Поэтическое двойничество Владимира Сирина

Алексей Филимонов
                Сам я - двойственно един.
                Гёте. Gingo biloba. Пер. В.Левика

Тема двойничества раскрывается Владимиром Набоковым в поэзии по-особому. Выявить единство русской и мировой культуры – вот к чему призваны диалогичность персонажей друг с другом и автором.
Исследователь Михаил Лотман отметил принципиальную инакость двойнических стихов Набокова и его персонажа, Фёдора Годунова-Чердынцева из романа «Дар»: «…Поэт Сирин автор принципиально иного типа, нежели поэт Набоков.
Годунов-Чердынцев пишет другие стихи, чем Набоков, и гораздо больше они напоминают творчество Набокова-прозаика, нежели Сирина-поэта... Годунов-Чердынцев - в первую очередь изощрённый автор, он одновременно аскет и сноб…» 1)
То же самое можно сказать о стихах Василия Шишкова из одноимённого рассказа и Вадим Вадимыча из «Посмотри на арлекинов!».
Тема двойничества, восходящая в русской литературе к Достоевскому, была плодотворна для серебряного века. Двойниковость иного бытия и близкого духа или же тени автора и героев стихотворений, которых у Сирина, принца и короля в изгнании русской литературы, на удивление немало, мы можем найти у Пушкина, Блока, Андрея Белого, Иннокентия Анненского, Есенина, Ахматовой и многих других:
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же,
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
…………………………….
Горячешный сон волновал
Обманом вторых очертаний,
Но чем я глядел неустанней,
Тем ярче себя ж узнавал.
…………………………….
И в мутном круженьи годин
Всё чаще вопрос меня мучит:
Когда наконец нас разлучат,
Каким же я буду один?
И.Анненский, «Двойник», сборник «Тихие песни»
Полифоничность набоковских произведений восходит к античной драме и средневековой культуре. Он продолжил в поэзии традицию двойников, сложных отражений и преломлений, перекликающихся с его героями и их тенями в прозе и драматургии. Множа эхо идиотов, безумцев, отверженных, изгнанников, влюблённых…
Михаил Бахтин писал: «Карнавал - праздник всеобновляющегося и всеуничтожающего времени… Исключительно большое влияние на литературно-художественное мышление имел обряд увенчания - развенчания. Он определил особый  р а з в е н ч и в а ю щ и й  т и п  построения  художественных образов и целых произведений, причем развенчание здесь было существенно амбивалентным и двуплановым… Глубоко амбивалентен образ огня в карнавале… В античности пародия была неразрывно связана с карнавальным мироощущением… Пародирование - это создание  р а з в е н ч и в а ю щ е г о  д в о й н и к а, это тот же «мир наизнанку». Поэтому пародия амбивалентна» 2) . Несомненно, можно говорить о саморазвенчании самого автора: «Я без тела родился, без отзвука жив, и со мной моя тайна всечасно…» («Слава»).
Столь же амбивалентно шахматное пространство для Лужина, пред ним соблазнитель его дара со стороны материи Валентинов, над многоклеточным черно-красным полем – угодливая бездна, предложившая «сильный» ход в потусторонность из балаганной амбивалентности по восходящей спирали.
Наверное, возможно отметить в скобках развенчание самой карнавальной культуры, отсутствия диалектики развития и статичность, неминуемо ведущих к хаосу – когда один из витков спирали или лестницы со стоящими на ней почему-то не выдерживает и проваливается из-за того, что движение – а значит и диалог – прерваны. Яша Чернышевский и его смерть не двуплановы, из нее нет выхода в дальнейшее, его творческие потуги не пережили автора. Он лишён, по словам Георгия Иванова, «таланта двойного зренья», в любовном треугольнике, откуда нет выхода без творческой воли и видения потусторонности.
«Другой» у И.Анненского и Набокова-Сирина выполняет некую миссию, деяние, поручение, возложенное на него лирическим героем и самим автором, и зачастую это грозит смертью, как возвращение на родину, где правит тиран, как в пушкинском «Анчаре»:
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
………………………………….
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
Такова расплата за слова «мёртвые и злые» (Ахматова) слова советским писателям, чьи произведения поистине напоены ядом лжи и отрицания Слова.
Доверенное лицо Сирина значимее, нежели Хроникер Достоевского в «Бесах», на него возложено воплотить многолетние заветные мечты о жизни, побеждающей смерть, играя в крестословицу с потусторонностью. Зачастую автор не раскрывает своего присутствия или же подчеркивает сакральность того, кто остается за кадром, но как водяной знак – или «вотще украденная тень», зияет чужеродно на оттиске запечатленного дня, случайно выхваченная среди купающихся на пляже, как в неведомом альбоме в стихотворении «Снимок»:
И я, случайный соглядатай,
на заднем плане тоже снят.
………………………………
мой облик меж людьми чужими,
один мой августовский день,
моя не знаемая ими,
вотще украденная тень.
1927
Пространство сна связывает миф и реальность произведения, когда ясно видно былое, словно оживающее в заклинаниях стиха:
Наклонился апостол к апостолу.
У Христа - серебристые руки,
Ясно молятся свечи, и по столу
ночные ползут мотыльки. –
«Тайная вечеря», 1918
от света луны, которая такой же соглядатай, как и сам автор. «Я эти сны люблю и ненавижу», признается Сирин в стихотворении «Сон на Акрополе», когда из античности грёза властно переносит его в места под Суйдой:
Передо мной – знакомое село:
все – сизые, полуслепые избы,
кабак с зелёной вывеской, часовня,
да мальчики, играющие в бабки,
да жалобно мычащая корова,
да пьяница, и пьяный русский ветер,
вздувающий рубашку на спине…
Так, «сквозная тень грядущих дней» воскрешает облик Пушкина, порой это «…Пушкин, пощажённый пулей рокового хлыща, Пушкин, вступивший в роскошную осень своего гения…» («Дар»).
Иногда очень важную роль играет не только «текст-матрешка» 3), внутренняя кукла во внешней, по определению исследователя Сергея Давыдова, но и то, что явлено вне: авторская ремарка в «Даре», толкование вымышленного критика, примечание к стихотворению.
Например, поэт Кончеев размышляет о поэтическом творчестве Федора: «Вы-то, я знаю, давно развратили свою поэзию словами и смыслом, - и вряд ли будете продолжать ею заниматься. Слишком богаты, слишком жадны. Муза прелестны бедностью». Такое авторская «самокритика» относится и к самому творцу «Дара», Сирину-поэту. Отбрасывает иную тень на стихи Федора, являющиеся прототипами его гневной прозы.
В стихотворении «К князю С.М.Качурину» автор принимает совет своего вымышленного знакомого на Аляске посетить Россию инкогнито и возвращается не только в мир детства, но и цитат русской классики:
Священником американским
твой бедный друг переодет
и всем долинам Дагестанским
он шлёт завистливый привет, –
обращаясь к стихотворению Лермонтова «Сон». Поездка в родные имения предстает в самопародировании – впрочем, на грани опасности, ибо в руках неразоблаченный герой держит свое собственное произведение:
Но как я сяду в поезд дачный
в таком пальто, в таких очках
(и, в сущности, совсем прозрачный,
с романом Сирина в руках)?
1947
Здесь иронией и временем снимается то, что таило опасность четверть века лет назад, как в стихотворении «Расстрел», когда роковое дуло вырастало перед набоковским персонажем, переносящимся на родину:
Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.
…………………………….
Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов.
Благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.

Но сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звёзды, ночь расстрела,
и весь в черёмухе овраг.
1927
Автор отдаёт дань романтической поэтизации смерти, где «другой» становится чужеродным, как в лермонтовском «Пророке», где герой обречен на изгнание и декапитацию, как Цинциннат.
Обращаясь к петербургскому мифу, Набоков находит причины катастрофы, вспоминая поэму Пушкина «Медный всадник»: «Главный город России был выстроен гениальным деспотом на болоте; тут-то и корень его странности - и его изначальный порок. Нева, затопляющая город, - это уже нечто вроде мифологического возмездия (как описал Пушкин), болотные духи постоянно пытаются вернуть то, что им принадлежит; видение их схватки с медным царем свело с ума первого из «маленьких людей» русской литературы, героя «Медного всадника». Пушкин чувствовал какой-то изъян в Петербурге…» («Николай Гоголь»). Подобную же картину духовного и буквального разорения рисует Набоков:
О город, Пушкиным любимый…
………………………………….
Зияет яма, как могила,
в могиле этой - Петербург…
Столица нищих молчалива,
в ней жизнь угрюма и пуглива…
………………………………….
Крушенье было. Брошен я
в иные, чуждые края…
«Петербург» («Так вот он, прежний чародей…»), 1921
Центральный персонаж «Дара» Мнемозина – но в зеркале, пред своим и авторским ликом, обращенными в прошлое – «к своим же истина склоняется перстам», – где невоплощенный пока узор будущего, проекция в грядущее поэтом его художественных идей и встреча с идеальным читателем, когда душа «И прах переживет, и тленья убежит», в те сроки, когда веяние сегодняшних строк станет явственным:
Облокотись. Прислушайся, как звучно
былое время – раковина муз.
…………………………………………….
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
из прошлого… Прощай же, я доволен.
«Неродившемуся читателю», 1930
Так, помимо авторской воли в рождающихся строках может проскользнуть неведомая тень, при попытке ее разгадать оказывающаяся то мифическим персонажем, то причудливой игрой звуков, словно подтверждая случайную «ничью меж смыслом и смычком» («Семь стихотворений»). Мы присутствуем при рождении стихотворения Федора «из тысячи голосов», когда следует найти единственный, подлинный. В разворачивающемся стихотворении «Благодарю тебя, отчизна…» в сознании Федора идет распознание звуков и смысла, подлинного пульсирующего узора стиха – мы присутствуем при «космической синхронизации» 4) создания самого стихотворения, его второй строки и мгновенных комментариев в «Даре»: «Благодарю тебя, Р о с с и я, за чистый и… второе прилагательное я не успел разглядеть при вспышке - а жаль. Счастливый? Бессонный? крылатый? За чистый и крылатый дар. икры. Латы. Откуда этот римлянин? Нет, нет, все улетело, я не успел удержать». Собственно, с чем бы мог ассоциироваться этот легионер либо сенатор, тень которого, возможно, занесена на мгновение тютчевским ветром? Один из тех, чья невоплотимость мимолетно коснулась сени страницы, избежав пространства свободы и предопределенности текста.
 Набоков писал о своем полном тезке, саморазвенчанном и самоиспепелённом короле советских поэтов – впрочем, не без человеческого сожаления, предполагая, что тот непременно воспевал бы Сталина и союзников в Войне:
          Покойный мой тёзка,
писавший стихи и в полоску,
и в клетку, на самом восходе
   всесоюзно-мещанского класса,
      кабы дожил до полдня,
          нынче бы рифмы натягивал
             на «монументален»,
               на «переперчил»
     и так далее.
«О правителях», 1944
Примечательно, что Набоков придает строфике стихотворения, пародирующего стилистику В.Маяковского, графику крестословицы, обретающей зловещий смысл для искреннего слуги советской власти.
Однако, помимо основных, видимых персонажей, у Набокова присуствуют не проявленные, Некто и Никто, как в чертах автора, так и сквозимых двойников. «Продлённый призрак бытия синеет за чертой страницы», предопределяя пространство духовной свободы. «Кто берет в плен, то и будет пленён» (Откр.13:10). Пленения красотой, отблесками идеала – подобно автору «Тихих песнях» Ник. Т-о. или Никто («псевдоним» Одиссея среди циклопов), под маской которого скрывалась душа И.Анненского:
Из волшебного фиала
В эти песни пролита,
Но увы, не красота,
Только муки идеала.
Полоненная бабочка, теряя черты ангела, принимает демонический образ похитившего её: 
Вечер дымчат и долог:
я с мольбою стою
молодой энтомолог,
перед жимолостью.

О, как хочется, чтобы,
там, в цветах, вдруг возник,
запуская в них хобот,
райский сумеречник.

Содроганье - и вот он.
Я по ангелу бью, и
уж демон замотан
в сетку дымчатую.
Молодой энтомолог на грани открытия, которому он должен принести красоту в жертву, препарировав её, а значит и свою суть. Такова карнавальная амбивалентность раздваивающегося персонажа.
Порой герой Сирина чистый дух развоплощения, фантом фантазий в крестословице между горизонталью нечто в материи и вертикалью в ничто, как пульсирующая точка сопричастности бытию возделываемого искусства. Где автор и его персонаж утратили оковы материи и остаются лишь в словах, пройдя путь в горниле перегонного аппарата, в стихотворения «Формула», в котором говорится как об исчезнувшем человеке, так и о неизречённом в алхимии стихотворения:
Сквозняк прошёл недавно,
и душу унесло
в раскрывшееся плавно
стеклянное число.

Сквозь отсветы пропущен
сосудов цифровых,
раздут или расплющен
в алембиках кривых,

мой дух преображался:
на тысячу колец,
вращаясь, размножался,
и замер наконец

в хрустальнейшем застое,
в отличнейшем Ничто,
а в комнате пустое
сутилится пальто.
Берлин, 1931
Можно только догадываться, каково пришлось плоти в этом несомненно пародирующем пушкинского «Пророка» стихотворении, где отсекание «грешного языка» и обретение иной речи затаено просветом на негативе. Возможно, Набоков предвосхитил нашу компьютерную эпоху, когда от человека остается лишь бледная тень на управляющим его сознанием мониторе компьютера.
В новелле «Everything and nothing» Борхес пишет: «Сам по себе он был никто; за лицом (не схожим с другими даже на скверных портретах эпохи) и несчётными, призрачными, бессвязными словами крылся лишь холод, сон, снящийся никому. Сначала ему казалось, будто все такие же… Он думал найти исцеление в книгах…
Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он - никто… Порой, в закоулках того или иного сюжета, он оставлял роковое признание, уверенный, что его не обнаружат… Яго роняет странные слова: “я - это не я”» 5). Можно ли стихотворение – поэму «Слава», развенчивающую себя и автора,  считать интерпретацией знаменитого гамлетовского монолога, переведённого молодым Сириным? Начало стихотворной ткани – не сон, а кошмар, и узор никак не кристаллизуется в разговоре с непрошенным двойником, предлагающим вернуться на родину «краснощёких рабов»:
…вкатывается ко мне некто…
он как Наречье, мой гость восковой…
«твои бедные книги, - сказал он развязно, –
безнадёжно растают в изгнанье. Увы… –
собственно, сделка с совестью, предлагаемая в её поэтическом виде, где возвратившийся автор именуется неприкосновенным хотя и полуопальным, - «Дача в Алуште. Герой», - карнавальна и далека от реальности, ибо на родине короля в изгнании ждут развенчание и смерть без прикрас. «Да, слава в прихотях вольна…», – словно отзывается Пушкин словами стихотворения «Герой». Ответ авторского сознания искушению в том, что отказываясь от славы личной, Набоков не настаивает на прямом прочтении евангельского парафраза: «Если я сам себя славлю, то слава моя ничто» (Иоанн 8:54), – как всегда, деликатно скрывая христианскую символику «в этом мире, кишащем богами» и отдающим торные пути всеобщему карнавалу:
Признаюсь - хорошо зашифрована ночь,
но под звёзды я буквы подставил
и в себе прочитал, чем себя превозмочь,
а точнее сказать я не вправе.
Но однажды, пласты разуменья дробя,
углубляясь в своё ключевое,
я увидел, как в зеркале, мир и себя,
и другое, другое, другое.
Будто персонажи некие проводники в инобытие, осенённую потусторонность за краем холста живописца Набокова, заклинающего от имени безумца в одноимённом стихотворении:
…другим бы стать, другим!
О, поскорее! плотником, портным,
а то ещё - фотографом бродячим… –
словно преследовали его с детских лет
Какая-то горечь, какая-то тайна,
Какая-то к миру вражда.
«Окутали город осенние боги», «Стихи» 1916
Так, на пути к обетованному неведомому, осязаемому в духе, неотделимом от буквы дуновения поэзии, колеблющего ржавеющие струны русской лиры, «Беспаспортная тень» и сегодня совершает головокружительный побег, лыжный прыжок к огням Исаакия, в потусторонность вечного города:
Люблю я встать над бездной снежной,
потуже затянуть ремни…
Бери меня, наклон разбежный,
и в дивной пустоте - распни.
………………………………
Увижу инистый Исакий,
огни мохнатые во льду,
и, вольно прозвенев во мраке,
как жаворонок, упаду.
«Лыжный прыжок», 1926
Набоковский тип развенчания особый. Его двойники Ф. Годунов-Чердынцев (утративший ключи от материи в конце романа) и Василий Шишков (исчезнувший еще в более очевидном смысле, чем Лужин) проводники в царство развоплотения и смерти – простой «страницы, соскользнувшей при дуновенье со стола» («Смерть», «Утихнет рокот жизни жадной», 1924). Автор вопрошает об уходе Василия Шишкова: «Но куда же он все-таки исчез? Что вообще значили эти его слова - «исчезнуть», «раствориться»? Неужели же он в каком-то невыносимом для рассудка, дико буквальном смысле имел в виду исчезнуть в своем творчестве, раствориться в своих стихах, оставить от себя, от своей туманной личности только стихи? Не переоценил ли он “прозрачность и прочность такой необычной гробницы”?». Василий Шишков автор стихов «Поэты» и «Отвяжись - я тебя умоляю!», персонаж, воскресший из мертвых эмигрантского кладбища, навсегда ушедший архетип поколения:
Пора, мы уходим - ещё молодые,
со списком ещё не приснившихся снов,
с последним, чуть зримым сияньем России
на фосфорных рифмах последних стихов.
«Поэты»

Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд -
поздно, поздно! - никто не ответит,
и никто никому не простит.
«Отвяжись - я тебя умоляю!»
Набоков не снимает с себя ответственности «за горе, муку и стыд», перенося его в будущее время к своей встрече с «идеальным читателем». Критик Адамович, принявший стихи Шишкова за подлинные, также участник этого трагического маскарада.
Насколько всесильно развенчание? Не является ли оно отчасти карнавальным? Автор бормочет вослед пьяному Ганину: «По какому-то там закону ничто не теряется, материю истребить нельзя, значит, где-то существуют и по сей час щепки от моих рюх и спицы от велосипеда. Да вот беда в том, что не соберёшь их опять - никогда. Я читал о «вечном возвращении»… А что, если этот сложный пасьянс никогда не выйдет во второй раз?.. Да: неужели все это умрёт со мной?» 6).
В «Парижской поэме» автор и герой находят отвергнутый листок и перечитывает его, прозревая в нем завершение поэмы, вослед уходящему добытчику гармонии «Тяжёлой лиры» В.Ходасевичу, ощутив молниеносную пульсацию грозди времени:
…наклониться - и в собственном детстве
кончик спутанной нити найти.
И распутать себя осторожно,
как подарок, как чудо и стать
серединою многодорожного
громогласного мира опять.
И по яркому гомону птичьему,
по ликующим липам в окне,
по их зелени преувеличенной
и по солнцу на мне и во мне,
и по белым гигантам в лазури,
что стремятся ко мне напрямик,
по сверканью, по мощи, прищуриться
и узнать свой сегодняшний миг.
Но образ этот, безусловно, собирательный – в нем не только В.Ходасевич, но и Б.Поплавский, М.Цветаева, сам Владимир Сирин и многие другие. Набоков – двойник многих писателей, пародирующий их и подымающий на новую высоту в диалоге и горней перекличке с их произведениями, великолепные цитаты из которых звучат по-сирински и по-набоковски, как страницы вселенской книги. Поистине нет мёртвых в этом духовном общении – как в перекличке Пушкина,  Блока и самого автора:
…я слышу, как в раю
о Петербурге Пушкин ясноглазый
беседует с другим поэтом, поздно
пришедшим в мир и скорбно отошедшим,
любившим город свой непостижимый
рыдающей и реющей любовью…
«Петербург» («Мне чудится в рождественское утро…»)
Создается эстетическая дистанция – пространство свободы, в котором появляется импровизатор Вадим Вадимыч из романа «Посмотри на Арлекинов!» (1973), сродни пушкинскому из «Египетских ночей», вглядывающийся в дароносный сумрак потусторонности, в просветы между листвой и разговаривающий с музой:
Ах, угонят их в степь, арлекинов моих,
в буераки, к чужим атаманам!
Геометрию их, Венецию их
назовут шутовством и обманом.

Только ты, только ты все дивилась вослед
синим, красным, оранжевым ромбам…
«N писатель недюжинный, сноб и атлет,
наделённый огромным апломбом…»
Пушкин замечал черты арлекина в императоре Александре I, написав «К бюсту завоевателя» скульптора Б.Торсвальдсена:
Недаром лик сей двуязычен…
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.
При всем многообразии и пёстрой арлекинаде сиринских двойников, они неотделимы от автора. В этом залог подлинности набоковской поэзии и прозы,  написанной им самим или от лица других, ибо творческая мысль преодолевает изгнание, время и пространство. Он обращается к полу-Мнемозине:
О, поклянись, что веришь в небылицу,
что будешь только вымыслу верна,
что не запрёшь души своей в темницу,
не скажешь, руку протянув: стена.
«Люби лишь то, что редкостно и мнимо…», «Дар»
«Каждый его стих переливался арлекином», – замечает Набоков в Даре о стихах Фёдора, восходя к идее красоты, не отделимой от жертвенности, поступка, подвига, как в стихах о его любимом поэте Гумилёве, перефразируя его «Я и вы»:
«…И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в клетке
на вершине дикой горы».
«Как любил я стихи Гумилева!», 1972
Словно и сам прозревает на закате жизни своё небо над Аустерлицем и «лазейки для души, просветы в тончайшей ткани мировой» (Как я люблю тебя», 1930).
Так, «с небесной бабочкой в сетке» 7), возвращающей на родину детства, Набоков замирает над недописанной страницей, ловя в свои пленительные сети ещё одну преображаемую читательскую душу… За этот горизонт ушли развоплощенные поэты из одноименного стихотворения – чтобы вернуться навечно из «молчанья зарницы, молчанья зерна» ослепительными глаголами о счастье…
Цель набоковской поэзии - неутоленное и бессрочное томление пред Словом, нисходящим и восходящим «по скважинам» духа («Дар»), – мгновенный росчерк конькобежца – двойника, предвосхищающего тайную свободу на зеркальном катке небесного Петербурга «в рождественское утро», словно отвечая на вопрошание ангела в «Откровении»: «Какой град подобен граду небесному?»:
Он вьется, и под молнией алмазной
его непостижимого конька
ломается, растёт звездообразно
узорное подобие цветка.

И вот на льду густом и шелковистом
подсолнух обрисован. Но постой –
не я ли сам, с таким певучим свистом,
коньком стиха блеснул перед тобой.
«Конькобежец», 1926
«Предприми постоянный труд, пиши в тишине самовластия, образуй наш метафизический язык» 8), – обращается совсем молодой Пушкин к Петру Вяземскому. Высокая метафизика набоковского единения духа и формы несет черты воплощаемого пушкинского завета.
Набоковское новаторство в поэзии – в сумме художественных идей и их новой кристаллизации в русле традиции изгнанничества в потусторонность:
Так все тело – только образ твой,
и душа, как небо над Невой.
«К родине», 1924


ПРИМЕЧАНИЯ

1) В.В.Набоков: Pro et contra. Том 2, СПб., 2001, С. 214-215.
2) Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979, С. 143-147.
3) С.Давыдов. Тексты-матрёшки Владимира Набокова. СПб., 2004.
4) В.Набоков. Первое стихотворение. Звезда, 1996, № 11. С. 49.
5) Х.Борхес. Проза разных лет. М., 1989, С.231-232.
6) В.Набоков, Машенька, СПб, Симпозиум, Т.2 С 70.
7) См.: В.П.Старк. Вступительное слово на вечере памяти В.В.Набокова 2 июля 1997 г. Набоковский вестник. Выпуск 1. СПб., 1998.
8) А.С. Пушкин, из письма П.А.Вяземскому в из Кишинёва в Москву 1 сентября 1922 г., в сб. Пушкин – критик. М., 1978.