Выше крыши

Шура Борисова
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Про моногамию

Мой друг Рустам, татарский народный писатель, тот, что живет на берегу озера Кабан и если нужно, безбоязненно пройдется по карнизу антаблемана, причем не в полнолуние и не во сне, а сознавая, что делает, сказал недавно удивительную вещь. Мы сидели с ним на крыше пятиэтажного дома, оседлав конек, и чинно, маленькими глотками, пили армянский коньяк из пузатых бокалов. Коньяк был семилетний «Отборный», с округлыми нотками, как любят писать в специальной литературе, скаты крыши очень крутые, а город под нами сер и мокр. Я в одной руке держала снифтер ("что это за ужасный фтр-фтр ты придумала, да? по-татарски так не говорят, слова женщины должны ласкать слух мужчины, как песня Сольвейг, а ты будто мотоцикл заводишь!" – "в художественных текстах, Рустам, нельзя одно и то же слово по десять раз употреблять, надо искать синонимы, я же не виновата, что синоним оказался неблагозвучным"), а другой прижимала к себе бутылку с коньяком, его согревая теплом своей груди. Грудь, отдавая тепло, не охладевала, даже несмотря на то, что арктические воздушные массы беззастенчиво хозяйничали на просторах Русской равнины, норовя заморозить все, что попадалось им по пути – на земле, под крышами, на крышах, особенно они охотились за женскими грудями. Ну а Рустамова вторая рука была занята зонтом с двух-с-половной-метровым куполом – по голубому полю оранжевые вангоговские подсолнухи, и он старательно вытягивал ее в мою сторону, чтобы в первую очередь меня укрыть от атаковавшего город ливня (ату его! ату! на абордаж!), а уж затем себя самого. После каждого глотка великий писатель закашливался, как простой смертный.
– Что, спирт горло дерет? Или захлебнулся? – спрашивала я участливо. – Постучать?
– Вах-вах-вах, – с трудом выдыхал Рустам, – у этих коньячных рюмок, да? такой дурацкий узкий горла, что я, когда пью, да? смотри! запрокидывай голову, и мой горла, должен заметить, совсем не дурацкий и не узкий, пережимается, как шланг, когда на него наступают сапогом сорок седьмого размера, да? И я кашляю. Пошарь у себя по карманам, не завалялось ли где простой граненый стакашка. Я люблю отборный армянский коньяк, а кашлять не люблю, да?
– Нет, – я строгим голосом отказала Рустаму, потому что третью, свободную, руку, которой можно было бы пошарить по карманам, я достаю из-за пазухи только в крайних случаях, сейчас был не такой. – Пусты мои карманы (нищ мой домашний кров), ничего, кроме использованного билетика на электричку и двадцати звонких пятирублевок в них нет. Попробуй пить прямо из бутылки.

Смешная картинка. Сидим на крыше лицом к лицу, плотно обхватив коленями конек, у наших правых рук ладони изогнуты бережными колыбельками, в них мы качаем бокалы с драгоценным питьем, а левые руки, вытянутые вперед – моя с бутылкой, его с зонтом, перекрещены. Рустам закашливается сильнее прежнего и, превозмогая судороги схлопывающихся альвеол, объясняет мне, что хуже нет позора для татарского народного писателя, чем пить армянский коньяк «из горла», это же не квас. «Из горла» он произносит с таким омерзением, словно выплевывает вместе со словами южноамериканскую волосатую лягушку.

Но Рустамов кашель и предпочтения татарских народных писателей – это не все, что мы обсуждали на крыше, заслонившись от майского ливня подсолнуховым зонтом.

Еще Рустам объяснял мне принципы моногомии. Мол, это когда мужчина моно, один, да? а женщин у него много-много. И каждая из них для него единственный. И вот мужчин – он рыцарь, герой, бременосец, да? – несет с высоко поднятой головой, как знамя, как вымя (Рустам, Рустам, откуда у мужчины вымя?), как зонтик, наконец, бремя моногамии. А женщины полигамны, да? ведь их у мужчины много. Да, соглашаюсь я, – и нет, не соглашаюсь. Может и женщина быть моно, а мужчина поли. И представь, все эти моно и поли, мужские и женские, взаимопроникают друг в друга, взаимопрорастают, эти множественные белые корешки с разных сторон тянутся-тянутся, плотно, намертво, свиваются, и получается такое сплетенье рук, сплетенье ног, такой неделимый мир, что самой искусной рукодельнице (рукодеснице) распутать не под силу...

– А что это вы там делаете? – сипловатый и, как мне кажется, знакомый, голос приходит откуда-то сверху. Поднимаю голову и упираюсь взглядом в подсолнух. Слышится звук, будто ногтем скребут по шелку, а потом легкий треск. У оранжевого подсолнуха появляется черная сердцевинка – кто-то аккуратно продрал купол и заглянул в дырку черным глазом. Мгновенно я узнаю этот зрачок. Мих! – ору я громко и радостно, и от мощной звуковой и эмоциональной волны у зонта выворачивается купол, выворачивается, делает пару хлопков, но уже в следующий миг под жалобный, но стройный скрип спиц возвращается в исходную позицию. Рустам едва удержал его в руках!
– А ты что там делаешь?! – Рустам угрожающе приподнимает зад над коньком и тянется собственным черным глазом к отверстию. Пять секунд полная тишина, только капли барабанят по крыше и где-то глубоко внизу шумит выливающаяся из водосточных труб вода. Мих и Рустам вперили зрачок в зрачок и не шолохнутся. Наконец, барабанную перепонку щекочет шелестящий смешок, и Мих босыми ступнями встает на конек позади Рустама.
– Знакомься, Рустам, мой любимый демон.
Рустам выворачивает шею, шея при этом безмолвствует, значит, с первого по седьмой позвонки и межпозвонковые диски в порядке.
– Я не понимаю, да? как этот тощий, скуластый, с узким глазом чудовищ, да? такой корейский сын татарский народ, может быть демон, да еще и любимый.
– Просто. Он сын моей матери.

Мих мокр и весел, улыбаясь, щурится. Черные волосы облепили череп, черная косуха и джинсы лоснятся от дождевой воды.
– Отрабатывал полеты в особо сложных атмосферных условиях. Жаль, гроза так и не собралась, мечтал пометаться среди молний.
– Мы тоже заботимся о высоком, – скромно ответствовала я, – о моногамии.
– Ххы, а что высокого вы нашли в моногамии?
– Ну...
– Ибо всякое качественное улучшение в моногамии – следствие произошедшей полигамии!
Тут-то мне и понадобилась третья рука. Лезу ею в правую кроссовку, достаю из-под стельки крохотную записную книжечку с серебряным обрезом, где на первой странице выведено: «Мих. В полете за мыслью». Бутылку стискиваю коленями. Записываю под заголовком «Полет #2» только что изреченную братом сентенцию.
– Заодно внеси туда же под номером три: я знаю, что грань всегда присутствует, но не знаю, где именно...
Рустам пятится, раскачивая плечами, в надежде пихнуть Миха:
– Все-все! Завязывай с афоризмами, теперь моя очередь. Ты знаешь, что в ее левый кроссовка лежит книжечка с бирюзовым обрезом, да? «Рустам. Крылатые татарские выражения».
Мих заходится в хриплом смехе, отталкивается от крыши и свечой уходит в дождь.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Про обиды и стереотипы

Рустам демонстративно не смотрит в ту сторону и еще плотнее притер колени и ступни к гребню крыши мира.
– Признайся, если бы твои руки-ноги не были сейчас архизаняты, ты бы следом сорвался? И мчал бы, свирепым ятаганом рассекая дождевые струи, меча вдогонку Миху испепеляющие взгляды?
– Руки-ноги, руки-ноги… Вах! Он ведь, шайтан перелетный, хотел повертеться в шоу с молний, да? Был бы ему шоу. Мы с тобой ответственно беседуем, да? Серьезный вопрос поднимаем на пятиэтажную высоту, а серьезный вопрос это тебе не два килограмма каштанов. Мысль! Рустам заарканил мысль. Знаешь, что такой мысль? Это строптивый необъезженный кобылица, скачет, гривой трясет у тебя перед носом. И вдруг мокрый бес с небес как прыгнет, как сядет мне прямо на голову, да? Мысль сорвался и галопом, сверкая копытами, прочь. Знаешь, как это называется по-татарски? Моветон!

Рустам запрокидывает голову, большим глотком опустошает бокал и закашливается пуще прежнего. Я, переваливаясь с ягодицы на ягодицу, двигаюсь поближе к нему.
– Руки-ноги… Слуший, ты думаишь, красиво, да? вставила в наш важный разговор руконогосплетенье? Думаишь, к месту? Все кругом только и знают что "бу-бу-бу, свеча горела", просто омманипадмехум какой-то. Мне советуют: вах, Рустам, скажи и ты сто раз, гений прослывешь, просветлишься до конца жизни, да? Я не поддаюсь. И ты не поддавайся. Не делай так больше. Больше никаких оммани и падмехумов, ни этих, ни других, лучше коньяк пей. Я мужчин, господин умний, ты женщин, слуший меня, да?

– Нет, Рустам. В смысле, да, слушаюсь и повинуюсь, мой господин. Но рук-ног не отдам. Начнем с того, что я их не скрещиваю, а сплетаю, реминисцирую. Имею право! И потом, конечностей не восемь или шестнадцать (с учетом теней), как видится поклонникам знаменитой мантры. А миллиарды. Они вездесущи, как ветви деревьев в сельве и тайге, как корни травы в саванне и степи. Взгляни на Землю, видишь, она затянута тяжелым и плотным покровом? Присмотрись как следует к этому роскошному жаккарду! Он сплетен из двадцати восьми миллиардов человеческих рук и ног. Это жизнь, Рустам, жизнь человечества.

Рустам, рискуя потерять равновесие и скатиться с крыши, наклоняется, заглядывает за карниз.
– Какой такой жаккард? Это мужчина, он хочет быть твой господин, да? Разве один женщин может подчиняться двум господинам?
– Если у женщины два господина, значит, у нее ни одного господина, и она не подчиняется никому, и это неплохая история для женщины, – голос у меня ровный-ровный и настолько тихий, чтобы Рустам услышал только звук его, но не разобрал слов.
– Неправду ты сказала. Нет внизу никакого покрова руконожьего, никакой жизни, только по зеленым волнам поплыли лиловые (лы-ли-ли-ло, браво, Рустам!) пузыри.
– Это сирень цветет. Узко смотришь, Рустам, раз простого не видишь.

Рустам резко выпрямляется и выпучивает на меня правый глаз.
– Я узко смотрю, да? Я?! Вот мой глаз, скажи, разве он узкий?! Ты видела шире, да? Скажи «нет». А зрачок? Самый широкий зрачок в мире. И самый глубокий. Все кругом, большое и маленькое, самое незаметное, он всасывает в себя. Как черный дыра. Еще один твой дерзкий букв, да? зрачок и тебя засосет. Целиком, всю. И кроссовки, в которых ты прячешь книжечки с серебряным и бирюзовым обрезом, и бутылку. Бутылки не жалко, там все равно коньяка осталось на донышке. Сменишь имя, вместо Александры станешь Ионой, Иона лучше подходит.
– Протестую! Иона мужкое имя!
– Александр женское, да? Ты смешишь меня? Выпускать буду, когда захочу или по надобности, например, чтоб записала новый крылатый фраз от Рустама, ну или парафраз его мудрый рассуждений. И зонтик не придется уже ни с кем делить.
– Рустам, ты обиделся, да? Это же глупо, Рустам, я, к примеру, никогда ни на кого не обижаюсь.

Глазное яблоко, которым Рустам стращал меня, было уже размером с хороший школьный глобус. Все испещренное кровеносными сосудами, красными извилистыми корешками – ими узкая темно-коричневая, почти черная радужка проросла в него – оно поблескивало в сером от ненастья свете раннего вечера. Черная штольня зрачка казалась бездонной, меня потянуло заглянуть в нее. Рустам выставил вперед зонт и с силой крутанул. В глазах оранжевыми зверьками запрыгали подсолнухи. Раз-два-три-четыре-пять... Когда зонт опять был водружен над нашими головами, Рустам выглядел, как обычно.
– Смелый, да? Искательница приключений? Я пошутил. Если ты займешь мой зрачок, где я буду скрываться, если что? Второй глаз мне нужен свободным, чтобы не упускать из виду мир.

В следующий момент он и произнес те удивительные слова, из-за которых я развезла свою незамысловатую историю.

– Я тоже никогда ни на кого не обижаюсь, ну разве что в пределах стереотипов, которые есть у каждого из нас. Иногда это происходит на бессознательном уровне, иногда обижаешься специально, разницы, в общем, никакой. Хотя... нет, разница, конечно, существует. Бессознательные обиды сопровождают нас всю жизнь. Сознательные – могут когда-нибудь надоесть, и ты перестаешь обижаться.

Обида и стереотип – в сознании и подсознании. Ты гений, Рустам, мой персональный гений. Рустам-Рустам, пусти меня в свой зрачок, дай укрыться в его шелковом мраке и вспомнить. Этот дождь, эти холодные скользкие крыши вокруг и вспенившаяся там, внизу, под нами, по всему городу сирень, отвлекают. Не скучай, тебе ведь тоже есть о чем подумать.

В самой ранней юности я продекларировала в узком пространстве заинтересованных людей: не обижаюсь. Это был интуитивный ход, вряд ли я осознавала тогда, что иначе просто не выживу. Напичканная подобно любой взятой наугад девице мильоном стереотипов, я, лишь только запускался один из сценариев, отыгрывала его со всей страстью и до конца. Со слезами, соплями и "лучше бы я умерла" – если это был сценарий обиды. Не знаю, не знаю, на сколько бы меня хватило, продолжай я столь бездарно транжирить свои психоресурсы. Конечно, благодаря декларации я не избавилась от обид совсем, смешно было бы подумать, но она не давала обиде развиваться, разрастаться пышным цветом. Сказать: я не обижаюсь – как прижечь ранку йодом. Позже я научилась отделять ситуации, в которых мне причиняли настоящую боль, от других, условно обидных, где я в действительности не испытывала боли, хотя, по стереотипу, должна была. Примерно в то же время мне удалось сделать фундаментальное открытие, оно включало в себя два положения. Первое: я пуп огромной вселенной, йо! Второе: огромных вселенных столько же, сколько людей, и у каждой из них свой пуп. Это открытие существенно расширило пространство ситуаций второго рода. Вокруг твердили: ах-ах, с тобой подло поступили, как ты терпишь?! дело чести! ты должна! Должна, да. Но проблема состояла не в том, чтобы преодолеть обиду, а чтобы угомонить моих воинственных доброхотов. На это уходило много сил. Если же обида все-таки обрушивалась на меня, я старалась формулу «обижена», которая предполагала прогон стереотипного сценария с привлечением вторых и третьих лиц, заменить другой – «мне больно», этот сценарий я могла отыграть в одно лицо. Мне всегда лучше удавались предприятия, где я действовала самостоятельно. Оставался решающий шаг: научиться – после того, как проговорил «мне больно», и отдался боли, и зашелся в неструктурированном и сладостном «А-а-а-а-а!», а потом кропотливо промерил всю топологию боли, исследовал ее русла, руслица, рукавочки – сказать себе «это невыносимо, но не конец истории». Всякая моя боль – это начало истории ее преодоления. В моих силах сделать историю блестящей. Возможно, на протяжении лет такое мое отношение к обиде давало повод кому-то считать меня бесчувственной. Пусть. Я-то знаю, что была бы страсть, а к чему ее приложить, всегда найдется и в отсутствие обид. Ровно так я не мучилась вопросом, куда девать время, которое высвободила мне стиральная машина-автомат.

Видимо, с отвержения обиды начался мой большой поход против стереотипов. Утверждают, что стереотипы облегчают жизнь. Я согласна на облегчение в материальном, физическом измерении, глупо было бы вынуждать себя задумываться над каждым шагом, буквальным, а не фигуральным. Но душевное движение и мысль в идеале не должны кроиться по лекалу. В Ларином любимом у Губермана «в банальности сокрыта глубина, которая ее увековечит» глубока не банальность, а взгляд на нее и жизнь, которую банальность крапит там и сям. Банальность лишь метка.

Я не люблю афоризмов. Во-первых, за то, что они ложь. Часть из них ложь, потому что вырваны из контекста, а часть – потому что частные наблюдения тщатся возвестись в ранг всеобщего закона. Как маленькие точные наблюдения они были бы правдивы и прекрасны, пусть бы и оставались такими. Нет же! авторы и фанаты меньше чем на модель мира не согласны. Но афоризмы – весьма приблизительные модели. Недавно прочитала: «Мужчины, дающие имя своему члену - ужасны. Женщины, зовущие своих мужей по фамилии - пугающи и крикливы. Дети, которые говорят о себе в тертьем лице - неприятны». На мой взгляд, это весьма неудачная замена круга вписанным в него треугольником.
Во-вторых, любой афоризм – это зародыш банальности. И чем афоризм великолепнее, тем быстрее он развивается во взрослую особь.

– Вах, слуший, сколько мне еще сидеть с бревном в глазу, да? Это неудобно, тянет все время моргать. Вылезай! Мне одиноко, скучно и хочется поговорить. Давай про любовь. У Рустама недавно спросили: какими тремя словами ты назовешь любовь? Я долго не думал, сказал: родился, жил, умер. Теперь ты скажи свои слова.
– Не люблю говорить про любовь. Любить люблю. Я устала, замерзла и хочу чаю. Давай вниз? Как думаешь, зонтик выдержит нас двоих?

Рустам забурчал, мол, вот так всегда, да? только самое интересное начнется, а уже вниз гонят, или вверх, или в кровать. С самого детства так. И если бы все, сидящие на крыше были такие же изящные, как он, то и половины зонта хватило бы.
– Но не беспокойся, я знаю священный татарский заклинаний. Смотри!

Он поднялся на ноги, вытянул руку с зонтом высоко вверх и закрыл глаза.
– Бурлык-мурлык, курак-бармыс, тарык-барык, мураз-огрыз...
На первых словах он начал крутиться сначала медленно, потом быстрей и быстрей, не переставая бубнить заветные слова. Мне стало страшно, вдруг он не удержится и свалится вниз? И что мне делать одной здесь, на крыше, среди ночи?
– Бурлык-мурлык, курак-бармыс, тарык-барык, мураз-огрыз...
Это продолжалось минуты две. Купол над головой Рустама становился все больше и больше.

Наконец Рустам остановился.
– Ничего себе! Ты окончил школу танцующих дервишей?
– Нет, просто я очень талантливый. Вниз, да?
– Вниз!

И мы, схватившись четырьмя руками за ручку зонта, спрыгнули с крыши и понеслись к земле.

Май 2009