Указатели

Никита Викторов
Всё дело в том, что я хочу убить отца, или, выражаясь вычурно, предать его забвению. Но не могу, потому что подобное невозможно. То, что стало воспоминанием, убить невозможно. Хотя в памяти всегда сыщется тысячу раз пережёванное воспоминание о какой-нибудь неприятности, которое хочется вырвать, как саднящую занозу. Да разве вырвешь? Так и придётся доживать с ним. Воспоминания неподвластны никому, они управляют людьми, и человек, исхлёстанный ими, поступает так, как ему подсказывают его воспоминания, то есть жизненный опыт.
Я погружаю взгляд в безразличное зеркало и вижу ненавистные мне черты. Чем больше я пытаюсь их уничтожить, тем сильнее проступают они в моей внешности. Нет, нет, лицо, чуть стиснутое страхом, моё, но вот под ним – неуловимые чувства, выражения, настроения, напоминающие о людях мне омерзительных, проявляются тем отчётливее, чем настойчивее хочу я от них избавиться. Странно и страшно то, что они вцепились в меня и, раздуваясь, растут во мне, как клещи, питаясь моим отвращением. Я с ужасом понимаю, что являюсь мусорной урной, заполненной обрывками некогда встреченных мною людей. Я, который неимоверно ценил и старался сберечь, сохранить собственную личность в чистоте и неприкосновенности, вижу тщету и напрасность этих усилий: я лишь разбитое зеркало, искажённое эхо, размазанная копия тех, от кого я хотел всеми силами освободиться.

Водянистая наглость, прячущаяся в глазах; мокрые губы передались мне от отца, который растоптал моё детство, издеваясь над моей матерью. Конечно, он не думал об этом, когда носился за нею с каким-нибудь топором, ножом или вилкой, но взрослые вообще мало думают о детях – им не разобраться даже со своими замусоленными проблемами. Поэтому мне всегда было трудно назвать его отцом.
Библия учит нас закрывать глаза на грехи отцов. Я не могу это сделать. Но если Хам смеялся над отцом, то я плачу. Такого сына у Ноя не было. Моё набухшее слезами детство и сейчас вызывает во мне содрогания. Каждый раз меня начинает жечь его густая боль, когда я вспоминаю тягостную тоску при возвращении домой со школы, с улицы, с весёлого кинофильма. Переступив через порог отчего дома, оскалившегося приоткрытой дверью, я натыкался на скорбный взгляд матери и окунался в режущую вонь табачного дыма, заплёванных окурков, водочного перегара, закуски и злобных ругательств главы семьи.
- Ну, что, убью я твою мать, - вполне буднично и почти трезво сообщал мне радетель семейного блага.
Своей новенькой, семилетней душой я верил каждому звуку, произносимому им. Да и как не верить, если такие случаи сплошь и рядом разрывают течение жизни.
- Не надо, папа! Мама хорошая! – умолял я прыгающими губами, дрожащим голосом, глотая слёзы, скрывая их, чтобы не разозлить его ещё больше.
- Тебе – хорошая, мне – плохая! – с пьяным упрямством мотал головой «защитник семейного очага». – Вот сейчас допью и убью!
Он выпивал свою дозу, заводил пьяным голосом неразборчивые песни и, в конце концов, опрокидывался под стол. Там уже валялся расколотый, пахнущий водкой стакан. Теперь неподалёку от него в таком же состоянии находился его воздыматель. Я ещё тогда заметил, что рядом с пьяными пьянеют и вещи: без конца опрокидываются стаканы, падают бутылки, переворачиваются стулья, разбиваются тарелки (и в параллель: опрокидываются репутации, падают мнения, переворачиваются жизни, разбиваются судьбы). До сей поры меня тошнит от всех праздников и застольных песен. Так наверное и бывает: празднуют родители - тошнит детей. Я помню, как спал «глава семьи», страшно походя на труп с засохшей пеной слюны вокруг чёрного провала рта, с кожей жутковатого синюшного оттенка, освещённый жёлтым светом голой электрической лампочки.
Или ещё воспоминание, жалящее меня снова и снова… Расхристанный пьяница валяется, распяв себя на теле земли. Раскрытый рот стеклянно блестит слюной. На серых от пыли брюках расползается мокрое пятно. Пьяница мычит и переворачивается. А дальше, раздвигая зелень деревьев, рвётся в синее небо пятью золотыми маковками с крестами белая, как сахар, церковь. И я, на глазах у всех поднимаю и веду «хранителя семейных устоев» домой, и празднично одетые люди говорят мне что-то утешающее, хотя каждый, я знаю, думает: «И сынок будет таким же - яблоко от яблони…»
- В гробу я вас всех видал! - начинает орать «главный добытчик в семье», воздевая кулак и пытаясь оторвать подбородок от груди, чтобы угрожающе посмотреть на окружающее; но взгляд его кажется таким же заплесневелым и смрадным, как перегарное дыхание. Хорошо хоть качество речи «родителя» соответствует его походке, так что пожелания, которыми он разражается никто кроме меня не понимает. Как он сам не раз говорил: «Поймёшь пьяного речь – поймёшь свиное хрюканье».
- Папа, не надо! – просил я, мучительно стыдясь людей.
- А-а! Ты, щенок, меня учить… - он пытался схватить меня за ухо.
Я нырком уходил под его руку, и «кормилец», смазав меня ладонью по стриженой голове, опять обрушивался на землю, становясь бесформенной, бормочущей, мычащей и шевелящейся кучей. Я начинал тормошить его, поднимать и продолжал с ним позорный путь домой. Книгой ужасов стали для меня «Приключения Гекльберри Финна», написанные Марком Твеном. Особенно шестая глава «Папаша борется с Ангелом Смерти», где чуть ли не слово в слово описывалась моя жизнь: «…вдруг раздался страшный крик… Отец метался во все стороны как сумасшедший и кричал: «Змеи!» (моего глодали крысы). Он жаловался, что змеи ползают у него по ногам, а потом вдруг подскочил да как взвизгнет – говорит, будто одна укусила его в щёку,…Папаша начал бегать по комнате всё кругом, кругом, а сам кричит: «Сними её! Сними её! Она кусает меня в шею». Я никогда не видел, чтобы у человека были такие дикие глаза… Вдруг он приподнялся на локте, прислушался, наклонив голову набок, и говорит еле слышно:
- Топ-топ-топ… это мертвецы… топ-топ-топ… это они за мной идут, но я с ними не пойду…(В свои семь лет я начинал не только слышать, но и видеть их, тянущихся ко мне из темноты). Потом он вскочил на ноги, как полоумный, увидел меня и давай за мной гоняться (В моём случае, заботливый муж гонялся за моей матерью, отшвыривая меня будто мебель, на которую он натыкался). Он гонялся за мной по всей комнате со складным ножом, называя меня Ангелом Смерти, кричал, что убьёт меня и тогда я уж больше не приду за ним».
Я ненавидел себя за то, что он мучил маму. Я ругал себя трусом, тряпкой за то, что  никак не решался убить его. Все просто бы узнали, что он, споткнувшись, пьяным упал на нож. И никто даже бы и не подумал на восьмилетнего мальчишку.
Мой «достойный продолжатель своего рода» умер, когда мне было 12 лет, и я не успел разобраться с ним. Эта « каменная стена» с самого начала была непрочной, местами разрушенной и в конце концов завалилась.

Бегающий взгляд, привычка быстро облизывать губы кончиком языка принадлежат однокласснику. Я считаю его воплощением мутной, глинистой подлости. Благодаря своей силе и вёрткости, он приобрёл влияние в классе. С ним боялись связываться. Из-за крайнего эгоцентризма он всех рассматривал, как своих должников, или как инструменты для получения чего-либо нужного или требуемого от него в данный момент. Ценя больше всего свободу и независимость, я воспротивился ему, и он устроил для меня в школе ад, заодно чтобы устрашить остальных. Отказ в подсказке он представлял всем, как неоказание помощи утопающему, и весь класс дружно бойкотировал единоличника (меня). Моё нежелание курить и ругаться матом он преподносил как недостаток мужественности. Употребление не всем понятных «учёных» слов рассматривалось им как моя чуждость, оторванность от коллектива. Издевательства над понравившейся мне девчонкой наносили двойной удар по мне, когда я ослепнув от ярости кидался на него, он вполне «справедливо» мог бить меня, говоря, что все видели, как я первый начал. Он был психологом и умел мучить с наибольшей эффективностью. Хотя, чего там уметь: дурное дело – нехитрое. Но в аду жить нудно, однообразные состояния страха, тревоги быстро приедаются, хочется вырваться навстречу покою и радости. Я стал подсказывать, поставлять знания, тот товар, который имел – это уменьшало возможность, но не избавляло от подвохов с его стороны. Я всё время находился в состоянии скребущегося ожидания.
- Не забудь, завтра русский принеси, Профессор, - напоминал он, переписав математику. По-другому меня прозвать бы и не могли. В каждом классе есть Профессор и Дуб, Жирный и Скелет, Клоун и Спортсмен. Верх держат, обычно, Дуб, Жирный и Спортсмен. Профессор всегда в проигрыше. Я молча кивал, собираясь уходить, и тут он, со звериным чутьём угадывая во мне пассивное сопротивление, быстро ставил мне «пияковку». Приложив к моей голове свою правую ладонь, он левой рукой оттягивал правый средний палец и отпускал его. При железной крепости ладоней его «пияковки» вышибали из меня слезы.
- Ты что? Обиделся? Плачешь? – хватал он меня за плечи, с наслаждением заглядывая мне в лицо.
- Да пошёл ты! – отворачиваясь, пытался вырваться я.
- Ну, ладно, ты извини, я нечаянно. Мир! – он снова успевал захватить мою ладонь и, сжимая её, якобы в знак примирения, опять выдавливал из меня слёзы нестерпимой боли. Слёзы, которые всегда были знаком поражения, слабости и позора. Нам уже исполнилось по 13 лет, я тоже начинал наливаться здоровьем, но до него мне было очень далеко. Я бил левой рукой изо всей мочи в его правое плечо, чтобы вырвать руку. Он со своей дикой силой делал то же самое со мной и отпускал. Правая рука у меня на 15 минут повисала плетью. Я хватал другой рукою свой портфель и быстро отскакивал. Дать мне пинка, он не успевал, но не догонял, чтобы исправить промах, а добродушно смеялся – свою порцию удовольствия от меня он получил.
Можно было бы устроить так, чтобы он отобрал от меня самодельную «поджигу» (самопал),  которую я, вместо накрошенных в неё спичечных головок, зарядил бы настоящим порохом, а вместо бумажного пыжа заткнул бы заряд фольгой от шоколада. Ему бы выжгло глаза, разорвало бы кисть руки, оторвало бы большой палец от взрыва, если бы он выстрелил из неё при испытании. При любом бы раскладе это поубавило его агрессивность. Я обвинял себя в трусости, в малодушии, в нерешительности – ведь скольких бы, кроме себя, я избавил бы от унижений, избиений и поборов.
После окончания учёбы судьба через некоторое время опять столкнула нас. Он почему-то уже близко подходил к одурению от пьянства, был каким-то перешибленным, с подмокшим от пьянки лицом. Он буквально кинулся ко мне в поисках продолжения школьных, ему удобных отношений.
- Дружочек,- сказал я ему, - хочешь на подсказочках проехать? Не выйдет. Сам выкарабкивайся из своей ямы. Что же ты растерялся? Оглянись вокруг, посмотри, как много двоечников и троечников стало хозяевами положения. Ты же из их числа, тебе и карты в руки.
Школа не очень точная модель реальных отношений между людьми. Я показал ему разницу между ними. Это подтверждалось и тем, что отличник за партой, в жизненных «гонках на выживание» я был середнячком. Вся моя жизнь – это нечёткий набросок истины. Мне никак не преодолеть её недосказанности, она заляпана бедами и неприятностями. Но окружающее бытие многоголосо, и пускай мой мотив в нём сбивчив, он мне дорог, и я хочу сделать его мягким, мечтательным, а не мрачным и мстительным.
Одноклассник быстро ушёл из этого мира, по-моему, глубоко на него обиженным. Можно было бы попытаться помочь ему, тем более, что жена  его  была когда-то броской, манящей женщиной. Но тогда она выглядела какой-то усталой, даже болезненно-усталой, и я не заинтересовался его судьбой. Теперь она, его жена вновь приобретает эффектность, лицо её восстанавливает былую свежесть, а тело становится ждущим и зовущим.

А откуда эта дикая вспыльчивость? Ну, конечно, тут выглядывает мой начальник. Он был, как говорят психологи – личностью с психопатическими чертами характера, вдобавок с лицом будто сдавленным дверью и щуплым, гавкающим голосом. Унижение окружающих он поставил себе законом. Придирки, раздувание на пустом месте склок и всяческих конфликтов – тоже какая-то врождённая способность всех оплёвывать. Я, может быть, и обратил внимание на дельную критику, но замызганные выдумки истеричного психопата я игнорировал. Я легко относился к ним, меня мало волнует чужое мнение, главное, что думаю о себе я сам. Тогда этот параноик стал доставать меня административными мерами, то есть предупреждениями, приказами, выговорами. Как же ему хотелось убедить меня в том, что я дурак! Любой человек хочет видеть в других своё отражение. У психопатов такое желание перерастает в манию. Быть начальником нетрудно. Это убедительно доказал Л. И. Брежнев. В полутрупном состоянии (после перенесённой в 1976 году клинической смерти) он ещё 6 лет систематически (сиськи-масиськи) правил 1/6 частью Земли. Быть начальником означает только усиление личной безответственности, но ни в коей мере не предполагает увеличение умственных способностей: начальник почти всегда дурак, только высокооплачиваемый. Власть портит любого человека. Поэтому даже Библия призывает выступать против начальства: «Облекитесь во всеоружие Божие, чтобы можно было стать против… начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Ефс. 6, 11-12). То есть, власти ставятся в один ряд с чертями. Пушкин, переложив молитву святого Ефрема Сирина, написал, прося у Бога: «Любоначалия, змеи сокрытой сей… не дай душе моей…» Любовь к начальству – змея сосущая душу, презрение к руководителям – вот чем должна быть наполнена она у каждого человека. Александр Сергеевич, выполняя библейские заветы и тренируясь в презрении к властям, написал про главного начальника Российской империи: «Плешивый щёголь, враг ума, нечаянно пригретый славой…» Таким он и останется в веках этот высокорослый красавец, его венценосный тёзка Александр I.
Приятно говорить людям правду о них.
- Знаете, Козёл Баранович, - сказал я своему руководителю, - Не пора ли правильно оценить ситуацию? Своим руководством вы разрушили дело, которое должны были поддерживать и налаживать. Вы остаётесь начальником лишь потому, что вышестоящего руководителя звать Осёл Баранович. Власть стала для вас лишь поводом чаще испытывать чувство глубокого удовлетворения. Вам нравится дёргать людей, подстёгивать их криком, подхлёстывать угрозой увольнения. Ваш метод – это повышенный тон, неуважение к подчинённым, стравливание их друг с другом. Вы - кучер, но кучер бестолковый, не знающий куда ехать. Вы ущербны, щербаты, как гнилой зуб.
Мне бы не хотелось думать, что я помог в возникновении инфаркта у своего начальствующего истероида, ведь сердечный припадок произошёл у него через два месяца после нашего разговора и последовавшего за тем моего увольнения.

Трудолюбие – великолепная черта характера, но скрещённое с пороками оно приобретает уродливые формы. Вот так по собственному почину, хотя я и не просил об этом, отец учил меня не верить людям, одноклассник – быть жестоким, начальник – злорадству, но я только отчётливее разглядел для меня неприемлемое, чище сохранил свою немного печальную душу, выкристаллизовал ядро «самости».
Что же теперь сказать про них? У меня был хороший отец – он показал мне как отвратительно пьянство; я имел отличного товарища – он укрепил во мне привычку не пасовать перед трудностями; мною руководил потрясающий начальник – он помог мне выработать приёмы борьбы с неприятностями; а все вместе они раскрыли мне глаза на то, каким не надо быть. Всё же иногда мне кажется, что если бы я не подозревал о существовании этих людей, я жил бы легче. Вероятнее всего, я просто персонифицировал зло, обозначил, наделил узнаваемыми чертами для безошибочного разоблачения и давлю его, как трёхглавого дракона, две шеи сжав в руках, а на третью наступив ногой, с наслаждением наблюдая за их конвульсиями. И зачем только судьба послала мне знакомства с вами, я и так бы не заблудился в определении зла. Хотя, как знать, может быть именно за мою недогадливость, были мне  ниспосланы те уроки столкновений со злом. И ведь не уклониться от этих встреч, отчего жизнь начинает казаться бегом по кругу. Из-за них я жил закутанный в страх, который пытался разорвать вспышками ярости. Моя избитая, исколотая душа долго потом залечивала раны. Но теперь я вас забыл, я даже не приду плюнуть на ваши могилы. Пускай отец загрязнил моё детство, одноклассник- отрочество, начальник – молодость, я сейчас, когда мне 25 лет, сам творю свой мир и свои воспоминания.

В моём мире растрёпанное облако плывёт поверх заката. С другой стороны, с восточной, луна сияющей лампадой уже повисла над горизонтом. Воздух неподвижен, и лес безмолвно созерцает себя в зеркальном озере. Цветёт черёмуха, и луна тоже пахнет черёмухой. Неподалёку дремлют освещённые светом луны лёгкие сереброногие берёзки. Над зеркальной от вечерней тишины водою растекается одиночество, звенящее ожиданием чуда. Из-под тающей синевы всё сильнее проступает сверкающий космос с раскрошенной по нему блестящей пылью, которую утром сметает рассвет и застилает всё небо голубой скатертью, и медленно катится днём по ней золотое яблоко, расплавляясь вечером в оранжевый закат. Раскалённое на западе небо долго потом остывает. Закат медленно проваливается под землю. А космос сияет над головой жемчужными звёздами, рассыпанными по бархатной темноте. Из души исчезает толстый осадок едкой обиды. И, встав на заре, я весь день потом вспоминаю о покрывале драгоценной росы тихо снятом утренним солнцем со свежей, ещё невысокой травы, о цветущих счастливых деревьях, вскипевших шумом под первым порывом струистого весеннего ветерка. Я вспоминаю о белоствольных берёзах, полощущих нежно-зелёные листья в синем небе. И пускай время неумолимо перелистывает мои дли и ночи, жизнь представляется мне заряженной добром, мягким мерцанием какой-то непонятой, но почувствованной истины. Иногда мне кажется, что я слышу тихий голос этой истины мира и один надо мною Отец, Друг и Начальник.