ТРИ СНА

Владимир Платонов 2
1. ОПОЗДАЛ


Он вошёл в комнату-куб, и она поразила его стерильно-кафельной белизной. Стало даже как-то неловко своих пыльных ботинок, которые, входя, он небрежно, кое-как, обмахнул щёткой возле порога.

Комната была совершенно пуста, если не считать плоской тахты или кушетки – разницу между ними он всегда с трудом понимал – в левом углу, застланной свежей простынёй, даже на вид прямо таки от крахмала хрустящей, и никелированного стула посреди комнаты.

Впрочем, в стену у тахты были вделаны тусклая красная кнопка размером с пятак и сетчатыё чёрный овал, вроде тех, что ставят у радиофицированных справочных бюро.

«Так вот как она выглядит, разрекламированная в газетах комната перехода!» – и в глазах вспыхнули мечущиеся над крышами буквы горящей рекламы:

СПЕШИТЕ ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ УСЛУГАМИ
БЕЗБОЛЕЗНЕННОЙ КОМНАТЫ ПЕРЕХОДА!
РЕШЕНИЕ ВСЕХ ВАШИХ ПРОБЛЕМ
ЗАВИСИТ ТОЛЬКО ОТ ВАС!
СПЕШИТЕ В КОМНАТУ ПЕРЕХОДА!

Когда-то он потешался над этим и в насмешку называл комнату перехода комнатой обезумевших дураков.

Приходят туда, устав от бессмысленности и неустроенности собственной жизни. Из любопытства туда не идут. Впрочем, кто знает, только ни один любопытствующий не возвратился обратно. Билет дают в один лишь конец.

Разглядывая стерильную комнату, он никакого страха не ощутил, лишь немного стало не по себе: взгрустнулось, как перед очень долгой разлукой.

... в комнате нет никого, никто ничего не объясняет ему, но интуиция даёт ему знать, что надо идти в левый угол и лечь на кушетку.

Едва он делает два шага туда, как тусклая кнопка вспыхивает красным огнём, словно вызов на лифте, и он понимает, что делает то, что и надо. Да, в общем-то, это и есть лифт туда.

... Чего он, собственно медлит, надо только лечь на кушетку; да, ещё утопить в стену кнопку.

Он ложится на скрипящую белизну в состоянии отрешённости, как неизвестно откуда в его голову вскакивает неподобающая моменту мысль прозаическая, бытовая: отстранённым видением он глядит на себя, раскинувшего на тахте своё тело в дорогом новом костюме, бледно-серой рубашке и горошинками на голубом поле галстука – «Зачем там новый костюм», – недоумевает, задумавшись, он. – «Он ведь очень хороший. Сын подрастает – ему бы сгодился».

Он то ли думает, то ли спрашивает кого: «А в одном белье можно?»

Спрашивать не у кого, но он будто слышит неясный голос, голос услужливый, но не лакейский, голос глухой, степенный, доброжелательный. Да, скорее, это и не словесный ответ – всё существо его наполняется знанием: можно!

Он вскакивает торопливо с тахты, бежит к стулу, расстёгивая на ходу пуговицы пиджака и ширинки, путаясь в рукавах стаскиваемого на бегу пиджака и в сползающих брюках. Справившись с ними, он бросает всё комом на стул: «Отдадут жене, подрастёт сынишка – поносит».

Красная кнопка начинает мигать. Оставшись в голубых трикотажных подштанниках и в длинной рубахе навыпуск, он чувствует себя очень неловко, жмётся, как будто на публику выскочил голым. А тут ещё и ослабленный галстук на шее болтается!

Тут снова знание пронизывает его: и этого брать с собою не надо, туда и в одних трусах можно...

... неистово мигает красная кнопка, зашедшаяся в немом нетерпеливом крике: «Поторопись!»

Он рывком рвёт галстук с рубахой, с кальсон выдираются с мясом пуговицы у щиколоток – ему некогда расстёгивать их, и бежит, бежит к зовущей тахте.

Кнопка гаснет – не добежал! Он бросается в отчаянье на тахту, раздираемый внутренним воплем. «Опоздал!» Он тычет, тычет и тычет в мёртвую кнопку, надеясь ещё. Он почти молится: «Сейчас включится, вот сейчас!»

Стена откликается придушенным шорохом, и он, обрадованный этим движением, с ещё большим усердием жмёт, жмёт и жмёт.

Но из сетки динамика безликий механический голос роняет коротко: «Ваше время истекло. Следующий!»

Потрясённый, он плетётся к стулу, где свален костюм, а поверх – трикотажные голубые подштанники, оборванные внизу. Рубашка и галстук валяются на полу, возле них неровной дугой разлеглись перламутровые пуговицы с клочьями голубого "мяса", застрявшего в них.

– Так торопился, и... – он чувствует себя маленьким человечком из тысячечасовой очереди за апельсинами, которые вот как раз перед ним, вот как раз и закончились. Он подавлен, опустошён, и, пожалуй, словом "досада" не выразить и малой доли его недовольства.

Он бросает налево последний взгляд, перед тем как уйти. Кнопка тускла. Надежды никакой не осталось.

И тут сознание молнией прорезает трезвый вопрос: «А куда, в сущности, ты опоздал? Стоит ли туда так торопиться?!»



2. ПРЕКРАСНАЯ ЖРИЦА
(Сон в поезде "Львов-Ворошиловград" в ночь с 19 на 20 июля 1988 года)

И когда вожди племён и народов, устав от постоянны раздоров и распрей, собрались вместе решать, как им жить в ладу и мире между собой, встал старейший меж ними и сказал:

– Пусть каждый правит в своём владении в согласии с обычаями предков, а над всеми государями учредим совет из трёх соправителей, избираемых на один год. И надлежит им решать споры и пресекать усобицы. Дабы избегать споров и недовольства надобно установить меж всеми владениями – и тут взор его уперся в большой белый пергамент, на котором была вычерчена вся та сторона, состоящая из малых, точно лоскутное одеяло, владений, желавших теперь объединится в единое государство, – дабы избегать всяких раздоров надо установить меж всеми владениями однообразные пошлины на границах и одинаковые налоги на всё, что в тех землях взращивается и мастерится, от урожая и от дохода.

Все с этим были согласны и, когда, порешив все дела, собирались правители ставить свои печати и росписи, встал один и сказал:

– Друзья, мы хорошо всё обдумали и хорошо всё решили, но, если найдётся средь нас ворог и начнёт чинить непотребство, разбой, как утихомирим мы его? Войско ли пошлём и прольём кровь ближних своих? Снова не будет покоя в земле нашей.

Долго думали владетельные государи и, ничего не решив, послали за Верховной Жрицей. И она явилась среди собрания на помосте нагая и прекрасная в своей наготе. Её стройное молодое тело, царственно увенчанное божественной головой с ниспадающим на плечи каштановым водопадом волос, оттенявшим белое лицо с пунцовыми свежими губами, казалось, было создано для любви, но в том строгом собрании её нагота была целомудренна, и никто, ни чей взгляд не оскорбил её вожделением. Проницательно вглядываясь в лица вождей, она выслушала их вопрос и, немного подумав, сказала;

– Взгляните на ваш пергамент!

Все взоры обратились к растянутому в деревянной раме изображению их страны с очерченными чёрной тушью границами их владений. И тут произошла чудесная перемена. Внутри небольших белых лоскутков, разновеликих и самой, капризной, необузданной формы, возникло множество лоскутков поменьше, но уже зелёного цвета. И этих маленьких клочочков было столь много – чуть ли не половину пространства занимали они, – что издали они сливались, и весь пергамент казался зеленоватым.

– Это мои владения, – сказала Великая Жрица, – они куплены без огласки моими людьми и принадлежат Великому Храму. Пока Храм не берёт себе эти земли, позволяет государям собирать в них налоги. Но Храм волен и отказать им в этом, и ни один воин, ни один землепашец, ни один ремесленник не пойдёт против Храма, который, не беря...

Поезд дёрнулся, останавливаясь на полустанке, и сон мой прервал. И я никогда не узнал, чем закончила речь Прекрасная Жрица.


3. ЛУНА

Что-то резко вздрогнуло в мироздании.

Люди встревожено смотрели в небо и обсуждали нелепое неожиданное известие. Солнце сдвинулось с места, Земля сменила свой путь, Луна сорвалась и беспорядочно заметалась на фоне неподвижных созвездий – так сложилось взаимодействие масс бесконечно далёких и едва ощутимых в отдельности, но в сумме давших этот катастрофический результат: через несколько месяцев, летом, Солнце должно коснуться орбиты Земли.

Первоначальное любопытство вскоре сменилось пониманием и унынием: Земля со своей неизменной Луной в знаменательный для орбиты момент оказывались совсем рядом с указанным местом, и Луна, по всей вероятности, будет светилом возмутившимся поглощена.

Земля тоже закружилась в невиданной свистопляске, восходы следовали за заходами с ускоряющейся быстротой. Небо стало пустынно – ни тучки, ни облачка, и в этом пустом, всё более и более темнеющем небе зловеще висел сияющий диск Солнца.

Оно приближалось. Ещё не было заметно на глаз увеличение размеров его, но опалённая Солнцем Земля высыхала, жухли травы, деревья, и вся местность приобретала пепельно-серый вид.

Безжизненные равнины сияли теперь днём и ночью, Луна светила всё нестерпимей, заливая землю слепящим зеленовато-голубым холодным сиянием.

Люди с тоской смотрели ночами на неистовое великолепие древнего спутника, и глаза их наполнялись печалью: спутник был обречён.

С грустью вспоминались леса и сады, трепет листьев, мерцавших оттенками серебра, страстный шёпот возлюбленных, их гибкие матовые тела в целомудренно белых накидках, также переливавшихся серебром от прикосновения к ним равнодушных лучей ночной сводни, чаровавшей мир своим волшебством.

Теперь этого больше не будет.

Ни шелеста серебристо-зелёной листвы, ни щебета птах, ни пения соловьёв, ни призрачной в этих лучах красоты полей и лесов, ни свинцовой тяжести вод в магическом свете замерших рек и озёр.

Ничего больше не будет, и даже воспоминанья о них исчезнут из памяти через несколько поколений.

Глухие чёрные ночи будущего отзывались глухой же щемящей болью в сердцах.

А солнце палило и жгло. Небо, давно уже выцветшее – без единой в нём краски – совсем почернело. И в этой ужасающей черноте бесстыдно блестело своим жёлтым сияющим кругом Солнце, уже заметно прибавившее в размерах своих.

Всё, что могло гореть, давно уж сгорело и рассыпалось прахом.

Люди закладывали кирпичом, заливали бетоном проёмы окон, чтобы уберечься от жестоких лучей, и бесконечные безглазые плоскости однообразных высоких строений ярко сверкали своей белизной на фоне чудовищной тьмы чёрного неба.

Реки высохли, широкие ленты желто-коричневого песка отмечали их бывшие русла и поймы, и желтизна, расползаясь, заполняла собой всю поверхность Земли, придавая ей, вид каменистой дикой пустыни, где голые плоскости стен торчали, как геометрия неизвестного мира.

Наконец, настал день. Люди грудились кучками, прячась под бетонными козырьками навесов от безжалостно обжигающих, злых, лучей беспощадного Солнца.

Солнце – величиной с большой медный таз для варки варенья – по-прежнему равнодушно висело в чёрном небе над пустынной Землёй, и взоры людей были прикованы только к нему и к отчётливо видной золотистой Луне, похожей на тыкву с выпуклостями жёлтых неровных меридианов, разделённых более тёмными волнистыми впадинами.

Луна стояла уже против Солнца, на диске его, и только теперь стало явно, как быстро сжимается как бы она, влекомая его притяжением.

Вот она уже с яблоко, лихорадочно быстро завертевшееся волчком вкруг оси. Тени полосок меридианов, сливаясь, проскакивали от одного её края к другому и исчезали за ним.

Люди, испуганные, укутанные в белоснежные покрывала, стояли молчаливо и неподвижно.

... Он тоже стоял высоко на площадке у ниши. Слева и позади него высилась слепящая белая – невозможно смотреть – уходящая в небо ровная стена небоскрёба, справа – площадка, обрывавшаяся в пропасть с нагромождёнными на дне её белыми кубами и параллелепипедами строений.

В глубине ниши на каменной широкой ступени-скамье спал ребёнок.

На маленькое тельце его и головку был наброшен лоскут тонкой белой материи.

... Он долго смотрел на мальчика, и неизбывная нежность к этому хрупкому существу затопила его сердце.

Он отвернулся и посмотрел на Солнце. Луна вертелась уже в центре диска, и ему показалось, что она вращается медленнее.

И тут ужасная мысль обожгла его: «Господи, но ведь Солнце уже так приблизилось – я просто чувствую, как оно тянет всех нас к себе. Ведь оно и Землю может увлечь!»

Он не понимал, как эта очевидная истина до сих пор не пришла в его голову.

– Это конец, – тоскливо подумал он, но тоска тут же уступила место тихой печали.

Он выдвинулся из ниши и смотрел на упорядоченный хаос плоских безжизненных крыш внизу, за краем площадки, и на вертикали взметнувшихся стен, и на первозданную дикость растрескавшейся и залитой ослепительным светом жёлто-серой пустыни вдали до самого горизонта.

Он рассматривал это с неизъяснимой горечью, точно пейзаж давно погибшей древней цивилизации.

– Это конец, – снова подумал он и поёжился, словно на него холодом потянуло.

Он выдвинулся ещё немного вперёд. Белая ткань сползла, обнажив его плечо и часть груди, и он не подтянул её, чувствуя, как нестерпимо воспламеняется его кожа.

Он снова поднял глаза и теперь неотступно смотрел в небо.

Луна уже еле вращалась и, наконец, остановилась совсем, завороженная взглядом раскалённого великана. Мячик Луны как-то беспомощно дёрнулся, качнулся, окунулся, булькнул и исчез в солнечном диске, как маленькая капелька ртути в большой. Казалось, Земля принесла ужасную жертву, откупаясь от собственной участи.

Он со страхом смотрел на светило, легко и свободно поглотившее Луну, и чувство неотвратимости катастрофы уже не покидало его.

Он обернулся. Мальчик спал, разбросавшись; лицо его раскрылось, обнажилась худенькая грудка и ключицы, натягивавшие, как на пяльцы, тонкую с голубоватыми прожилками кожу.

Он подошёл и бережно прикрыл мальчика.

 «Хорошо, что он спит и не знает, через сколько часов придёт неизбежное, и Земля вот так же легко погрузится и утонет в кипящем огненном вареве. И тогда уж вообще ничего не останется».

Ему было безумно жаль мальчика, и больно, хуже любой боли, оттого что это маленькое беззащитное, такое дорогое ему непосредственное и уже разумное существо обречено.

Он, конечно, всегда понимал, что обречено всё изначально, и, выросши, неизбежно всё кончит смертью. И этот ребёнок состарится, превратится в дряхлого старика, а потом и в ничто, но это был бы уже другой человек, проживший длинную жизнь, не ребёнок с его наивными мыслями и простыми доступными радостями, со всем тем, что ему предстояло бы пережить за долгие, долгие годы.

Но ничего этого больше не будет, и смириться с этим разум его не хотел.

А смириться было необходимо. К чему бессмысленный бунт против Бога или как там его назови... Всё равно ничего не изменишь.

Страха не было никакого: испепелит их мгновенно. Пусть только мальчик спит и ничего не знает об этом.

Он смотрел в чёрное небо на надвигающийся жуткий пугающий диск, горящий безумным глазом из бездны. Нет, не страх, а тоска снова давила сердце.

Погибнет Земля, люди, эти серебристые сейчас ущелья улиц, проспектов, погибнут великие книги, гениальная музыка, остатки цивилизаций – вся история человечества; память о них растворится в небытии.

Вспоминать будет некому.

И вот это было так страшно, что перед этим страхом страх собственной смерти казался ничем.

Он присел на каменную плиту рядом со спящим мальчиком. Кожа на его обнажённом плече стала совсем багровой, но боли пока не было, он знал, боль будет потом.

Он ещё раз взглянул на ребёнка, укрытого простынёй, и улёгся тут же возле него, загораживая его своим телом.

Он засыпал, и просыпаться ему не хотелось…

ПРИМЕЧАНИЕ. Самая тяжкая мысль для меня была та, что мир наш КОНЕЧЕН. Что из того, что проходит материя бесконечный ряд превращений? Наш мир конечен. Схлопнется мир в сингулярности, в точке, и нашего не останется ничего. Когда кончается жизнь человека, то что-то же остаётся после него. Прежде всего, это дети, ну, а если к тому ж он творец, то останутся книги, картины, здания, музыка, всё к чему человечество тысячелетия шло. Но, в конце концов, вдруг окажется, что даже это всё ни к чему. Всё суета и томление духа. Мысли, я бы сказал. И как же мелочен перед этой простой истиной человек со своей жаждой власти и денег, убийствами, склоками, войнами, грабежами, фанатизмом и нетерпимостью... Нет, не вышел ещё человек из звериного состояния. Выйдет ли до того, как схлопнется мир?

Ну, а сон и есть сон, с непоследовательностью и отсутствием логики. Но он передан достоверно. Снился он вроде бы вместе с дикторским текстом, мне осталось его записать.