Лицо к лицу

Тетелев Саид
Ветер с моря дует, гоня сладкий воздух, созданный брызгами волн, разбивающихся о галуны. Я стою на гранитной плите, по гладкой поверхности которой скользят сухие листья и веточки травы. Словно автор какой-то истории, не нашедшей своего читателя, я грущу, и лицо моё серое, с дряблой кожей опротиветь может любому. Хоть вокруг нет никого, мне закрыть его ладонями хочется, чтобы свет приглушённый лёгким туманом солнца не касался меня и не раздражал.
Мокрые порывы развевают грязно-серую рубашку без пуговиц, блеклые лучи мои морщины обтачивают, отчего я ещё грустней, ещё чуть-чуть печальнее. Наконец, плюнув на прогорклые от соли скалы, потираю одну ладонь о другую. Не последний корабль ушёл туда, не в последний раз меня грабили.
Как забытый пёс, с рук упавший за борт, я иду вдоль берега в сторону, где исчез белый бок корабля чудес, отчалившего в красивые страны. Он унёс все, что было со мной, мои записи, дневники запачканные и блокнотики, где на каждой жёлтой строчке бежала линия тяжёлой блевотины. Килограмм синих чернил, а вместе с ними охранник покоя моего беспросветного в наполовину розовой, наполовину бежевой шапочке. Возможно, она рыдала и плакала, быть может, пыталась в пену морскую кинуться, но, скорее всего, подсчитывала в иностранной валюте прибыли, которые получила от моей любви гадкой, скромненькой. Что же, вот она, справедливость и глас верхних сил, что банкротят безбожников.
Отвернувшись спиной к морю, я бреду в направлении жизни, пересчитывая мельком монетки, которые на дне кармана на каждом шагу вздрагивали. Мелочь, это - правда, придаёт мне немного уверенности. Я пока ещё не нищий, но едва ли уже господин. Шестьдесят два рубля – так увесисто! Кину в рыло – вот ты сразу и взбесишься. А, хотя, и не всем они, эти деньги так сложно достанутся. Вот два парня идут, обгоревшие, как мне кажется, идут спесь с меня сбить.
Наши, вдруг, пути, в точке встретились, на которую я грудью с криком упал, ну а кто-то топтал мне спины позвонки своею жёсткою, увесистой подошвой. А потом я вставал, и сначала кричал, а потом бежал, что было сил. Но меня нагнали, произнесли «Не торопись» и ногами в живот пинали до вечера шести. Шестьдесят два рубля мне в лицо так пришлись, словно град из холодного льда в ноябре. Что, добились своего? Мелочь по песку порассыпали, не пришлась она вам по душе, ведь так? А меня тошнит, кровью на колени рвёт, но я выживу.
Я свободен теперь от значительных сумм, щедро их оставив морскому приливу. Мне теперь легко, словно я на коне, под конём будто пропасть за пропастью замелькали. Вспоминается только, что поздно уже, что коленные чашечки сточены дюнами. А конца пути нет, где же люди все? Как-то было быстрей экипажами.
А они умчались, я ж хотел только так – нет пути назад, мы отчаливаем! Оказалось же, что пока я вдыхал предпоследний раз воздух Родины, про меня там все вдруг забыли в миг и совсем без меня моря покорять отправились. Что ж, я на них не в обиде, судьба им судья, ну а я приговор получил свой в срок от двенадцати самых честных присяжных.
Двенадцать шагов до скоростного шоссе, покрытого гладким горячим асфальтом, стали словом решающим мне поперёк разодранного и высохшего горла. Солнце село, нет, скорее исчезло как совесть сильно пьющего вора, похоронив меня в темноте вечерней, меня, Автора этого с вами разговора. Ветер с моря притих, но листы и трава всё равно наползли на рубашку с кровавым пятном. А я плюнул на жизнь и сник.

Бездомный бродяга идёт вдоль дороги. У него голова – больная. Слов не может сложить, но зато слух есть, не услышать которым рой мух невозможно. Может - куча дерьма, может – клад мертвеца, кстати, здесь оказалось и то и другое. Разлагающийся труп облепили прозрачные крылья, хоботки сосут кровь и лимфу гнилые. А бродяге что? Поживиться нечем? Расскажите ему лучше лекцию про бесчеловечность. Так, в карманах пусто, лишь платок наглаженный. Этот же платочек, кажется, духами пропитан был, но теперь вонью неприятною.
Ремень хорош, крепок, на любой размер. Повернуть пришлось весь труп, лишь бы его вытащить. Вот рубашка – никуда, порвана, пропитана соком мертвечины, кровью, старым потом и волшебным ветром морским. Что ещё? Бездомный щурится, на груди блестит цепь и крест. Не порвать бы ненароком, это же еды с мешок, вот теперь мы братцы с другом набалуемся. Отойдя на два-три метра и опорожнив кишечник, путник в путь свой двинулся прямой как луч. Вдоль шоссе от города до города, транспортируя вшей с клопами пододежными, он идёт и напевает вальс.
Мозга почти нет, но напевает вальс он, потому что будет есть сегодня, также потому, что больше и не знает ничего. Мелодия танца из растрескавшихся губ, мелодия нежности из одних мычаний. Под неё тело катится, под грязное брюхо поочерёдно ноги подставляя от края одного своего ареала обитания до другого края. В воротнике засаленном свитера в катышках запрятано пособие инвалида ума из тридцати двух чистейших бумажек.
Удача с дураками, это всем известно. А дураки без мозга себя бьют по щекам, и с такой силой бьют, с такой отчаянностью колотят, что лица их, как пирамиды синие и перевёрнутые, хотя и счастье в глазах. Больной дурак удачлив всегда? Ну, нет, особенно если слюни шестью полосами с его лица на грудь стекают степенно. И жара их варит как всех, не щадя нисколько.
Больной дурак мог бы быть моряком, мог бы ходить по морям больной, если б не был дураком. Дурак, и тот не тонет в прибое, если, конечно, он не хворой. А наш бродяга извилины сбросил, когда ещё шёл на свет, когда туннель его грел. Теперь он бездействующий, то есть инвалид, но зато как вальс поёт. И птичка его поддержит, и лось в лесу вздохнёт, настолько хорош певец. Ах да, жаль что он и лицом урод. Как жаль, что он совсем не тот, что ваш принц на белом коне.
Хоть он сумасшедший скорее, чем болен, но вовсе безвреден он детям и стёклам, он только себя ещё больше калечит, когда бьёт по щекам себя. Руками своими же чёрными бьёт в исступлении себя, пока скулы не затрещат. Хруст-хруст, а он всё мычит свой вальс. Раз-два-три – весь его вальс. Но это, господа, всё, что есть.
Услышал его он, когда видел девчонку в расчёскою в волосах. Стоял он на площади под синим небом, а небо рожало над ним облака. По площади кружил автомобиль без верха, а на заднем его сиденье стоял граммофон и, теряя иногда ритм из-за тряски, повторял и повторял мелодию вальса. Люди вокруг смеялись, не в лад хлопали в ладони, но танцевать никто не танцевал потому, что не умел никто. А потом все разошлись, и только весёлая грязная детвора бегала до самого позднего вечера за медленно катящимся по кругу автомобилем с визгами и воплями.
Когда уже начинала проявляться луна, автомобиль заглох, и из его дверей на асфальт выпал пьяный до состояния недвижимого величия водитель, который тут же пустил пузыри. А бродяга так и стоял в центре круга, который до того очерчивал автомобиль, пока отец девочки из квартиры, окна которой выходили на площадь, не вышел и не влепил Больному дуралею три крепких оплеухи – Раз-два-три...

Теперь он сидит в мусорной куче, в руках – французская булка хрустит надломами. А рядом с ним на боку валяется грязный вонючий, влачащий своё существование зря ещё один вольный человек. У которого сила есть в руках, который словами болтать не дурак, он только прикинулся сломленным. Лежит и воняет, пока не услышит запах еды среди смрада, отравленного помоями.
Из рук вырывает он хлеб, как зверь, и смотрит так злобно, что жить неохота. Что скажешь? Ведь это – волевой человек, у которого только стержень отняли. Или просто в пути он задумался. Только думы его так пусты, как пещеры без выхода, и практической пользы хватает только на хлеб, и то, из чужих рук вырванный.
Половина куска им разжёвана и слюною разбавлена, а вторая половина под полой припасена, на вечер, для особых гостей, позабавиться. И когда часы бьют девять раз, когда глухой звон разлетается с башни центральной, он идёт за ограду на лысый пустырь, где дворняги ему хвостами отмахивают.
Бросил он две крохи им, а сам шипит и словами матерными сук и кобелей кроет. А потом их гладит, теребит плешивые морды, смеётся, а они скулят в ответ. Языки шершавые его лижут руки, нос холодный один в висок упёрся. Теперь он – властелин, владыка для тварей. Он – отец и сознанье всесильное. Хочешь хлеба кусок, шелудивый пёс? Так изволь лечь не спину и брюхо в струпьях небу показывать.
На, лови, хитрец! Рассмешил ты меня тем, что зубы в брата до крови всадил ради хлеба засохшего, телом пахнущего, ради желудка жадно трепещущего. Теперь я подниму оставшийся край над головою своей, потешьте меня, человека несчастного. Словно нити стальные из пальцев моих к вашим чёрным зрачкам здесь протянуты. Это сделались вы послушными куклами, которые для меня землю всю утоптают. Значит, голодно вам? Будто жрать вы хотите? Каждый первый скулит, вопрошая как раб.
Вот, минута прошла, и одна из собак, чуть совсем присев, на него тело бросила. А потом ещё и ещё одна, пока их властелин не лежал в пыли. Руки разодраны, крошки слизаны все. И весёлый среди тёплых серых тел, он смеётся, согретый дыханием жалких рабов, что совсем недавно лежали у ног и теперь взбунтовались. Он найдёт ещё хлеба, может труп кота, снова станет хозяином стаи, но немного совсем погодя.
Белый пар зловонный из решёток валит, зависая над стеклянной головой фонаря. Затем продолжает к звёздам стремиться. А дыхание человечье в ухо холодное шёпотом льётся – Люби меня, пёс паршивый, люби меня, своего короля. От этого собака головою подёргивает, мучаясь долгожданной дрёмой. Тело человека, жалкое, тёмное, распростёрлось среди тёплых комьев шерсти дырявой. Голова его успокоилась на животе круглом, вздувшемся от паразитов, голода и просто от свободной жизни, которая чревата пинками и летящими камнями.
Под полой грязного старого пиджака Владыки собак спрятан белый пушистый шарик – щеночек. Он столь бел, потому что ещё земли не коснулся. Повезло ему, его теперь согрел человек грудью своею собачьими лапами исцарапанною. Над пиджаком, домом новым для щенка, проплывают низко ночные облака. Облака касаются ушек щенка слегка, хоть он в это время крепко спал, на его снежно-белую мордашку собачья улыбка сошла.
С утра человек поднялся и стал отбиваться от серой собаки, та требовала у него её дитя. Но только мягкий пушистый комок упал на асфальт. Человек ненароком взял, да и раздавил во сне щенка своим огромным вонючим телом. А потом убежал в слезах.

Ты абсолютно не обязательно будешь богат. Но ты будешь в достатке. Твои руки могут тонуть в хлебах, хотя ты будешь несчастен.
Тонкий заскорузлый палец с чёрной каёмкой ногтей медленно приближался к кресту с цепочкой, лежащими на деревянной поверхности стола в приёмной. Едва соприкоснувшись с поверхностью креста, палец был отдёрнут своим хозяином. Лицо в маленьких блестящих бородавках улыбнулось, а в мозгу проскочила мысль – золото!
Это же золото, золотой крест и цепь попались к нему в руки. Провидение доставило их сюда, к нему, в его лавочку, пахнущую горелыми огарками свечей, хотя с потолка тесной приёмной болталась на хлипком проводе электрическая лампочка. На этот раз драгоценность принёс один из совсем опустившихся бездомных, такой, который и слова сказать не может. Но он принёс, принёс, потому что знает, что ему здесь денег дадут.
А такого и в дураках оставлять – не грех. Грех – это когда обманываешь человека честного. Лжеца обвести вокруг пальца – подвиг. Этот доходяга – явный лжец, прикидывается, будто совсем головы не имеет. Но золото приносит. Не трупы ли он откапывает где-нибудь на соседнем кладбище? Хитрец, такого нужно наказывать, хоть не тюрьмой, так монетой.
Из растянутого кармана засаленных брюк два негнущихся пальца достают две десятирублёвые бумажки. Двадцать рублей лежат на столе, перед ничего не понимающим нищим. Пока он в нерешимости то протягивает руку к деньгам, то отдёргивает обратно, будто бы не решаясь заключить очень важный договор, ловкий торговец забегает в свою каморку через крошечную дверь в стене приёмной. Он выходит из своего убежища только тогда, когда нищий уходит, раскачиваясь из стороны в сторону, из приёмной на улицу, крепко держа в руках две помятые купюры.
Заходит солнце, тень края земли ложится на улицы города, а мрак внутри тесной маленькой комнаты, как и в полдень, разгоняет с трудом бледный лампы свет. Жёлтая рубашка на дрожащей от напряжения спине пропитывается потом, покрывается влажными пятнами. Судорожные движения рук сопровождаются тихим шёпотом. Пальцы погружались в объёмную шкатулку, полную золотых украшений. Исключительно золотых, без каких либо камней или сплавов.
Пальцы опускаются, сопровождаемые золотым тихим шорохом, затем поднимаются, а между ними проскальзывают кольца, тоненькие браслеты, цепи и кресты. Это кольца, снятые с мёртвых невест, украденные у вдов и вдовцов, у слепых старух. Здесь и браслеты с изнасилованных девушек, с девушек, увлёкшихся героином, жён азартных игроков и увядших красоток. Среди блестящих цепей с самых нежных женских шей, цепей, которые были украшеньем, есть цепи с крестами, которые были последним, чем мог иной владелец поделиться.
Святое будет переплавлено вошью, сосущей кровь из страждущих и нищих. Вошь рада, ведь давно она может из золота вылить себе золотые зубы или, скорей, золотой хоботок. Чтоб с ещё большей гнусностью из плешивых и безмозглых соки хлебать. В чём грех этой Гниды? Нет его для взора кашляющей в своих каморках разрозненной толпы. Но этот грешник в зеркале двух блестящих разумных глаз отражается плесенью и лишаём на костях человечьих.
Зубы золотые не будут вылиты, не будет создана блестящая скульптура с лицом матери. Скорее, гад, скорее, ползи в болота накопленное закапывать. Потому как, может и не сейчас, не при нашей жалкой жизни, но когда-нибудь, через тысячелетия придёт другой человек. Придёт и отвергнет злато, источник зла.

Несовершенное – искусственно. Искусственное – временно. Всё временное – изменяется, а потому – бессмертно.
Грязная заводь пруда с водой жёлтого цвета блестит в весенних лучах. Две пары белых лебедей скользят по её поверхности, оставляя за собой еле заметную рябь.