За горизонт из Бездны

Дарья Дарки Васильева
За горизонт из Бездны

Повесть в жанре надреализма
               
          Аннотация
         
Тёмные, омутные глаза, очерченные угольным карандашом. Бледные, безжизненные лица. Глухие голоса. Холодные руки. Походки шарнирных кукол. Нет, это не «вампирские штучки», коими читатель уже явно перекормлен. Эти «devil dolls» - вполне реальные персонажи. Просто работают они в очень страшной больнице: «гибриде» онкологической, психиатрической и инфекционной. По документам – больнице имени святого Роха. В народе – Бездне, по капле тянущей жизнь даже из своих служителей. Вполне натуралистично описанной. И вообще, всё в этом произведении реально. Даже слишком: краски сгущены до предела чёрного больничного коридора, освещённого лишь болезненными лучами кварца. Однако в конце всё равно получается радуга: цветное видение главного героя – пациента Бездны и медикаментозного наркомана. Герой видит уходящую по льду за сияющий горизонт Тень. Кто она? Лик Смерти? Привидение? Проводник? Или последняя галлюцинация? В этих стынущих стенах всё не различимо: явь и грёзы, усиленные лекарственными препаратами, перемешаны со специфическим больничным юмором. Грань зыбка, как амальгама. Герой сидит и кажется самому себе. Смотрит на себя со стороны, извне. Находится не в себе, а над. Потому «Бездна» и названа повестью в жанре надреализма. Нет, это не сюр… На деле-то, как написано в этой повести, «что здесь таинственного? Всё прозаично: человек со смертельным диагнозом, которому отрезан путь домой, возвращается в лечебное учреждение». Сюда, как и отсюда, не возвращаются. Но для безумца, у которого нет обратной дороги, Бездна может стать последним пристанищем…
          
      
***

Гулкий пустынный зал бывшего графского особняка встречает каждого прибывшего отчуждённостью. Вне зависимости от количества его визитов. Особняк не любит нынешних посетителей. Он помнит позапрошлый век – шумную, пёструю светскую жизнь, балы и карнавалы. В начале века прошлого исконных хозяев попросили из родных покоев, а в здании устроили больницу. С тех пор особняк на набережной стали называть Бездной, а его нынешних обитателей – безднотой. Дом обречён слушать их плач и стенания. А это значит – он обречён.
Болен Бездной, как саркомой.
В Бездне страшно. Атмосфера столь тяжела, что осыпаются фрески с потолков. На столе главврача каждый день цветная пыль. Пастельный пепел былого. Из огромных окон пронзительно дует. Система отопления умирает вместе с домом: в Бездне часто не бывает тепла, или батареи еле дышат. На стенах робко тает лёд. Бездну не прогреть.
Вчера обвалилась лестница. Вернее, часть пролёта, ведущего на четвёртый этаж. Хорошо, что врачей и больных там не оказалось. Обвал был внезапным: дом  вздрогнул и пытался сбросить надстроенные в лихое время этажи. Проём заколотили. Рядом повесили табличку: «Лестница в аварийном состоянии. Угроза обвала». Видимо, для тех, кто пытался проникнуть сквозь фанерную стену. Есть ли такие здесь? Да тут у всех крушение Судьбы...
Сюда бы хорошего реставратора. Но кому нужен дом со столь страшной участью? Его никто не желает купить – дом не уходит уже с седьмого аукциона. Сносить его нельзя - это памятник, к тому же, стоящий на важнейшей городской набережной. И особняк не виноват в том, что долгие годы его использовали столь жутко. Мрачных эстетов среди потенциальных владельцев нет: претенденты, едва вдохнув льдистый, покалывающий иголочками потустороннего инея воздух, опрометью бросаются вон.  Им не нравится аура. Ладно бы только аура – может, и убьётся капремонтом. А Тень?..
Полутёмный длинный коридор освещён лишь холодными кварцевыми лучами. Нездоровые синие отсветы пляшут по стенам. Этих стен лучше не касаться – ты можешь унести с собой ледяную частицу Бездны. Как осколок Зеркала Снежной Королевы. А вот и зеркало. Тёмный омут во весь проём. Не смотрись в него. Это Зеркало Тени.
Тень снова стоит у кабинета главврача.  Маленькая и жалкая на фоне огромного пустынного коридора. Она заметно сутулится и поёживается. То ли от холода, то ли от неуюта.  Явно кого-то ищет среди редких, тоже уже полупризрачных обитателей этих стынущих стен. Кажется, что плачет: то и дело подносит тонкую тёмную руку (судя по контуру, в перчатке) к глазам и смахивает невидимую слезинку. В убогих кварцевых лучах силуэт кажется особенно сирым и невзрачным – он высвечен, выхвачен из привычной Темноты. Словно чьи-то руки поиграли бликами, причудливо настроив световой эквалайзер на экране. Да, вряд ли это реальность – так кажется многим, попавшим сюда…
Тень дожидается скрипа двери, украдкой бросает взгляд на потолочную фреску (словно фиксирует её разрушение). Потом делает несколько робких шагов назад, разворачивается и медленно идёт в самый тёмный конец коридора. Туда, куда почти не проникает мертвенный аметистовый свет. Тень смотрит в зеркало и видит, как запотевает старая, больная, колышущаяся амальгама, покрытая сетью мелких трещин. Шаг назад. Разворот, похожий на реверанс. Движение в другой конец коридора. Остановка. Тень вслушивается в дрожащий и хорошо видимый воздух. Где-то справа раздаётся дикий кашель, переходящий в предсмертное хрипение. Тень вздыхает. Хрип явно старческий. Воздушная стена колышется амальгамой.  Паркет поскрипывает. Тень движется в сторону окна. Затем снова к зеркалу. Тем, для кого Бездна станет последним кратковременным приютом, дано видеть её. Эти сломленные, утратившие твердь земли и разума люди шёпотом переговариваются друг с другом. Шёпот отдаётся нереально раскатистым эхом:
- Это твоя?
- Нееет… Моя пока рядом… А не твоя ли?
- А может, она жила здесь раньше? Или болела… Ходит, не узнаёт, тоскует... Чужая всем.
Чужая… Чья? Знает ли она сама, когда плавно движется в темноту, обдавая шепчущихся волной холода? Того самого Холода, который им вскоре предстоит познать…
Тень достигает противоположного конца коридора. Долго греет руки на умирающей батарее. Когда хрип стихает, она делает шаг вверх по незримой воздушной лестнице и выходит в огромное, поглощающее её целиком зеркальное окно. Те, кого Бездна отпустит совсем уже скоро, внезапно замолкают, провожая её уже почти ничего не выражающими взглядами. Они видят, как Тень уходит вдаль по скользкой, сверкающей в солнечных лучах пустыне заледенелой реки. Чёткий графитовый силуэт на светло-серебристом фоне. Когда-нибудь найдётся приговорённый художник из числа пациентов, который сможет запечатлеть это.
 Фресковой "пастелью".
Приговорённый хохочущим над томограммой диагностом.
В комнатке медсестёр слышится резкая трель прикроватного звонка. Это сосед по палате беспокоится, что хрипевший старик больше не шевелится. Более того – он не дышит и похож на деревянную куклу. Окоченение в Бездне наступает до ужаса быстро.
Надломленно покашливающая сестра входит в палату. Походкой куклы на шарнирах. Персонал здесь тоже странный: нервный, скованный в движениях. Особенно бросаются в глаза безжизненно-бледные лица. Женщины здесь страшно красятся. По килограмму туши на ресницах. Глаза резко обведены чёрным карандашом. И вообще, глаза при кварцевом свете кажутся тёмными. Омутными. Чёрные провалы, очерченные углём…
Просто кажутся? Или Бездна по капельке тянет жизнь даже у своих служителей? Ведь кварцевые лампы в этом учреждении горят днём и ночью.  Их исправно гасят по графику, но незримая серая рука в чёрной перчатке включает их вновь и вновь.

***

Год, начинавшийся удачно, под конец напрочь сбился с колеи. У Гульдиных всё не клеилось. Сначала погибло Дерево Жизни. Казалось бы, обычная крассула -  комнатное растение, коих у матери Цезаря, Аглаи Степановны,  несметное множество. Но мать сокрушалась: «Не к добру это, давно у нас беды не было…» Что ж ты, матушка, говоришь-то такое?  Год на пенсии, пора бы уж перестать верить в эти нелепые фэн-шуйские штучки.  Ладно бы настоящей практикой занялась, так нет – читает всякую подзаборщину, которой сам Цезарь при желании тонны напишет. Только Цезарь знает себе цену и не пишет ерунды. Потому и живёт на четвёртом десятке в одной квартире с матушкой. Молотил бы чушь терабайтами – и жена бы не ушла. И ел бы не картошку с сельдью. Коллега Юрка вон уже на квартиру намолотил. Правда, мягко говоря, плохонькую. В пригороде, в полуподвале, промёрзшую и затопленную, с неработающим отоплением и сантехникой (все трубы сгнили настолько, что сыпались в руках). С кривым щелястым полом, из-под которого слышался шорох и писк. Жены новосёл тоже не удержал: сбежала с визгом, узрев крысу. Теперь Юрка думает, где купить дудочку, дабы заделаться в крысоловы. Ибо ни одно из проверенных инсектицидных средств на местных крысомонстров не действует. А жену вернуть хочется.
Но больше всего впечатлила Цезаря входная дверь. Старая, послевоенных времён, обитая полусгнившей клеёнкой с торчащими клочьями грязной ваты. И даже не сама дверь, а номер над ней. Не 7, не 9., а 0! Со стеночки рядом усмехалась надпись, сделанная синим маркером:
«Мир номер ноль».
Но вернёмся же к Гульдиным. В частности, к нашему герою со странным именем.
Цезарь не всегда был Цезарем. Когда-то его нарекли Юлием. Нет, вовсе не из тайной любви матери к римскому императору. Просто в семье ждали девочку, которую желали назвать Юлией. Вместо белокурой красавицы родился тёмненький, болезненный, оручий мальчонка, которого уничижительно звали Юлькой. Потому-то подростку с девичьим именем ничего не оставалось, как взять себе ассоциативный псевдоним. В армию и писательское сообщество он входил уже как Цезарь. А когда переродился из тусовщика и щуплого солдата-срочника в писателя, книги свои подписывал не иначе как Цезарь Гульдини (с ударением на второй слог). Получалось причудливо, звучно. С выдумыванием иностранных псевдонимов, которыми порой просто бредили издатели, проблем не возникало. Правда, возник однажды Юлий Гуль. Но тот договор автор подписал под коньяком, а потом неистово рвался уничтожить весь тираж. Издатель заюлил подобострастной болонкой и обещал в следующий раз назвать перспективнейшего молодого писателя не Гулем, а Гаем. Обещал ещё и короновать какой-нибудь литературной премией (мол, связишки имеются). Задобрил коньяком. Гульдини унялся.
Мать будущего Гая-Гуля сперва решительно не одобряла вид деятельности сына. Она увещевала его, что история идёт по спирали и ситуация когда-нибудь обернётся повторением дела Бродского. Да и вообще, кто такой писатель? Это не рабочий, не учитель и даже не слесарь ЖЭКа, который, пусть и не всегда прочно (по причине подпития), но всё-таки стоит на ногах. Но в то же время, писатель – это более почётная роль, чем слесарь ЖЭКа. Вот и боролись в Аглае Степановне два начала. Одному хотелось престижа, другому – достатка. Ни того, ни другого в этой семье отродясь не водилось: вся родня до известного, четвёртого (если считать от Юлия) колена -  сплошь скромные инженеры да бухгалтеры. И по отцу, и по матери.
Но каким-то потайным чутьём, в силу своего жизненного опыта Аглая Степановна понимала, что борьба бесполезна. Что престиж и достаток сочетаются редко. А если и сочетаются, то дело может кончиться тюрьмой. В последнее время в стране шла настоящая охота на ведьм.  И показательными ведьмами выбирались граждане, многого в жизни добившиеся, имевшие в загашниках достаточную сумму для того, чтобы откупиться. Да сумма, видать, не помогала – статус вора-расхитителя родной Державы не подлежал оценке ни в одной валюте.
Потому Аглая Степановна смирилась с тем, что есть. В конце концов, есть немало. Сын – всё же не алкаш канавный. Университет окончил.  Родине отслужил, не дезертировал. Работает (для воспитанного в «совке» человека это главное). Гонорары какие-никакие, да приносит. Дача, доставшаяся от отца – участника войны. Квартира в центре города. Хорошая, трёхкомнатная – бывшая коммуналка. Их семья занимала две комнаты. Потом, когда одинокий сосед скончался в какой-то жуткой больнице, третью комнату отдали Гульдиным.  Сейчас бы ни за что не отдали. А тогда дед Юлия при полном параде, надев все медали и ордена, заявился в исполком и, постукивая по полу тростью, командным голосом строил, как на плацу,  невзрачную чиновницу: «Четверо нас!»
Про то, что когда-то он брал Берлин с тремя серьёзными ранениями, а жена всю блокаду провела в осаждённом городе, дедушка сказать забыл.
Тогда их и впрямь было четверо: муж Аглаи Степановны ещё не умер. Да и отец на покой не собирался. В итоге, ветерана послушали. И решили, что так и так, согласно действующему законодательству, придётся давать крикливому старцу отдельное жилище. Уж лучше отделаться присоединением комнаты – дешевле выйдет. Но всё же подленько взяли с него письменную «клятву» больше по вопросу жилья не обращаться.  Дед плюнул и размашисто вывел на листе, в положенном месте, своё фронтовое прозвище - Кремень. Фамилия его была Кременьков. Вполне говорящая: в распоряжение Армии Небытия этот бравый солдат отбыл, лишь отдав честь четвёртому обширному инфаркту (микронадрывы он не считал). К слову, жена и первого своего «миокарда» не пережила: её здоровье было подорвано блокадой. В итоге Кремень с трёх лет растил Аглаю один. Жениться не желал, считая, что не нужна его дочке мачеха. Жизнь в старой квартире текла размеренно, без ярких событий. Домочадцев это устраивало.  Жаль, что Юлий совсем смутно помнил деда. Так же, как его, Цезаря, мать свою мать.
Мёртвое лицо отца память первоклассника запечатлела куда лучше.
По праздникам, когда приходили немногочисленные гости, Аглая Степановна неизменно хвалилась сыном. Сначала ставила его на стульчик, заставляя читать стихи. Потом, когда стульчик под Юлием начал трещать, мальчик читал уже свои стихи, сказки и рассказы. Гости умилялись. Умилялись они и сейчас, когда мальчику стукнуло тридцать: теперь он читал отрывки из романов собственного сочинения.  Мама, с гордостью «предъявляя» его редеющей с годами родне и подругам, говорила: «Мой Юличка – писатель!» Юличка рдел, будто юноша, жеманно ломал тонкие руки и лопотал: «Да ладно уж… Да что уж…»  Гости принимали это за манерность и хором начинали его хвалить. Они привыкли хвалить его с младенческого возраста и теперь кивали, как болванчики, уже просто по инерции. Он видел в этом неискренность и быстро ретировался в комнату, слыша за спиной неизменное: « Необщительный… Бука... Да ладно, застеснялся… Не тревожь его, Аглая: он, может, поэму побежал писать! Хи-хи… Про нас… В кои-то веки удостоимся!» Особенно шумела тётя Лена – тётка Юлия по отцу. Она и так-то женщинка бойкая, а уж как подопьёт… Юлий вот, наоборот, тихий. Как вырос мальчик, мама и не заметила. Сидел у себя, писал что-то. На праздники всегда стишками одаривал. Чуть-чуть доставил переживаний подростковыми тусовками. Но именно чуть-чуть: ни разу не попал в милицию. Школу окончил без троечек. В армию пошёл сам: надоело быть рафинированным мальчиком.  Потом отцовский одноклассник пристроил его в издательство. Юлий стал писать, попутно отучившись на филфаке заочно. Мать сватала на экономический. Тогда он её в первый раз матом послал. Извинился. Женился. Развёлся. В общем, на три строки вся биография.
Сейчас вся эта десятилетиями отлаженная, устоявшаяся жизнь начинала рушиться. Сначала внезапно погибла крассула. Цезарь не придал этому значения. Но мать начал преследовать какой-то нелепый страх. Страх говорил ей, что это – знак. Цезарь отмахивался и просил не притягивать негатив к своему дому, иначе и впрямь что-то грянет…
Цезарь, Цезарь… А ты ведь тоже мистик. Истинный сын своей матери. Притянули оба. Грянуло.
В теле Цезаря поселилась Боль. Сначала толкалась живым комком. Цезарь был одинок: взаимопонимания с матерью всё-таки не получалось. Поэтому поначалу он даже радовался новому существу, обосновавшемуся у него внутри. Юлий даже несколько раз ловил себя на том, что разговаривает с Болью, посвящает ей стихи. И она отвечает ему изнутри новыми импульсами. Он называл её Алгия. Думал: почти как маму. Алгия-Аглая. Думал, и грустно улыбался. Сходил с ума от одиночества? Возможно…
Их стало двое: Цезарь и Боль. Физически ему становилось всё хуже и хуже, душевно же полегчало. Во имя этого он был готов терпеть неудобства. Миновало мучительное лето…

***

Спохватился он лишь тогда, когда Боль стала мешать ему творить и даже думать. Она отвлекала, путала мысли, и даже пыталась ими завладеть. Цезарь понял: избаловал. Лучше бы котёнка завёл… Хотя, котёнок уже исключался. Юлий смутно понимал: игры с Болью опасны для жизни. Он заигрался.
Боль жила и крепла внутри. Изменила поведение: теперь в Цезаре катался не пушистый комочек, а жёсткий, колючий ёж.  И занимал он уже практически всё тело, распадался на десятки маленьких, столь же колючих ёжиков.
Цезарь уже ничего не писал. Мать жаловалась на недостаток финансовых средств. Гнала его на любую работу – хоть грузчиком. В серьёзность ситуации не верила: если человек разговаривает с болью, стало быть, не так эта боль страшна.  Привык, освоился, симулирует.  Вдобавок ко всему, она уже считала его сумасшедшим. Как это: собеседник – боль? Однажды в сердцах выпалила: «К психиатру сходи – хоть пенсию по инвалидности дадут!»
«Она меня предаст…» - повторял Юлий. – Она меня предаст…» Стал плотнее закрывать дверь своей комнаты. Замкнулся. Сидел под ночником: в последнее время он перестал любить яркий свет.
Там, в полутьме, пленник Боли боролся с собой.  Он уже понимал свою участь и вероломство вчерашней «подруги», и уже был готов от неё избавиться, вытравливал с помощью анальгина. Но, как и дед, не жаловал врачей. К тому же, просто боялся. И презирал себя за трусость. Пусто сидел за столом, отстранённо смотрел на чёрный компьютерный экран, на котором летели серебряные звёзды, и, словно в Космосе, утопал в рефлексии. «Кого ты боишься, слабак? Женщины в белом халате? Или диагноза? Жаль, в Чечню ты не попал, дурила…»
Ближе к зиме он всё-таки решился. Закрыв глаза, переступил порог убогой местной поликлиники. Тоскливо посмотрел на бесконечные ряды старух перед кабинетами. Вздохнул. Сел. Стал ждать. Он взял с собою книжку, но не смог читать. Просто замер, и реальность отдалялась от него, пока не отдалилась совсем. Пропала резкость, сместился фокус, как у спятившего фотоаппарата. Его "выкинуло". Цезарь сидел и казался самому себе. "Я ли это? Или уже моя иллюзия? Почему я смотрю на себя так странно: не изнутри, а извне, со стороны? Я не в себе. Определённо. Я где-то НАД…"  Он, не на шутку испугавшись, попытался найти фокус. Фокус был не на реальности, а на нём самом.
Из "состояния миражности" его вырвал звук. Чей-то мобильник издевательски звонил похоронным маршем.
Одновременно с этим мигнула лампочка над дверью. Это было приглашение войти. Юлий медлил. В растерянности топтался на пороге.  Вот и врач: краснорожий, потный, грубый рыжий детина. Ему бы больше подошла работа мясника для кроликов. Цезарь и начал чувствовать себя кроликом. Маленьким, жалким, дрожащим, с красными от бессонницы глазами. Для начала подопытным.  Сейчас Судьба Юлия так или иначе зависела от этого краснорожего человека. Что он скажет? Каков будет вердикт?
Врач встретил неласково. Бросил брезгливо: «Или туда, или сюда, блин!» 
Сам ты блин кругломордый.
 «А куда же мне?..» - голосом, лишённым эмоций, задал визитёр философский вопрос, звучащий в этих стенах глупо. Врач пожал плечами так, что затрещал халат. Цезарь вошёл. Дверь закрылась сама.  В вакууме мыслей больного мелькнуло: «Символично… Ну, вот и всё…» Последняя фраза вертелась, плавала, как яркая надпись экранной заставки. Белые буквы в чёрном пространстве. Жирный шрифт Arial. 78 кегль.
Детина вяло поинтересовался самочувствием Юлия и его душевным состоянием, потом долго мял его живот. Потом зачем-то разложил по столу цветные карточки. Врач на днях собирался запатентовать свою методику: карточек было 78.
"Таро Люшера... Детский сад, - подумал Цезарь и выбрал все чёрные, - ничего ты обо мне не узнаешь!"
Доктор цокал языком, молча писал что-то типично докторским (абсолютно не разбираемым) почерком в медкарту. И ровным счётом ничего не говорил. Юлий тревожился. Скорее бы кончилась эта мучительная аудиенция...  А хлипкую дверь уже царапали ногтями нетерпеливые старухи…
Получив от эскулапа ворох направлений на анализы, Цезарь опустошённо спросил: «Доктор, это всё?..»
Спросил, даже не зная, есть ли в конце его фразы знак вопроса.
Детина неожиданно заулыбался: «Пока нет!» 
Что называется, утешил нокаутом.
Впрочем, это был ещё не нокаут. Удар на добивание врач готовил напоследок. Молча, отведя глаза, протянул пациенту, ещё час назад бывшему обычным, в меру безмятежным человеком,  направление. Сказал только:
"Вот, теперь всё".
«Больница имени святого Роха». Не её ли называют Бездной?  Мимо ходить побаиваются. Крестятся, как на храм. Только движения пальцев другие: робкие, суетливые. И учреждение само страшное, и о самом здании нехорошие слухи ходят. Иногда, мол, выходят оттуда люди. Всегда поодиночке.  И в таком обличье, что кажется, будто и не люди это вовсе: мутные, серо-чёрные. Что ж в этом урочище с недужными делают? Правда, спросить-то о тех людях-нелюдях уже не у кого: все, кто упомянули, вскоре умерли. Вот и ходят живые мимо, жмутся к парапетам да крестятся: как бы «чёрного пациента» не встретить…
Что ж ты делаешь, доктор?  Где твоя маска, палач? Ты же знаешь, что из Бездны не возвращаются.
Вон, вон из этого кабинета. Как из зала суда. Хорошо хоть без конвоя. Прочь. Опрометью. Сбил с ног какую-то бабку… Вторую… За спиной его прокляли… Цезарь захохотал:  как страшно! Не видя дороги, он выбежал на воздух. Колкий, предзимний, холодный. Вдохнул – и словно проглотил лезвие: кровь хлынула горлом. Сглотнул, и нездорово ожил. Понёсся…
Больница стояла на набережной. Путь домой лежал мимо. В нескольких метрах от роковых ступеней его обдало страхом, как ветром. Идущий навстречу человек невольно перекрестил его. Гульдини бросился на него: «Я тебе не церковь!» Прохожий отшатнулся. Юлий, сделав резкий разворот, юркнул под чёрную арку и долго плутал дворами по траектории смерча. Домой он пришёл под полночь. Матери не сказал ничего. Слышал, что недовольна: «Пьяный?!»
Как ни странно, уснул он быстро. Разбудил его утренний гром кастрюль на кухне и детские крики за окном. Знакомые прежде звуки казались ему шумами другого мира. Да, за стеклом был уже другой мир…
Юлий попытался дать себе надежду: может, всё то, что было раньше и вчера – тяжёлый сон, наваждение? Боль, непонимание, этот жуткий рыжий эскулап… Может, придуманные сюжеты смешались с реальностью? Да, писатель – опасная работа. Не менее опасная, чем стезя заигравшегося актёра.  В детстве всё было просто. Юлик знал: надо лишь крепко зажмуриться, а потом резко открыть глаза.
Или просто позвать маму. Перед диагнозом он был беззащитен, как ребёнок. Длинный, худенький, нескладный, и непонятно в кого темноглазый. Но, несмотря на некоторую угловатость, по мнению гостей, смазливенький.
Голос, казалось, скатился по ржавой трубе: «Мама… Мамочка…»
В ответ послышалось раздражённое: «Чего надо?!» Мать стояла на пороге со стаканом воды в руке и взирала укоризненно. Она и впрямь подумала, что он напился вчера. Да, мог бы. Но ему и без вина хватило. Тихо отвёл пальцами стакан: «Да нет, ничего. Уже ничего...»
Дверь сердито хлопнула. Юлий закрыл глаза. Почувствовал слабость. Рухнул на кровать. И пёстрым калейдоскопом завертелась в мыслях вся его немудрёная жизнь: от первых детских воспоминаний до калёных слов на бумаге: «Больница им. Святого Роха».
Он рывком, как в армии,  вскочил с кровати. Распахнул ресницы.
Нет, это не сон. Направление лежало на столе.  На нём, расплывшись, наверное, от упавшей снежинки (Юлий не помнил, что вчера плакал) синело слово «БОЛЬНИЦА».

***

Он лёг в эту больницу. Именно лёг: пусто, без эмоций, лицом к стене.  Не желая общаться с соседями по палате, запретив навещать себя кому-либо, Цезарь поднимался лишь на очередные анализы, процедуры и исследования.  Смиренно подчинился, не узнавал себя, поражался своей безропотности. И не Цезарь он уже. Тщедушная тушка под железной громадой томографа. Смешная муха в томной, липкой паутине капельниц. Новое существо: порождение Бездны на пуповине внутривенного вливания. Безымянное и безликое. Его и звали теперь либо по фамилии, либо чаще «пациент» или «больной».  Больной сдался, пошёл на компромисс, принесший результат.
Боль притихла, и теперь наносила острые, внезапные, кинжальные удары лишь под утро.  Его Алгия – осознанное живое существо, была запугана толпой докторов и укрощена препаратами. К утру же медики оставляли больных в покое, и приходила она. Именно приходила, а не налетала. Даже с необходимостью творчества считаться научилась. Совсем стала «дрессированная»…
Пациент не случайно считал её живым существом, «снабженным» природой вполне материальным телом. Она и оказалась им – опухолью. «Что ж, это вовсе не аномалия – носить в себе второе тело, - размышлял ночами пациент, - женщины беременеют детьми, я – опухолью. Различие лишь в том, что мне однозначно светит кесарево». Он уже научился иронизировать, но ирония выглядела парадоксальной и горькой.  Она не давала ответа на вопрос, соглашаться ли на операцию. С одной стороны, опухоль – «дитя» злое, такое само не родится. И извлекать его уже пора: «ребёнок», готовый убить чрево, уже блуждает по всему организму - «учится ходить».  С другой, соседи между собой говорили отнюдь не в пользу хирургического вмешательства. Более того, вообще критически воспринимали лечение. Один долго роптал, что «у одного тут всё хорошо было, пока не разбередили. Жил с этим годы, а как начали пугать всякими-разными мудрёными терапиями, так и разбередили. Испугали, заметалась внутри зараза эта, да, озверев, сожрала его… Неча травить-то зверя!»  «И он такой не один, - откликнулся пациент с дальней койки, - у мово соседа… А тот (сосед кивнул на пустую койку) ваще от операцы умер!»
Кивнул, и выпил пару таблеток транквилизаторов. Забыв о графике приёма. Машинально.
Транквилизаторы (а также психостимуляторы), по мнению здешнего персонала, необходимые сражённым диагнозом людям, искажают сознание. Это побочный эффект, да. Но бездноте лучше увидеть сиреневое солнце, чем сойти с ума от страха. Не только перед скальпелем. Страшно ночами в Бездне. Трещат стены, скрипит паркет, стонут люди, причудливо играет сознанием вечный кварцевый свет. Но те, кто ещё не стонет, рассуждают отчасти здраво. Может, и впрямь лучше не извлекать, а привыкать?  Ведь такой – смиренной, укрощённой, покорной, он готов был терпеть свою опухоль. Пить таблетки, иногда ложиться в палату. Похаживать на дневной стационар, чтоб не разрасталась. Держать, как говорится, в узде, дать понять, кто хозяин. На языке медиков это называется «загнать в ремиссию». Авось и дольше проживёшь.  И так, и так не долго: победивших эту болезнь единицы. Все они обладают либо феноменальной везучестью, либо громадными деньгами. Божьи любимчики… Юлий Гульдин к ним, по своему разумению, не относился.
Душевное состояние его понемногу менялось. Шок уступил место острой депрессии, успешно сглаженной таблетками. Потом пациент пригляделся, худо-бедно адаптировался, наметил стратегию жизни здесь. Он был уже не один (ему подобных – полная больница), да и клинический случай его не являлся исключительным. Были, к слову, и похуже: мальчик Юрочка с пятой койки в их палате уже давно не вставал. Он смотрел вверх, и в ярко-синих глазах его вертелось Небо. Не такое, как в окне. Тоже ярко-синее, с белыми озорными облаками. Люди в палате были уверены: окна врут. Ровно как и зеркала. Всё показывают вместо крепких людей какую-то бездноту бесплотную. Видать, поэтому их так часто и закрывают тканью. Особенно врёт то, большое. От взгляда в него вообще как-то не по себе: словно из тела своего выходишь.  «Заглядишься – не ровен час и из чужого выйдешь». Юмор в Бездне был специфический.
А  когда-то, в прошлой уже жизни врали такие ящики… Как уж они назывались? А, телевизоры…
Одни глаза от мальчика и остались. А, да – ещё улыбка. Слабая, отрешённая, блуждающая. Светлые кудри разметались по подушке. Дыхания уже не слышно. Мальчик часто бредит во сне. Шепчет что-то. Доктор говорит, что по-латыни. Откуда этот мальчик знает латынь? Сколько ему лет? Ты у Алгии его спроси. Только она теперь и ведает.
Так лежал и бредил мальчик. Тёмным зимним вечером громким шёпотом говорил один сосед, что мальчик, на потолке главврача нарисованный, на нашего Юрочку похож. Как две капли воды, с дырявой крыши по потолку бегущей. Впрочем, может, и мальчик то плачет, кто знает. Ведь этажом выше протечек не наблюдается.
Пациент,  уже немного «отогревшийся», поправил: «Это фреска». Мужики, по виду явно прибывшие из глухой провинции, пожали плечами. Они были поразительно похожи друг на друга. Как братья. Братья по болезни, сделавшей их похожей? Диагноз у них тоже был одинаковый – один на двоих. И мысли общие: мужики изо всех сил бодрились и всерьёз собирались домой. Врачам они не верили. От плохих прогнозов отмахивались. И вообще не понимали, что делают здесь и как попали сюда.
 Фреску пациент видел. Тоже поразился схожести. И обречённости: фреска сыпалась. Каждое утро уборщица стирала с рабочего стола небольшую кучку цветной пыли. Пыль была похожа на пастель. Больной даже просил её отдать ему эту кучку – порисовать. Но наткнулся на угрюмое:  «Не положено!»
Пациент загадал себе: «Как осыпется лицо на фреске – Юрочка умрёт».
В Бездне есть своя мистика. Так в точности и вышло.  Ничего не изменилось: как лежал мальчик, так и умер тихонечко. На лице его навечно застыла улыбка. Только уже не блуждающая, а явная.
Пришли санитары, вынесли невесомое фарфоровое тельце.  Теперь в палате пустовали уже две койки. Мужики забирались на них с ногами и играли в домино, кидали картишки, обсуждали новости. И продолжали отговаривать пациента от операции. Да он и сам склонялся к отказу. Перед очередным витком обследования решил посоветоваться с лечащим врачом.  А если потребуется, то и с главным. В преддверии решающего разговора не спал всю ночь. Даже аргументы свои записал на бумажке. Ходил по палате, проговаривал, жестикулировал. Хватал с тумбочки ручку, зачёркивал старые слова, писал новые – оттачивал доводы. Нервно курил, выходя во дворик. По пути, в коридоре, заметил, что в кабинете главврача горит свет. Из-за двери слышались реплики спора. Тянуло табачным дымом и почему-то ладаном. Хотя, вероятно, и почудилось…
К рассвету «оратора» сморило.
Что снится пленникам Бездны? Пациент никогда не задавал себе такого вопроса.  Ведь он не общался здесь практически ни с кем: больше слушал, чем говорил. Сами же окружающие содержанием своих снов не очень-то делились. Да и как отличить сны от побочных явлений терапии и наркоза? Да и что уже может сниться, если некоторые годами здесь? Сны давно впитали в себя Бездну: её запах, горький вкус таблеток, её эхо и неровный кварцевый свет. Бездна вошла в них, растеклась по венам, как агрессивный цитостатик, въелась в кровь. Возможно даже изменила её состав. Может быть, и кровь у бездноты уже цвета луча кварца? Или плавают в ней, как в формалине, светящиеся аметистовые частицы?   
Пациенту не раз снились эти частицы, вальсирующие в темноте. И больше ничего. Больного это беспокоило - ведь раньше, в далёкой жизни ДО, он частенько брал из снов литературные сюжеты. Сны подпитывали его Музу, его талант.  Он думал даже позвонить в какую-нибудь эзотерическую лавочку, заказать кристалл аметиста. Или кольцо с камнем. Как противоядие. Только вот ни один курьер не осмелится подойти к этим страшным ступеням обители тревоги. И посылки никто не пошлёт: Бездну нельзя впускать даже в мысли - водворится, затянет...
Блики утренней зари играли на небосклоне. Пациент забылся. Последней реальной мыслью, мостом, уводящим его из реальности, были три слова:
"Как я устал..."
Устал от неопределённости, в которой время превращается в наполненный эхом вакуум, становится аморфной субстанцией. Устал постоянно вглядываться и вслушиваться. Звуки в Бездне нереально громки и резки. Или здесь просто обостряется слух? А заодно и зрение: воздух здесь отчётливо виден, вплоть до пылевых частиц. Устал скучать по имени. Устал от нового социального статуса тщательно исследуемого биологического материала. Статуса, изломанным медицинским почерком перечеркнувшего всё - и прошлое, и будущее. Настоящее же вовсе выпало, как фрагментик из детской мозаики. Выпало и потерялось: в самом центре этой мозаики чернела огромная дыра, подсвеченная всё тем же кварцем. Рисунок оказался нарушен - его уже никогда не собрать.
 Устал от стен, хохочущих кривыми зеркалами. Устал даже от этих снов, наполненных Бездной. От этой боязни захлебнуться в них, погибнуть. Он был не против смерти во сне. Но не в таком сне!   
Теряя нить сознания, он не ведал о том, что этой, последней ночью Бездна смилостивится над ним и пошлёт ему яркий подарок в облике цветного сновидения. 
Яркий солнечный день. Нереально яркий от того, что видим не через тусклое больничное стекло. Просто слепящий. Отчаянно синее небо, прохладные кучевые облака - точь-в-точь как в глазах у Юрочки. Юлий летит с парашютом. Внизу - горный перевал. Клубится пыль. Горы молчаливы, но не спокойны: за пиками слышатся очереди автоматов. Что-то ухает - это хохот войны. Странно: Цезарь никогда не был ни на войне, ни под парашютным куполом. Он и гор-то никогда не видел...
Юлий летит очень медленно, наслаждаясь видом белоснежных, чистых, не тронутых пылью облаков. Секунды. Время раскрывать купол. Цезарь видит, что нет кольца! Секундное озарение: запаски тоже нет! Кто ж его так снарядил? Что ж так подвёл, командир? Ты просто бросил меня. Кинул с запредельной высоты в пять километров. Да, да: ты ведь не оставил мне мечты...   
Всё происходит стремительно: события, реакция мысли. Цезарь начинает беспорядочно дёргать стропы. Беспорядочный, конвульсивный танец в воздухе. Свист ветра. Стремительно приближающаяся земля...
Внезапный толчок - удар о воздух. Купол раскрывается сам. Слава Небу. Чёртов ветер! Он несёт Юлия куда-то вдаль, в сторону недобрых гор. Несёт со страшной скоростью. Несколько минут - и всё. Или смертельный удар, или плен, что ещё хуже. Разум включается. Парашютист тянет стропы уже осознанно, отводя себя от опасности. Внизу сплошной туман и облака. Приземляться придётся вслепую - не видно ничего...   
Этап борьбы за жизнь заканчивается промежуточной победой. Полёт выравнивается. Одновременно с этим становится видимой картина внизу. Горы остались где-то позади. А впереди - огромное поле, сплошь жёлтое от одуванчиков. Юлий застонал от забытого, щемящего ощущения безмятежности. Сосед по палате повернулся на другой бок, недовольно пробурчал что-то... 
Под куполом же происходило что-то неестественное. Юлий ощущал, как уменьшается масса тела. Неужели так всегда бывает в воздушном потоке? Похоже, этот прыжок у него первый: он ещё ничего не знает о невесомой тяжести неба. Но почему тогда он начинает выпадать из парашюта? И выглядит в точности так, как первый месяц в армии? И почему ему так приятно и спокойно? Парашют летит медленно-медленно. Даже как-то убаюкивающе, мерно укачивая небесного странника на воздушной волне...
Горизонт плавно взмывает вверх. Юлий приземляется на мягкие, мокрые от росы одуванчики. Поле кажется ему бескрайним. Он оглядывается и видит себя семилетним мальчиком. Весёлым и летним, который ещё никуда не спешит. Папа жив, осенью в школу...   
Отдышавшись, мальчик встаёт и идёт по полю, как по морю, руками раздвигая одуванчики на уровне груди. Какие же они высокие...  Худенький кареглазый мальчик легко отбрасывает ладошкой каштановую чёлку со лба. Тихо-тихо. Вдруг он слышит голос отца: "Юлик, осторожней: в траве "лепестки". - "Я их не срываю, папа!" - "Не наступи на них - это такие мины, сынок... Я знаю, я их видел..."  Послушный ребёнок начинает прощупывать каждый шаг... 
Запах гари. Одуванчики кончаются. Впереди зияет чёрная воронка. В её глубине мерцает предательский кварцевый свет... Чем здесь пахнет, отец?! Синяя вспышка. Обрыв. Чёрное забытьё.
Каково же было его удивление, когда явившаяся утром медсестра не дала ему никакого «лечебного задания». Как выяснилось, ночью у главврача спорили по его душу -  там до утра шёл консилиум. Больной Гульдин был выписан – он оказался неоперабельным. Тезисы не понадобились. В больницу велено было явиться его родным с целью получения инструктажа по последующему поведению и обращению с больным.  Сестра уже набирала домашний номер Гульдиных.
- Стоп! Не надо! – пытался отстранить её пациент.
Девушка обернулась. Какие же здесь странные медсёстры! Белое лицо. Очерченные чёрным глаза. Из-за такого макияжа глазницы кажутся пустыми. Это что, корпоративный стиль? 
И (боги, боги…) Какие же у них холодные руки!
- Надо, – ответила она глухим из-под марлевой повязки голосом. - Таков порядок. Через двадцать минут будьте в зале приёмного покоя. Вам вынесут медкарту, вещи и запас поддерживающих препаратов на последнее... то есть, на первое время. Понадобятся ещё - позвоните, Вам привезут из нашей аптеки. Если, конечно, понадобятся...

***

Резкий воздух. Яркий свет. Холод, с удовольствием пробравшийся под лёгкий кожаный плащ вернувшегося из Бездны. Цезарь стоял у моста, любовался сверкающим льдом и курил. Дым улетал по ветру.
Голова кружилась. Он, вероятно ещё не очнувшись от действия больничных лекарств, не верил в свою участь. Как? Неужели он стал-таки Баловнем Судьбы?  Единственным вернувшимся из Бездны? Теперь надо жить. Жить! Дописать всё, что не дописал. Воплотить задуманное. Выправить переосмысленное… Что-то после Бездны однозначно кажется наивным.
Жить! Цезарь повторил это слово вслух. Почти крикнул. И засмеялся. Уже не так, как по дороге в Бездну. Теперь дорога его шла в противоположном направлении. И смех был противоположным. Жить! Сколько? Уже не важно. Главное в жизни теперь не количество, а качество. Недолго? Ну и ладно: многие творческие люди и так долго не живут.
Жить! Несмотря на то, что говорят эти луноликие монстры! Они его приговорили, да. Вычеркнули из жизни. По привычке, по инерции, по обкатанному шаблону пылящихся в архиве медкарт. Думали, что приговорили. Но это освобождение. Он выкарабкается. И с привыканием к их "колёсам" ещё поборется. И развенчает эту Бездну. И исчезнет страх вокруг дома на набережной.
Цезарь пританцовывал на гранитных плитах. То ли от холода, то ли от эйфории (возможно, медикаментозной). Маленький и наивный.
Вконец замёрзнув на ветру, он развернулся назад и пошёл в сторону Бездны. Раз прошёл. Другой. Третий. Народ косился недоумённо: что это за человек тут крутится? Совсем умом тронулся дурачок…
Сами вы дурачки! Он-то, Цезарь, как раз в самом здравом уме! И, более того, его мир стоит на пороге нового литературного открытия!
Бывший узник Бездны шёл по переулкам и представлял себе, как подходит к парадной. Как распахивает дверь, поднимается по лестнице, звонит в квартиру. Именно звонит, хотя в кармане ключи. Он хочет возвестить о своём чудесном возвращении! Хотя бы громкой трелью дверного звонка!
Откроется дверь. Юлий скажет: «Мама, всё это был страшный сон! И не верь им: они всё наврали!»
Так оно поначалу и было. Правда, у подъезда стоял фургончик. Дверь оказалась открытой. Мать с тёткой выносили из квартиры его вещи. Диван, на котором он спал много лет,  был сложен. Книги убраны в коробки. Комната смотрелась непривычно пустой. Цезарь про себя констатировал: "Вот такой она и будет, и уже стала БЕЗ МЕНЯ..."
Его вновь "выкинуло", как три месяца назад, в поликлинике. Юлий, уже испытав его однажды, утешал себя: "Так бывает всегда: комната, когда надолго уезжаешь, а потом возвращаешься, кажется немного чужой. Потом это ощущение уходит".  Однако "словесная таблетка" не сработала: в этой комнате его больше не существовало...
На пороге суетился книжный маклер. Юлий опешил:
- Мамочка, я ведь ещё не умер…
Мародёрки замерли, как дичь перед выстрелом.  Потом наперебой начали оправдываться:
- Ну, Юличка… Тебе же теперь нужны особые условия… Я вот тебе посудку отдельную завела… Врач приходил - дезинфекцию делали...
«Юличка». Это, кажется, мне! Условия… Посудкой, значит, общей уже брезгуешь… Какие жалкие отговорки!  В последнее время жизнь Гульдина-младшего напоминала параболу. Только что его снова опустили на нижнюю точку. Вытравили из своей квартиры посредством дезинфекции. И кто? Мамочка. Когда-то самый родной и близкий человек…
Да, бывший мальчик на табуреточке… Сегодня эту табуреточку хорошо пнули. Сейчас тобой здесь даже не пахнет. Едва уловимый, сладковато-металлический запах Бездны… Он пропитал и тебя. Теперь он будет исходить от всего, что связано с тобой: от белья, от мокроты, от крови, от фильтра сигареты в твоей руке,  от вещей в магазине, которые ты ещё не купил. От парфюма. Этот запах въелся в тебя настолько, что будет тебе даже казаться.
Тлен, хлороформ, тубероза с озоном. Букет безнадёжности.
Откуда здесь тубероза? Неужели ей пахнет кварц?
Юлий подхватил свой нетбук и молча вышел из квартиры.  На воздух. На улицу. Улица была давней союзницей: она спасала его ещё со времён подростковых мятежных блужданий по подворотням. Правда, в процессе этих блужданий неизменно возникал вопрос: куда дальше? Бесконечный лабиринт проходных дворов – это не вектор. И Юлий всегда возвращался: или домой, или к другу. Теперь же идти ему было просто некуда: друг вернулся в цинке из Чечни, а назад, домой, уже не было пути. В подъездах, на подвалах-чердаках, а также на скамейках Юлий не ночевал никогда. Исключением была Расселина. Огромный расселенный дом с роскошными лепными интерьерами. Бомжей там не водилось: полы на первом этаже и часть перекрытий были обрушены, лестница  спилена мародёрами на металл, и  Юлий пробирался наверх по обломкам пролёта. Или влезал в окно по привязанному им же к последней уцелевшей отопительной трубе канату.  Ни в школе, ни в армии он не терял части времени даром.  Тощенький, но цепкий. Жаль, что в университете физподготовка была сугубо формальной.
Однажды он сам потушил здесь пожар. Это был только его дом.
Но выяснилось, что, пока он лежал в больнице имени святого Роха, Расселину сломали. Да так, что не осталось даже руин. По красному полю битого кирпича бродили тени в марлевых масках, вороша какими-то длинными палками ещё пылящиеся камни и брызгая на них из пульверизаторов. И с расстояния нескольких метров чувствовался знакомый сладковатый запах…
Цезарь протёр глаза. Они не уходили.

Мелькнула мысль: «Когда ты умрёшь, Юлий, они придут и туда. В твой бывший дом…»
Оставалось одно пристанище – Бездна.
 
***

«Эх, - посетовал Цезарь, - вот тебе и вернулся… Неужели и впрямь держит она, не отпускает? Стало быть, есть в ней какая-то тайна. Отлично: значит, получится неплохой фантастический роман. Только как уговорить их разрешить мне остаться? Ведь, если тайна есть, они могут понять, что я намерен её развенчать…»
Казалось бы, что здесь таинственного? Всё прозаично: человек со смертельным диагнозом, которому отрезан путь домой, возвращается в лечебное учреждение. Ему больше некуда идти. Но Бездна изменила сознание своего невольника: вошла в него, воцарилась, и сделала сознание сугубо мистическим. Вдобавок к тому и опухоль уже дала метастазы в головной мозг.
Знакомый особняк на набережной. Но страх больше не чувствуется. Бездна улыбается ему всеми окнами: «Входи! Ты уже свой!» Для того, кто вернулся добровольно, она становится печальным, но надёжным убежищем. Бездна может быть ласковой...
Вот она, широкая винтовая лестница. Холодный мрамор под ногами, гулкие своды, усиливающие звуки шагов. «Тише, тише: скоро ты научишься ходить так, что никто не услышит тебя».  Цезарь слышал этот голос внутри. Кто это говорил? Боль? Бездна? Или уже он сам? Тогда хорошо, что не вслух. За поворотом тёмный коридор, ведущий в Бесконечность Пустоты (теперь он отчётливо знал, куда ведёт этот коридор). Лестничная клетка. Перегороженный рухнувший марш наверх. «Не оставят – буду жить там, - подумал Цезарь.  – Я знаю: там есть одна уцелевшая комната. Больше не обрушится ничего: болезнь сделала меня почти невесомым. Я стану редчайшим призраком Бездны. Первым живым, плотским призраком. Да и не выгонит меня никто: все в мою призрачность поверят…»
Цезарь постоял, поглядел наверх. Его осенило:
 «Бездна – не консульство. Если я попрошу убежища, я лишь всё испорчу. Наделаю бестолкового шума. Они усомнятся в моём явлении. И больные, и медсёстры, врачи. Не стоит ничего никому говорить. Просто заходи в любую палату, занимай любую кровать – и живи! Ведь, по их мнению, как из Бездны, так и в Бездну, не возвращаются».
Болезненная эйфория снова нахлынула. Позади послышался щелчок. Вспыхнул кварц. Живой призрак обернулся.
У огромного, во всю ширину пролёта, зеркала, стояла Тень. Стояла и курила, держа, как и Цезарь, сигарету в левой руке. Потом, взмахнув тонкой кистью в перчатке, выбросила тлеющий окурок сквозь тёмное стекло. За амальгаму. Взяла с подоконника ручку, блокнот и шагнула сама.
Юлий застыл. В зеркале отражалась широкая заснеженная река. Точь-в-точь такая, как в параллельном мире, за окном. Вспыхнуло солнце – заблестел в лучах серебристый лёд. На миг Юлий отвёл взгляд. Но боль, шевельнувшись под сердцем, отчётливо сказала ему: «Смотри! Не опускай глаза! Смотри и радуйся...»  После чего Юлий  понял, что он уже может смотреть на солнце. На Тени был его плащ – лёгонький, летний. Его перчатки. Его блокнот. Его очертания. Он прислонился к стене…
Вдалеке зазвучал стук каблуков сестры. Женщина приблизилась. Тщетно пыталась найти ниточку пульса, вглядывалась в точёное, навеки изумлённое лицо… По сияющему льду шли двое. Она их видела.
Когда-нибудь найдётся художник... Но успеет ли? Сколько шагов от впечатления до воплощения? Может быть, Тень немного подождёт?
Тень легко, танцующе, уходила по льду, держа за кончики холодеющих пальцев Юлия. Вдаль, за ослеплённый Солнцем горизонт.
Путь из Бездны путь – только туда. Из неё всё-таки не возвращаются…

***

Постскриптум.

Несколько лет спустя больницу на набережной закрыли. Особняк долго стоял под зелёной сеткой. Люди по-прежнему скользили мимо, боязливо крестясь. Потом дом окружили экскаваторы: несколько дней они ломали уродливые надстроенные этажи и неприглядные перегородки. Строители сняли вывеску и убогую дверь. Потом пришла дезинфекционная бригада. Началось воссоздание.
Этому дому повезло – одному из немногих.  Заботливые руки реставраторов восстановили скульптуры на фасаде, фреску на потолке бывшего кабинета главврача, спасли от слепоты мутное зеркало. К слову, при расчистке сводов от старой краски ещё много красоты обнаружилось: фрески, позолота, лепнина, пленённая фанерой... Дом изменился до неузнаваемости. Теперь он не угрюмо нависал над набережной, а изящно парил в окружающем пространстве на крыльях, увенчанных кокетливыми балконами. Докричался полночными скрипами, дождался. Засиял, заискрился всеми огнями.  Вздохнул облегчённо, свободно – точно выздоровел. Вновь узнал и беззаботный смех, и танцы, и изысканное общество: после реставрации в особняке открылся театр. 
Всё теперь в этих стенах было иначе. А Тень?
Тень так и не ушла оттуда. Зимой по льду, а в другое время по воде уводила вдаль недомогающих актёров, вскоре оказывавшихся при смерти. Лёгкими шагами за горизонт. Не откачали из них никого...
А ещё богема жаловалась на странный, неубиваемый сладковатый запах…
У старого тёмного зеркального окна, на подоконнике, нашёлся старый, пыльный блокнот, исписанный стихотворными строфами. Лежал, лежал, да вдруг пропал куда-то...

***

Лист сорвало с ветки ветром.
Он летит, смешной и жалкий.
Я - всего лишь восемь метров
В  затрапезной коммуналке.

Привыкаю к новой были.
Это значит, к новой боли.
Вещи, что моими были,
Унесли на антресоли.

Восемь метров... Как весомо...
Перепалка в коридоре.
Я живой ещё... Я дома...
Мне их жалко... Всех, кто в сборе.

На четыре делят восемь.
Всем по два квадратных метра.
Разделили? Вот и осень:
Лист сорвало с ветки ветром...

***

У кабинета главврача
Стояла тень, тихонько плача.
В нелепых кварцевых лучах
Казалась синей и невзрачной.

Её обдало Пустотой.
Она метнулась к батарее.
Мелькали лица, но никто
Не признавал её своею.

Что занесло её в тот Дом
Красивых обречённых сказок,
Глаз, нарисованных углём
И лиц под масками повязок?

И почему она пришла
Сюда совсем одна, без тела?
Быть может, раньше здесь жила?
Но нет... Держалась так несмело...

Так постояла и ушла,
Как будто не нашла кого-то...
В больнице не было тепла.
На стенах робко таял лёд.

Темнело. Тлели фонари.
Надрывным кашлем славя Коха,
Старик издал последний хрип,
Который не был даже вздохом.

Тень уходила по Неве.
По жгучей ледяной пустыне.
Казалось мне - их было две.
И что-то уходило с ними...

***
Darky(с), 2010.

***










 












 о? Ну и ладно: многие творческие люди и так долго не живут.
Жить! Несмотря на то, что говорят эти луноликие монстры! Они его приговорили, да. Вычеркнули из жизни. По привычке, по инерции, по обкатанному шаблону пылящихся в архиве медкарт. Думали, что приговорили. Но это освобождение. Он выкарабкается. И с привыканием к их о? Ну и ладно: многие творческие люди и так долго не живут.
Жить! Несмотря на то, что говорят эти луноликие монстры! Они его приговорили, да. Вычеркнули из жизни. По привычке, по инерции, по обкатанному шаблону пылящихся в архиве медкарт. Думали, что приговорили. Но это освобождение. Он выкарабкается. И с привыканием к их