Андрей

Сливина Юлия
Я не думала, что можно ненавидеть весь мир в лучших его проявлениях: солнечный свет, детский смех, парочки влюбленных на улице… На три месяца я совершенно выпала из жизни в тот мир, в который я не советую вам погружаться, если, конечно, вы не самоубийца. Парочки влюбленных… Они  мне начинали казаться пришельцами с другой планеты. Как можно было любить кого-то, если нельзя знать наверняка, что завтра он не превратится в рыбу, хватающую губами твою руку, как воздух: смертоносный, ненужный, вжигающий и иссушающий под самые жабры.
Тот день не предвещал ничего плохого: было солнечно, соседи вывесили сушиться одеяла и прочую дрянь на улицу, как это случалось в частном секторе весной. Эта обнаженность претила моему эстетическому вкусу, требовавшему даже простыни сушить дома. Все здесь было на виду: кто, с кем, сколько раз. Время от времени сосед снизу, почесывая рыжее волосатое брюхо, выходил проверять, не высохло ли такое же рыжее одеяло в белых пятнах, окруженных желтым ореолом. И это было в порядке вещей: вывесить проветривать одеяло, не удосужившись счистить с него даже пятна спермы. Но это, повторюсь, было здесь делом обычным.
Он  не открыл дверь ключом – постучал. Уже одно это могло насторожить меня, но нагрянувшая внезапно весна, жаркое солнце и любовь… Я не придавала значения деталям в тот момент. Когда я увидела его лицо, оно вовсе не было обычным, нет, оно несло на себе печать тех изменений, которые уже прогрессировали в нем, но и этого я не заметила. И даже идиотскую его улыбку, никогда не бывавшую на губах его доселе, я не поняла. На  мое «привет, как дела» он наклонился и поцеловал меня, ничего не сказав. Ухватился за стену, снимая ботинки, а ведь координация никогда не подводила его. Прошел в кухню мимо меня, пошел шариться по кастрюлям в поисках еды. Я прошла за ним на кухню, здесь он снова поцеловал меня и пошел переодеваться, не говоря мне ни слова. Тут бессмысленная улыбка его дошла наконец до моего сознания, я  окликнула его – не отозвался. Я встряхнула плечами, поежилась: сейчас  пройдет! Не прошло.
Минут двадцать мы ходили с ним по квартире: дверь – кровать – окно – дверь – диван – окно – дверь… Иногда мне удавалось догнать его, он целовал меня и шел дальше, благо, квартира позволяла ходить по замкнутому кругу.
- Пойду помоюсь, - совершенно неожиданно буркнул он, - что-то плохо мне, - и тут же закрылся в ванной. Он никогда не закрывался в ванной, напротив, призывно приоткрыв дверь, лежал в прохладной воде. Он всегда, всегда забывал полотенце и, конечно, просил его принести. Но не в этот раз. Я постучала, спросила:
- Что ты пил?
- Ничего,  - послышался взволнованный голос из ванны. – Заходи…
Я дернула ручку: дверь была закрыта. Я сказала ему, чтобы он немедленно открыл дверь, он пошутил: можно медленно?
- Можно и медленно. Открой.
- А разве ты не умеешь проходить сквозь стены?!
Такой придури не наблюдалось за ним раньше, что еще больше разозлило меня. Я собралась уходить, когда дверь распахнулась. Он возлежал в ванной. Я посмотрела в его глаза, и мне показалось, что сама бессмысленность встретилась со мною взглядом. А может ли быть взгляд у бессмысленности, и если может – то как поймать его?.. Я не могла сделать этого: зрачки его беспорядочно дрейфовали, как спасательный круг, брошенный в воду, но так никого и не спасший.
- Курил? Кололся?! – я еще пыталась найти разумное решение тому, что происходило. Я пыталась найти логическое объяснение тому, что было необъяснимо. Он отрицательно замотал головой. В глубине души я понимала: он не делал ничего подобного.
- Я не мог сидеть за столом: все плыло вокруг меня. Кто-то говорил со мной, а я хватался за края стола, мне казалось, что я падаю… - сказал он, и снова та идиотская улыбка вплыла на милое лицо, исказив его до нестерпимости. Я приложила руку к его лбу: температуры не было. Снова и снова пыталась найти разумное объяснение всему: последствия сотрясения? Он посмотрел на меня исподлобья, улыбаясь широко и совсем глупо. Я метнулась из ванны, достала полотенце из платяного шкафа, часто поморгала, чтобы скрыть от него свои заблестевшие от влаги глаза. Скрыть от него? Да он сам себя уже не понимал. Впрочем, полотенце он взял из моих рук, вытерся, вылез из ванны, прошел в спальню, бросив на ходу:
- Одеваться не буду.
- Сейчас придет мама, - этой бессмысленной фразой  я совершенно вошла в театр абсурда, где реальность была серой и ненужной.
- Пусть, пусть придет, - приговаривал он, стремительно наворачивая круги. Дверь – комната - другая дверь – комната - дверь… Когда мне удалось догнать его, я встала на цыпочки и отвесила ему смачную оплеуху. Клянусь, эта была лучшей из пощечин за всю историю человечества. Он развернулся, схватил меня, закинул на кровать, сел напротив и посмотрел, как обычно смотрит грустный верблюд, жующий свою жвачку. Как  смотрит такой верблюд, что мы можем увидеть в глазах его? Ничего. Это просто глаза, просто взгляд, в котором нет ничего. Я мучительно ждала, что будет дальше: я отказывалась анализировать происходящее. Я просто сказала: нет, ничего нет, или сейчас пройдет, или я вижу все в неверном свете. А свет был ярок, хорош, предательски ясен.
- Давай улетим, куда ты хочешь… - заговорил он, подобострастно глядя в мои глаза.
- Куда? – я пыталась, мучительно пыталась вспомнить, куда именно собиралась улетать. Мне некуда было лететь, мне нечего было желать: все мое было рядом.
- Туда, откуда ты прилетела, - он начал нести откровенную чушь.
- Это куда же? – издеваясь, переспросила я.
- Я вижу фиолетовое свечение над твоей головой – только у тебя оно такое, а у остальных оно желтое или зеленое. Они все – на одно лицо, - скоро зашептал он, наклоняясь ко мне. Но когда я поцеловала его, он не ответил мне, а его губы были мягкие и настолько неумелые, что я не узнала его. Смертельный холод влез  под тончайшую мою шкуру от этого странного открытия. Поворот ключа в замке возвестил о выходе на сцену еще одной героини нашей абсурдистской пьесы – мать пришла.
- Быстро одевай трусы, бессовестный! Быстро! – он мгновенно повиновался мне. Мать принесла букет желтых маргариток.
- Красивые,  - сказала я.
- Это знак? Это какой-то особенный знак, да?.. Я же говорил: они все – желтые и зеленые, и больше никакие! – зашептал он мне на ухо, оглядываясь на мать, идущую в свою комнату. Тут же последовало предложение, показавшееся мне довольно странным на тот момент: - Зайдем в туалет прямо сейчас!
Мы зашли в туалет. Он немедленно снял трусы, я едва успела захлопнуть дверь и закрыть ее на щеколду. Но, увы, следующая фраза не имела никакого адекватного объяснения:
- Поехали: так сказал Гагарин!
То, что Гагарин сказал именно так, было, безусловно, фактом историческим. Но в  данной ситуации прозвучало настолько нелепо, что я могла бы рассмеяться… Если бы только могла проявить чувство юмора на тот момент. Он своим поведением привел меня в бешенство, впервые я повысила голос на него:
- Быстро оденься! Я сказала: оденься немедленно и прекрати! Слышишь, прекрати придуряться!
Но он не мог прекратить. Впрочем, он оделся, но стоило мне хоть на минуту отлучиться из комнаты, как тут же все огрехи цивилизации сбрасывались на пол и он  в  чем мать родила, носился по квартире, все так же нарезая круги. Несчастная мать заливалась слезами, обращая на меня покрасневшие, как у кролика, глаза:
- Что же это такое? Он курил что-то, кололся?..
Что я  могла ей сказать? В любой другой момент я убила бы его за наркотики, но теперь, вцепившись ногтями в его руку, вкрадчиво говорила:
- Признайся, что ты укололся или что-нибудь покурил… Или через эту самую, - я вспоминала название некоего хитроумного устройства, выделяющего наркотические пары, - Водяную дуру?! – мне удалось вспомнить. Но тема была абсолютно нежизнеспособна.
Мой любитель антиквариата завел граммофон. Это был чудесный граммофон «Gramophone» с улиточным раструбом: Андрей постоянно возился с граммофонной иглой, проверял, чтобы она была не слишком тупой – чтобы шел более или менее нормальный звук, и не слишком острой – дабы не повредить пластинку.  Граммофон кашлянул и грянул что-то вальсовое, мужской голос время от времени пытался донести до нас каркающие звуки, но их было уже не разобрать. Обычно он заводил граммофон и говорил: «Потанцуем». Сделал он так и сейчас. Но ноги уже плохо слушались его, черная туча накрывала меня с головой, вдобавок ко всему пластинка заела, и хриплая мелодия сходила на неком витке, мяукнув, проходила вновь и вновь одну и ту же комбинацию звуков. Мы топтались на месте. Я не могла остановить ни граммофон, ни его.
Явившийся вечером старший брат решил добиться, кто  кого и чем угостил. Воззрился было на меня, но глаза отвел: обвинения были бессмысленны. Приступил к нему. Через минут пять оба они летали по квартире: мой хоть и улыбался по-идиотски, но дрался будь здоров! После затяжной потасовки брат психанул, хлопнул дверью, заявив:
- Просто дурак – и все!
Я сняла иглу с пластинки. В былое время Андрей отчитал бы меня за столь грубое отношение к граммофону, но в тот момент даже не заметил этого. К  двум часам ночи мои глаза отказывались смотреть на это безобразие, а голова требовала блаженного прикосновения к подушке. Мы с матерью уложили его на кровать с большим трудом, легли по краям кровати, обняли его. Он еще пытался встать и пойти вкруговую, но мы держали его крепко.
В эту ночь мы спали втроем: я, он и его мать. Я хоть и смертельно устала, но заснуть не могла, прислушиваясь к его ровному дыханию. Провалилась в сон, как в глубокую яму (могилу?). Проснулась от холода и пустоты, медленно приходя в себя и в ужас одновременно: он сидел в открытом окне, на краю подоконника, качаясь, как огромная черная птица: тень закрывала его всего от чужих глаз. Я резко вскочила, в глазах моих помутилось, я уселась на кровать и во второй раз поднялась уже медленно, позвала его. Он не отозвался. Я сделала шаг к нему. Еще. Еще. Я делала маленькие шажки, все во мне дрожало и трепетало: я никогда не работала в службе 911 и не знала, что делать в таких случаях.
- Андрюшенька, милый, слазь, - положила руку ему на плечо. Он повернулся, блуждая глазами, как лунатик, и – уф! – слез с окна. Я поспешно закрыла раму на все задвижки – старое-старое  окно. Уложить его нам до утра не удалось. Когда я вышла в магазин за хлебом, он снова решил презреть все условности и ходил по дому, в чем мать родила, а поскольку она была дома  рядом, то могла оценить ситуацию: действительно, в том самом виде, но несколько взрослее. Потом он стал кидаться на мать.  Некогда столь нежно любивший ее, он превратился в животное, которое не било даже – кусало и царапало! Несколько бессонных ночей научило нас уму-разуму: мы закрыли все, что только можно было закрыть и спрятали все, чем можно было поранить хоть кого-нибудь. Он умудрился воткнуть карандаш в плечо матери. Меня не было, когда это произошло. Я не могла присутствовать дома каждую секунду, и это было плохо. Я всегда считала, что все и вся в своей жизни могу контролировать. «Человек – хозяин своей судьбы» и прочая муть. Но сейчас контроль был утерян раз и навсегда, а человек, который привык держать в руках пульт и в один ужасный момент выпустил его из рук, не находит себе места в жизни. Да и сама жизнь представляется потерявшей смысл, обвиненной в абсолютной несостоятельности и профнепригодности. Вы не профи, док, вы – лузер! Ситуация окончательно вышла из-под контроля, когда мать, некогда так внимательно прислушивавшаяся ко мне, безапелляционно заявила:
- Все, с меня хватит – вызываю скорую! – и со свистом покинула квартиру, пошла звонить к соседям. Впору было уже мне начать круговое движение по квартире, лунатея от бессонницы и собственного бессилия. Когда мать вернулась, мне захотелось взять ее голову обеими руками и свернуть, но я боялась, что, согласно правилам театра абсурда, ее голова крутанется и встанет на место, как резиновая, и нарисованная улыбка замрет на безвольных губах. Без моего участия они не смогли бы упечь его в психушку. Но звонок был сделан, и мать вернулась, понурив голову, словно только что закопала в землю окровавленный топор. Я могла бы выйти на улицу и сдать ее, показать место убийства и сам топор, но, увы, механизм был запущен, я была в действии. Я попыталась плыть по течению: стала уговаривать его:
- Поедем в больничку. 
Он уронил голову, тонкая струйка слюны медленно стекала по его подбородку. В скорой мы ехали рядом: он прижимался ко мне и целовал слюнявым ртом. Он хватал мою руку ртом, как рыба воздух: смертоносный, вжигающий и иссушающий под самые жабры. Но рука моя была уже безвольна, и я омертвела, застыла от постоянного стресса и безрезультатной борьбы со сном и его болезнью. Я была подобна врачу, который выписывает человека умирать, рассказывая ему о тех улучшениях, которые произошли в состоянии его здоровья.
Мне хотелось  раскрыть одним пинком ноги задние двери и вылететь на ходу  из машины вместе с ним, бежать и бежать, чтобы никто не нашел нас. Но он, увы, бежать не мог: он лишь изредка поднимал на меня блуждающие глаза.
Мы сдали его в психиатрическую больницу. Нет, неверно: я сдала. Начались бесконечные передачки, поездки, тряска в автобусах. Потом меня запретили. Меня запретили, как писателя-диссидента, я вынуждена была оставить родину и… Впрочем, бежать было некуда.
Представьте себе: меня вычеркнули из его жизни – или попытались это сделать. Врач долго разговаривал со мной, убеждая: «вы волнуете его, оставьте его нам – мы разберемся, прочистим кровь, он уедет в порядке, что бы он ни употребил до этого». Но я-то знала: он ничего не употреблял. Впрочем, врачей больше устроила версия наркотического отравления – с таковой я спорить не стала. Все лучше, чем беспричинное безумие.
Последнее наше свидание в  больнице было ужасным. Он увидел меня и резко повернул, чтобы пойти ко мне, когда между нами вырос, как сорник посреди огорода, врач, и скомандовал мне уйти. Я и вынуждена была уйти. В тот день я долго лежала на своей кровати, снова и снова прокручивая в уме эту сцену, немую почти. Я ежедневно и еженощно пыталась найти выскользнувший из рук пульт управления, я знала: даже несущуюся под откос телегу можно остановить, надо только схватить ее и с силой рвануть наверх! Надо приложить силу к объекту воздействия, силу нечеловеческую, скорее ту, которой обладает, согласно древним книгам, лишь Один. Я готова была занять Его место на этот короткий миг и разрулить ситуацию: у меня всегда получалось это.
После месяца моего гробового молчания настало время заговорить. Не помню, что я говорила тогда, но следы от моих ногтей, оставшиеся на ее руке, это кровопускание привело в чувства мать.  Я справилась с силой земного притяжения, я прервала это долгое безвольное падение, но покачнулась сама на краю пропасти, ухватившись за что-то: горькое, вероятно, полынь. Горечь навсегда осталась в моей ладони. 
Этого было недостаточно: преодолев силу земного притяжения, мы долго еще чувствуем на себе желание снова пасть по инерции вниз. Я находилась рядом с ним каждую секунду. Я кормила его с ложечки, я вытирала ему слюни, а когда ему стало лучше, учила его ходить и писать. Мы вместе делали гимнастику, и одеревеневшие от «вязок» суставы его  заработали. Я  принимала душ лишь в два часа ночи, убедившись в том, что он уснул. Привычка проверять, заперты ли двери и окна, осталась с тех пор у меня на всю жизнь. Позже он рассказал, что любимой забавой больных в психушке было сыпать соль в глаза тем, кто был «на вязках». Сыпали соль и ему…
Через каких-то пару недель он совершенно выправился, будто ничего и не было, но  легкость падения затаилась в нем. Он то  выражал беспричинную злобу в адрес совершенно незнакомого человека, называя его самыми жестокими словами, то ввязывался в драку, а еще – ревновал меня. Помню я тот летний день, когда последняя капля моего терпения истончилась и повисла на волоске.
- Куда ты смотришь?! На того  мужика? -  взревел он на весь автобус.
- На какого мужика? - растерянно захлопала я глазами.
- Да на того, стрёмного! Что это ты на него засмотрелась?!
- Да ты что – я даже не видела его! – пыталась оправдаться я, заглядывая в окно, чтобы узреть-таки смертный грех, который вменялся мне в вину. Андрей уже отвернулся к окну, надув губы.
Ночью был скандал, а потом он решил «повеселить» меня: стал ходить вкруговую, как ТОГДА, приговаривая: «Так я тебе больше нравлюсь? Так я хороший и послушный?». Я пришла в ужас, просила его прекратить и лечь спать, умоляла, пыталась схватить за руку, но все было бесполезно: он мстил мне за ту силу земного притяжения, которая  жила в нем.
Решение о расставании я вынуждена была принять сама. Вопреки моим ожиданиям, он просто отпустил меня. Через неделю он явился за мной. Он просто сказал:
- Пойдем домой, милая! Хватит, нагулялась, пора домой!
Это было так легко: вернуться к нему. Это было так гениально и просто - сказать эти слова «пойдем домой, милая». Но я  знала, что ждет меня за закрытой дверью, за плотно сдвинутыми занавесками, что ждет меня ночью, когда он вздумает вновь мстить мне за то, что  когда-то я выпустила пульт из рук и позволила падать тому, что было близко к падению. Словом, я не вернулась.
Следующим пунктом  движения был скандал на лестничной клетке. Он говорил о том, что я заблудилась в трех соснах, что не может быть иного решения, чем то, что мы однажды уже нашли. Он взял пульт управления в свои руки, но сделал это так жестоко и больно, что пульт рассыпался в  его руках. Мы склонились над этими осколками, пытаясь сообразить, как собрать их воедино. Он делал попытки, я просто смотрела: я не люблю собирать пазлы. Разбор полетов длился еще некоторое время. Он говорил такие вещи, от которых мне становилось  дурно: «с кем ты будешь спать?», «я не дам тебе жить ни с кем», «ты уже нашла себе дурака, которого можно засунуть в психушку?» и прочие жестокие и несправедливые слова. Кажется, тогда я умерла. Мир потерял краски совершенно, раз и навсегда: я поняла, что никогда не вернусь к нему, и еще то, что не смогу вернуться к кому-либо вообще. Ему насыпали соли в глаза: он стал злым, непримиримым, мстительным. Что же: я имею право на месть. Я умерла для живых человеческих чувств.
Я иду по городу: квартира – лестница – подъезд  – подвал – дорога – магазин – дорога – подвал – подъезд – лестница – квартира… Я иду по городу пятую весну подряд: постылый солнечный свет, визгливый детский смех, нелепые парочки влюбленных на улице…