Генеалогия

Софья Баюн
 «…И нет уже свидетелей событий,
   И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
   И медленно от нас уходят тени…»
     А.А. Ахматова

Сын вернулся из школы со свежей царапиной через всю щеку. Я испуганно закудахтала:
- Ой, сыночка, кто это тебя?
Сын по-мужски сдержанно меня осадил:
- Никто, сам ударился.

Осенью моему мальчику исполнилось девять лет. С недавних пор он стал заметно от меня отдаляться, стал отстаивать свое право на неприкосновенность личной жизни. Я теоретически с этим правом была согласна, но инстинкт наседки еще во мне жил, побуждая бросаться грудью на защиту своего птенца.

Подросший птенец мои порывы пресекал на корню. Он просто перестал со мной делиться своими проблемами, потому что вся жизнь девятилетнего мальчишки - это одно сплошное отстаивание конституционных прав и свобод. Само собой, отстаивание, сопряженное с насилием.
Однако даже лишенная права быть посвященной в суть дела, я видела итоги бурной жизни внутри общества на лице моего сына очень часто, и сердце мое разрывалось от жалости к нему, маленькому, но уже мужчине.

Я с умилением смотрела на его родное, румяное с мороза лицо, влажный, прилипший ко лбу после умывания чубчик, неумело смазанную йодом свежую царапину и думала: «Господи, как быстро он вырос!»

Сын сел за накрытый к обеду стол, но даже за едой продолжал думать свои бесконечные думы. Вспомнив о чем-то, торопливо сглотнул, спросил:
- Мам, а у меня предки были?
Я очнулась от своих сентиментальных мыслей, отозвалась:
- Конечно, как же без них. У всех людей были предки.
Ответ сына не удовлетворил. Он пояснил свой вопрос:
- Нет, настоящие предки. Правдишные. Ну, чтобы со шпагой, или там шляпа с пером.

А, вон в чем дело! Уже несколько месяцев под подушкой сына лежали, сменяя один другой, потертые, еще нами с сестрой читанные - перечитанные, тома с романами Дюма. Вот ему, маленькому, и захотелось таких же лихих, как на страницах любимых книг, предков.

Пришлось сына разочаровать.
- Нет, сын, у твоих предков вместо шпаги вилы и лопаты были, а вместо шляпы с пером брыль соломенный. Твои предки все крестьянами были, жили на земле.
Сын недовольно скривился, но скоро о своем разочаровании забыл, и по лицу опять стали пробегать тени мыслей, мало связанных с заданным вопросом.

Что ж, не одному моему мальчику хотелось иметь красивую родословную. Я давно уже обращала внимание на то, что в стране, которая в начале века была на 90% крестьянской, потомков крестьян практически нет!

Наши прабабки, миллионы крестьянских женщин, шли в свое время под венец с такими же земными, выросшими на земле парнями, рожали им детей, и даже не догадывались, что дети этих детей будут их стыдиться.

Сын после обеда убежал куда-то по своим делам, а я долго еще обдумывала зацепивший меня вопрос. Решила, надо при случае с сыном поговорить, объяснить ему, что не то золото, что блестит, что можно и с черными руками быть честным, уважаемым человеком, что нельзя отрекаться, отказываться от своих, пусть и простых, и неказистых, но своих корней.

Случай поговорить представился в тот же вечер. Оказывается, вопрос о предках возник не на пустом месте. Сын, вернувшись через пару часов с деловой встречи с оторванным карманом куртки, сообщил:
- Ма, нам сегодня задали составить генеалогическое дерево. До четвертого колена. Ольга Федоровна сказала, чтоб родители помогли.
Никакого интереса к «дереву» в глазах у сына не просматривалось. Я поняла, что фраза о помощи родителей была здесь ключевой.

Ольга Федоровна - авторитет непререкаемый. Раз сказала, значит, надо включаться. Да и то верно, где уж ребенку составить свое генеалогическое древо самостоятельно. Да еще до четвертого колена.
Я стала прикидывать, загибая пальцы. Так, мы с мужем - это первое поколение. Деды и бабки - второе. Наши деды и бабки, Олежкины прабабки - это третье. А четвертое - это наши с мужем прабабки и прадедки. Оба-на! А я-то их знать не знаю! Да и муж своих вряд ли знает. Вот тебе и генеалогическое древо!

И началось. Я звонила родителям. Они пытались вспомнить: «Кажется, Марией звали. Или нет, это тетка, а бабка… А дед, точно помню, был Леонтий, а вот отчество…». Потом родители звонили своим старшим сестрам, еще живому дяде, брату деда… То же самое повторилось с мужниными предками. Звонки в Киев, Черкассы, Кишинев, Житомир…
Наконец, все нашлось, все сошлось и оформилось.

Сын давно уже сопел, утомленный вечерней суетой и бесконечными телефонными звонками, а еще больше, я подозреваю, своими дневными разборками с членовредительством и карманоотрыванием. А я все сидела, и все рассматривала красиво начерченную схему.

Генеалогическое древо! Аккуратный кружочек, а в него вписано имя. А за этим именем жизнь, неизвестная, незнакомая мне. И точно так же незнакомая другому кружочку из того же ряда, но сошедшаяся, слившаяся, воплотившаяся в моем сыне, моем ненаглядном кареглазом, строптивом, все о чем-то размышляющем солнышке!

Особенно взволновал меня нижний ряд схемы. Олежкины прапрабабки и прапрадеды. Какие имена! Как будто не из жизни, а из полумистических рассказов Гоголя. Оксана, Данило, Хивря, Апатий!

Я долго не могла уснуть. Мысли о бренности жизни тревожили меня. Как же несправедливо, что всего через три поколения, через какие-то несколько десятилетий забыты мужчины и женщины, давшие жизнь нам, ныне живущим. Забыты их имена, их мечты, надежды, слезы, разочарования… А ведь были «ясные очи, коралловые уста», и любили их, и желали…

Я помню еще своих бабушек, одну воочию, вторую в виде бесплотного образа. А сыновьям моим они уже то же, что мне Хивря и Данило, Мария и Апатий. Чужие, незнакомые.

И всю ночь ходили вокруг меня хороводом тени потревоженных воспоминаниями душ, и виделись забытые или никогда не виденные лица, и слышались их голоса…

Моя бабушка Татьяна Леонтьевна умерла, когда мне было уже тридцать лет. Я до сих пор никак не свыкнусь с тем, что ее нет на Земле. Я скучаю по ней, думаю о ней, как о живой, часто мысленно разговариваю, вижу во сне.

От нее осталось ощущение доброты и покоя. В ней удивительным образом уживалась старческая мудрость и детская непосредственность.

Она обожала участвовать в девичьих разговорах, с интересом рассматривала журналы мод, яркие баночки и тюбики парфюмерно-косметического назначения. В отличие от бабушек наших подруг, одобряла и модную, откровенную одежду, и косметику на юных лицах перед выходом в свет.

Рассказывала о женских секретах, уловках времен своей молодости:
- А мы брови и ресницы сажей мазали, лицо от матери потихоньку молоком умывали. Но она тоже молодая была, знала эти дела. Если ловила, то было нам за то, что добро переводили! А щеки и губы - свекольным соком. Но чуть-чуть, а то как матрешка базарная будешь. А наряды какие у нас были! Юбка широкая, с оборкой по низу, а кофточка в обтяжку, аж трещит на груди, того и гляди, крючки полетят. Эх, да что там…

Однажды увидела фильм с Людмилой Гурченко «Секрет ее молодости». Говорила с надеждой:
- А что, может, и правда, есть где такое средство, чтоб вечно молодым стать?
На мои утверждения, что это все вымысел, фантастика, сердилась:
- Много ты понимаешь! Тебе пока не надо, вот ты и не веришь. Молодые все глупые! Не мешай мне мечтать!
Говорила:
- Жизнь, как миг! Красивый, прекрасный миг!
Я сомневалась. Какой там миг! Жизнь долгая-долгая. Сейчас верю. Да, похоже, бабушка была права.

Так, как она, любить жизнь не умел никто. Она будила нас рано утром в погожий летний день.
- Дети, вставайте! Мне от вас ничего не надо! Вы только выйдите, посмотрите, какая красота кругом! Грех спать в такое утро!
Мы, дети, отмахивались. До красоты ли, когда вчера полночи болтали, рассказывали друг другу страшные истории.

Я однажды все-таки встала, вышла на крыльцо, глядящее, по стародавним правилам, строго на восход. Вышла и замерла. Вокруг была не знакомая, много раз виденная деревня, а какой-то сказочный, перламутровый мир, наполненный сиянием и густым запахом маттиолы и бархатцев, чорнобривцев, как называла их бабушка.

Эту сказочно – красивую картинку, это росистое ароматное утро моего детства я помню и сейчас, помню благодаря бабуле.

У нее всегда рядом с домом росло очень много цветов. Ни у кого в деревне цветников не было, у нормальных людей были огороды, а у нее все вокруг дома благоухало и цвело. Дед после бабушкиной смерти пытался сохранить цветники в первозданном виде, но ничего не получилось. Без бабушки цветы загрустили, зачахли и перевелись, даже неприхотливые многолетники и самосеянцы.

С дедом бабушка прожила шестьдесят лет в любви и согласии.
Говорила незадолго до смерти:
- Как меня стращали, как пугали, как отговаривали за Андрея замуж идти! А я жизнь за ним прожила и ни одного денечка не пожалела, что его выбрала!

А дед в старости все любил вспоминать, какая бабушка была красавица.
- Глаза синие, на пол-лица, брови черные, вразлет! А коса, - дед вытягивал вперед свою худющую руку, смотрел на нее с сомнением, прикладывал к ней вторую, кивал удовлетворенно, - вот как две моих руки толщиной была. И длиной до колена!
Историю их женитьбы все мы слышали не раз, и не только от них самих, но и от бабушкиных сестер, двоюродных наших бабок.

Дед был старше бабушки на три года и к моменту их встречи уже парубковал вовсю. Итог его парубкованья оказался печален.  Одна девушка с плохой репутацией заявила, что на сносях от деда. У деда репутация была не лучше, чем у самой девицы, поэтому ей сразу поверили, и деревенский сход постановил, что надобно виновнику позора на девушке жениться. Девушка быстренько с пожитками перебралась в хату к деду. Но он, с решением схода несогласный, убежал жить куда-то на чужой двор.

Скандал по деревне разразился жуткий. Только об этом и судачили кумушки у каждого плетня и у каждого колодца. Вот на фоне этого скандала дед с бабушкой и встретились.

Бабушку, выросшую в семье с очень строгими правилами, выпустили на молодежные гулянья первый раз.

Дед, когда вспоминал тот вечер, всегда радостно оживлялся, рассказывая, как необыкновенно сияли у бабушки ее синие глаза, и как шла ей синяя же, в цвет глаз, кофточка, и какая была у нее тонкая талия, и как ловко бабуля плясала, что даже он, первый на деревне плясун, не мог переплясать ее.

Любовь возникла с первого взгляда. Чуть не на другой день дед заслал к бабушке сватов. Как объяснял он, боялся, что его опередят.

Сватов, понятное дело, с позором вытолкали взашей. У дедовой матери в хате сидела же беременная девка, ждала, пока дед одумается и женится на ней!

Но тут характер показала бабушка. Объявила голодовку! Ее и секли, и умоляли одуматься, и возили к бабкам-ворожейкам заговаривать! Все зря. Когда у бабушки начались голодные обмороки, ее отец махнул рукой: «А-а, пропадай! Сама судьбу выбрала!».

Как оказалось, счастливую судьбу. Умирая, бабушка держала деда за руку. Сказала ему перед самой кончиной: «Люблю тебя, Андрюша. Мне без тебя там будет страшно».

После бабушкиной смерти дед угас, как будто у него вынули душу. Оживлялся, только когда его расспрашивали о прошлом, об их с бабушкой общем прошлом.

А потом умер и дед, его положили рядом с бабушкой. В их дом, чтобы он не ветшал, пустили семью приезжих учителей. И деревня, привечавшая нас каждое школьное лето, стала чужой.

На женских посиделках после обсуждения превратностей жизни часто встает риторический вопрос: а есть ли вообще любовь? Я ответ знаю. Да, есть. Есть любовь счастливая, такая, о которой мечтает, на которую надеется каждая из нас: от юных дней, через всю жизнь, до последней черты. А, может быть, и за нею…

Вторую бабушку, Евдокию Васильевну, я помню очень смутно: белый платочек, белый передник, жесткие, подрагивающие пальцы на моей голове. Мне было четыре года, когда ее не стало.
Мама была ее поздним ребенком, «поскребышем». Мне рассказывали, что, когда бабушка гостила у нас, меня не наказывали. Она не вмешивалась в процесс воспитания, ничего не говорила моим родителям, она просто плакала вместе со мной…

Я стала ее последней любовью, последней утехой. Может быть, поэтому я так часто думаю о ней, почти незнакомой, пытаюсь разглядеть во мраке прошлого ее нечеткий силуэт в белом платочке. Иногда  наша эфемерная связь  даже как-то проявляется.

Мне всегда безумно нравились цветы «анютины глазки», волновали, тревожили таинственной глубиной и причудливым сочетанием красок. Мама «анютины глазки» не любила, отказывалась их выращивать, называла кладбищенскими цветами.

Когда у меня впервые появился свой участок земли, я понеслась на базар и накупила много-много «анютиных глазок». Клумба получилась на загляденье. А осенью приехала моя двоюродная сестра, намного старше меня, хорошо знавшая и помнившая бабушку, и сказала:
- Какая ты молодец, что развела «анютины глазки»! Это были бабушкины любимые цветы. Она называла их «сонечкины глазки». Пусть эти цветы будут памятью ей!

Кстати, от этой бабушки  всем женщинам нашей семьи – маме, нам с сестрой, моей племяннице – достались зеленые глаза.

Деда, Сергея Афанасьевича, я помню только по фотографии. Красивый, ухоженный, с крупной головой и красиво очерченными губами, доставшимися маме и ее сестрам в наследство, за письменным столом, заваленном книгами. Он был журналистом и очень целеустремленным человеком. Уже в преклонных годах, на пенсии, он лишился при пожаре своего диплома об образовании. Дубликат ему выдать отказались. Тогда он пошел сдавать экзамены и получил-таки диплом! Наверное, он много для него значил.

Умер он в семьдесят лет от рака печени. Бабушка умерла через несколько месяцев после него, как сказала мама, от тоски.

Я пыталась расспрашивать маму о ее родителях, но она от ответа всегда уходила, часто мои вопросы вызывали у нее слезы. Но однажды сказала:
- Папа маму обижал, считал ниже себя. Гулял, не скрываясь. Даже с ее родной сестрой ребеночка прижил. А она любила его, как собачонка преданная!

Белый платочек, жесткие пальцы на моем младенческом темени стали обретать четкие контуры, зримые очертания живой женщины.
Через несколько дней я попыталась выспросить у мамы еще какие-нибудь подробности о ее семье, но она резко оборвала меня:
- Не знаю ничего.
Я напомнила:
- Ну ты же мне сама говорила…
В ответ безапелляционное:
- Не выдумывай!
Я поняла, что и через десятки лет эта рана еще болела. Любовь к отцу, обижающему любимую же мать - это тоже очень-очень непросто!

И эта бабушка, Евдокия Васильевна, была, я думаю, по-своему счастлива. Она прожила жизнь с любимым, рожала его детей, ее, а не своих подруг, звал он женой, от нее, а не от них, ждал помощи в минуты немощи.

А вот другая Олежкина прабабка, бабушка мужа Оксана Даниловна, просто поразила меня своей несчастливостью на протяжении всей долгой жизни.

В то время, когда я впервые увидела ее, маленькую, сухонькую, она с утра до поздней ночи хлопотала вокруг деда.
Дед недавно перенес инсульт и, несмотря на то, что руки и ноги у него работали, был совершенно беспомощен. Даже кормила его бабушка с ложки, а он, как огромный птенец, широко разевал навстречу ложке рот с крупными, желтыми, прореженными жизнью, зубами.
Отойти от себя дед бабушке не давал. Едва она опускалась на стул в общей комнате, где вечерами собиралась вся семья, раздавался плаксивый крик:
- Мама! Мамочка родная! Ма-ма!

Я сразу обратила внимание на темные, почти черные губы бабушки Оксаны, на ее толстые, набрякшие ноги при сухоньком, стрекозином теле. Сказала свекрови, бабушкиной дочери:
- У Оксаны Даниловны больное сердце.
Свекровь ответила:
- Я знаю. Как только она начинает задыхаться и булькать, мы кладем ее в больницу.
Задыхаться и булькать люди с хронической сердечной недостаточностью начинают тогда, когда наступает декомпенсация, развивается отек легкого. А до этих пор тяжело больная «мамочка родная» считалась здоровой, таскала на себе рослого, вечно ноющего и капризничающего деда.
Да и то сказать, если бы снять эту ношу с ее плеч, пришлось бы переложить на чьи-то другие…

Разговаривать с Оксаной Даниловной мне в то время не приходилось. Так, обмен вежливостями.
Она никогда не жаловалась, отвечала на вопрос о жизни всегда одинаково:
- Все хорошо, слава Богу!

Ко времени, когда мне почти год пришлось жить в семье родителей мужа, дед умер. А бабушка Оксана ослепла.
Она давно жаловалась, что глаза «застит пеленой». В конце концов, пелена стала сплошной и черной.

Бабушка целыми днями сидела во дворе, густо увитом виноградной лозой, и чутко прислушивалась к шагам. Иногда просила:
- Дайте мне что-нибудь работать! Я могу еще хоть картошку на ощупь почистить…
Работу не давали. Ее в семье любили, жалели. Но спрашивали на бегу всегда одно и то же:
- Как здоровье?
Она одно же и отвечала:
- Все хорошо, слава Богу!

Я расспрашивала ее о жизни, о молодости, о ее родном селе. И она привязалась ко мне, просила, заслышав мои шаги:
- Доцю, поговори со мной, если есть минутка!
Мне было интересно говорить с ней, и я с удовольствием «балакала».

Росла Оксана Даниловна сиротой. Отец ее, деревенский коваль, овдовев, младшую из огромного своего выводка, Оксану, отдал на воспитание в бездетную богатую семью.

Бабушка всегда говорила о приемных своих родителях с благодарностью, какой-то даже, мне казалось, смиренно-преувеличенной благодарностью, но однажды проговорилась, что сестрам, оставшимся с отцом, было хоть и голоднее, «краще».
Я спросила:
- Чем же лучше?
Бабушка ответила:
- А кровь родная.
Я не отставала.
- Так Вас приемные родители обижали?
В ответ уверенное:
- Нет. Никогда.
- Так что же сестрам лучше, если они у отца голодали?
Бабушка долго молчала, потом сказала:
- Родная мать вначале ребенка спрячет, а только после этого сама спрячется. А они, как Петлюра или Махно через село шел, в погреб прятались, а я была должна в хате сидеть, добро караулить. А я же маленькая еще была, пугалась той стрельбы и криков!... И потом другое…

Незрячие, широко открытые глаза заволокло слезой. Бабушка неловко смахнула слезинки черным, покореженным подагрой пальцем.
- Если б дали они за меня хоть какую холстинку, хоть какую перинку приданного, то я б наверное лучшую долю имела…  И ведь было что за мной дать, они очень справно жили.

Я удивилась горечи, звучавшей в ее словах о судьбе, сказала:
- Так ведь дед Александр покойный любил Вас, дышать без Вас не мог. Зачем Вам другая доля?
Бабушка усмехнулась:
- О то ж. Как прижало, то и я сгодилась. А то ж натерпелась я лиха за ним. Было такое, что смерти у Бога просила! Да только дети ведь! Они от греха уберегли.  Не могла я допустить, чтобы и они горькую сиротскую долю узнали!

Рассказала она мне и свою сердечную боль, пронесенную через всю долгую несчастливую жизнь. Был у бабушки Оксаны любимый. Звали Мыколой. Целое лето, длинное южное лето, гуляли они вечерами, после работы, в глубоких, заросших ивняком оврагах за селом, целовались и обнимались, кохались, как сказала бабушка. Мечтала Оксана, что осенью зашлет к ней Мыкола сватов. А он заслал сватов на богатый двор, где который год томилась девка-перестарка, пошел на тот двор в примаки.

Засватали в ту осень и шестнадцатилетнюю Оксану. Как она сама определила, в работники взяли. Не забывали в большой семье никогда о ее бедности, о ее бесприданности, попрекали куском хлеба.

Через несколько лет после замужества объявился возлюбленный Мыкола. Убежал он от постылой жены, от богатства ее. Сманивал Оксану бежать вместе на шахты, в рабочие, обещал любить и Оксану, и ее маленького сына. Не решилась на этот шаг Оксана Даниловна. Не столько от трусости, сколько от обиды за то, первое его предательство, за горькие годы, проведенные в доме мужа. Отказалась, а потом всю жизнь проклинала себя за это.

Однажды я спросила ее об оккупации в годы Отечественной войны:
- Страшно под немцем было?
Бабушка долго думала, ответила:
- Нет. Голод страшнее.

Оказывается, тот голод, страшный голод на юге Украины - и это было в ее жизни.
Я сказала, сама пугаясь своих слов:
- Писали, что целые села вымирали, хоронить людей было некому, смрад стоял над землей. Писали, что люди сходили с ума и становились людоедами.
Бабушка сдержанно, скорбно кивнула:
- Было и такое. Все было.

Она хотела смерти.
Я спрашивала ее:
- О чем Вы все молитесь, чего у Бога просите?
Отвечала:
- Смерти прошу. Хватит мне уже свет коптить. Утомилась я от жизни давно.

Бог смерти все не давал. И она сидела маленькая, слепая, одинокая, со своими безрадостными воспоминаниями, со своими прошлыми обидами на людей, давно отошедших в мир иной.

Однажды утром не встала. Сказала:
- Не хочу.
И на принесенную еду сказала:
- Не хочу.
Решила умирать. Вставала только в туалет. Практически не ела. Только пила. И все шептала молитвы, прося у Бога вечного покоя.

Умерла только через полгода, ночью, незаметно.
Я смотрела на нее, принаряженную, даже помолодевшую, и вспоминала свою бабушку, которая яростно, отчаянно не хотела умирать, шептала еле слышно, ослабевшая от борьбы со смертью: «Я солнышко хочу еще увидеть, я до весны хочу дожить!».

Бедную Оксану Даниловну жестокая судьба обидела и в этом, лишила возможности увидеть солнышко, увидеть белый свет напоследок, погрузив ее в старости в черную ночь слепоты.

Но все эти три женщины были сходны в одном: главной их жизненной ценностью был дом, семья, дети. Уж какой ценой строили они свой дом, как чувствовали себя в нем - это другое дело. Это у каждой было по-своему. Но дом был - главное.

Не вписывалась в этот ряд четвертая прабабка моего сына.
Среди людей того поколения, искренне, истово верующего в Бога, знающего назубок Божьи заповеди, такой откровенный пофигизм был явлением уникальным.

Начать с того, что она не знала, не помнила своего настоящего возраста. Она так часто врала, приписывая или уменьшая себе годы, по потребностям момента, что, в конце концов, запуталась и забыла настоящий свой год рождения.
Говорила:
- Наверное, восемьдесят девять. Или больше?
Тут же махала рукой.
- Да на что оно тебе надо?

Она не знала, где находятся могилы ее родителей. Это на хуторе-то из двадцати дворов! Хуторской погост был небольшой опушкой в лесу, за час можно было обойти все могилы, прочитать все надписи на надгробьях и могильных крестах.
На мои расспросы вдохновенно врала:
- Ой, я такая слабая была после родов, как они померли!
Заканчивала свой монолог неизменно-легкомысленным:
- Да на что оно тебе надо?

Ладно бы родители, но в сорок лет она похоронила двадцатилетнего сына, своего первенца. И на его могиле, расположенной в пятистах метрах от дома, она не бывала, так, что могила едва не затерялась, не заросла травой. Благо, подросли младшие сыновья, не дали ей затеряться, привели могилку в порядок.

В войну она овдовела. Но в отличие от других военных вдов, живших желанием вытащить, вырастить детей, она жила для себя. Свекор вспоминал, что все детство - это холод, жесточайший голод, темные и страшные одинокие вечера. У матери была своя жизнь. Иногда дети не видели ее по несколько дней.

То ли в шестьдесят, то ли в семьдесят лет она увела из семьи, крепкой, набожной семьи поляков-католиков, своего свата, отца собственной невестки. Обхаживала его на глазах у всех очень настойчиво и бесстыдно. На упреки, на укоры отвечала с наивным цинизмом:
- У нее сердце больное, ей уже не надо! А я крепкая, я еще могу, мне еще надо!
Подразумевая, что сопернице, законной жене, с больным сердцем, мужчина уже ни к чему, а ей, женщине энергичной, очень даже к месту.

И она своего добилась! Дедок таки перекочевал в ее хату.
Вся родня пребывала в шоке, а она щебетала и чирикала, как ни в чем не бывало.

Вообще, ее эгоизм, ее цинизм был каким-то очень детским, наивным. И врала она по-детски, гордая, что так хорошо всех обвела и развела, не догадываясь, что все ее уловки видны, как на ладони.

Как-то при мне она ругала свою соседку, упирая на то, что весь корень соседкиного зла в ее польском происхождении. Я удивилась. У самой бабы Нади девичья фамилия была явно польской.
Спросила:
- А Вы разве не из поляков?
Получила уверенный ответ:
- Нет, спаси Бог. Мы русские. И батька мой был русский, и мать. А вот мой дядька родной, батькин брат, тот был пОляк. И такой же подлючий пОляк!

Однако, при всех ее бьющих в глаза отрицательных качествах, к которым можно еще добавить шумную, базарную скандальность, ее все любили. Считали, конечно, бабкой с «гусями в голове», хуторской достопримечательностью, но любили. И дети, выросшие без материнской заботы и опеки, и соседи, с которыми она на сто рядов «вусмерть» переругалась, и даже невестка, в семье которой она так бесцеремонно похозяйничала.

До самой смерти это был фонтан, да нет, брандспойт энергии и оптимизма. Я наблюдала однажды очень типичную сцену: соседи на своем огороде мирно копошились, убирая картофель, а баба Надя со своего двора громко, на весь хутор крыла их «в хвост и гриву», упрекая в том, что они медленно и неазартно работают, так, что ей смотреть на них противно.
- О то ж ленивы!
Вдоволь накричавшись, она подхватила свое ведерко, старое и гнутое, перелезла через плетень и присоединилась к работающим, скоро обогнав, оставив далеко позади себя молодых «ледащих» соседок.

Незадолго до смерти жаловалась на слабость. Объясняла, что почти ничего не делала, только с утра набрала в лесу ведро черники и сбегала в магазин за хлебом, себе и Лизке (подруге, давно уже согнутой в крючок старостью) принесла  восемь буханок, и вот устала, что хоть ложись. Надо сказать, что магазин, в котором продавали хлеб, находился в соседнем селе, в четырех километрах от хутора.

Было ей в ту пору не меньше восьмидесяти шести лет, это если считать, что старшего своего сына она родила в шестнадцать лет. Могло быть, и было, скорее всего,  больше! А хлеб ей привозили два раза в неделю внуки, в соседнее село она гоняла развлечения ради, пообщаться, посплетничать с бабами, узнать сельские новости.

Умерла почти в одночасье, хватанула в жару холодного молока и заболела тяжелой гнойной ангиной. Медицины на хуторе не было никакой. В городе ее спасла бы самая молодая и малоопытная медсестра. Но это «если бы да кабы». А в жизни все так, как предписано в Великой Книге Судеб. Суждено умереть от ангины, значит, так тому и быть.

Почему думалось мне о прабабках моего сына и совсем не думалось о прадедах? Потому, что я женщина? Может быть. Или потому, что женский мир, мир семьи, детей, непрерывности жизни и есть главное, основное, настоящее? Тогда как мир мужчин с их карьерами,  войнами, политикой - это все игры в жизнь, развлечения взрослых людей, никакого отношения к настоящей жизни не имеющие?

Сын перед завтраком, прежде чем сунуть схему в портфель, потыкал пальцем совсем в другие, не те, о которых всю ночь думала я, кружочки, а в те, где стояли мужские имена.
- А этот дед воевал? А в какую войну? А были ранения? А награды?
Я на вопросы ответила, покормила свое кареглазое сокровище и выпроводила в школу.

Вернулся сын с занятий довольный, сияющий, как медный пятак. Он единственный в классе смог защитить свою родословную, смог что-то рассказать о своих предках, оживив скучную схему: этот кружок получил именную шашку, а этот был редким силачом, поднимал в праздники на потеху публики телегу, груженую глиной…

Сын быстренько похвастался школьными успехами, пообедал и убежал во двор, выяснять то, что осталось невыясненным вчера.

А я листочек с родословной спрятала, прибрала. И с того дня в редкие визиты в церковь ставлю поминальные свечечки не только за тех, кого любила и знала, но и за тех, чьи имена узнала недавно, но кто дал жизнь мне и моим сыновьям. За предков.