***

Александр Ороев
Александр Ороев
ПОСЛЕДНИЕ СНЫ АБАК-ТАЯ

(Главы из романа)
АБАК-ТАЙ

Зима выдалась тихая, спокойная, какой давно уже не бывало. Потому и решил, что самое время поспать, завалиться в берлогу медведем, пересмотреть любимые сны.
Почти отпала главная забота осени и зимы: проследить за соблюдением правил охоты и за справедливым распределением добычи между охотниками. Если в давние-давние годы делить приходилось между своими, то теперь стало и проще, потому что все меньше охотников выходят на таежную тропу осенью, и сложнее: прежде все охотники были из рода-почитателя, а теперь могло принести в лес с оружием кого угодно, из говорящих даже на неведомых языках, и совсем не местного обличья.

Конечно, есть немало забот зимних, присмотреть надо и за кедрами, и за тропами таежными, и за зверем, так, чтобы  волки, рыси, росомахи, соболи не очень бесчинствовали, чтобы зайцы, косули не переусердствовали в кормлении, не истребили растения -  основу своего бытия. Как говорят орусы, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Важно уравновесить все в своем хозяйстве так, чтобы по весне благоденствовали все, от мелких зверушек до лосей, маралов, баранов-аргали, медведей и волков. Но еще и за деревьями-кустарниками надо присмотреть, за ягодами лесными, за каждой былинкой на лесных полянках или в самой густой чаще. Для того и хозяин, чтобы сделать хорошо всему живущему под твоим присмотром, чтобы человеку, когда он явится взять что-то от природы, отпустить в самую точную меру, не нарушая равновесия, поощрив того, кто  этого заслуживает своим отношением к лесному хозяйству, или лишив добычи недостойного.

Конечно, зимой и прежде было тихо, и прежде отводил это время сну. После того, как осенью отпоют свои любовные песни маралы, после того как «снимут урожай» беличьих шкурок охотники, только редкие добытчики выходят в тайгу и все они из давних знакомых, всем можно было доверять, каждого оставить без присмотра, потому что эти люди понимают, как опасно переусердствовать, взять лишнее у хозяина.

А потому можно и вздремнуть после всех хлопот, дать себе отдых, поспать, сны давние и новые пересмотреть. Уже наметилась целая даже «телепрограмма» - такие вот освоил я теперь слова.

Посмотрю, первым делом, на того самого вождя, что совсем недавно, всего шестьдесят лет назад, поднят был из лиственничного саркофага, погружен на телегу и отправлен в далекий путь, к берегу большой соленой воды, чтобы лечь там в саркофаге стеклянном, в огромном дворце царей рядом со своей колесницей и ковром на просмотр множеству людей.

В свое время «занял» я глаза у одного мальчугана, который позднее объехал всю огромную страну и не один раз побывал у стеклянной гробницы, тревожимый мыслью о своем возможном родстве с этим самым вождем. «Занятыми» глазами  и посмотрел вновь на давнего своего знакомца, которого помнить могу только очень смутно, так как он разъезжал на своей колеснице по долинам Улагана и Башкуша еще до последнего моего перерождения, сделавшего меня покровителем телесов и особенно рода абак. 

Потому и насчитываю уже почти тысячу двести лет от этого перерождения – возраст даже для хозяина горы, покровителя рода, ей поклоняющегося, очень даже почтенный. Где они сегодня духи гор -  мои ровесники? Уснули или исчезли так же, как и поклоняющиеся им роды. Ведь каждый дух горы, когда появляются у него новые поклонники, перерождается, забывает почти все, что было в жизни прежней. А по Алтаю только за последнюю тысячу лет прошли десятки народов, тысячи родов или племен. И с появлением каждого рода перерождались духи местных гор и рек. Мы зависим от человека полностью, хотя он думает, что все совсем наоборот и ждет от нас милостей.

Конечно, повезло больше всех мне, покровителю телесского рода абак. Тысяча двести лет, как писал тот человек, что присутствовал при раскопках Пазырыка, а потом стал знаменитым мудрецом, тысяча двести лет – это срок предельный даже для самого могучего и многочисленного народа, а мои телесы ни могуществом особым, ни многочисленными рядами своими, ни богатством похвастать не могут. Это, конечно, если понимать богатство как принято у большинства людей. А главное богатство моих телесов – это чистый воздух, чистые речки и озера, пастбища и тайга. И я помог им это богатство сохранить.
И еще хочу вспомнить как, обернувшись мышкой, затаившись среди утвари хозяйки аила, слушал я сказания слепого певца о великих богатырях, защищавших свой народ, громивших врага, сбивавших стрелой с Млечного пути небесную маралуху, спускавшихся в мрачное подземное царство Эрлика. Давно уже нет этого сказителя-телеса, но остались после него прекрасные книги, записанные доброхотами. И это тоже богатство телесов.

Не могу перенестись обратно в те дни, не подвластно мне время, зато могу распорядиться своими снами.

И еще хочу во сне вновь, в виде птички – невелички, сесть на ветку лиственницы и посмотреть, как пишет свои (эскизы, - так он это называл) на берегу озера Чайбек-коль тот самый чорос, что потом пытался возродить государство ойратов. Но было не то время, чтобы оно, погубленное за сто шестьдесят лет до этого, вновь возродилось. И погибла Каракорумская управа, которую он возглавлял, погиб позднее и он сам. Хотел-то он одного, а получилось другое. Не пропали даром усилия чороса-художника, он сделал самое трудное, то, чего не смогли добиться другие, даже могучий Чеби-хан, живший за тысячу лет до него: из-за его стараний и страданий образовался новый народ. Главное, чего он добился - люди, населяющие Алтай, осознали свое единство. Хотя, даже в именах и фамилиях заложено их разное происхождение. Знаю я тех, кто по новым правилам обзавелся фамилией на оруский лад. Их потомкам часто собственные фамилии ничего не говорили, а я-то знал, что какой-нибудь Маркитанов, вовсе не потомок развеселых торговок из иноземного войска (как он предполагал), а произошел из древнего рода меркит. Что Уйгуров или Кыпчаков, Кергилов или Чаптынов – потомки прославленных родов, обломки которых давным-давно осели на Алтае и за сотни лет переплавились в один народ, как добытая из болота руда, на вид - просто пыль, в горне сплавляется в один комок металла. Я любил в свое время наблюдать за кузнецами на берегах Чуя или Улагана.
 
Но важнее всего, важнее всех приятных и любопытных видений, вновь встретить тех, на кого я надеялся, как на своих освободителей, от кого ждал, чтобы пришли в условленное место и произнесли три слова, которыми взяли бы на себя обязанность следить за хозяйством горы Кобек-тай, а меня бы освободили для перерождения. Надо понять, а не было ли моей ошибкой, что я возлагал надежды именно на них.

Не на всех, конечно, могу посмотреть, но хотя бы на тех, на кого полагался особо, кто был уже на самом завершении пути, да не смог дойти до конца, потерялся где-то на дороге к маленькому роднику на берегу реки Башкуш, где на огромном валуне выбиты знаки. Чибе-хан, Сабар, Сапрон, Лёдя – вот имена тех, на кого я рассчитывал особо, и кто погиб на моих глазах. И остался мне надеждой только АГ – листок, оторвавшийся от дерева и унесенный ветрами в дальние страны

ЛЕДЯ

Лицо у Лёди скуластое, такое, что нередко встречается у древних каменных баб, таящихся и по сегодня где-нибудь в дальних урочищах, а в годы детства Андрея, стоявшие прямо за околицей села. Авторы каменных баб почему-то особенно выделяли скулы,  гипертрофировали их, как некий родовой признак. А череп у висков был, как бы сдавлен, во время его лепки, сужен настолько, что едва - едва умещались между висками раскосые глаза. Но взгляд, из под скошенного назад лёдиного лба всегда веселый и добродушный, как говорили в деревне: «Словно бы у бабушки родной, известной бабы Лизы Тапа, занятый». Именно из-за этого взгляда, из-за всегдашней доброжелательности и подружился Андрей Гомба с Лёдей.
Лёдя был самым прямым наследником тех древних хозяев Алтая, что оставили по долинам рек, на склонах гор многочисленных каменных баб, из которых каждая, за исключением тех, что похожи на алтайского поэта Паслея Самыка, – точный портрет друга детства Андрея Гомбы.

Установлены они были с одной целью, утвердить отмеченные ими земли за тем, кто изображен в камне с гипертрофированными скулами, со сдавленным в висках черепом и раскосыми глазами. И не важно, что гора с красно-голубой скалой была отрогом родовой горы сородичей Лёди. От этой самой скалы далекие предки Лёди уходили вперед – к солнцу, назад -  к закату, вверх – на север или вниз – на юг, чтобы установить скульптурное изображение своего потомка в местах примечательных, отмеченных победой в битве или удачной охотой. Почему-то мало кто хотел сидеть на месте!  Возмужав в штурмах алтайских скал и вершин, люди однажды ощущали в себе силы и волю посмотреть на весь белый свет, где есть еще множество неведомых доселе горных вершин, речных долин и бескрайних степей. И только мои телесы не искали никаких иных красот, кроме тех, что получили тысячу лет назад.

Кличкой «Ледя» он обязан был своей бабушке, известной в деревне бабе Лизе Тапаа. Знаменита она была приверженностью к обычаям, самым тонким знанием алтайской кухни. Только к бабе Лизе посылали со стеклянной полулитровой банкой своих детишек местные жительницы из алтайских, обалтаившихся оруских, обрусевших алтайских, просто оруских и других (о каких только народах я узнал за последние сто лет!) семей за чегенем для закваски: «Сходи к бабе Лизе, попроси айрака, он у нее всегда самый лучший!» И все знали, что лучше, чем баба Лиза никто не сделает сырчик – курут, кровяную колбасу канн, а чтобы провести той с соблюдением всех алтайских обычаев, нужно позвать её же.

Ходила баба Лиза круглый год в какой-то стеганой безрукавке, в мягких алтайских сапогах. И всем, и всегда она улыбалась такой доброй улыбкой, словно бы хотела каждому сказать: «Ах, как я счастлива, что есть на белом свете такой замечательный человек, как ты!»   Именно её вспомнил тот самый мальчуган, у которого я «занял» глаза, видение, Андрей Гомба, ползая вместе со своим приятелем сахалинским прозаиком Сашкой Деркачевым вокруг стеклянного шкафчика в Музее искусств народов Востока, что был у Курского вокзала, чтобы рассмотреть на нижней полке нецке в виде веселого монаха, едущего верхом на быке.  Так заразила приятелей жизнерадостность этого монаха, что любители искусств, чинно обходившие залы музея, шарахались от двух, явно ненормальных, посетителей, стоящих посреди зала на четвереньках с сияющими физиономиями счастливых идиотов.   Именно она, по селу, населенному наполовину ссыльными, то есть виновными перед властью людьми,  ходила с лицом человека счастливого, довольного жизнью, всем, что происходило вокруг, радующегося каждому, кто встретился на пути. И никогда никто не слышал от нее жалоб на жизнь, даже та женщина, что приносила ей с почты пенсию, самую малую, колхозную, - 8 рублей. А уж она – то, знавшая тайные пружины жизни всех семей села, насмотрелась на всякое.

Её любимого внука звали Володей, но, искаженное алтайским акцентом бабы Лизы имя это звучало как «Полёдя», а затем, упрощенное насмешливыми сверстниками его носителя, превратилось в кличку «Лёдя».


АГ

Этот день начался для Андрея Гомбы не совсем обычно. А обычно было с  утра явиться к Леде и отправиться с приятелем по какому-нибудь  из его многочисленных предприятий по добыче денег. Или Ледя брал мешок и отправлялся собирать кости, тряпки, чтобы сдать их в местную заготконтору, или, вооружившись топориками, повесив на спины солдатские вещмешки, друзья отправлялись в лес на склоне горы собирать шишки лиственницы, за которые местный лесхоз платил по двадцать копеек за килограмм.

Но в этот день Андрей, явившись к приятелю, застал его при полном параде – в вельветовых новых шароварах, в такой же куртке и красной клетчатой кепке.
- Сейчас пойду на гору, к скале. Там наш сеок собирается! – заявил Лёдя.
-  Я с тобой – привычно откликнулся Андрей.
- Тебе - нельзя, ты – чужой!
- Почему чужой? – Андрею неприятно было оказаться чужим.
- Ты другой кости!
- Какой такой «кости» – недоумевал Андрей.
- Нельзя тебе со мной! – Лёде стало жалко друга, но он твердо знал, что нельзя постороннему человеку участвовать в таинствах поклонения родовой горе.
Андрей вышел во двор. Без приятеля, большого выдумщика и затейника, он не знал чем себя занять.

Во дворе было пусто, даже у сложенных из кирпичей летних очагов никого уже не было. Жители разошлись, большинство на службу, населяли дом в основном работники районных учреждений.

Дом этот в деревне был самым большим, единственным двухэтажным. Говорили, что прежде в нем размещалась пограничная комендатура, а когда не стало границы с Тувой, пограничников убрали, а дом отдали под жилье. У местной коммунальной службы это был единственный многоквартирный дом. Он и прозван был «коммунальный». Селились в нем служащие районных учреждений.

Поеживаясь, Андрей прошмыгнул под окном у Марьиванны. Хоть и рабочее было время, но Марьяванна может и дома оказаться. А из-за её скандального нрава нарваться на окрики можно было в любое время. Помнил Андрей Марьванну еще тех времен, когда это была какая-то поникшая, тихая, сторонящаяся всех обитателей дома, да и всего села тоже, немолодая женщина в шинели служащей финансового ведомства. Андрей, по неведенью, считал её даже каким-то офицером из-за блестящих пуговиц на этой шинели, но всезнающий Лёдя (у него даже был вклад на сберкнижке!) объяснил ему, что Марьванна сидит в сбербанке за перегородкой и пишет какие-то бумажки.

Марьяванна преобразилась после известного указа о реабилитации жертв культа личности. Какие-то страницы из этого указа однажды вечером читали его мать с бабушкой и тихо плакали. Бабушка сказала матери: «Вот как обернулось-то! Но ты никому не рассказывай. От них всего ждать можно! Завтра возьмут да и передумают на новый лад». И сунула газетный лист за этажерку с книгами. Андрею ничего не объяснили, да он уже и привык ни о чем не спрашивать, знал, что некоторые имена и периоды истории в его семье не вспоминаются и не обсуждаются.

В эти же дни преобразилась вдруг Марьванна. Все услышали её голос. Она потребовала от обитателей своего подъезда тишины и покоя. Она запретила своим соседям громко топать ногами, когда проходили мимо её двери. Она объяснил всем правила поведения, и предъявила исключительные права на территорию общего коридора и часть общего двора, прилегающую к окнам её комнаты.

Её крикливый пронзительный голос слышен был с раннего утра, пока она не уходила на службу, и по вечерам, когда она со службы возвращалась.

Она стала пугалом для всех ребятишек двора, когда однажды разломала в своей комнате печку-комилек, выбросила в окно кирпичи и глину, наняла деда Манухина, который, по рассказам был печником у самого Ленина, и тот сложил для нее печь-голландку. Потом всю осень к Марьеванне ходили какие-то комиссии и, под вопли: «Мой отец отдал жизнь за советскую власть, за вас, чтобы вы тут ходили…», составляла какие-то протоколы. Райкомхоз не хотел платить то за кирпич, то за глину, то за гвозди, которыми был прибит к полу железный лист перед топкой. Марьяванна выходила вслед за трусливо убегающими от её воплей членами комиссии, и кричала: «Я своего добьюсь! На то и советская власть, чтобы мне помогать!»

Потом выпал снег, и дворовая малышня облюбовала горку под окном у Марьванны, образовавшуюся из кирпичей и глины, для  катания на салазках. Андрей смотрел сегодня на нее с недоумением, такая она была низкая, совсем никчемная. Ему, не боящемуся слететь на лыжах с любого «крутяка» на зависть приятелям, казалось странным, что эта горка так тянула его когда-то своим склоном, что какими-то громогласными восторгами переполняло и его, и сверстников катание с неё на магазинных стальных или на деревянных, изготовленных тем же дедом Манухиным, салазках.

Это стало для малышни видом спорта – улучить момент, когда Марьяванна скроется за дверью своей комнаты, взбежать на горку и с торжествующим воплем с нее скатиться, проявляя при этом смелость проехать по двору как можно дальше, к самой ограде. Но, рассчитать нужно было так, чтобы к тому моменту, когда она выскочит с воплем из подъезда, успеть скрыться вместе с салазками за домом.

Война райкомхоза с Марьванной из-за того, кто должен оплатить вывозку битого кирпича, образовавшего  горку, со двора «коммунального», тянулась несколько лет. «Герои – рекордсмены», умеющие проехать с неё на салазках в самый дальний угол двора, успели вырасти и забросить эту забаву, переключившись на рекорды скорости в катании с окрестных «крутяков», а горка продолжала служить новым поколениям малышни.

АБАК-ТАЙ

Конечно, я забавлялся, глядя на моих мальчишек. Смешно было, потому что Ледя, в действительности, по законам людей, был из другого рода, совсем не местного, отец, которого он не знал, вообще был выходцем из других краев. А Гомба, правнук того самого чороса – художника и «кагана» был из рода мундус по матери и чистейший телес по отцу. Но этого не знал никто, потому что и мать его, и отец в этом селе были люди приезжие, и так время распорядилось, что не стало ни телеса, ни мундуса, ни кобека. Только древние старики, только старушки, вроде бабы Лизы Тапаа, еще хранят память о родовой своей принадлежности. Тут немало происходит занятного, смешного и трагичного, вроде той истории, что встретились вдали от родных кочевий мундус и кергил, так сегодняшнее время перемешало все. Мундус, приверженец обычаев, обрадовался: кергил – родственник, потому что род его считается для мундусов дочерним. А тот оказался обыкновенным пропойцей и проходимцем. Обокрал сородича и скрылся.

И наблюдаю я за всем этим со своей вершины, со своим тысячелетним знанием,  без особой боли за утерянное, но и без большой радости от приобретений моих телесов. Уходит время, завершается мое пребывание на этом свете. Впереди очередное перерождение…

Одно время я даже надеялся, что предстоит мне вновь возродиться в виде духа красно-голубой скалы, той самой, что нависла над родной деревней моих мальчишек. Не уверен был, что заслуживаю высшую награду для хозяина – вновь возродиться человеком, вновь пройти весь путь страдания и радости, вновь получить великое право выбора, котором наделены на свете только люди. Ведь хозяин горы – всего лишь слуга при том роде, что к горе приписан.
Стань я духом красной скалы  -  получил бы меньше обязанностей, больше времени для размышлений о сущности бытия, для снов. Уменьшение обузы обязанностей – это тоже награда тому, кто служил долго и честно.

А под красной скалой собрались в тот день, и в самый последний раз, все, кто помнил еще, что он телес из рода абак, или те, кого привели с собою старики и старухи.  Уже мало кто знал и понимал значение этого родового обряда, уже пустил некто, много повидавший на свете, в оборот это словечко: «пикник».  Хитрость была в том, что людям, носящим в карманах красную книжечку члена партии, запрещено было принимать участие в старинных обрядах. А так, что ж, так получался пикник, мол, собрались родственники отдохнуть на природе, даже повод появился: приехал Сафрон Башкеев, всеми уже забытый, но сородич.
Есть что сказать перед партбюро, если вызовут.

САБАР
Зимы становятся с каждым годом длиннее и холоднее, лето короче, не таким жарким как прежде.

Каждую зиму я теперь встречаю в надежде, что наконец-то призовут меня  духи предков на свой Совет, обсудить мою долгую жизнь, все, что мне удалось сделать в этом, может быть лучшем из девяноста девяти миров. Каждое зимнее утро я встречаю с удивлением, что просыпаюсь в собственном аиле, с радостью, оттого, что впереди еще один день, в котором могут быть интересные встречи, занятные беседы, если вдруг приедут гости. И с ужасом, потому что знаю уже, как это тяжко, уходить из подлунного мира, что может случиться в любой зимний день, потому что я умру от холода, того холода, что достает до костей, туманит голову и наваливается страшной тяжестью на все мое, избитое в походах тело.

Духи предков трижды призвали меня на свой Совет и трижды возвращали обратно, решив, что еще не пришло время получить мне по делам моим, по моей жизни. И каждый раз, вернувшись в этот мир, вновь обретя силы для жизни,  долго и мучительно вспоминаю, видел ли  на Совете предков Кюльчукая, был ли мой князь среди тех, кто должен позаботиться обо мне в другом времени?

Конечно, ждут меня все семь моих предков, имена которых я храню в своей памяти, как это положено человеку известного рода. И из этих семи предков, большинство - общие для нас с Кюльчукаем, начиная от прадеда. Но на Совете всегда есть множество и других наших сородичей.

Это всегда происходит так: сначала холод иглами впивается в ноги, спину и не хочет уходить из тела, даже если сядешь к самому пылающему очагу, накроешься несколькими мохнатыми шкурами. Потом тяжелеет голова и через какое-то время начинает разламываться на части, а перед глазами начинают летать черные мухи. На сердце наваливается вдруг ужасная тоска, черная скорбь, оно становится огромным и, кажется, готово разорваться в какое-то мгновение. Потом глаза видят, как начинает свертываться в клубок пространство, как все предметы кружатся в какой-то пляске. Наваливается на тебя вся вселенная, и ты падаешь там, где стоял (я однажды упал в очаг, но сыновья, благо были при мне,- спасли). И наваливается тьма, а потом делается пусто, ничто.  (Говорят, что все три раза я в этот момент был мертвым, а спустя время, достаточное для того, чтобы полностью разделать овцу, все увидели, что я жив).

Для меня же, сначала из ничего появляется тьма непроглядная. Потом в  ней появляется слабый огонек, который разрастается, разрастается… И  вот я вижу себя на пороге большого аила, в котором сидят на почетном месте все семь моих предков, еще какие-то люди, которых я не успеваю разглядеть. Играет в очаге жаркое пламя, греет так, что забывается холод и делается  горячо, словно бы пылает на мне вся одежда. Но я, не успеваю разглядеть все, что делается в аиле, кто-то кричит громко: «Рано, рано ему!» и передо мной опять все начинает вращаться, и я оказываюсь в этом мире, слабый, еле-еле, но живой.
Потом меня долгие дни отпаивают бараньей шурпой, и я чувствую, как постепенно силы мои возвращаются, как медленно, по капле в день, но прирастают.
 
Для того чтобы вспоминать, нужны немалые силы и, как только у меня становится их достаточно для воспоминаний, я отдаюсь им полностью, потому что и делать - то мне, кроме этого - нечего.

Нет, я не из тех, всеми забытых стариков, на которых никто не обращает внимания в аиле, когда они заболеют, а ждут только смерти, чтобы оттащить труп сородича для захоронения. У меня заботливая семья, почтительные дети, ласковые внуки и правнуки. Есть кому на свете продолжить мой род, сохранить будущему мое имя. И когда лежу больной на своей деревянной кровати, изготовленной руками зятя Димана, бывшего оруса, всегда рядом кто-нибудь есть, то старшая сноха принесет какой-нибудь лакомый кусочек, то внучка подойдет, станет на женской половине аила, потому что уже взрослая, да и перескажет все новости, что собраны членами семьи во время встреч на лесных тропах с разными людьми. Глупая, конечно, молодая, не понимает ничего, важные новости сказать забудет, какие-нибудь мелочи долго будет обсуждать. Слушаю ее, улыбаюсь, а сам мыслями далеко, блуждаю в прошлом.

Вспоминать – большая работа, помнить и не забывать важное, – большая забота. Молодому, мне казалось, что  нет ничего дороже памяти, которой  мог гордиться, потому что легко запоминал сказания, мог повторить, услышанное многие годы назад, слово в слово. И потому еще, что помнил имена и родословные тысяч людей, живущих  по всему Алтаю. Когда стал зрелым человеком, понял, что память важна, но не она одна определяет суть человека. Нужно уметь запоминать, но лучше, если понимаешь суть того, что видишь вокруг и умеешь отобрать самое важное для запоминания. А уже к старости я понял, что способность забывать, может быть даже полезнее способности запоминать.

Не нужно помнить все, есть в пережитом, много бесполезного, много настолько больного, что от некоторых воспоминаний и жить - то становится трудно. Наконец, есть воспоминания постыдные, от которых невозможно было бы избавиться, если бы они не исчезали сами. Благословенна забывчивость!

Конечно, я знаю, почему духи предков не хотят забрать меня с этого света – я должен выполнить обещание, что дал Тадыкину еще пятьдесят лет назад. Но это невозможно! И не потому, что у меня уже силы на исходе и завершается мой путь, а потому что времена другие, люди другие, а для подбора нужного человека требуются и силы, и время…


СКАЛА
 Безымянная гора, у подножия которой раскинулось родное село Андрея Гомбы, была не из самых высоких, и не из самых примечательных в округе. Вполне заурядная среди множества других возвышенность над долиной, образованной устьями трех малых горных речушек, впадающих в четвертую, самую большую. Названия у всех  одинаковые: Первая Красная, Малая Красная, Другая Красная. А большая называется совсем просто - Главная. Это они, все вместе, дружными трудами в течение тысячелетий и образовали эту долину, выточили её в громаде камня, образующего горы.

Андрею нужно было только  пройти через центр села, миновать три-четыре избы районных учреждений, чтобы оказаться на футбольном поле местного стадиона, за которым и начинался пологий подъем в гору.
Если посмотреть на гору издали, легко можно представить, что это голова лошади. Сходство подчеркивает темный лес, раскинувшийся  у самого гребня наподобие гривы. Вот только пониже гривы, как рана на шее лошади, склон горы прорезала скала цвета запекшейся крови, красно-голубая.

Здесь же, на стадионе, был некоторого рода сакральный для районной власти центр – место сборищ по красным дням календаря. Именно сюда приходила в мае или ноябре сельская колонна демонстрантов, чтобы у трибуны – деревянного короба на столбиках ножках, - выслушать речи своих вождей на злобу дня.

Позднее, поучаствовав, добровольно или принудительно в подобных демонстрациях в разных городках страны, Андрей нечаянно сделал вывод, что в его родном селе все делалось наоборот. В других местах демонстранты собирались где-нибудь на окраине, в конце главной городской улицы и, накопившись в колонны, шли к центру, к зданиям местного райкома и исполкома, перед которыми стоял на постаменте, как обязательный атрибут центральной площади, «Ленин с рукой». А в его селе демонстранты собирались у райкома, в центре, и от него шли с красными знаменами и транспарантами на стадион, практически под красно-голубую скалу.

Стоя в задних рядах демонстрантов маленький Андрей, не понимая речей выступающих, видел, как, вздымая в ораторском экстазе руки, они, словно бы взывали к скале, или, подняв перст, указующий на скалу, вещали о чем – то очень важном во взрослом мире, ссылаясь на неё, как на высший авторитет, или говоря от её имени.

Трибуну эту ежегодно упорно разоряли мальчишки - на стадионе было одно из любимых мест для игр. В зимнее время трибуна превращалась в «крепость», в которой, отобранный из мальчишеской ватаги «гарнизон», отбивал штурмы своих приятелей. Штурмующим нужно было  выбить «гарнизон» из короба, сбросить на хорошо утоптанный снег любым способом. Здесь было проявлено немало подлинной храбрости и доблести, воспитано подлинного героизма и самоотречения, как защитниками «крепости», так и их противниками. Государство потом распорядилось этими ценностями своих граждан не самым лучшим образом, растратило их впустую.

Конечно, сооружение от этих жарких схваток изрядно страдало, но к каждому празднику местная коммунальная служба трибуну восстанавливала, подкрашивала и перед прибытием колонны демонстрантов укрепляла на ней транспарант из натянутого на деревянную раму красного ситца с надписью: «В науке нет широкой столбовой дороги..» Карл Маркс. Пастухи, участвовавшие в митинге, могли поразмышлять о трудностях научной деятельности.

Пока вожди и передовики животноводства произносили речи,  стоящие в толпе девицы могли повспоминать и обсудить, какие в прошедшее лето (если митинг был в ноябре) им выпали знойные ночки на склоне этой горы, где в июне, пока не выгорела на солнце, трава была особенно роскошной, густой и мягкой. Летними вечерами, благо, что телевизора не было, на стадионе шла беспрерывная до наступления темноты игра в волейбол на двух площадках, часто здесь же проводились всякого рода общественные мероприятия, а с приближением сумерек влюбленные парочки разбредались по склону горы в поисках уединения. И чаще всего уходили они к красно-голубой скале, у подножия которой была широкая ровная площадка, покрытая густой травой, кустами смородины и акации, молодой порослью ели и лиственницы.
Скала немало выслушала откровений, вздохов и стонов за летние ночи.

А у подростков, кстати, была любимая забава – отыскать у скалы потерянные какой-нибудь красоткой в бурную ноченьку лифчик или трусики (или просто снять у кого-нибудь во дворе с веревки), принести их на трибуну и приколотить на том месте, где висел в свое время транспарант «В науке нет широкой столбовой дороги..»

А на майском митинге толпа, обращенная лицами к трибуне, где очередной оратор, патетически подняв руку, вновь указывал на скалу, была полна предвкушений. К середине мая обычно наступала такая погода, что ночь была теплее солнечного дня, а уж 19 числа, в  День рождения пионерской организации обязательно: «Взвейтесь кострами, синие ночи...» - большой пионерский костер районного масштаба (для него на склоне была вырезана в дерне ямка в виде звезды), на котором, после наступления сумерек, визг девчонок - пионерских вожатых утихал только к утру.

Много позже, заехав однажды в родное село, Андрей увидел, что скала вовсе не была такой высокой, какой сохранилась в его памяти, как казалось ему в тот момент, когда он почувствовал в себе достаточно силы, чтобы взять ее штурмом в самом неприступном месте – всего-то два десятка метров высоты!

А как было восторженно – страшно, когда он впервые  лез на её уступы, и камни сыпались из-под его ног и рук!

Он пришел сюда один, потому что никогда в родном селе у него  было не много друзей, а самый лучший и близкий друг Лёдя сидел днем, как почти всегда, со своими сестренками и принять участие в экспедиции не мог.

В тот день Андрей влез на очередной уступ, посмотрел вниз – показалось: страшно высоко, - потом решил перейти по этому уступу вправо, где труднее, а потому и привлекательнее, было лезть по отвесной стене. Пройти надо было между скалой и, когда-то отделившимся от нее, огромным, в два Андреева роста камнем, нависшим над бездной. Между скалой и камнем образовалась расщелина, достаточно широкая, чтобы в нее можно было протиснуться. Он боком подобрался к расщелине, правой рукой уперся в камень, левой – нащупал в скале трещинку, чтобы ухватиться и просунул в расщелину правую ногу. Камня он только коснулся пяткой, но этого было достаточно, чтобы он тотчас же рухнул вниз, увлекая за собою и Андрея. Левая рука выскользнула из трещинки, и Андрей полетел вниз рядом с камнем.
Полет был недолгим. Но Андрею показалось что за это время он успел разглядеть все: и улицы села с редкими прохожими, легко узнаваемыми на таком расстоянии, и кусты смородины, и давно скатившиеся со скалы камни, уже вросшие в землю и окруженные побегами ревеня, и осыпь мелких камешков, на которую ему предстояло упасть, и летящий впереди, немного влево от него, камень – виновник его падения.

Камень упал в осыпь, взметнув веер мелких камней, некоторые из них ударили в грудь летящего Андрея, защищенную фланелевой курткой лыжного костюма.
Он выставил вперед руки и мягко упал на осыпь, проскользил по ней несколько метров вниз на животе. Когда прекратилось движение, он какие-то мгновения рассматривал красноватые и голубоватые камешки перед своим носом, словно бы стараясь их запомнить, а потом встал живой и невредимый, если не считать нескольких мелких царапин на ладонях.

Когда оглянулся на место, с которого упал, то увидел, что с уступа узеньким ручейком сыплются мелкие камешки, которые, упав в осыпь, ударившись о другие, уже нашедшие упокоение в ней, подпрыгивают...

И когда через годы он пришел к этой скале, сел на камень – виновник его падения со скалы, ему почему-то вспомнился именно этот ручеек камушков.  Они как герои некоего романа, ощутив вдруг толчок извне, понеслись куда-то на поиск своего места в этой осыпи – похожей на некое хранилище истории каждого из них – искать уготованное им место, если не по воле судьбы, то по воле закона тяготения.


САБАР
Как много пережито, как много могу рассказать о былом! Например, о князе моем Кюльчукае. Жаль некому: все заняты повседневными хлопотами. Рассказал бы так:
«Наступил год, когда, заснув в собственном аиле, князь Кюлчукай из ночи в ночь видит один и тот же сон. Долго ворочается он на своем ложе, потом просыпается, накинув на плечи шубу,  выходит наружу, останавливается у коновязи. Смотрит князь на чистое глубокое ночное небо. Нигде на свете нет такого чистого от туч ночного неба, как у нас в горах. Здесь звезд можно увидеть больше, чем песчинок в пустыне. Долго смотрит князь на небо, любуется небесной коновязью.

И я тоже, услышав, как хрустит снег под ногами князя, выхожу из аила воинов Кюльчукая, становлюсь рядом с ним, и мы стоим так, рассматриваем небо, молчим. Потом князь, передернув зябко плечами, запахивает полы шубы и, не сказав ни слова, возвращается в аил. Но я знаю, что он одобряет мое молчаливое присутствие, созерцание вместе с ним ночного неба. Общие мысли не дают нам покоя. И сны у нас общие...

Хотя князь ни словом не обмолвился о своих снах, знаю, что снится ему зимняя долина реки, которую он видит будто бы с высокой вершины, зажатую со всех сторон горными хребтами, с излучинами рек, с россыпями камней - захоронений древних людей, обживавших долину задолго до наших с князем предков; темными ниточками боров, оторвавшихся от покрывающего горы леса и выбежавших в долину вдоль русел рек и весенних ручьев. Видит он нижнюю (т.е. южную) сторону долины, где обращенные к солнцу склоны гор желты от потухшей травы. И видит он верхнюю (т.е. северную) сторону  долины, обрамленную склонами хребта, покрытыми прохладной тайгой. Все сразу видит Кюльчукай, даже в темное ущелье, из которого вырывается в долину большая шумная река, создавшая эту долину, источив за многие века скалы, подмыв и разрушив горы, проник взгляд князя.

Но в разных снах - разной видит родную долину Кюльчукай. Иногда он видит какою она была в далеком его детстве, когда были другие берега у рек, другими были их излучины, другими были острова, в других местах были обжитые стрижами обрывы, в иных местах буйно разрастался ивняк, ежегодно уничтожаемый козами (но вновь находящий для себя место там, куда даже эта прожорливая  скотина не находила дороги). Меняют во снах князя свои очертания хвойные боры и опушки леса, то отступающие под топором человека, облюбовавшего их для заготовок лиственничных поленьев, дающих много тепла зимой аилу, то вновь выбегающие на покинутое когда-то место буйной молодой порослью.

Вся жизнь Кюльчукая связана с этой долиной. Здесь он родился, возмужал, создал семью,   возглавил людей аймака. Детство... юность... зрелость... Во сне взор его остановится на старой могучей ели с обломанными ветвями и дрогнет сердце от воспоминаний...

Было ему лет десять-одиннадцать, когда однажды в начале лета он увидел на ели красноватые почки. Оказалось, что это темное дерево камов, цветет! Кто толкнул Кюльчукая под руку? Светлые ли услуги Ульгеня-громовержца?  Или может быть черные кермесы - прислужники подземного владыки Эрлика?  Кюльчукай сорвал почку, раскусил ее ...и ощутил блаженство. Почка оказалась слегка горьковатой, пахнущей не только елью, но и молоком и еще чем-то непонятным, но страшно притягательным. И он наломал веток и полдня сидел под елью, наслаждаясь почками, чувствуя, что переполняется желудок, но не утоляется охвативший его голод.

Он ушел от дерева, часто на него оглядываясь, чувствуя жадное стремление слиться с ним и никогда не расставаться, стать его веткой или шишкой на ветке. Руки, одежда, волосы на голове - все слиплось от смолы, все пропахло елью. В облаке этого запаха пришел он в аил, неся сладкое и мучительное воспоминание об удовольствии.  А вечером, не удержавшись, он опять прибежал к ели и, торопясь, на ощупь, с вожделением и жадностью обрывал с ветвей клейкие почки, клал их в рот, разжевывал и блаженствовал.

Так пасся возле этой ели он три дня, обломал нижние ветки, взбирался все выше и выше. Потом почки отвердели, стали безвкусными, он не мог их есть. Через год он вновь наведался к ели, но почек не было. А еще через год, когда почки появились, он попробовал одну и удивился, что же могло так тянуть его к этому дереву, к    этим горьковатым, липким комочкам?

Но воспоминание об испытанном в детстве мучительном блаженстве вдруг остро всплывает в памяти и тревожит сон князя. И не меньше того тревожат его сон воспоминания о первых любовных свиданиях, что были здесь же, неподалеку от ели, за голубой скалой, в зарослях ивняка.

Я многое  знаю о князе и о многом догадываюсь. Поэтому и сны мне его ведомы.
Постепенно все мешается во сне Кюльчукая. То видит он себя мальчишкой, влезающим на “самый большой камень” - огромный валун, неведомо как оказавшийся посреди долины, словно богатыри играли и обронили. То он ощущает ягодицами кожу боевого седла, а уже через мгновение съезжает на них по гладкому, неизвестно кем отполированному камню - еще одному чуду нашего детства, которому удивлялось не одно поколение теленгитов.

Мы в детстве почитали эти камни за великие чудеса, пока не поняли, что родные горы - это тот же камень, слегка прикрытый почвой и растительностью. Трудная жизнь среди твердого камня выпала нашему народу. Оттого и люди здесь тверды и прямодушны.

Все мешается во снах князя... Но заканчиваются сны всегда одинаково. Все стремительно смещается в сторону и Кюльчукай видит, как бежит по глубокому снегу, то и дело спотыкаясь, путаясь в полах длинной шубы, мальчишка лет шести-семи. Навстречу ему на гнедом коне едет до боли знакомый всадник, не похожий ни на одного отдельного человека из нашего рода, но похожий на всех: и на Кюльчукая, и на отца Кюльчукая, и на сына Кюльчукая. “Отец! Отец!” - кричит мальчишка и Кюльчукай понимает, что мальчишка - это он, Кюльчукай, всадник - его отец. Отец нагибается, подхватывает Кюльчукая за руки, поднимает стремительно, так, что в сверкающем круге сливаются в его глазах и долина, и горы, и река. Усевшись на шею коня впереди всадника,  Кюльчукай визжит от восторга, гордо смотрит на братьев, стоящих возле аила рядом с матерью, сцепившей на груди руки и ласково улыбающейся сыну. А на войлочной стенке за спиной матери рдеет охряное пятно, след попытки Кюльчукая украсить аил орнаментом из рогов дикого горного барана аргали.

Но вдруг Кюльчукай понимает, что всадник - это он, Кюльчукай, мальчишка его сын, точно так же, как когда - то Кюльчукай, встречающий своего отца. Это было и с Кюльчукаем, и с его сыном, и давным-давно с отцом Кюльчукая всегда одинаково. И князь понимает, что он видит долину и глазами своего сына, и глазами себя самого, и глазами своего отца, и глазами прошлого, и глазами, может быть, будущего. И не выдерживает князь такого размножившегося видения и просыпается. Накинув на плечи шубу, выходит он из аила, чтобы, вглядываясь в глубокое ночное небо спросить у него, что этот сон означает. Но молчит черное глубокое небо, только тихо перемигиваются звезды небесной коновязи (т.е. Млечного пути).

И, не получив ответа у неба, возвращается князь в аил, если только вдруг не захочется ему услышать какой-нибудь рассказ.

Самые искусные кайчи (сказители), самые знающие рассказчики собирались в прежние годы в ставке Кюлчукая, чтобы провести у теплого очага время лютых холодов, когда снизу дуют свирепые ветры, когда земля промерзает так, что обледенелыми валунами покрывается дно рек, и когда на небо из-за горных вершин ненадолго появляется слабогреющее зимнее солнце, “солнце старух”, как его называют в народе.

Из разных местностей приглашал Кюльчукай исполнителей сказаний. Бывали у нас певцы знаменитые среди жителей Кан-Катуни и любимцы кочующих по Башкаусу и Улагану, бывали исполнители с берегов Урсула и с берегов озера Алтын-Коль. И, несмотря на холода, чтобы послушать сказителей, приезжали в ставку Кюльчукая люди с берегов Иртыша и Нарына, кочующие по Бухтарме и из других, более отдаленных мест. И нередко приезжали князья Намкы или Кутук, Мамут или Бобой, чтобы послушать очередного гостя и, при случае, сманить его к себе, потому что принять у себя в аиле известного кайчи - это не только удовольствие услышать сказание, но и возможность прославить себя щедростью, приверженностью к обычаям, тонким знанием самых любимых в народе повествований. С кайчи князья должны быть щедрыми, потому что скупого князя-невежу он может ославить на весь Алтай, среди всего народа и между всеми князьями. И тогда ни один кайчи никогда не приедет в ставку князя запятнавшего себя недобрым отношением к одному из них.

Однако редко когда удавалось какому-нибудь князю переманить гостя у Кюльчукая, который славится своей любовью к сказаниям, знанием тончайших подробностей жизни благородных героев и, конечно же, щедростью.

И если только уезжали когда от нас кайчи в ставку другого князя, то это случалось потому, что князь мой говорил: “Этот гость слабо изобразил бой между Алтай-Буучаем и Шестью Сабарами. Пусть Намкы его сманит. Но ты награди его щедрее, чем обещает наградить Намкы”.

Мне оставалось только узнать, чем сманивает Намкы гостя, чтобы к его изумлению вручить обещанное соседним князем перед отъездом, из ставки Кюльчукая. Это была любимая шутка нашего князя.

-Намкы, конечно, захочет показаться более щедрым, чем я. - Говорил Кюльчукай.- И он будет вынужден наградить певца еще лучше, чем я. Тяжело ему будет, ведь Намкы скуп. Это всем известно. В следующий раз, когда ему захочется переманить у меня гостя, крепко подумает Намкы.”

Ныне же нет в нашем аиле знаменитого кайчи, не хотят люди ехать к нам из-за близости к восставшим джунгарским улусам, из-за рыскающих поблизости банд казахов, ищущих легкой добычи на просторах утратившего величие и силу государства. Да многих уже и нет в живых, кого халхасы в боях убили, кого маньчжуры или казахи в плен угнали. Нет кайчи в ставке Кюльчукая, чего не случалось на моей памяти никогда.

Сегодня, когда князь, проснувшись, не пошел вопрошать небо, а вошел в наш аил, мне пришлось разбудить Торбока, потому что Кюльчукай захотел услышать о приметах конца света.
Ленивец Торбок встал со своей лежанки, потягиваясь, потребовал чашку горячего чая, недовольно что-то пробурчал в сторону князя и, неторопливо выпив чай, начал рассказ:
Когда последний век настанет
Когда черная земля огнем будет опаляема,
Милостивый отец-Бог зажмет оба своих уха,
Тогда народы возмятутся,
Наследство и родство пресекутся,
Лютый ветер возмутится,
Будет людей воодушевлять,
Вся природа возмутится,
И малые кочки будут дрожать...
Подножка в железных стременах изотрется,
Уши больших игл прорвутся,
Общества народов распадутся....

Кюльчукай  сидит на почетном месте перед очагом, я занял, как всегда в присутствии князя, свое обычное место у двери и видел хорошо его лицо, освещаемое отблесками огня в очаге. Князь полузакрыл глаза, напряженно вслушивался в негромкие слова, лениво произносимые сонным Торбоком, но не требовал, чтобы тот говорил громче. Вдруг он встрепенулся: “Повтори сначала!” Торбок начал читать вновь с первых слов. “Правильно!” - Воскликнул Кюльчукай, когда Торбок прочитал: “Тогда народы возмятутся...” - “Именно так! “Тогда народы возмятутся!” Разве не возмятнулись народы? Разве не распались общества народов? Читай...!”
-А скакого места читать? - спросил Торбок. - С “Тогда народы возмятутся” или с “Общества народов распадутся”?
-Читай сначала! - Махнул рукой Кюльчукай.
Торбок вздохнул, ленивцу не хотелось в третий раз повторять те же слова, и начал читать сначала…
Когда последний век настанет...
...Черный червь (человек) окрылатет,
Злобные глаза его нальются кровью,
Источники кровью потекут,
Земля застонет, горы всколеблются,
Стремнины обрушатся,
Небо звонко загремит,
Море заволнуется,
И земля извратится верхним слоем навыворот,
Мох собьется, лишь пыль останется,
Небо тронется и разверзнется,
Море всколыхнется и дно его виднеться будет,
На морском дне большой камень девятираздельный
Из девяти мест исторгнется,
По исторжении из девяти мест,
Выйдет ящик о девяти обручах,
А из него выйдут девять человек на железных конях
Из них двое будут предводители,
Верховые кони их яры и весьма желты,
У одного из них светло-желтый, крепок,
так что трудно своротить его,
Спереди их ноги будут с саблями,
Сзади у хвоста будет меч обоюдуострый,
Найдет на лес, деревья скосит,
Настигнет живых, живых пожнет,
И подданному народу не будет мира...
“И подданному народу не будет мира!” - Повторил вслед за Торбоком Кюльчукай и продолжил. - “В луне и солнце не будет света. Дерево исторгнется из корня, Отец будет разлучен с детьми, Трава будет вырвана и семя ее истребится, Мать, с питомцами разлученная, останется без мужа...”
И, услышав, как читает князь, сравнив чтение его с чтением Торбока, я понял, что Торбок читал прекрасно, не хуже, а может быть даже лучше самых известных сказителей. Такого чтения я  никогда не слышал. Знакомые сказители читали приметы конца века, пугая себя самих и слушателей, с завываниями, восклицаниями, умолкая надолго, чтобы слушатели могли прочувствовать ужас рисуемой картины. Так же читал и князь.
Торбок же читал неторопливо, как бы с ленцой, и будто бы равнодушно. Он смотрел в огонь очага и даже не пытался усилить впечатление от чтения каким-либо жестом, просто сидел неподвижно, равномерно роняя слова. Но меня постепенно охватывал ужас, и каждое слово ложилось на душу и находило в ней отклик. Собственно, я все последнее время только и думал что о кончине века, но слова мои были другие.
А Торбок все ронял и ронял слова, словно бы вбивал в меня, да и в князя тоже, как в податливую землю столб для коновязи. И как коновязь соединяет подземный мир злого Эрлика с небесным обиталищем Ульгеня, так и души наши то взлетали высоко к небу, то падали в темные глубокие пропасти.
На земле вырастет трава-конкуль,
Из сей травы произойдет желтая саранча,
Падет на скот, скот изсосет,
В то время Шандимы издаст клич:
“Мангды-шире, взгляни сюда!
Окажи помощь! Корень травы-конкуль
Ест змей коурый, самый злой!”
Мангды-шире будет молчать.
Не получив помощи, к Майдере воззовет:
“Великий царь оставил своих подданных!
Найлучший жеребец оставил свое стадо,
Берега осыпались, вода исчезла,
С воротником одежда изветшала и воротник развалился,
Но Майдере не дает ответа,
Напоследок богатыри Эрлика Караш и Керей
Выйдут на поверхность земли,
Когда они выйдут на землю,
Мангды-шире и Майдере
Воевать с ними сойдут с неба…
И тогда наступит кончина века.
(по В. Вербицкий .Алтайские инородцы. М.,1893)



АБАК-ТАЙ
На жизнь людей этот предмет оказывает огромное влияние. Сначала это был черный бумажный тазик, прикрепленный к стене, потом карболитовая коробка с рукояткой-регулятором звука, а потом и ящик - подглядыватель со стеклянным экраном. Занятно было наблюдать, как радио-телевизор заставляют людей смеяться или плакать, скорбеть или торжествовать, отнимая при этом самое ценное, что дали человеку боги – воображение, силу которого люди так и не научились использовать. Они шли к её освоению, шли медленно, неуверенно, путаясь ногами, как путается какой-нибудь пьяница, наглотавшийся арачки. Но они тренировали свое воображение слушая сказания по вечерам у костра, на каком-нибудь пиршестве или специальном сборе – состязании певцов, тренировали с помощью книги – очень хорошей подпорки воображению. Некоторые даже дошли до понимания, что сила воображения может дать людям все ими желанное, нужно только суметь объединить те малые крупицы, что даны каждому, в один огромный поток. А для этого нужна тренировка и нужно единение. Но люди пошли другим путем, тренировка воображения оказалась не по их силам, а ящик-подглядыватель упростил, уничтожил в них стремление к развитию воображения. Получилось очень забавно: с одной стороны люди провозгласили величие отдельной личности, с другой – благодаря ящику - подглядывателю внушающему всем одни и те же мысли и образы, стали просто однообразным стадом.
На моих глазах абакцы перестали быть самими собой, перестали подчинять свою жизнь проверенным временем принципам добра и чести, стали слепо следовать тому, что внушало им это чудовище радио-телевизор. Серебряный колокольчик, укрепленный на столбе посреди деревни, изливал реки лжи и клеветы, внушал моим абакцам такие мысли, до которых они не смогли бы додуматься за всю тысячу лет своего существования.
Я помню, как появились еще задолго до большой войны, в избах черные тазики, как доверчивые телесы собирались вокруг них, чтобы послушать далекие голоса, как были восхищены этим чудом. (Не проще ли было бы увидеть все то же благодаря своему воображению, не опутывая горные долины проводами?) Радио лгало, но это была какая-то очень хитрая, изворотливая ложь, с двойным-тройным дном. Но ему безусловно верили.
Мальчишки мои так и выросли под черными тазиками, в полном доверии к радио, которое «врать не будет». А оно внушало бодрость, уверенность в будущем, сглаживало …
И я помню эту ложь радио, оказавшую такое большое влияние на жизнь моих мальчишек, погубившую Лёдю. прозвучавшую однажды
Была она откровенной, беззазорной, циничной.

«АПАЧИ» И ЧУЙСКАЯ ГЭС
В тот день Ледя, проверявший сочинения своих учеников, отбросил перо, разметал по столу тетради и, схватившись за голову, забегал по комнате: «Что они творят! Что они творят сволочи!»
Андрей, крутивший рукоятки своего радиоприемника «Океан», лежа на спальном мешке в палатке среди сахалинской лесотундры, усилил звук, вслушиваясь в сообщение…
«Большой успех советской энергетики. В Горно- Алтайской автономной области дала первый ток Чуйская ГЭС…»
«Наконец-то!» - порадовался Андрей. И рассказал своим товарищам – геологам, как ждали на его родине завершения строительства Чуйской ГЭС, как …
Это сообщение обсуждали весь вечер в тысячах домов, изб и чабанских аилов по всему Горному Алтаю. Сто тысяч человек – население области, были сражены
На следующий день Андрей продолжил свою работу в геологической партии – искал нефть,
А Лёдя шел в школу по деревенской улице, всей своей кожей ощущая, что вокруг разлито море этой лжи, вязкой, липкой, вонючей. Ему казалось, что все ученики, собравшиеся перед занятиями на школьном крыльце, о чем-то оживленно переговаривавшиеся и умолкшие, когда он подошел, смотрят на своего учителя обществоведения и истории с затаенным ехидством, словно бы молча спрашивая: «Ну, как? Что скажешь теперь, Владимир Егорович, о торжестве идеи коммунизма? Тоже врать станешь? А может быть, ты и врал нам все эти годы?»
И не объяснишь ведь каждому, что есть программа, которую надо выполнять. И есть собственные взгляды, есть свои увлечения, о которых ведают только несколько самых доверенных, самых близких из его учеников – его «Кружок истории Горного Алтая».
Придя в учительскую, он швырнул портфель с тетрадями на стол, строго посмотрел на директора:
- Ну что мы скажем нашим ученикам, товарищ коммунист?
К его удивлению директор ничуть не был подавлен этой колоссальной ложью.
– А ничего не случилось, товарищи! – сказал он, – Ясно же, что ошиблись товарищи из радиокомитета. Кто-то что-то перепутал. Не ошибается тот, кто ничего не делает. У редакции «Маяка», знаете ли, столько всякой разнообразной информации? Вся страна им пишет, присылает рассказы. Ну, напутали! Разберутся!.. Давайте же работать! Не наше это дело с журналистами разбираться. У нас экзамены выпускные на носу… А будут вопросы задавать, так отвечайте, что это ошибка безответственных людей, проникших на радио. Вы же знаете, что классовая борьба продолжается, приобретает все новые, изощренные формы.
Кстати, Владимир Егорович, вы, говорят, очень увлеклись тенгрианством… Да! И я такие слова знаю, хоть и хозяйственник…Не одной только замазкой для окон живем!
Вы задумайтесь, пока не поздно, туда ли вы своих учеников ведете? Правильно ли вас понимают? Можно ведь и до крайностей договориться… Главное, заметьте,  что  на сегодняшнего школьника огромное влияние оказывает западная пропаганда. Тихая такая, ползучая… Одно кино столько вреда приносит! Вон «Апачей» показали в прошлом году! Что вышло! Понимаю, что из братской социалистической страны фильм… Понимаю, что о борьбе честных индейцев с империалистами… Но принять не могу! И вам предлагаю задуматься!
В «апачах» Лёдя ничего опасного не видел. Играют подростки! Балуются. Он и сам, совсем еще недавно, школьником точно так же выходил вечером с приятелями за Кардаевский бугор, где паслись ночью колхозные лошади, ловил какую-нибудь смирную пегашку, и, взнуздав её, без седла отправлялся в поездку по долине реки, ощущая себя кем-то вроде разведчика из кинофильма «Смелые люди».
И в его школьные годы точно так же приходил в школу колхозный зоотехник, точно так же собирали старшеклассников в спортзале, точно так же, как и сегодня, зоотехник и учителя пытались растолковать подросткам, что не надо бы мучить по ночам животных, отработавших день на уборке кормов, надо дать им отдохнуть.
Все повторялось с «точностью черта». (Тут важно, что произносится именно «черта», а не «чорта». Такая вот была поговорка в его детстве. Как не пытались некоторые грамотеи, вроде Гомбы , например, внушить сверстникам, что надо говорить «чорта», все произносили «с точностью чЕрта, с ловкостью чЕрта, с силою чЕрта» с ударением на «а», до мелких подробностей). Даже появление в каждом дворе мотоцикла или «Жигулей»,  ничего не изменило – продолжали гонять по вечерам колхозных лошаденок.
Изменения в это традиционное развлечение внес кинофильм «Апачи».  После  первой же его демонстрации в клубе - ночью по селу пронеслась ватага всадников, оглашая долину «индейскими» криками.
И после этого пошло-поехало, то, что прежде было простым хулиганством – стало теперь делом рук «апачей». Подрались местные парнишки с заезжими рыбаками – «апачи» бесчинствуют. Украли у кого-то мотоцикл – апачи.
Милиция сбилась с ног, хватали любого подростка севшего на лошадь, тащили в отдел, допрашивали. …
Больше всех страдал из-за надуманной, дутой славы «апачей», конечно же, Лёдя. Если все вокруг отнеслись к происходящему в районе или равнодушно, или как к какому-то анекдоту, то Лёдя быстро определил причину:
«Дураки менты от своего чрезмерного усердия «апачей» раздули, создали образ романтический. Конечно, мальчишки себя героями почувствовали, если целые отряды Ментов рыщут по горам, хватаю каждого, волокут в райотдел, дела заводят уголовные, из которых еще ни одно судом не было принято., потому что глупости да выдумки ментовские. Боюсь, что из-за своего усердия, из-за стремления медаль на грудь нацепить или лишние звездочки на погоны, много они дров наломают. Вон как со Славкой Чулей было когда-то!»
И еще за неделю до глупейшего радиосообщения о завершении строительства Чуйской ГЭС, всколыхнувшего все население области и особенно сильно повлиявшего на настроения молодежи, как это чувствовал, но не мог объяснить Лёдя, он пытался встретиться с Анварычем, начальником отдела внутренних дел.
Повод для разговора был очень серьезный. Его недавний ученик (и сородич) Баграш окончил недавно курсы шоферов, получил в совхозе  новенький ГАЗ-52 и, отправившись в первую же поездку, по неопытности, опрокинул автомобиль на дороге, проложенной по склону горы. Испугался парнишка директорского гнева, уж очень крут был директор прославленного совхозя, тот самый, о котором недавно московское радио целый час пересказывало очерк писателя Унегова. Мог директор отхлестать провинившегося камчой, которую возил специально для таких случаев.
Выбравшись из кабины целым и невредимым, Баграш походил вокруг своего стального коня, поохал, представляя, как будет кричать и подпрыгивать перед ним коротконогий директор. Он всегда подпрыгивал, когда кричал, ему явно роста не хватало, чтобы на провинившихся сверху смотреть.
Вспомнил Баграш, что у отца в бригаде окот овец в этом году прошел неудачно, не вышел он на первое место в районе, как требовал директор, вспомнил, что стоит машина денег немалых, камчу директорскую вспомнил и ударился в бега, благо, что время еще было летнее, не замерзнешь в тайге.
Если бы Баграш не сбежал, явился бы с повинной головушкой своей в правление, все обошлось бы директорским криком, прыжками, может быть двумя-тремя ударами камчой. Силантий Васильич, проявив свой феодальный нрав, вспоминал после этого, что он все же коммунист и должен о народе заботиться. Отправил бы парнишку чабаном на стоянку, а там все в твоих руках, можешь хоть в передовики выходить, никто про разбитую машину и не вспомнит никогда.
Но директор сам обнаружил под откосом опрокинутую машину, потому что ехал в район, сам вокруг нее бегал, звал Баграша, а потом, решив, что произошло что –то очень тревожное, заехал в районную больницу, убедился, что там его нет и поехал в милицию, может быть уже взяли голубчика, в камере держат. А кто будет машину поднимать, кто будет её ремонтировать? Директор?
Начальника райотдела Анварыча, как всегда на службе не было. Его заместитель Дамдинов выслушал знаменитого директора сочувственно
- Совсем распоясались эти «апачи»!.. Не волнуйтесь, мы его из-под земли достанем! Это уже не просто хулиганство, это уже социалистическая собственность пострадала. Где его отец пасет овец? Знаю это место! Вот там мы его и возьмем. Пора кончать с этими «апачами».
Ловили Баграша с вертолетом. Мальчишка вмиг сделался героем всех местных подростков. Еще бы, не за каждым же настоящий вертолет Ми-6, с вооруженными автоматами ментами,  гонялся. И целый месяц не утихал смех в горах, новость обсуждали и в деревенских клубах перед кино, и на танцульках, и в кабинетах учреждений, и, особенно, на чабанских стоянках. «Ну и дураки же, эти менты! Услышит Баграш, что вертолет летит, выйдет неторопливо из аила своего деда, спрячется под кедром, лежит на траве и смотрит, как менты у деда допытываются, где его внук. А тот, пряча усмешку в бороду, руками разводит: «Которого внука ищете? У меня их много. Да никто не навестит деда. Даже сыновья-то родные не навещают, слишком заняты на работе. Все в передовики рвутся, ордена зарабатывают».
Ледя и хотел поговорить с Анварычем о Баграше, попросить его, чтобы прекратили менты облаву. Из-за неё уже не один подросток побывал в КПЗ, если чем-нибудь похож на инсургента. Дело-то давно уже законченное. Заплатил отец Баграша за ремонт автомобиля. Там и всего-то на три-четыре сотни рублей ущерба было. А мальчишка до сих пор бегает по горам со стоянки на стоянку. Да и самим ментам уже надоело, наверное, в засадах сидеть, да рыскать по лесным тропам.
САБАР
“...И тогда пошел Кюльчукай к Эдень-хану (т.е. императору Китая), живущему в огромном золотом дворце на краю земли за широкими желтыми степями и пустынями, далеко вперед. Я видел дворец, видел эти степи, был вместе с Кюльчукаем, сопутствовал ему.
Стоять у стремени князя - такая мне выпала судьба в этой жизни и я не хочу никакой иной, не жду лучшей доли нигде в необъятных пространствах, которые измерил шагом своего иноходца, ни в других временах, которые приходят и уходят, оставляя людям память об ушедшем и надежды на будущее.
Посмотреть в глаза Эдень-хану, вот что нужно было Кюльчукаю в далеком Пекине, когда рухнуло государство калмыков, называемое Джунгарией, и утвердилась над его бывшими подданными власть маньчжурского императора.
Сто лет жили наши племена под властью джунгарских контайши, служили им верно, прославились воинскими доблестями. Но повздорил хойтский нойон Амурсана с последним контайши Даваци, который прежде, чем стать правителем государства, многие годы был нашим, алтайским тайши, справедливо управлял улусом и был любим нашими князьями. Тогда вступили мы ногой в боевое стремя и долго гнали Амурсану по желтым степям одного, без семьи, без воинов и без друзей, потому что семью его мы взяли в плен, воинов побили, а друзья разбежались сами.
Но ушел Амурсана через желтые степи к Эдень-хану, и вернулся от него во главе несметного войска и увезли маньчжуры нашего государя  в Пекин.
Но и Амурсана не получил того, о чем ему мечталось всю его окаянную жизнь - титула хана Джунгарии, всего лишь один улус получил он от Эдень-хана.
И увидел Кюльчукай, что остались алтайцы одинокими перед Эдень-ханом, перед белым царем орусов, без привычного покровительства контайши, которого мы подпирали своими плечами и который защищал нас.
А Кюльчукай у контайши Даваци, а до него и у контайши Галдан-Церена, был не из последних военачальников. Недаром Галдан-Церен когда-то отнял княжеское достоинство у двоюродного брата Кюльчукая - Бобоя и возвысил моего бия (т.е. начальника). Сделал он это потому, что не верил Бобою, который по слухам ходил однажды в аил* оруского бога, бородатого Маклая*, и бился лбом в деревянный пол перед доской с его изображением. Но это были только слухи и Бобой отделался назначением демичи - сборщиком налогов с сорока аилов.
Кюльчукай же, став князем, быстро возвысился своею доблестью, потому что служил неутомимо, возглавляя отряды в битвах на востоке с маньчжурами, на западе с казахами и орусами, в походах на Бухару и в Халху. А потому любил и отмечал Кюльчукая и контайши Цеван-Рабдан, предшественник Даваци.
Но больше всех услужил Кюльчукай Даваци в походе на Амурсану, когда тот поднял мятеж, требуя передачи под его власть новых улусов и, в первую очередь, наш, алтайский улус. Во главе трехсот воинов своей дружины ворвался Кюльчукай в ставку Амурсаны, пленил его семейство, захватил имущество. Но все досталось тогда князю Омбе, который стал именовать себя в период смуты “главным князем Алтая”, хотя никто ему этого титула не присваивал.
Кюльчукай же бросил добычу потому, что больше думал не о богатстве, а о верной службе своему государю.  Он преследавал Амурсану до самых земель Эдень-хана, надеясь схватить мятежника и уничтожить ростки смуты и междуусобицы. Но быстрые бухарские скакуны унесли нойона за желтые степи на горе всему государству.
И пала Джунгария в пыли, поднятой несметным воинством Эдень-хана, впереди которого ехал Амурсана, обещая всем мир и отдых от разорительных войн.
Но не сдержал нойон своего слова и, еще не успела улечься пыль, поднятая уходящими обратно за желтые степи войском, как уже замыслил Амурсана новую измену и новую смуту.
И потому пошел Кюльчукай к Эдень-хану, чтобы посмотреть в его глаза, разглядеть в них ложь или правду, потому что задабривает правитель Поднебесной  наших князей обещаниями мира и благоденствия под его властью и предлагает служить ему против его врагов.
И мы пришли в большой город  вместе с князьями Намкы, Кутуком, Камыком и их людьми. И позвали однажды наших князей к министру Эдень-хана, и долго их не было (исторический факт). А когда вернулись они, их головы украшали шапки маньчжурских чиновников, а за пазухой звенело серебро. Так одарил Эдень-хан наших князей Кюльчукая, Намкы, Кутука и Камыка.
Но не веселы были князья, вспоминали они контайши Даваци, о котором многое узнали в тот день. Говорили им, что богат наряд плененного государя, почетное место занимает он в свите императора, но лицо его всегда омрачено горем...”
Вот так буду я рассказывать когда-нибудь о князе моем Кюльчукае в своем аиле, если доживу до почетных седин. Пока князь отдыхает после похода в Пекин, я сижу в аиле воинов князя, перебираю в памяти увиденое. Друзья мои, спутники в путешествии в ставку Эдень-хана, после угощения в аиле дружинников, разбежались по окрестным урочищам “охотиться на маралух”. Конечно, не одна красавица сдастся настойчивым уговорам, подкрепленным шелковым платком или серебряным колечком, привезенным из далекой земли. И я сам, забыв о проделанном пути, нашел бы в пожухлой траве еле заметную тропинку, ведущую к одинокому аилу, чтобы вынуть из-за пазухи подарок далекой земли, где люди живут не так, как живем мы, почитая богов своих и красоту Алтая, а тратят жизни на то, чтобы выложить стену из камня, вырезать на твёрдом нефрите замысловатый узор, построить золотой дворец для своего хана. В стране Эдень-хана очень сильно заняты украшательством: красивы их дома, красивы башни городов, красивы их изделия. Бедные, несчастные люди, их земля не так прекрасна, как наш благословенный Голубой Алтай.
Но мне не удастся никого порадовать подарком, не придется заглянуть в бездонные черные глаза, не придется сжать уставшими от уздечки пальцами мягкую жаркую руку. У князя всегда должен быть под рукой верный человек, а кто еще вернее ему, чем я, Сабар сын Мергена...
Да, я - Сабар сын Мергена! И я могу назвать имена семи своих предков по восходящей линии и имена многих других своих предков, а это значит, что я на земле не безродный и живу, продолжая других, известных честными именами и славными деяниями. И мне предстоит продолжать их деяния, преумножить их славу, передать будущему их имена.
И все свои прошлые, все свои будущие деяния я связываю со славой и доблестью моего князя Кюльчукая. И, если мне не суждено погибнуть в сегодняшних сумятицах, если доживу до почетных седин, то, сидя долгими зимними вечерами у очага своего аила,  буду рассказывать своим потомкам и сородичам о Кюльчукае, о его храбрости и славе.
Вчера вечером, когда мы уже почуяли запахи родных кочевий, Кюльчукай велел мне достать из арчемаков маньчжурскую шапку, что подарил Эдень-хан. Наши князья носят высокие шапки из лапок лисицы, украшенные шелковыми кистями, с парчовой оторочкой по кромке. Но у Кюльчукая шапка сшита из меха с лап ирбиса - снежного барса. Поднесли ее князю лучшие охотники отока. Именно в этой шапке князь ходит в боевые походы, веря, что она приносит удачу.
Мы уже проехали разоренные войной земли калмыков. Мало кто встретился нам в пути по Джунгарии, берегутся люди, избегают встреч, потому что иная встреча сулит не радость беседы о новостях, а горе, разорение или смерть. И всю дорогу, пока мы ехали по землям калмыков, мела ранняя для месяца марала (т. е. сентябрь) пурга. Но, когда мы приблизились к родным кочевьям и вступили в горы, Ульгень-светозарный смилостивился над путниками и послал нам солнце. Пурга утихла, и растаял принесенный ею снег, и стало тепло как летом. И мы порадовались в душе теплу, но внешне каждый озаботился и высказал недовольство такой резкой переменой погоды и тревогу о будущем, узрев в этом дурную примету, словно все они родились вчера и никогда такой погоды в месяц марала не видели. Я же промолчал: не дело воинам заниматься пророчествами, для этого существуют камы.
Мы ехали по знакомой издавна тропинке, по которой не раз отправлялись из родной долины в ставку контайши по первому его зову для войны с его многочисленными противниками. Я радовался солнцу, уже склонившемуся к вершинам гор, знакомым скалам и деревьям, камням, преграждающим наш путь, из-за чего тропинка вьется по склону горы змейкой, знакомой речке, петляющей среди скал, журчащей на порогах. День и ночь поет, никто ее не остановит, ревет от гнева, когда скалы сжимают русло, пытаются преградить путь, журчит нежно, когда удается вырваться в какую-нибудь неширокую долинку. Вдруг Кюльчукай протянул руку: “Шапку”!
Я замешкался, вынимая шапку из арчемаков и ожидая гнева князя, но он, взяв из моих рук китайский подарок, изрядно помятый за время путешествия, озорно улыбнулся и кинул мне шапку обратно в руки. Я мигом все понял и перекинул шапку едущему сзади меня Торбоку, нашему постоянному спутнику в походах, первому моему приятелю. Торбок посмотрел на меня, на князя, тоже все понял, перекинул шапку следующему всаднику и тотчас же бросился ее отнимать. В неширокой лощине, в которую мы спустились, завертелась недолгая игра. Мы перебрасывались шапкой, Торбок, ловкий и верткий, несмотря на то, что толст и выглядит увальнем, несколько раз сумел перехватить шапку на лету, подобрать ее с земли. Когда я подъехал к  князю, в руке моей остались лишь лохмотья от шапки.
-Прости, князь, мы попортили маньчжурский подарок! - нарочито смиренным голосом сказал я, предчувствуя реакцию Кюльчукая.
Князь повертел шапку в руках и уронил ее под копыта своего аргамака.
-Пусть все проедут над ней, чтобы лошади наши привыкли видеть под копытами своими маньчжурские шапки.
Так поступает и говорит только мой князь Кюльчукай. И не у одного меня вздрогнуло от восторга сердце. Все восхищались Кюльчукаем. И сегодня весть о том, что доблестный князь втоптал копытами своего аргамака в грязь подарок самого Эдень-хана, разбежится на быстрых ногах слухов по всему Алтаю. И люди будут знать, что их ожидает вновь нелегкое будущее. И огорчатся трусливые, и возрадуются храбрые. Будет война, будут походы, будут новые подвиги!
И желтый лама, что обещал “в духе” сопровождать нас от самого Пекина, наверное, долго радостно смеялся, потому что взошли побеги травы им посеянной.
Никто не видел, откуда, как пришел этот лама в наше обиталище в монгол-зургане, чтобы встретиться с нашими князьями, и никто не видел, как он ушел. Только кто-то из людей Кутука вспомнил, что видел этого ламу на рынке, когда тот расспрашивал о чем-то чиновника маньчжура. Сами же люди Кутука на рынке тайно занимались запрещенным, они сбывали меха, которые сумели провезти с собой, хотя и знали, что такая торговля - дело рискованное. Но Кутук такой уж человек, он своей выгоды никогда не упустит.
Лама рассказал князьям, что он родом из славного рода Кобек, но еще почти младенцем был отправлен в монастырь, куда собирали по приказу контайши детей, чтобы сделать из них монахов. А потом лама попал в монастырь в Кукуноре, где усердно занимался науками и для продолжения этих занятий его отправили в Пекин.
Лама быстро понял, что князьям мало интересны рассуждения о богах и он заговорил о наших предках.
-Вы, помнящие имена своих предков, должны знать, что нередко приходилось им сталкиваться с государством Эдень-хана. Это происходило всегда, как только удавалось размножиться и усилиться племенам кочевников Алтая.
Знайте же, что священный Алтай всегда был прибежищем наших предков, спасавшим и возрождавшим свой народ. Сейчас теленгиты уже не выступают в поход под знаменем с изображением волчьей головы. А когда-то давно наши предки считали себя сыновьями волчицы. Сто поколений назад пришли на Алтай последние воины великого народа, целые века державшего в своих руках всю Великую степь и все Срединное государство, как назвалось тогда государство Эдень-хана. Ужасные были битвы, и осталась их только горстка и они укрылись на Алтае, где сто лет копили силы, чтобы через поколения вновь подчинить себе всю Великую степь, проложить пути для знамен с изображением волчьей головы вперед до самой Великой стены, назад до дальнего теплого моря...
-По нашим обычаям, - сказал Кюльчукай, - в колыбель новорожденного кладут сначала волчонка или щенка. А в честь новорожденного устраивают праздник “собачьего бульона”.
-Вот! - воскликнул лама, - Это значит, что ваши предки отдавали своих новорожденных под защиту волчицы, праматери народа. Вы потомки великого народа поклонявшегося волчице!
-И что же стало с великим народом? - спросил Кюльчукай.
-Он создал могущественное государство, которое вновь погибло, попав под власть Срединной империи.
Много трудов потратили ученые империи, описывая наших предков. Записано, что они ходили с распущенными волосами, одевались в кожи, ели вонючую баранину и пили кислое молоко, говорили на непонятном языке и вообще были похожи на зверей.
Но наступали времена, когда кочевники силой внушали империи уважение к ним. Был хан Маодунь /так его называют книги/, который покорил Чжунго - Срединное государство, пересек Великую стену и наложил дань на императора. Но после него, через несколько поколений был и хан Хуханье, который привел своих всадников к границе Срединного государства и попросил у императора службы, потому что раздоры ослабляли Степь и не было порядка между нашими предками.
Но всегда, когда предки наши терпели сокрушительное поражение от империи в войнах, они укрывались на Алтае, где среди благодатных гор набирались сил, чтобы вновь покорить всю степь и стать между миром и Чжунго. И люди Срединного государства ненавидели людей степи, боялись стремительных всадников вдруг выплескивающихся могучими волнами из сердца Азии и воевали с ними. Но часто они и объединялись с кочевниками, потому что за многие столетия не могли не сблизиться с ними так, чтобы стать друг другу нужными. Границы Срединного государства постоянно менялись, то раздвигались до самых Золотых Гор /Алашань - так зовут в Китае Алтай/, то возвращались вперед, к Великой стене.
Множества народов прошли по степи за тысячелетия, многие племена раздвигали и сжимали границы Чжунго. Сейчас наступило время, когда границы империи вновь раздвинулись до самого Алтая, но на Алтае вновь вырастет многочисленный народ, который раздвинет границы Степи.
В самом сердце Алтая на вершине горы Юч-Сюмер находится пагода самого  великого учителя. Был ли кто из вас на горе Юч-Сюмер, видел ли кто эту пагоду?
-Юч-Сюмер гора святая! На ней  обитают великие духи. Наши люди не смеют подниматься на ее вершины. - Сказал Кутук.
-Я в духе побывал на вершине святой горы - продолжал лама, - Видел прекрасную пагоду Учителя. Хотя хан Бобо - один из царей наших предков хвалился, что ему удалось построить дворец затмевающий красотою пагоду горы Юч-Сюмер, он всего лишь лжец и хвастун, потому что не может быть ничего прекраснее в мире этой, изукрашенной яшмой, золотом и рубинами, пагоды. Святой Алтай отмечен великим символом, это неспроста: те, кто живет рядом с этим символом, люди особые.
И так было всегда, что Эдень-хан побеждал Степь, потом Степь побеждала Эдень-хана? - спросил ламу Кюльчукай.
-Да! Так всегда было и так всегда будет. Нет этому ни конца, ни начала. Сегодня конец власти Степи, которая в виде Джунгарского царства сто лет держала в страхе империю, но это и начало конца власти империи над Степью. Уже готовятся великие силы, чтобы восстать против маньчжурской династии империи. И вам нужно быть готовыми к этому великому восстанию.
Знайте, что книги, которые  я  изучаю здесь, в Пекине, говорят о том, что наши предки были людьми совершенно неспособными жить в неволе. Это были великие гордецы, вышедшие из горных долин Алтая и называли их голубыми, то есть “чистыми” тюрками.
Когда лама исчез, а он очень не хотел, чтобы кто-нибудь из чиновников монгол-зурганы узнал о его встрече с нашими князьями, я услышал разговор Кюльчукая с Кутуком.
-Какой многознающий человек этот лама. - Сказал восхищенно Кюльчукай. - Много интересного рассказал о наших предках. Что это он говорил об особой судьбе алтайцев? Неужели нам предстоит победить самого Эдень-хана?
Всезнающий Кутук усмехнулся.
-Ты разве не знаешь, что кукунорские  ламы не раз восставали против маньчжуров, захвативших их земли. Лама, конечно, очень ученый, книг прочитал не мало. Но он большой хитрец, все,  что он рассказал, имело одну цель - подготовить нас к очередному восстанию монахов, чтобы оказали им помощь. Может быть, он действительно из рода Кобек, что кочует по Улагану и Башкаусу, но я этому не верю... А монахов маньчжуры в последнее восстание, лет тридцать назад, истребляли по монастырям тысячами. В Кукуноре все монастыри были разрушены.


 АНВАРЫЧ
Анварыч, как почти всегда, был в запое. Ледя и сам видел, как жена его бежала вечером на квартиру к районному психиатру, знал, как и все в райцентре, что она говорила в таких случая: «Ирка, пойдем спасать моего Кешку. Никак не выйдет мужик из запоя. Пропадает…»
Ирка смотрела на подругу все понимающим взглядом, привычно брала сумку с тонометром и шла в соседний подъезд спасать Анварыча. Знала она, что именно может спасти милиционера от запоя, да не хотела говорить своей подруге, у той  и так немало ….
Не спасет Анварыча медицина, и причина его запоя известна, и что болит у начальника милиции понятно всем, кроме жены его. Не скажешь же: «Скорее бы его из милиции выгнали! Тогда и запои прекратятся!»
Но не станешь же начальству, партсекретарям, той же Галине, объяснять, что погибает мужик от самой заурядной тоски по той жизни, к которой душа его расположена. Да и самому не подскажешь, умен, а может и не понять. Но и списывать все на известную любовную связь Анварыча со старшим чабаном Дарьей не стоит. Это может быть и не любовь вовсе, и не измена той же Галке. Это может быть что-то иное, чему и названия-то нет. Не ностальгия же – тоска по родине. Вот она – родина Анварыча, вокруг.
А судьба у него самая обычная. Родился на стоянке чабанской, подрос – пошел в школу  в своем селе, потом интернат в райцентре. Сотоварищи его, такие же, как и он, чабанские дети, часто убегали из интерната к себе в горы, на родные стоянки, где нет ни воспитателя, ни учителей, ни нудных уроков. Анварыч не убегал, учился, нашел интерес в учебе. А потом повела его судьба по комсомольской линии. По путевке комсомола пошел в милицию, учился по путевке, служил в большом сибирском городе, по путевке можно сказать женился – познакомился с Галькой на слете активистов комсомола. По направлению вернулся на Алтай укреплять кадры милиции. Очень скоро стал начальником райотдела. И впереди ждала его большая карьера.
Однажды, как член бюро райкома объезжал с лекцией о внешней политике чабанские стоянки. Торопился, дел в милиции невпроворот, а тут партийное поручение – изволь кататься по горам, хошь-не-хошь, а выполняй.
Побывал за день на трех стоянках, объяснял политику партии и правительства, клеймил империализм, гонку вооружений, о бдительности милиции рассказывал, о борьбе с хищениями социалистической собственности. Под вечер уже подъехал к зимней стоянке известной Дарьи Олчоновой, чей портрет видел не раз на районной доске почета. Вылез из машины и замер на месте: все точно так же, как на зимней стоянке его отца. Так же домик стоит окнами на дорогу, прикрываясь от ветра скалой и кедрами, такая же тропинка к ручью, так же кошара расположена – вдоль русла ручья, такая же коновязь – столб, рубленный ромбиками, - такая же дверь в избушку из струганной лиственницы. Даже сучки на досках показались знакомыми, складывающимися в тот же, памятный узор, в котором, если вглядеться, можно разглядеть голову и рога барана аргали. И, что особенно трогает душу – такой же кожаный ремешок вместо ручки.
И женщина вышла из избушки в меховой безрукавке, в цветастом платке на голове, повязанном так же, как повязывала мать, как повязывала и та смешная девчушка, дочь его таая, что законами родовыми была предназначена Анварычу в жены.
На каждой стоянке угощали его алтайским чаем с талканом и маслом, но в этой избе и чай, поданный хозяйкой  с соблюдением обычая двумя рукми, так, что кисть левой поддерживает локоть правой, показался таким же вкусным, как тот, что подавала когда-то мать, набегавшемуся в играх Анварычу.
И затосковал Анварыч после этой поездки, и запил, как говорится, по - черному. А Галка только руками разводила: «Что с мужиком случилось? Как с цепи сорвался…»
Не мог же он сказать ей, что затосковал по молодости своей, по иному укладу жизни, может быть и по любви той девчонки. Не поймет, хотя и жена она верная, добрая, заботливая, хотя и сохранила тот комсомольский задор, из-за которого свела их судьба. Все у нее по комсомольским традициям Ирки, Петьки, Васьки, Таньки, все … А вот ушло из его к ней отношения что-то важное, без чего и любовь её, и забота, в верность – не в радость.
Ледя, узнав, что Анварыча нет на службе, потоптался на крылечке милиции пошел домой. Встретиться с Дамдиновым не захотел, успел уже испортить отношения с ретивым милиционером из-за тяги своей давать всему «историческую оценку».
Так это было: курили в перерыве районного совещания на крылечке Дома культуры, трепали (а что еще делать?) попусту языками. Кто-то спросил у Дамдинова о делах на родине, в Калмыкии. Тут Лёдя и ляпнул:
- Так ты калмык? Вот здорово! Это же третье пришествие калмыков в наши края! В первый раз ушли на Волгу в 17-ом веке, еще при Анне Иоанновне. Потом «отец народов», по-отчески, отправил в Сибирь в сорок втором году. А вот сейчас сам Дамдинов на родину предков прибыл…»
И вдруг все увидели, что задрожали пальцы у Дамдинова, как скомкал он сигарету и, ничего не сказав Лёде, повернулся и ушел в зал.
-  Чего это он?  - удивился Лёдя, - Я же пошутил…
И потом, сидя в зале, совсем не слушал ораторов, переживал: «Нехорошо получилось! Может быть, у него что-то очень горькое связано с приездом в наши края. Может быть, трагедия какая семейная…Что-то его обидело…»
Хотел было подойти к Дамдинову после совещания, да не решился, того много людей окружало. Не станешь же при всех деликатное дело улаживать! А потом все не было случая объясниться.
Идти к Дамдинову, не выяснив отношений, не стоило, мало ли что тот в душе носит. Так и навредить парню можно нечаянно.  Решил дождаться протрезвления Анварыча и выхода его на работу. Тот, как известно, в репрессиях не очень усердствовал.
Потом уже клял себя Лёдя за нерешительность и за то, что пошел со своей просьбой к секретарю райкома по идеологии.
Секретарь, бывший учитель физкультуры в школьные годы Лёди, даже как бы обрадовался его приходу.
- Хорошо, что зашли Владимир Исакович! Я давно уже хочу с вами побеседовать! Сигнал поступил, о том, что вы главный идеолог наших «апачей». Вот почитайте… Приходил член партии, рассказывал о вас. А я попросил его написать эту записку…
И подал Лёде листок
Секретарю райкома тов. Кучкову
Считаю долгом коммуниста сообщить районной партийной организации, что у известного движения подростков, так называемых «апачей» есть главный идеолог – учитель истории местной школы Тапа Владимир
Исаакович. При встрече с этим учителем мне довелось наслушаться очень много всевозможных сведений о неком тегрианстве,  (то есть поклонении каким-то богам), о том, что вся местность покрыта камнями со знаками тегрианцев, закрепляющих таким образом за собою эту территорию. Учитель Тапа разъезжает по району во главе конной группы «апачей» и ведет пропаганду языческого поклонения горам и их духам.
Ледя вспомнил свою экспедицию.
Одному из членов кружка дед рассказывал, что в местечке Бюре есть камни с рисунками. Нужно только внимательно на камни те посмотреть, очень интересные рисунки, такие, что и сам Окладников никогда не видел. Редкие рисунки, словно бы иллюстрации к сказанию «Маадай-кара», если вдумчиво на них посмотреть. Там и тополь бай-тюрек, и небесная коновязь, и маралуха, и богатыри – все можно увидеть человеку «с разутыми глазами».
Лёдя загорелся идеей экспедиции, тем более, что совсем недалеко – всего десяток километров. Он, кстати, в детстве сам видел на огромном обломке скалы у самого берега реки тенгрианские знаки – спираль, треугольник и волнистые линии.
Это я помню очень хорошо. Тогда Лёдя с Андреем, увидев на огромном, с хороший сельский дом, камне рельефные изображения, решили, что это какие-то наивные упражнения их школьного приятеля Савелия – стоянка отца которого находится неподалеку. И, чтобы подшутить над приятелем, решили рисунки эти сбить, затереть. Долго трудились они над рельефами, выбитыми в твердой скальной породе, долго удивлялись, зачем понадобилось приятелю столько труда затратить, чтобы выбить в камне такие глубокие борозды, да еще и отшлифовать их.
Я, конечно, был настороже и вовремя отвел руки маленьких хулиганов. Так что Лёдя, прибыв на место своего давнего «преступления», о котором сожалел всю дорогу, с удивлением обнаружил, что от его давних трудов разорителя не осталось никаких следов. А он хорошо помнил, что в спирали ему удалось одно ребрышко выщербить хорошим и точным ударом куском гранита.
Можно было бы доехать до этого места на машине, дорога в верховья реки давно уже была проложена, но Ледя решил, что экспедиция должна быть как можно более романтична для его кружковцев- историков, и выпросил в колхозе самых смирных лошаденок. Да и много ли увидишь из окна автомобиля, а на лошади можно подъехать к каждому кургану, которых немало по дороге, к заброшенной, никому не известной могиле, что однажды нашли они с АГом в еловом колке. Это было захоронение на поверхности, совсем недавнее, интересное своею типичностью. Когда они его нашли, они уже считали себя опытными археологами, потому и не потревожили покойника, просто осмотрели место, подивились, что оно как-то очень хитро устроено, между двумя выступами горной породы, так, что ниоткуда его не видно и здесь, вблизи от населенных пунктов, его никто не разорил. Если бы оно попалось им прежде, они, как это уже бывало, достали бы череп, отнесли бы его в школу, отдали бы лаборанту. Такое они уже два раза проделали, удивившись, что находка их никого не привлекла, хотя лаборантка приняла черепа даже с благодарностью. Но, спустя несколько недель, они увидели, что находки их выброшены на свалку.
Все можно показать своим ученикам с лошади! Пусть задумаются о том, в как исторически интересном месте они живут.
Вот неподалеку от этой могилы и встретила экспедиция Лёди семейку горного мастера, известного в районе профсоюзного активиста Васьки Мальцева. Отдыхал мастер с семьей, с женой, дочкой, сыном, добравшись до речки на «Жигулях». Может быть, встреча прошло бы спокойно и буднично, мало ли людей встречается в летнее время на горных тропах, на речках, на лесных полянах. Но один из лёдиных кружковцев, заскучав от медленной езды, вдруг пришпорил свою гнедую кобылку и взлетел быстрым скоком на встречный бугор, а за ним жена и дочь мастера клубнику собирали. Увидели, что на них всадник скачет, побросали ведра и побежали к «Жигулям» с воплями: «Апачи скачут! Апачи!»
Примчался от реки, размахивая удилищем, сам мастер. Лёдя, конечно, встречался с Ярцевым на каких-то конференциях, сиживал рядом с ним в президиумах, беседовал «ни о чем» на перекурах. Чтобы успокоить вопящих яроцевских домочадцев, он тоже завопил, как только мог громко:
- Здравствуйте, Василий Агеич! Это я, Тапаа!
Васька рубанул воздух ладонью, словно бы отсекая крик жены и дочки. Те мгновенно умолкли.
- Отдыхаете, Василий Агеич? – уже негромко спросил Лёдя, подезжая к Ярцеву.
- Отдыхаю Владимир Егорыч! Выходной сегодня. Мой участок на прошлой неделе план полугодовой закрыл.- Неизвестно почему доложил мастер и добавил, не без агрессии в голосе. -  Имею право!
- Конечно, имеете! – смутился Лёдя. – Я только сказать вам хочу, что вы практически на кургане расположились. Видите, из земли валуны выступают… Аккуратным кругом уложены. Это захоронение древних. Здесь, в устье реки раз в пять –шесть лет случается большое наводнение. Видимо курганы в этой низине наносными породами замыло. Но обнаружить многие из них еще можно. Так что вы на могиле машину поставили!
А шампуры шашлычные у вас на балаболе разложены. Вы, конечно, знаете, что балаболы бывают огромные, с четким изображением, а у нас здесь можно встретить совсем маленькие, меньше метра…
Ледя спрыгнул с лошади, подошел к кострищу, присел перед камнем
- Вот, смотрите…- рукой поманил мастера к камню, - это же балабола, только изувеченная, кто-то лик побил, разглядеть невозможно… Но вот рука сохранилась хорошо… Это балабола… Кстати, сам Лев Гумилев по нашим долинам балаболы пересчитывал и описал. Каждая – памятник истории…
Подошла толстая Ярцева, затараторила жеманно…
- А я испугалась! Думала «апачи» налетели…У меня ажник сердце зашлось…И напугали же вы нас! Чего только про «апачей» не рассказывают, чего только они не вытворяют! Я уж говорила своему: «Зачем нам на речку ехать за сто верст? Можно и дома культурно отдохнуть!» Да и в огороде дел полно… А у меня сердечко, как увижу кого на лошади, так и заходится… так и заходится.
И перед кружковцами, перед случайной аудиторией, Лёдю опять «понесло в историю»…
- Не надо бояться человека на лошади! «Апачи», если они есть, - это два – три хулигана… Но я их сам ни разу не видел…
Это мне напоминает приключение Ядринцева, был такой писатель, еще при царе…Он здесь в экспедиции был. Однажды поздно вечером возвращался из поездки. Представляете: обрыв, внизу – река, узкая тропа… Уже смеркается. Едет Ядринцев и вдруг, за поворотом, навстречу человек на коне, весь в шкуры мохнатые одет, страшноватый какой-то, непривычный. Остановился, смотрит на Ядринцева. Тот тоже остановился, смотрит, а сам револьвер нащупывает. Незнакомец посмотрел-посмотрел, и как-то на тропе потеснился с лошадью: пропускает Ядринцева… А тот боится: ехать надо – ночь подступает, -  а тропа узкая… Вдруг столкнет этот в шкурах или убьет еще как-то, да и ограбит. Трясется Ядринцев, но проезжает осторожно мимо незнакомца. Проехал… Но слышит, что алтаец за ним следом едет. Зачем? Непонятно, а потому и страшно. Ядринцев револьвер тверже сжимает, готовится… Так, один за другим следуя, спустились они к реке, к броду… Тут алтаец обогнал Ядринцева, стал со своей лошадью выше его по течению и, пока тот речку переезжал, прикрывал его от бурных волн своей лошадью.
Оказалось, что увидел местный житель человека нового, с горными условиями явно незнакомого, и решил ему помочь, проследить, чтобы он брод на бурной речке преодолел без приключений, чтобы не упал случайно и не погиб.
И Ядринцев пишет, что ему стало стыдно за свою предвзятость, за свою готовность убить человека…Не надо бояться человека на лошади…
В какой-то миг Лёдя ощутил, что Ярцевым рассказанная им истории не то, чтобы не интересна, а даже и неприятна, словно бы он их в чем – то укоряет… Лёдя засуетился
- Отдыхайте! До свидания! Пора нам на перевал…
   
 САБАР И ТАДЫКИН
Негодяи выбрали удобное для грабежа место. Видимо еще весной, когда внезапно подули снизу горячие ветры, за одну ночь растаял снег на склонах гор, река, получив огромную силу, прорыла себе новое русло, подмыла песчаный холм, на краю которого был древний курган. Камни кургана со склонов скатились и обнажилась гробница, сложенная из плит песчаника.
Было их трое. Я рассчитал, что, если свалю выстрелом из ружья самого сильного из этой троицы, того мужика, что явно был здесь главным, командовал, покрикивал на своих товарищей, то с двумя оставшимися управлюсь с помощью сабли и пистолета. Они, конечно, не очень в себе уверены,  знают, что занимаются подлым делом, оттого и работают с оглядкой, торопясь, даже не выставив в спешке дозора.
Еще раз осмотрев местность, решил, что нахожусь как раз с самой выгодной для нападения стороны. Они копались в земле, сложив ружья на камни кургана именно с этой стороны. Выстрел должен напугать их, они оцепенеют на мгновение, которого мне хватит, чтобы добежать до их ружей и, если после выстрела их останется двое, я окажусь в выгодном положении – у меня пистолет, шашка и, возможно, еще три заряженных ружья.
Я подполз поближе к грабителям. Они уже докопались до захоронения и были увлечены находками.
Нажав на спусковой крючок, мгновенно бросив ружье и, сквозь сизоватый пороховой дым, размахивая шашкой и пистолетом, стараясь как можно громче кричать свой «Ур! Ур!», бросился к ружьям.
Мои предположения оправдались. Мужик в  синей рубахе лежал, уткнувшись носом в гробницу, его товарищи сначала застыли в испуге, потом стали бестолково метаться по склону холма, и лишь затем бросились к ружьям. Но было поздно! Я уже стоял над ними, поставив ногу на камень, к которому они были прислонены, и поводил стволом пистолета за тем, что был повыше. Они остановились. Мало того, что были испуганы, видно было, что они просто измучены скитаниями по горам и тайге, оголодали и оборвались так, что сквозь одежду просвечивало в разных местах голое тело. Такими они мне показались жалкими и робкими, что я опустил пистолет.
Так мы и стояли против друг друга. Я рассматривал орусов, они рассматривали меня. Оба они были молоды, один так и совсем еще подросток. Я мучительно соображал, что мне с этими орусами делать: убить, отпустить? Ввязавшись в это дело не раздумывая, из-за охватившего вмиг негодования, когда увидел, что грабят захоронение предков, я и не ожидал, что придется потом решать, что же делать с этими людьми. Убить, конечно, безопаснее и проще. Я за последние годы столько крови видел. Но уж слишком они жалкие. Отпустить их? А они вернутся и приведут с собой еще людей. Будет их больше, будут они нахальнее и злее, особенно тот, что пониже ростом. Слишком уж у него вид униженный. Вот такие униженные и мстят потом люто.
По виду орусы были какие-то беглые крестьяне с завода, которые сами прячутся от властей оруских. Но и так может быть, что нанял их кто-то и отправил в горы для разведки курганов, пообещав нечто, имеющее среди орусов большую ценность, чем курганное золото.
Но эти двое, такие молоденькие, один белобрысый, другой – рыжий, стояли такие смиренные, такие испуганные, не пытаясь даже бежать или молить о пощаде. Я сплюнул и решительным жестом сунул пистолет за пояс, давая понять орусам, что они могут убираться. Даже головой мотнул, мол, уходите.
Они закивали головами, попятились, повернулись и… только рыжий успел пробежать несколько шагов…
Услышав выстрелы, я вновь схватился за пистолет, но из-за куста акации совершенно спокойно, не таясь, вышел… Тадыкин!
Я его давно не видел, но узнал сразу по знакомому синему кафтану, по шапке, и, главное, по этой самой уверенной, чуть вразвалочку, походке.
Вот уж кого не ожидал встретить! По слухам отток князя Кутука, при котором кочевала и семья Тадыкина, был разгромлен и ограблен не один раз: и маньчжурами, и казахами, и орусами…
Никогда не знал я из какого рода Тадыкин, кто у него демичи, кому он подчиняется, где его семьям, вообще - кто он такой. Встречал его часто, бывало, что он приезжал к моему князю, всегда один, без спутников.
Когда приехал в первый раз, я замешкался, не зная, как его встретить: то ли оказать почет, помочь слезть с лошади, принять повод и привязать её, а хозяина ввести, поддерживая под локоть в аил. Или же отнестись к нему как к самому простому пастуху-просителю, что навещают князя часто, расспросить сурово, чтобы коротко и ясно сказал, зачем прибыл, какие дела привели к нам. Но не успел я ничего предпринять, как он легко спрыгнул со своего буланого жеребца, дружелюбно мне улыбнулся, кивнул, кинул повод и, ничего не говоря, уверенно прошагал мимо прямо к двери княжеского аила. Я даже остолбенел от такой наглости. Потом сообразил, что надо привязать лошадь и кинулся за гостем в аил. Тадыкин уже сидел рядом с князем на почетном месте, что-то с жаром, но негромко, ему рассказывал, явно в чем-то убеждая.
Кюльчукай поднял голову, когда я вошел, рассеянно на меня глянул и сделал знак рукой, чтобы я вышел. Я повиновался.
Тадыкин вышел из аила князя скоро, принял из моих рук повод своего жеребца, не дожидаясь помощи, вскочил в седло, опять дружелюбно мне улыбнулся и, кивнув головой, уехал.
Позднее я не раз видел. Как в ставке Омбо Тадыкина встречали и принимали с большим почетом, помогали слезть с лошади, торжественно вводили в аил. А на лице его была еле заметная насмешливая улыбка, словно бы говорящая: «Ну, раз вам нужно все это делать, - делайте, я стерплю!»
Заметив меня, столбом стоявшего у коновязи в ожидании своего князя, приехавшего на очередной совет князей в ставке Омбы, он вновь весело и дружелюбно мне улыбнулся и кивнул головой, как старому знакомому.
Потом не раз я наблюдал, как зайсаны, демичи, шуленги разговаривали с Тадыкином как с равным,  ни перед кем он не заискивал, не мялся, а находил для каждого какое-то нужное слово. И еще не раз видел я, как он толмачил при переговорах князей с орусами, маньчжурами, казахами.
И, все же, несмотря на частые встречи с Тадыкином, я так и не узнал, кто он такой, в каком ряду ему место…
     Ох, как я любил когда-то без долгих раздумий и сборов вскочить на коня и отправиться в любую, самую дальнюю и трудную поездку. Меня всегда влекли незнакомые места, незнакомые пока реки и озера, всегда хотелось узнать о новых, неизвестных мне перевалах, проходах в горах. Мне же хотелось узнать весь Алтай и все его окрестности. И как я был неутомим в путешествиях, которые выпали на мою долю в годы службы князю Кюльчукаю.
Теперь же мне целый год приходится только вспоминать о прошлом, и целый год обдумывать мой единственный в течение года поход. Я перебираю в памяти названия мест, расстояния между ними, вспоминаю, какая была погода, когда я там побывал, как грело солнце, где можно найти укрытие, если вдруг пойдет дождь.
«Ранним утром придется проехать по ущелью, - думаю я – Будет в нем холодно и сыро, но во мне еще будет храниться тепло от очага аила, от горячего чая и то, что накопилось за ночь под мохнатой медвежьей шкурой. Конечно, придется ехать в шубе, чтобы тепло из моего тела не выветрилось, не вытянулось утренней сыростью воздуха. Зато потом, после восхода солнца, когда он поднимется на высоту рукоятки камчи, я буду уже у Глухариного озера, там скалы расступаются, солнце потихоньку припекает камни. Здесь я передохну, дам попастись коню, перекушу сырчиком и лепешкой, сниму и приторочу к седлу шубу и, согреваемый в спину солнечными лучами, двинусь дальше. Впереди, на взгорье, будет россыпь озер, главное не зазеваться и вовремя свернуть на свою тропинку. Этот поворот подскажет камень, похожий на голову маралухи.
Буду ехать по некрутому склону среди редких лиственниц и кедров. В полдень буду на вершине перевала. Здесь устрою долгий привал, дам попастись коню, себе сварю чай с талканом. Очень хорошо он силы поддерживает. Полежу под знакомым дремучим кедром, передохну. Тронусь в путь, когда солнце склонится к закату.
Вот оно, это место! Знаю-знаю: сколько камней оставил я под могучей лиственницей за последние десятилетия – тридцать девять. Буду возвращаться, положу, подобранный на берегу реки – сороковой. Знаю,.. но сажусь в корнях дерева, словно богатство свое, вновь пересчитываю камешки. Буду ехать обратно, может быть и сил-то не будет, чтобы остановиться и пересчитать. Так устаю я в последнее время, а впереди еще такая дорога. Может быть, возвращаясь, даже не остановлюсь под этим деревом, просто выну камешек из-за пазухи, уроню, и поеду дальше, не оглядываясь, чтобы успеть спуститься в долину до сумерек.
Ночью на перевале будет холодно. А холода я боюсь больше пули. Мне теперь лучше на берегу речки, где вода к ночи будет теплая, как молоко парное. Давно это заметил: днем вода в реке холодная, потому что всю ночь текла с ледяных вершин, а к вечеру, к тому месту, где привал будет, вода в реке подойдет та самая, что весь день нагревалась солнцем в долине.
Сяду, посчитаю свои камешки. Не помню уже, какой из них попал под кедр после первой поездки в Туралу. Помню, что подобрал его из-за необычной формы на берегу реки, а потом у этого дерева оставил. Но некоторые камешки узнаю сразу. Вот этот, с вкраплением коричневого пятна, на бычий глаз похожий, я положил под дерево после встречи с Бадыкеном. Лет с того случая прошло уже двадцать пять. Не стало  его вскоре после этой встречи. Потом уже узнал я, что погиб мой друг в какой-то стычке.
А вот камушек с вкраплением слюды. Повернешь под солнцем, заиграет радужными цветами. Его я бросил под дерево, когда раненый в перестрелке  с грабителями курганов возвращался. И был он весь в моей крови.
А этот, похожий на клюв орла, попал сюда в тот год, когда ждали вновь нашествия на Алтай людей Эдень-хана.
И опять спуск в долину, ночевка в укромном месте, таком, чтобы свет от костра не был ниоткуда виден. Там я сварю себе кечо, погреюсь горяченьким, выпью перед сном пиалу арачки, и улягусь спать, завернувшись в шубу, у теплого бока огромного камня, если, конечно, день будет солнечный, и он нагреется. К концу ночи камень остывает и начинает тянуть из меня тепло, но я просыпаюсь рано и успеваю от него отодвинуться.
А на следующий день: Турала – нагорье курганов – захоронений предков.
Я перейду реку по известному мне броду, который закрыт со всех сторон или деревьями, или скалами. Сначала островок, с густыми зарослями, из которых можно осмотреть другой берег в обе стороны: вверх и вниз по течению реки. Затем склон, в нем ложбина, по которой я поднимусь в Туралу.
Турала – это ровная, словно бы специально гигантской рукой разглаженная поверхность без деревьев, без скал, без ложбин. Только с нижней стороны, с той, с которой я поднимусь по склону, есть скалистая вершина, покрытая в верхней части небольшим леском. Скрываясь в этом леске, я и осмотрю почти всю Туралу.
«Это место святое! – сказал Тадыкин, когда впервые привел меня сюда, чтобы сделать главное дело своей жизни. – Предки выбрали его, чтобы хоронить здесь своих великих вождей. Окружность одного из курганов сто шагов. Я считал. Подумай, сколько нужно было народу, чтобы выкопать яму, построить в ней гробницу и потом засыпать все валунами. Многие тысячи людей участвовали в похоронах!»

БАГРАШ
Скучно одному по стоянкам мотаться, где ровесников, почитай,  что и нет: одни старики, да старухи. Если и есть где чабаны помоложе, то тоже не из сверстников, тоже в возрасте, обремененные семьями, заботами. Никаких тебе развлечений, как в деревне, ни кино, ни танцев.
Встретят, конечно, всегда доброжелательно: свежий человек на стоянке летней, где-нибудь в самом высокогорье, всегда радость, всегда новое общение. Да и интересно же с героем всех последних сплетен и слухов пообщаться. Обязательно угощение затеют, послушают о том, как от милиционеров убегал, какие новости на других стоянках чабанских, как родственники поживают, какие приветы передают. Два-три дня ты интересен, в центре внимания. Потом интерес остывает, становишься таким же, как и все остальные обитатели аила.
Никто не скажет, что ты стал хозяевам в тягость, алтайский обычай прост – гость такой же равноправный хозяин в аиле, как и его собственник. Соблюдай только меру, знай свое место, и получай все наравне с другими. Но  обыденность-то и тяготила Баграша. Привык уже быть в центре внимания, привык отвечать на ласковые вопросы стариков: «Расскажи, балам, как ты от директора-то убежал, от строгого, от Пасилича?» Погостив дня три-четыре, отправлялся он вновь в дорогу, седлал, полученного от деда коня, верного Сарыбаша, перебрасывал через его спину переметные сумы - арчемаки, входил в аил, брал малокалиберный карабин. Провожать выходили все.
И опять Баграш в центре внимания, опять все взоры на него устремлены. Хозяйка - старушонка, так та и всхлипнет даже: «Куда ты теперь-то, балам?» А старик- хозяин на нее прицыкнет: «Помолчи, старая! Не зачем тебе знать! Меньше знаешь - спокойнее спишь!» - и доверительно Баграшу – «Ты, балам, к Тазрашу не езди! Сам знаешь, зять у него в милиции, Клавдия замуж вышла за мусора. Тазраш, конечно, человек хороший, лишнего не скажет никому, ненужного не сделает. Можно ему верить! А вдруг зять заявится с Клавдией! Тебе теперь с ментами встречаться нельзя! Мало ли что выйдет из такой встречи! Поберегись лучше! Теперь не всякая тропка – твоя дорога.
А к нам всегда - пожалуйста! Ты нам не чужой. Бабка тебе в арчемаки и сырчиков положила, и талкан, и пуряников магазинных, и консерву, и лапшу, и соль-сакар. Пуряники твердые, как камень, дочь привезла на той еще неделе. Мне так и не угрызть вовсе. А у тебя зубы крепкие.
Не езди к Тазрашу!
Кого увидишь, всем - привет! Дела у меня хорошо идут, окот весной был хороший…»
И отъехав от чабанской стоянки  с версту, пустит Баграш лошадь пастись, а сам упадет на траву, лежит на спине, смотрит на облака высокие… Вот и прошел очередной праздник. И приятно, что всюду привечают, и грустно…