О стихах Анастасии Афанасьевой

Ольга Балла
[Опубликовано как предисловие к интервью с Анастасией Афанасьевой в: Дружба народов. - № 12. – 2009.]

Анастасию Афанасьеву называют одним из самых значительных поэтов русскоязычного культурного пространства и наиболее активных создателей современного русского поэтического языка. Сегодня она, врач-психиатр по профессии - автор двух сборников: «Бедные белые люди» (2005) и «Голоса говорят» (2007), сейчас в издательстве «Новое литературное обозрение» готовится к выпуску третья книга её стихов, а в харьковском издательстве «Фолио» - книга избранных стихов и прозы.  Она - автор множества поэтических и прозаических публикаций в бумажных и электронных журналах: «Вавилон», «Воздух», «Новый мир», «Урал», «Новое литературное обозрение», «Союз писателей», «ШО», «РЕЦ», «TextOnly», «В моей жизни», в антологиях «Освобожденный Улисс», «Братская колыбель», «Ле Лю Ли», «Готелі Харкова», «Cimarron Review», «St Petersburg Review» (США), «eSamizdat - Rivista di culture dei paesi slavi» (Италия) и других. Лауреат премии журнала «РЕЦ»( 2005), «Русской премии» (2006), премии «ЛитератуРРентген» (2007). Вошла в шорт-листы премий «Дебют» 2003 года (в номинации «поэзия»), «Содружество дебютов» (2008) и конкурса «Молодіжного міського роману» издательства «Фолио», в лонг-лист премии «Дебют» 2004 года (в номинации «критика»). Стихи переведены на английский, итальянский, украинский и белорусский языки.

Использовать тяжеловесную конструкцию «русскоязычное пространство» применительно к Афанасьевой приходится поневоле: она, пишущая по-русски, живёт в Украине, в Харькове, и таким образом оказывается несколько в стороне от русской жизни как таковой, видит её изнутри другой – хотя бы и родственной нам исторически - страны и другой культуры. Это само по себе располагает к нетривиальному взгляду на русскую литературу, не говоря уже о том, что родившаяся в 1982 году Анастасия принадлежит к поколению людей, сформировавшихся уже после конца общей советской жизни, в те самые девяностые, которые вспоминаются рождённым раньше как едва ли не лишённые собственного содержания. Поэтический опыт поколения Афанасьевой – которое, несомненно, уже во многом состоялось как поколение со своими физиогномически-характерными чертами – заставляет задуматься над тем, что этому десятилетию разброда и растерянности ещё предстоит быть заново открытым, осмысленным как, может быть, одно из самых содержательных во второй половине ХХ века. 

Сама же Анастасия Афанасьева – по моему разумению, поэт совершенно особенный.

Её поэзия существует как будто помимо условностей - казалось бы, неминуемых в такой перенасыщенной памятью о прошлом культуре, как наша. Во всяком случае, литературная условность здесь – какого-то нового порядка: она не замечается в качестве таковой, выглядит как прямое высказывание. Почти как комментарий жизни, подстрочник её, разбегающейся во все стороны – без претензий на цельность, без усилий (насильственного) сведения в цельность всего, что существует россыпью деталей.

Это поэзия без – традиционно понятых – метафор (вернее, она – сама метафора, вся в целом). Это – обескураживающее иной раз тождество слова и события, без спасительного зазора между ними, в котором можно было бы отдышаться. «Жизнь», - к тому же не организованная в типовые паттерны, на которые по обыкновению настроены читательские ожидания – представительствует тут сама за себя. От этого она отнюдь не делается более понятной, скорее напротив – сквозь неё, избавившуюся от иллюзии понятности, проступает тайна, жуткая, как в раннем дословесном детстве:

«Кто-то близко совсем и дышит в ухо:
Намело снега и снег в свете фонариком блещет
Ботинками переступает трещит негромко
Это тебя он, мой мальчик, тебя он ищет…»

Тут вообще много чего нет: успокоительных культурных архетипов, Больших  Мифологем, - объясняющих и организующих происходящее, не говоря уже об идеологемах. Если говорить совсем коротко – нет опор. Дорога этой поэзии камениста – она ничем не вымощена заранее. Здесь - одни экзистенциалы: жизнь, любовь, смерть. И жёсткая россыпь деталей, через которые их можно ощутить. Здесь - без рассуждений о метафизике - метафизична сама речь.

Это - жестоко-свободная поэзия. Писать такое – дерзкое экзистенциальное предприятие, а читать – трудный экзистенциальный опыт. Человек здесь оставлен наедине с самим собой – и с непостижимым миром, с которым его соединяет разве только крепкая, безусловная азбука чувственных впечатлений. Это – поэзия голого человека на голой земле, после того, как  культура – в качестве защищающей, греющей, опосредующей оболочки – пережита. Нет, она вовсе не сброшена, её присутствие всё время чувствуется: но она перестала греть и защищать.

«Вести с полей принесли бытовые аскеты
Вещают: освободишься от генотипа,
Историотипа, социотипа, мифотипа и прочих
Бесчеловечным будешь, прозрачным, интактным
На выбор что-то оставишь, допустим, имя.
Например: Еремея, Барт, Кеннеди, Блейер
Имя, лишённое смысла, формы, значения
Имя – слово в пустой пустоте пустотелой
Слово, которое только и было в начале
Слово, которое будет.»

Культура перестала объяснять мир и в этом смысле – создавать его. Но таким образом само пребывание человека в мире оказывается магичным: он вынужден создавать мир заново каждым своим движением. Человек захвачен здесь в своём пред-демиургическом состоянии, в том напряжённом изумлении, которое предшествует миротворящему жесту – и делает его неминуемым.

«Нет у меня ни черта, ни зги, ни окурка, ни светлячка,
Чтобы тебе отдать
Разве что вот: в щепотку складывается рука
И продолжает ждать
И стекается невероятный воздух отовсюду
В сложенные клювом пальцы
И пьёт невероятный воздух
Новорождённая птица
И отдают невозможный воздух
Обычные пальцы

Только дотронься до меня
Дотронься»

Мир Афанасьевой - мир почти до Адама, – нет, вернее, уже после того, как Адамова эпоха закончилась, исчерпала свой – мнившийся неисчерпаемым – запас имён. Вещи потеряли свои прежние связи и нащупывают их заново, - неизбежно вслепую, - воссоздавая их из обломков прежнего смыслового материала. Несомненной убедительностью здесь обладают только непосредственные ощущения, но они ведут – им стоит, даже необходимо довериться, они выведут к тому, что за ощущениями, за словами:

«У вишни нет ствола, а есть плоды,
Так подразумевается обычно.
А как же это вот: что пальцами тереть
Так умопомрачительно шершаво,
И это вот: что положить на нос,
Чтоб он не обгорал, и это вот:
Что вилами так страшно повредить,
И это вот, которое назвать
нельзя, поскольку мы,
как осло-человеки,
упрямо упирается в слова,
а это вот – во что-то, что – за – ними.»

На чувство фундаментальной незащищённости человека в бытии работает и своеобразная (хочется сказать  - «задыхающаяся») ритмика этих текстов: сочетание метрически организованного и свободного стиха придаёт им особенную напряжённость, о которой никогда не знаешь, во что она разрешится на следующем шаге.

Каждое событие здесь единично до архетипичности: оно не отсылает к другим похожим, - похожих на него нет, оно не рассчитано ни на узнавание, ни на повторение. Мир всё время возникает заново. Он таинствен, в нём может случиться что угодно. И погибель, и чудо. Работа собирания такого мира – абсолютно самостоятельная и одинокая, всегда на свой страх и риск. И при этом, как ни удивительно, «базовое» авторское отношение к нему – доверие. Открытость, которую – не будь она такой напряжённо-внимательной - можно было бы назвать даже беззащитной:

«Будто на пике каком, а не в метро.
Веет со всех сторон.
Обдувает, перемыкает
Разувает и раздевает
Невесть что
Что-то всё-таки есть
Что-то соединяет, переплетает
Нанизывает кусочки
Бусинки, зёрнышки настоящего…»