Ледовая дорога жизни. Из воспоминаний отца

Татьяна Ярунцева
Писать всегда трудно начинать, а особенно о днях давно минувших и описанных тысячи раз с разных позиций, но нужно, потому что у каждого свой путь был в прошедшей войне, а истина рождается там, где есть факты и достоверность. Пока ещё память хранит те далёкие и трудные дни, опишу всё как было. Как было.

Для меня период всей войны делится на три этапа. Это блокада Ленинграда с переходом на большую землю по «Дороге жизни», учёба в военном училище и фронт. Сохранилось несколько фотографий из того времени и они могли бы проиллюстрировать мой рассказ. Всё, что будет мною написано, надеюсь, с интересом прочтут внуки и узнают о суровых днях жизни нашего государства, и, может быть, объективнее оценят сегодняшнюю жизнь.

Два предвоенных года я прожил в Ленинграде и вполне уже ощущал себя оседлым ленинградцем, но всё перекроила начавшаяся война. Приехал я в Ленинград к своей сестре Марии Евгеньевне 23 августа 1939 года из деревни по предварительному соглашению с ней и определился на работу счетоводом на военное строительство. Раньше, в 1938 году сестра с мужем завербовались на эту стройку и жили там как сезонные рабочие, то есть по договору на определённый срок. Муж сестры Ириней Фёдорович Климов работал плотником, а сестра чем-то занималась в домах общежитий, называемых «бараками». Я устроился жить в одном из бараков в комнате, где проживало человек восемь рабочих, но питаться ходил к сестре. Она мне и стирала и ремонтировала, что нужно было, и в общем, жил я эти два года припеваючи. На мою маленькую зарплату мне никак было бы не прожить, а Маруся выкраивала ещё и на покупки. И до сего времени я вспоминаю, как легко и приятно было жить без забот о завтрашнем дне, не думать, как прожить и где взять до получки деньги. Её забота обо мне, весёлый, общительный характер, умение вести хозяйство делали мою жизнь счастливой и радостной, и эти два года вспоминаются мне ярким отрезком времени на фоне в общем-то довольно бедного и скудного детства и юношества. До конца дней своих буду благодарен моей незабвенной старшей сестре Марии Евгеньевне за всё сделанное для меня в то время, да и позднее, когда я стал уже взрослым.

Предвоенный период жизни в Ленинграде памятен рядом событий особенно тревожных и запомнившихся из-за войны с Финляндией, которую позже поэт Александр Трифонович Твардовский назвал "войной незнаменитой". На финской войне, как мне помнится, было более ста пятидесяти тысяч только убитых. Эта «маленькая» война проходила рядом с Ленинградом и дыхание её чувствовалось на каждом шагу.
Работал я на большой стройке — это строилась военно-морская академия имени Крылова по Строгановской набережной дом одиннадцать, между речками Чёрная и Малая Невка. Когда в 1958 году я приехал в Ленинград спустя семнадцать лет, я не узнал тех мест — всё застроилось, всё переменилось. А тогда вокруг была ветхая старая застройка, шедшая под снос, и Ириней Фёдорович гордился тем, что он забивал первые колышки, размечая площадку будущего строительства. Именовалось это так: Строительство №102 Ленинградского строительного отдела Строительного управления Краснознамённого Балтийского Флота, сокращённо: Стр-во №102 ЛенСо СУ КБФ.
С началом финской войны многие рабочие и служащие были призваны на фронт, многие погибли. Служивший в Красной Армии мой старший брат Павел Евгеньевич тоже попал из Ачинска Красноярского края на финский фронт и воевал там командиром орудия.

В Ленинграде было введено ночное затемнение, окна крест накрест заклеены полосами бумаги, чтобы при взрывах не вылетели стёкла. Трудности этой войны были известны — так называемая сильно укреплённая «линия Маннергейма», ужасные холода зимой 1939 - 40 года, и в результате так затянувшийся конфликт. Шёл февраль сорокового года, а конца войны всё не видно было. Объявили набор добровольцев в лыжные батальоны из числа комсомольцев, и я, как активный комсомолец, записался, хотя лыжной подготовки у меня почти никакой не было, если не считать самодельных лыж, на которых мы в деревне ездили за сушняком — рубить в лесу сухостойные деревья на дрова.
К счастью, наш лыжный батальон не понадобился, так как тринадцатого марта был заключён мир, и город Ленинград вздохнул свободно. Все были рады чрезвычайно, а мы с сестрой — особенно, потому что наш брат Павел остался жив и отлично проявил себя в боях, за что был награждён медалью «За отвагу». Эта награда потом, после Отечественной войны утратила своё высокое значение, а тогда, после финской, это была чрезвычайно высокая награда, и получать её брат ездил в Москву, где Михаил Иванович Калинин лично вручал медаль. Когда войска возвращались с фронта, я всё свободное, да и не очень свободное время стоял на Строгановском мосту и до боли в глазах всматривался в лица двигавшихся бойцов, чтобы встретить своего брата. Увы, среди тысяч людей невозможно было увидеть и распознать одного, да и вряд ли узнал бы я его потемневшего, в грязной, прожжённой фуфайке, с ожогами на руках. Таким он неожиданно появился у нас в комнате, и столько радости было у нас с Марусей, что не высказать. А потом он ушёл в свою часть и на другой день явился в новом обмундировании, выбритый, вымытый и такой свежий и румяный, что любо-дорого смотреть. Мы все вчетвером пошли фотографироваться на память. Эта фотография жива до сих пор и очень мне дорога. Павел побыл у нас очень мало, и вскоре мы уже провожали его к новому месту службы на полуостров Ханко (это наша военная база по договору после войны, а после Отечественной войны она вновь была возвращена Финляндии). В марте 1941 года он ещё дважды побывал у нас в Ленинграде — когда ехал в Москву за получением медали «За отвагу» и когда возвращался назад. Очень трогательной и тёплой была наша последняя встреча весной 1941 года. Больше нам увидеться не довелось, но письмами мы обменивались регулярно. На Ханко он прослужил до шестого декабря 1941 года, до ухода с полуострова наших войск, после окончил артиллерийское училище и при наступлении в Крыму погиб седьмого апреля 1944 года в чине старшего лейтенанта, командира батареи.

Все мы ждали чего-то неизвестного, чувствовалось дыхание грозы — в мире бушевала война, и вот-вот она должна была коснуться и нас. Страха не было, была отчаянная решимость, отвага и уверенность в скорой победе над любым врагом. Так нас воспитывал комсомол, общественность, литература, периодическая печать. Вспоминаю произведение Н. Шпанова «Первый удар», так вот у него победа была «организована» довольно быстро и, конечно же, на чужой, вражеской территории. Не знаю, как к этому относилось старшее поколение, а мы как-то никогда не задумывались над тем, правильно или неправильно поступают наши руководители партии и правительства по любому вопросу — мы безотчётно, беспрекословно всё принимали на веру, были до глубины души преданы Родине, партии, товарищу Сталину. Даже суровые и страшные годы репрессий в 1937-39 годах мы воспринимали по-своему: врагов нужно разоблачать, вылавливать, внутренних особенно, и чем меньше противников нашего общего дела, строя, тем крепче наша страна. Более того, мы нетерпимо относились к критике руководителей партии и готовы были любого критикана предать суду. Единственное у меня в мальчишеской душе зародилось сомнение в правильности репрессий и «вылавливания врагов», когда арестовали хорошо знакомых мне и глубоко уважаемых людей — старейшего преподавателя, учителя нашей местной школы, Маркелова Ивана Александровача и директора школы Лошкарёва Алексея Витальевича, которые были известны всей округе десятки лет, выучили не одно поколение наших односельчан верхне-раменцев, и вдруг ни с того ни с сего оказались врагами  и конечно же вскоре были уничтожены. Стоявшие у руководства НКВД сначала Ежов, а затем Берия проводили политику устрашения населения, как потом объяснялось, с корыстной целью — захватить власть в стране. Дело доходило до твёрдых заданий работникам НКВД разоблачить заданное количество врагов, а если плана не выполняешь, значит ты сам враг. Немудрено, что хватали кого попало и уничтожали практически лучших, мыслящих людей страны и гражданских партийных руководителей и военных.

На деревне трудно было согласиться с этой политикой, и народ глухо ворчал, возмущался, правда, больше про себя, ибо насаждались доносы, анонимки, и если ты, допустим, с кем-то жил не в ладах, он мог тебя упечь в кутузку в два счёта. Помню, отец мой всё валил на Сталина, потому что тот практически стоял во главе партии и государства, единолично распоряжался судьбой миллионов людей и на крестьянство жал нещадно. В колхозах в наших северных краях жизнь была в конце тридцатых годов не то, чтобы очень трудная, но бесхозяйственная до крайности. Всё, что вырабатывалось на полях и фермах, под жесточайшим контролем сдавалось государству, налоги на все статьи крестьянского двора были очень солидными, а в дальнейшем налогом стали облагать даже каждое фруктовое дерево. Колхозник превратился в формального исполнителя работ. Труд его на земле стал подневольным, рабским, а то, что он кое-как производил, ему не доставалось. Известно даже по Марксу, что подневольный труд, да ещё почти задаром, есть труд самый непроизводительный, поэтому земля, которая раньше кормила земледельца, за варварское к ней отношение перестала родить, и урожая хватало кое как, чтобы рассчитаться по поставкам государству, а труженику хотя и ставили каждый рабочий день палочку, то есть трудодень, он почти ничем не оплачивался.  Как люди жили — трудно даже понять. Немного помогал приусадебный участок, корова и овцы и ещё члены семьи, которые жили в городе и помогали деньгами. Я вспоминаю 1936-37 годы, когда наша большая семья регулярно ложилась спать без ужина, потому что не было ничего и взять было негде. Отец, любивший сочинять частушки, как-то прочёл мне по-деревенски наивное, но злое и от души четверостишие:
—Сталин Ося хлеба просит, мужики дают ему.
    Не давать бы хлеба надо, задавить бы сатану.
Если бы такую частушку услышал его недруг в деревне и донёс «куда следует», то отец непременно загремел бы «под фанфары».

Трудная жизнь была даже по вопросам питания, а что уж говорить об одежде и обуви. Для нас все эти трудности оправдывали становлением молодого ещё государства, окружённого капиталистическими странами, внутренними врагами, процессы над которыми прошли в начале тридцатых годов. Займов советам ещё не давали капиталисты и всё, что строилось и вооружалось, укреплялось за счёт внутренних резервов. Резервы же эти, как известно, идут только от земли, от крестьянина, ибо основа основ для человека — продукты питания, сырьё для одежды и обуви производится в сельском хозяйстве, и всё, что даёт рабочий, учёный и остальные, всё это ценности другого плана. Человек может работать в любой отрасли, на любом месте при условии, когда он сыт, обут и одет. Вывод прост и ясен. Так вот тогда создалась такая ситуация, что сам производитель этих благ для человека был полуголоден, плохо одет и не обут. Неудивительно, что молодёжь, да и другие среднего возраста люди стремились уехать из деревни, найти другую жизнь, и многим это удавалось, потому что страна нуждалась в рабочей силе для промышленности, и тысячи молодых людей уезжали в города. Так уехала моя старшая сестра с мужем, а за ними и я. Жизнь в Ленинграде перед войной была по моим потребностям вполне приличной, после того, что я оставил в деревне.

Так бежало время, приближался грозный 1941 год. Моё поколение рождения 1920-1924 годов встречало эту грозу смело и уверенно. Все готовились к войне и, помню, на груди у юношей и девушек по праву орденов блестели значки: «ворошиловский стрелок», «готов к химобороне», «готов к санитарной обороне» и ряд других, которые характеризовали подготовку молодёжи к будущим боям. Все деревенские неурядицы, трудности практически были забыты, мы любили свою Родину, мы готовились её защищать и не думали ни о чём другом, кроме как разбить врага «малой кровью» на чужой земле. Мы были истинными, без фальши, без тени сомнений патриотами с большой буквы. В этот грозный 1941 год июньским днём война ворвалась в нашу жизнь внезапно. Её и ждали и не ждали, а когда она началась, то те, кого она сразу близко не коснулась, с уверенностью говорили, что враг скоро будет жестоко наказан и изгнан за пределы нашей Родины.

22 июня 1941 года был обычным летним воскресным днём с хорошей погодой и мы, служащие бухгалтерии нашей стройки, собрались в комнате у молодых сотрудников Иринархова Михаила Ивановича и Марочковского Михаила Михайловича. С нами был Алексей Козлов, Маша Андреева и кто-то ещё. Шёл двенадцатый час дня. Мы завтракали шумно, весело, компания собралась ехать в Озерки купаться. Уже выходили из дому, когда сообщили, что в двенадцать выступит по радио Молотов. Я задержался у репродуктора и услышал эту весть о нападении, бомбардировках и упорных боях. Позвал всех ребят в комнату и сообщил эту новость. Однако сообщение не вызвало ни паники ни растерянности, а просто убеждённость в том, что Гитлер доигрался и теперь ему сломают хребет. Ребята хотя и посуровели, но запланированную поездку не отложили, всей компанией поехали купаться. Там, в Озерках во время купания нас застала настоящая, не учебная воздушная тревога, и нам пришлось в трусах, с одеждой в руках укрываться в ближайших зданиях. Чувствовалось, что с благодушием надо кончать, это серьёзно. Мы, ребята, знали, что завтра получим повестки и пойдём в военкомат и ждали этого момента. Я ещё был допризывник, осенью должен был идти в армию.

Как и многие другие, горя желанием скорее попасть на фронт, я явился в Выборгский райвоенкомат города и в собеседовании на комиссии просил направить меня в лётное училище. Там сказали, что курсанты в авиационное училище нужны и записали все мои данные. Я был рад и горд, что пойду в авиацию — ведь до войны, да и после это был самый почётный, смелый и бесстрашный род войск. Мне сказали, что сейчас идёт мобилизация основного контингента войск, а меня вызовут, когда начнёт комплектоваться училище. В приподнятом настроении я пришёл с этой новостью домой к сестре Марусе и на работе тоже сообщил. По-пежнему ходил на работу, но мысли мои были уже там, в училище, и я томительно ждал вызова военкомата. Так прошло десять дней. Снова получаю повестку, иду с волнением в военкомат, но опять возвращаюсь домой — команда училища уже укомплектована, а мне сказали ждать вызова в другое училище. Опять потянулись дни, уже такие беспокойные, что работать почти невозможно. Враг подходит к Ленинграду — заняты Псков, Порхов, Луга. Тревога за сестру. Лишь 28 июля я получил, наконец, повестку, был призван в ряды Красной Армии и направлен в часть. В повестке было указано: иметь при себе кружку, ложку и на сутки продовольствия.

Нас отобрали в отдельную группу, не объявляя, куда будем зачислены.
Когда сформированную команду привели строем в расположение части, находившейся в большом, на целый квартал пятиэтажном здании по улице Декабристов 25, напротив Ленинградской консерватории, оказалось, что это было Ленинградское военно-ветеринарное училище. Многие новобранцы воспротивились такому направлению и подали рапорты об отправке на фронт, но нам очень твёрдо разъяснили, как необходимы действующей армии такие специалисты. И о кавалерии, которой ещё много было в войсках, и о конной тяге в артиллерии, и про обозы. А кони, как боевое оружие Красной армии, как и солдаты, подвергались ранениям и болезням, и их надо было лечить.

Так я стал курсантом Ленинградского военно-ветеринарного училища, в котором обучалось более двух с половиной тысяч человек. Начальником училища был бригветврач (с ромбом в петлице) Байтин Л.А., комиссар Петров, командир нашего батальона подполковник Кох (австриец), командир роты капитан Кузнецов, потом старший лейтенант Чухнин, а взводным был молодой лейтенант с орденом Красной Звезды за финскую кампанию Сергей Серпухов. Всех их хочется сейчас вспомнить добрым словом — все они, мои первые военные учителя и наставники, делали много для нашего воспитания и обучения.

Мы попали ещё в распорядок мирного времени, где курсантов хорошо и добротно одевали, кормили по курсантской норме. Такое питание, как нас кормили первые дни, мне раньше никогда даже не снилось — всё было так вкусно, без ограничений — ешь до сыта, даже сладкий горячий и душистый чай приносили приготовленным в больших никелированных чайниках. Кормили четыре раза в день. Но это продолжалось недолго. Нависла угроза полного окружения города. В первых числах августа меня отпустили на несколько часов повидаться с родными, и я уже в новой форме, в пилотке явился к своей сестре, это было, кажется, 4 или 5 августа, а 8 августа Маруся эвакуировалась из Ленинграда на родину, к себе в деревню Мыс Верхне-Раменского сельсовета, Усть-Кубинского района Вологодской области. В Ленинграде оставался ещё Ириней Фёдорович, но увольнительной нам больше не давали.

9 или 13 сентября замкнулось кольцо окружения города, и снабжение населения и войск резко сократилось. В течение августа в училище уменьшали паёк два или три раза, а затем стало ещё хуже со снабжением и мы перешли к самой уменьшенной норме для военнослужащих. Наша учёба складывалась в основном из военных дисциплин — уставы, строевая, физическая, политическая подготовка и немного специальной подготовки. Начались систематические обстрелы города из дальнобойных орудий, участились налёты авиации и бомбардировки города, особенно зажигательными термитными бомбами, как мы тогда их называли, «зажигалками». Мы регулярно дежурили на крыше нашего огромного здания и во время бомбардировок хватали упавшие на крышу зажигательные бомбы клещами или просто в рукавицах и сбрасывали их во двор, а там другие товарищи тушили их песком и снегом. Дежурили по четыре часа, и в ночное время, когда шёл налёт вражеской авиации, глазам представлялось как на ладони удивительное зрелище — воздушный бой наших истребителей с немецкими самолётами или когда прожекторы с разных сторон брали в вилку вражеский самолёт, слепили лётчика и в это время производился сильный зенитный огонь по попавшему в луч прожектора самолёту. Хорошие прожектористы долго держали и вели самолёт в луче света и, как правило, зенитчики сбивали его. Мы, прижавшись к печным и вентиляционным трубам, следили и переживали за лётчиков, зенитчиков, прожектористов. Другим нашим поручением, или, по-военному, нарядом была служба в городе патрулями в дневное и, особенно, в ночное время. Нам давали определённую зону или участок, и тут мы обязаны были поддерживать порядок — соблюдение светомаскировки во всех домах, смотрели, не подаются ли сигналы лазутчиками (а такие бывали в тёмное время суток), проверяли документы и задерживали всевозможных подозрительных людей в военной форме, мародёров.

К сентябрю мы получили довольно солидную нагрузку по строевой подготовке, которую проводил лейтенант Серпухов. И сейчас ещё вспоминаю театральную площадь за консерваторией, где памятник Глинке, где мы с великим усердием отрабатывали строевую. Серпухов был кадровым военным и большим докой по этой части. Меня он почему-то настойчиво называл не Ярунцев, а Ярунский. В скорости исполнения приказаний и сборов по команде нас очень неплохо обучал староста курса или старшина, я уже точно не помню, некто Неваленый Егор. Трудно его забыть. Довольно тупой на науку, в этом деле он превосходил всех старшин, и беда тому, кто после команды «подъём» не окажется в строю во дворе через пять минут. В эти минуты надо одеться, сапоги обуть, заправить койку (правда, кое-как) и спуститься с пятого этажа во двор. Сапоги чтобы были обуты только на портянку и только по правилам, как обучал. После того, как по перилам буквально съедешь во двор, бежать три километра по маршруту — через Поцелуев мост, возле флотского экипажа, далее по набережной Мойки, к Исакиевскому собору и обратно. Это называлось утренней физзарядкой с последующими приёмами вдоха и выдоха, а потом уже туалет и завтрак. Нигде нельзя было задерживаться больше отведенного времени, а то всё свободное время будешь драить пол огромной казармы, а то ещё и уборные. Егор Неваленый не пошёл по науке, а пошёл солдатом, потому что не было никаких способностей к учению. Командиром отделения у нас был Янкель Шмуйлович Гутин, довольно симпатичный, уже в возрасте товарищ, боявшийся всех и вся и оттого дисциплинированный. Его я помню до самого окончания учёбы в училище.

Наша учёба по специальности скоро прекратилась, потому что училище всё чаще и чаще подвергалось обстрелам, и помню случай, когда снаряд, пробив крышу и потолок, влетел в класс, где было 35 курсантов и преподаватель — военврач 1 ранга, и, пробив перекрытие пятого этажа возле самой двери класса, ударил в батарею отопления на четвёртом этаже, при этом разорвался и взрывом оторвало ногу жене одного преподавателя. Я всё это видел своими глазами, потому, что мы занимались в соседнем классе, тогда как в коридор из класса, куда попал снаряд, выходили и выползали люди с белыми лицами, да и обмундирование всё было белым от извести, а у преподавателя лоб и щёки были в крови. После того случая, как только объявляли по радио артобстрел или воздушную тревогу, все спускались в подвальное помещение.

Между тем, жизнь города становилась всё трудней и трудней. Паёк иждивенцев стал настолько скудным, что сейчас нельзя об этом без содрогания думать. Правильно нарисовал картину голода А.Б. Чаковский в своём произведении «Блокада» Я ещё дам адрес, где можно посмотреть и представить норму хлеба — это военно-медицинский музей в Ленинграде — там под стеклом лежит пайка блокадного хлеба ленинградца — 125 граммов в сутки черной склеивающейся массы на иждивенца. Как страшно было видеть живых мертвецов — смотришь на них и знаешь, что скоро они должны умереть. Выживали единицы.
Враг поставил себе целью задушить город блокадой, голодом и применял все меры к этому. Помню, тринадцатого сентября 1941 года основные продовольственные склады города имени Бадаева на Охте были подожжены при бомбардировке, и мы ездили на тушение пожара. Где там! Ничего почти не удалось сделать, горящий сироп толстым слоем до 1 метра расплывался по земле. Гибли и другие продукты в огне, а голод уже подбирался к ленинградцам.

На довольствие курсантов перестали поступать мясные продукты, крупы. Мы узнали, что такое «пустые щи». В пищу пошли подопытные животные, на которых учились курсанты – кролики, овечки, даже штатный конь учебный, хотя и настоящий, на котором выучилось не одно поколение курсантов. Конь этот буквально подсказывал, как надо фиксировать ту или иную конечность, сам поворачивал куда надо голову и даже, говорили, как-то выворачивал веко, чтобы дать возможность исследовать слизистую оболочку. Курсант ещё не уяснял толком вопрос преподавателя, а конь уже сам поднимал нужную ногу. За это курсанты любовно называли своего подсказчика профессором. Так вот съели и этого «профессора», голод – не тётка. В складах нашего училища и в виварии было довольно много крыс, кошек и другой живности — все они к ноябрю «пошли в дело», не говоря уже о подопытных кроликах и морских свинках. Особенно трудно было семьям преподавателей, которые не эвакуировались. Мы, курсанты, получали лучшую по сравнению с иждивенцами норму, но растущий ещё организм (мне шёл двадцатый год) требовал много питания, и фигуры наши становились всё подтянутее, а лица принимали мертвенную бледность. Мне Маруся говорила, что когда я послал им в деревню фотографию от 6 ноября 1941 года с надписью «Пусть эти мёртвые черты напомнят что-нибудь живое», то она много плакала. Однако, службу мы продолжали нести несмотря ни на что и уже забросили учёбу по своей профессии совсем.

Много тяжёлых воспоминаний того периода сохранила память. В одно из дежурств в ночное время мы с товарищем заметили сигналы цветным фонариком с чердачного помещения консерватории. Ясно, что сигнал подавал лазутчик, враг, и у нас не было другого выхода, как сделать два выстрела из карабина по чердаку. Сигналы прекратились, а мы доложили дежурному по училищу почему стреляли. В одно из дежурств, также ночью при обходе нашего участка началась бомбардировка города и одна из бомб попала в угол Мариинского театра, что рядом с нашим училищем. У нас в здании вылетели все стёкла. Мы получили лёгкие ранения осколками стёкол. При патрулировании на проспекте Маклина около пересечения его с улицей Декабристов в подошедший к остановке трамвай попал снаряд, который пробил обе стенки вагона и, ударившись в угол дома, взорвался прямо на остановке, где было много людей. Мы подбежали к месту взрыва, увидели изувеченные тела погибших и тяжелораненых, лежавших на тротуаре, залитом кровью и внутренностями. Это было страшно. По телефону-автомату позвонили в неотложку, быстро приехало несколько машин, группа молодых женщин в спецодежде на носилках переносили раненых и погибших в машины, подъехали рабочие трамвайного парка, увезли разбитый вагон, подошла грузовая трамвайная платформа с песком и все эти места засыпали, заровняли. Мы с курсантом Ершовым вернулись в казарму в тяжёлом, угнетённом состоянии. Эта картина гибнущих людей часто возникает перед глазами.

В октябре – ноябре командованием фронта было принято решение о прорыве блокады на одном из участков, и для этой цели большинство курсантов (около двух тысяч человек) были отправлены на этот участок Ленинградского фронта. По разным причинам операция успеха не имела, а курсанты нашего училища обратно не вернулись, все они погибли под Невской Дубровкой. Эти попытки прорыва блокады в 1941 году подробно осветил писатель Чаковский в «Блокаде». Оставшуюся часть курсантов (около шестисот человек) предполагалось вывести на Большую Землю. Но ледовая дорога жизни была не освоена, было много не застывших участков.

В середине ноября мой организм стал подавать сигналы бедствия — для выполняемой работы и жизни не хватало питания, допустимый расход внутренних запасов энергии закончился, в дело пошли мышцы сердца и оно дало о себе знать — я начал таять. В конце ноября наш доктор направил меня на обследование в городскую поликлинику где был рентген и специалисты, надо было провериться на туберкулёз – мучил сухой, болезненный кашель, болела грудь. Да и у многих курсантов появились различные болезненные симптомы, раньше никогда не замечавшиеся.
В поликлинике было так много раненых, что об обследовании не могло быть и речи. Оказалось, в соседний жилой дом попала бомба, и в поликлинику сносили раненых жителей, весь персонал был занят оказанием срочной помощи. Сколько было тут раненых женщин, подростков, детей! Тяжело видеть погибших и раненых солдат, но детей, женщин, стариков вдвойне тяжелее.
Этот поход в поликлинику также помнится неотступно — я видел очереди измождённых голодных людей за чёрной пайкой хлеба, которых не напугает ни артобстрел, ни бомбёжка. Видел трупы на улицах города и даже был свидетелем голодной смерти человека — проходя по улице Декабристов, я заметил, как по другой стороне навстречу мне, как-то тяжело ступая, идёт хорошо одетый, статный гражданин с тростью. Вдруг он остановился, начал оседать и упал на тротуар. Решив помочь подняться, я поспешил на ту сторону, но было уже поздно, пульса не было, человек был мёртв.
У меня в дальнейшем туберкулёза, к счастью, не обнаружили.

Мы уже длительное время получали такой мизерный паёк, что физически представляли собой живые скелеты. Я никогда не забуду, как мы делили эти порции крошек — на завтрак нам давали 37,5 граммов ржаных сухарей и чай. В обед давали 75 граммов сухарей, первое блюдо с десятью крупинками и жировой звёздочкой и в ужин 37,5 граммов сухарей и чай. Это было медленное таяние людей. Не было улыбок, смеха, шуток. Были человеческие тени.

Наше училище практически не выполняло своего основного назначения по подготовке специалистов для Красной армии, а несло обычную воинскую службу. В руководстве ставился вопрос о целесообразности содержания училища в городе.
В этот тяжелейший для города период все ждали становления Ладожской трассы, через которую потом эвакуировались жители и шёл подвоз продовольствия.
В начале декабря прошёл слух, что создана ледовая трасса — будущая дорога жизни по Ладожскому озеру. Это если идти не в Кобону, а в Новую Ладогу, будет около сорока семи километров. И нашим командованием было принято решение переправляться. Мы стали готовиться к переходу. Он был намечен на ночь с 6 на 7 декабря 1941 года. Сформированый из остатков училища батальон курсантов около шестисот человек должен был пешим порядком преодолеть Ладожское озеро. Командир батальона подполковник Кох, комиссар майор Кузнецов, командир роты старший лейтенант Чухнин и командир отделения Гутин. Нам предписывалось выйти к посёлку Новая Ладога и оттуда, обойдя линию фронта, прийти на станцию Ефимовская, чтобы уехать в тыл и развернуть там училище по подготовке фельдшеров.

При экипировке физическая нагрузка на курсантов, истощённых до предела и еле державшихся на ногах, была чрезмерной: полный вещмешок, где кроме белья, простыней и всякой хозяйственной дребедени были по два-три толстенных тома учебников, груз неимоверный, винтовка и сто двадцать патронов к ней в подсумках, по две гранаты Ф-1, лопатка сапёрная и противогаз. Всё это висело на курсанте как на вешалке и тянуло вниз, к земле, и только надежда на полный паёк по ту сторону озера поднимала в нас дух. Вот при такой нагрузке мы 6 декабря на вокзале погрузились в вагоны и скрытно к ночи  прибыли на станцию Осиновец. Перед началом движения было приказано достать простыни и приспособить их как накидки, чтобы ротные колонны курсантов не были видны с воздуха. Даже шапки были замаскированы подушечными наволочками. Одно только не было предусмотрено в эти холодные малоснежные ночи – одеты мы были в лёгкие курсантские шинели, длинные, как в кавалерии, и неудобные для пешеходов. Не было тёплого белья – только суконные гимнастёрки и брюки-галифе в сапогах на тонкую портянку. Наш батальон был готов к походу около 19 часов и, оборудовав маскировку из простыней, мы двинулись в путь.

Переход длился до четырнадцати часов следующего дня и был трагическим. После трёхмесячного голодного пайка и нагрузка и переход были для многих непосильными. Крепкий мороз и сильный встречный ветер со снежной крупой мешали движению. Редкие тучи на время закрывали луну, но большей частью было светло. На льду озера снега почти не было, лёд скользкий, как стекло, и идти было очень трудно. Через каждые двести – триста метров мы буквально падали на лёд отдыхать, с трудом поднимались по команде и брели дальше. Выжидать было некогда, команды и крики «вперёд, вперёд» подгоняли идущих. На ледовой трассе кое-где были поставлены вешки — ёлочки или прутья, и ориентиры были. На наше несчастье ледовая трасса в эту ночь неоднократно подвергалась бомбёжке. От взрывов лёд трещал, будто ломался под нами, и казалось, мы вот-вот должны оказаться в ледяной воде. Ещё ужаснее, когда некоторые курсанты, на самом деле оказывались в воде: полыньи или воронки от взрывов на льду быстро затягивались шугой и схватывались за короткое время, а мы шли с грузом, почти не поднимая глаз из-за сильного ветра и, попадая на затянувшуюся полынью, мгновенно проваливались и уходили на дно Ладожского озера. Только слышался слабый вскрик – и нет человека. Так мы недосчитались многих своих товарищей на этой ледовой «дороге жизни». Не знаю, сколько наших курсантов погибло в ту ночь в полыньях и от бомбёжки, но утром пришло к берегу не более трёхсот пятидесяти человек.

Когда рассвело и всё проступило вокруг, мы увидели бредущих гражданских людей, палатки регулировщиков и охраны, а также грузовые автомашины с продовольствием, попавшие в полыньи, но не потонувшие потому, что кузов автомобиля не прошёл в воронку. В одних из этих кузовов были туши мороженого мяса, в других мука и прочее. Однако, сколько мы ни пытались отрезать кусочек мяса, нам это не удавалось – заморожено было накрепко. Муки, правда, в наволочки набрали немного, но это было не на пользу – когда, придя в посёлок Новая Ладога, мы разместились в курной бане и сварили какой-то «кулеш» с капустными кочерыжками, добытыми из-под снега на огороде, мы почувствовали такую «революцию» в своих тощих животах, что хоть плачь. Состояние было очень скверное, ребята просто валились с ног от слабости. Медицинской  помощи в дороге почти никакой не было, и только очень тяжелобольных и истощённых оставляли в прифронтовых госпиталях.

В середине дня 7 декабря в посёлке Новая Ладога мы, как нам и обещали, направились в питательный пункт, который размещался в бывшей церкви, где выдавали продовольственный паёк по аттестатам, но увы, там было очень много желающих и мало продуктов. Граждан, эвакуируемых из Ленинграда, было великое множество, все они были истощены, слабы и готовы отдать за продукты всё ценное, что было с собой. Особенно тяжело было видеть бледных, истощённых детей. Да мы и сами, курсанты военного училища, выглядели страшно.
Перед выходом из Ленинграда наши командиры подбадривали нас, обещая после перехода через Ладожское озеро полноценное горячее питание, полновесный паёк. Этого, к нашему сожалению, не произошло. Кто как сумел что-нибудь достать, сварить – на этом и всё. Даже разместить нас в домах не представилось возможности.

Из Новой Ладоги нам предстоял долгий путь до станции Ефимовская через посёлок Сясьстрой и другие, которые сейчас даже не припомнить. Сильно ослабленные мы двинулись зимними дорогами в обход линии фронта к железной дороге в районе города Тихвина— километров четыреста. В начале пути как-то все даже подтянулись и шли подразделениями, строем. В посёлке Сясьстрой нас повели на какое-то промышленное предприятие, где мы были приветливо встречены, нас угостили в столовой обедом. Выдали через военные продпункты сухой паёк и мы потихоньку двинулись к цели.

Часто вспоминаю случай, запомнившийся на всю жизнь, как страшно было остаться одному, без коллектива, с неизвестным будущим. Дело было так — мы обычно шли ночью, а днём, как правило, отдыхали, чтобы не быть обнаруженными противником, всё-таки колонна человек триста - триста пятьдесят. В одном из населённых пунктов под вечер я зашёл в дом напиться, с тем, чтобы через минуту выбежать и догнать отделение. У хозяев была свежина — забито животное на мясо, и в жарко натопленой избе жарилось мясо, кровь. Мне дали жареной крови, я это быстро съел, меня сразу разморило в тепле, хозяева проявили сочувствие, и я, может быть, на полчаса или больше отрешился от действительности, а когда вышел, никого в деревне не было, подразделение ушло по своему маршруту. Мне бесконечно хотелось вернуться в тепло и поспать, но я почувствовал страх перед неизвестностью — что, если я отстану от батальона — это дезертирство с вытекающими отсюда жестокими последствиями. Я могу погибнуть бесцельно, глупо и гадко. Никакие соблазны тепла и уюта не остановили меня, и я шагнул в ночь по неизвестной зимней дороге, с трудом различая следы сапог своих товарищей. Всю ночь я шёл через силу двигая ногами и к утру нагнал своё отделение. Командир отделения сержант Гутин никому об отставании не доложил, и я был встречен доброжелательно. С того памятного дня я дал себе слово никогда не нарушать дисциплины, не отставать от коллектива, ибо только в сознании, что ты не один, что ты в массе, можно перенести любые невзгоды, и холод и голод и физические нагрузки. Некоторые курсанты всё же не выдержали напряжения и погибли в дороге от истощения. Так было и с Мишей Копыловым, моим приятелем, похоронили мы его с помощью жителей деревни, где проходили, там же погиб ещё один курсант — финн.

Наше движение всё же было настолько медленным, что к станции Ефимовская батальон курсантов, если можно оставшуюся группу так назвать, подошёл только к 15 января 1942 года (это начиная с 7 декабря 1941 года — почти полтора месяца!)
Как мы преодолели эти четыреста километров - обессиленные, с полной выкладкой - вооружение, вещмешки, противогазы - сейчас просто невозможно представить.
Станция Ефимовская — это недалеко от Тихвина, который только что освободили. Наш батальон курсантов, который составлял костяк ЛВВУ, был настолько истощён, измождён блокадой и переходом, что по прибытии на станцию, около тридцати из нас, особенно сильно ослабевших положили в госпиталь, размещавшийся в двухэтажном деревянном доме в посёлке недалеко от станции. Нам, оставшимся выдали сухой паёк и концентраты горохового супа. Как только мы погрузились в эшелон, раскочегарили печки-буржуйки, которых было по одной в каждом вагоне-теплушке, и в котелках варили суп из гороховых брикетов, умудряясь поставить на печку к трубе одновременно горкой девять котелков - не круглых, а изогнутых как чечевица. Нас бы сейчас в книгу рекордов Гиннеса!

В девять часов утра наш эшелон должен был отправиться в сторону Вологды и далее к месту расквартирования нашего училища. Однако с отправкой эшелона затянули, а в десять часов группа фашистских самолётов произвела налёт на станцию и массированно бомбила стоявшие эшелоны с войсками, горючим, фуражом.
Многие курсанты погибли. В нашей теплушке один был убит, двоих ранило, у меня лично сорвало осколком хлястик с шинели. Сгорел полностью госпиталь с ранеными и больными, повредило несколько вагонов, разрушены были рельсовые пути. Загорелась цистерна с горючим и скирды сена на платформах. Командование нашего эшелона приказало срочно покинуть вагоны и укрыться в домах жителей в отдалении от станции. Картина была очень неприятная, но на нас нашло какое-то оцепенение, безразличие и на громкие команды командира роты Чухнина и батальонного комиссара Кузнецова никто не реагировал, никто не хотел покидать теплушек в ожидании готовящегося горохового супа. Даже угрозы не помогали. Положение становилось очень напряжённым, особенно из-за возникших пожаров. Наконец мы с курсантом Николаем Ершовым, взяв свои пожитки, отправились на станцию, где не оказалось никого из персонала. Мы зашли в станционный буфет, и там тоже никого не было, а на плите жарились котлеты, лежало много сливочного масла, белого хлеба, которого мы давным-давно в глаза не видели. Конечно, голодные, истощённые курсанты не преминули полакомиться и прихватить с собой хлеба с маслом. Затем мы разошлись по посёлку, я тоже попросился в одну хату, где до самого вечера грелся, спасибо хозяевам, и спал на русской печке, а вечером пришёл на станцию, нашёл свой вагон и устроился на нарах. Для нас, измученных преодолением труднейшей дороги, всё происшедшее было очень тяжёлым ударом. Только к утру пути были восстановлены, убраны разрушенные вагоны и мы выехали в Вологду. Переезд прошёл уже спокойно. По дороге была остановка на станции Бабаево, где нас водили в столовую продовольственного пункта и кормили горячей пищей.

В Вологде было очень большое оживление — масса эшелонов войск, эвакуированных, но нам без строя запретили выходить в город и правильно сделали. Ехавшие с нами преподаватели — военврач третьего ранга Брискин и другие, попав в ресторан на станции Вологда, где можно было купить без карточек так называемые коммерческие обеды, съели их по два, а может быть и по три обеда сразу, и утром, к нашему вялому ужасу, их застывшие трупы были отправлены в морг. Нас в Вологде водили в городскую баню и по дороге я бросил открытку домой, что нахожусь проездом в Вологде, а куда повезут дальше, неизвестно. В бане мы увидели своих товарищей в голом виде и страх охватил нас всех — это были живые скелеты, жёлтая кожа, обтянувшая кости, высохшие мышцы, впалый живот. Нет ничего страшнее этого зрелища. У большинства после довольно обильной еды вслед за длительным голоданием открылось такое расстройство желудка, что состояние истощённых, ослабевших двадцатилетних ребят было критическим. Прошло очень много лет, а я не могу без содрогания вспоминать состояние моих товарищей и, конечно, меня самого, выглядевшего совсем плохо, потому что был выше всех и выделялся особой истощённостью. Я во время всего перехода крепился, боялся отстать от батальона и, хотя был очень слаб и неоднократно направлялся в госпиталь, категорически отказывался от госпитализации, не хотелось покидать роту, с которой вместе голодал и замерзал.

Все мы, курсанты мечтали, что нас отправят в тёплые края, в Среднюю Азию, но наш куцый эшелон пошёл на север, в сторону Архангельска, а на станции Коноша повернул по Котласской ветке и через какое-то время прибыл в город Вельск, где на базе сельскохозяйственного техникума должно было развернуться наше Ленинградское военно-ветеринарное училище. Выгрузившись из вагонов на станции, батальон, который из Ленинграда вышел в составе шестисот человек, построился и при расчёте насчитывал лишь пятьдесят шесть человек, это менее десяти процентов. Остальные или погибли большей частью, или остались инвалидами, попали ранеными в госпиталь. Упреждая события, скажу, что из этого батальона курсанты, отставшие в своё время при передислокации, как правило, возвращались из госпиталей в училище и вливались в первую роту училища, которую составляли ленинградцы. Так вот, при выпуске окончивших в 1943 году это училище, в первой роте было 125 человек.

Город Вельск. В начале 1942 года его ещё почти не коснулась война, и жили там сытно и без затемнений. В городе размещалось управление Севдвинлага, то есть Северодвинского лагеря заключённых, и работники управления и служащие, получая паёк или приходя в столовую за обедом, ещё просили дать не очень жирное мясо, без подливы кашу и тому подобное. То есть перебирали заказы. Хлеб был и пшеничный и ржаной и очень белый, и всего сколько угодно. Для нас, видавших смерть от голода, истощённых, едавших жидкий чёрный хлеб и всякую сколько-нибудь съедобную дрянь, всё это казалось сном, невиданным счастьем, и мы как нищие просили в столовых в первые дни поесть, ходили по домам и нас, правда, привечали, «разбирали» по семьям для подкормки как блокадников. Но это побирушничество скоро запретили как явление, позорящее честь училища. Меня привела к себе из столовой, куда я пришёл со всеми вместе подкрепиться, жена Евхимовича, одного из инженеров Севдвинлага. Они очень приветливо меня угостили и просили приходить ещё. Но я не смог воспользоваться их гостеприимством, так как вскоре тяжело заболел воспалением лёгких, мой истощённый организм никак не мог справиться с болезнью.

Я лежал в санчасти нетранспортабельным около двух месяцев, не раз по три-четыре дня не приходил в сознание. Во время моей болезни, когда я не мог подниматься с кровати, запомнилось мне обтирание спиртом моего немощного тела и переодевание в чистое бельё. Как надо быть благодарным медицинским сёстрам и няням! В один из периодов, когда я не приходил в сознание три дня, прибыл консультант из Архангельска, профессор медицины, который резюмировал, что со мной сделать ничего нельзя и дни мои сочтены. После, когда уже я начал вставать, мне рассказали об этом, но какой-либо реакции это известие у меня не вызвало — смерть в то время витала в воздухе, подстерегала на каждом шагу, и после стольких испытаний и увиденных смертей ничего мне было не страшно. Гарнизонная медицинская комиссия, которая обследовала не одного меня, признала меня не годным к военной службе по ряду причин и, конечно, главное — истощение и дистрофия миокарда с нарушением функций, это значит, что для поддержания жизни в организме в расход пошла сердечная мышца, она начала уменьшаться, перерождаться. Госпиталя там не было, и отправлять меня не отправляли, но и держать человека в санчасти бесконечно тоже не положено было. Меня комиссовали. Дальнейшее пребывание на армейском пайке не обеспечило бы восстановление организма и особенно сердечной мышцы, и принято было решение уволить меня «по чистой», выдать белый билет. Со мной вместе был комиссован политрук роты Ложкомоев, потерявший один глаз.

В начале марта мне дали сухой паёк, запасное бельё, аттестаты вещевой и продовольственный и направили домой, благо родина моя находилась недалеко, в этих краях. Как сейчас помню, круглая буханка хлеба около четырёх килограмм в вещмешке с бельём, и я с заключением комиссии в пути. Станция Пундога. Когда-то я бывал на этой станции — обычный северный полустанок. Зима, холодно, я в сапогах и тощей шинели. Ищу подводу или попутчика, но как на зло никого нет. Пешком прохожу десять километров и уже вечереет, сил больше нет. Начинаю искать ночлег. Никто не хочет даже на ночь приютить. Не помню, как называлась деревня — не то Коблиха, не то Негодяиха. Через бригадира кое-как устраиваюсь в одной из хат на полу и вечером прошу дать картошки сварить или дать что-нибудь поесть. Не тут то было. Пришлось достать выданную мне запасную пару белья и отдать, тогда дали картошки. Так прошёл мой первый день пути. На другой день, выйдя из этой деревни кое-как на попутных лошадях добрался до Семёновской и там снова ночлег, но уже без обмена белья. Помню, что сил у меня уже не было никаких, и о преодолении последнего отрезка пути нечего было и думать без подводы. Оставалось до дома около пятнадцати километров, и вот на моё счастье нашлась подвода до Караваихи (было такая деревня), и меня подвезли бесплатно.

Оставалось пройти полтора-два километра до деревни Мыс, и я дома. По пути, в деревне Дмитриевской в конторе колхоза, куда я зашёл передохнуть и отметиться, никто не узнал меня из-за военной формы и страшной худобы, даже находившийся там мой родной отец. Это была середина марта 1942 года. Кое как добрался я домой очень ослабевший и больной, был встречен со слезами, как говорят, обогрет и обласкан.  Когда натопили баню, и мы с отцом пошли мыться, он увидел в подробностях мой скелет, неплотно обтянутый тусклой желтоватой дряблой кожей и впалый живот. Он заплакал.
Я мог, конечно, расслабиться, раскиснуть и тогда уже точно не выжил бы, но курсантская закалка подсказала мне, что только активными действиями можно восстановить силы, и я ежедневно вставал в шесть утра, помогал по хозяйству, двигался и постепенно день ото дня исчезала тестовидная отёчность ног, сердце потихоньку укреплялось. Хорошее питание и уход, молодость и стремление выздороветь постепенно возвращали силы. Меня подкармливали мясом, овощами, в магазине на меня дополнительно выдавали хлеб, я стал понемногу поправляться и крепнуть. Однако состояние души было такое, что не только ничто не вызывало улыбки, но смех посторонних, а особенно хихиканье надоедавших девчат приводили меня в ярость, хотелось уйти и не видеть никого. Я не мог простить шуток и беспечного смеха никому, помня о страданиях ленинградцев, о тяжёлом положении на фронте. Пока я был дома, так и не вернулась ко мне юность, я был старым, суровым солдатом.

Хотя я был освобождён от воинской службы «по чистой», через двадцать дней меня востребовали в село Богородское на медкомиссию, и видимо, я был ещё очень слаб, так как с миром отпустили, но ещё через двадцать дней вновь была выездная комиссия, а я к этому времени немного посвежел и окреп, и медики признали меня годным к службе и повесткой обязали явиться в Устье в райвоенкомат для отправки на фронт. Время было уже весеннее, около двадцатого апреля и я вышел в сопровождении моей старшей сестры Марии, эвакуированной из Ленинграда в августе 1941 года в путь до Устья, а путь этот около семидесяти пяти километров. Проводила она меня до деревни Костенской, дала с собой бубликов, испечённых дома, и я потащился далее, сколько было сил. Пришёл я в райвоенкомат к капитану Воронину, и там силы оставили меня, двигаться я больше не мог. С помощью санитаров местной районной больницы я был доставлен  к ним в больничную палату и пробыл там около двух недель, а затем — опять к Воронину. Капитан Воронин извиняющимся тоном объяснял, что я у него числюсь как боеспособная единица и он не в праве держать меня в районе. Я попросил его направить меня обратно в училище в Вельск, на что он охотно согласился. Так в десятых числах мая я вновь оказался в городе Вельске в первой Ленинградской роте училища. Начальник училища бригветврач Л.А.Байтин, услышав мой рапорт о прибытии удивился — почему меня, комиссованного из армии, вновь направили служить, но узнав суть дела, зачислил меня курсантом, и я начал изучать военно-ветеринарное дело. Первое время меня освободили от нарядов и строя, я ходил в столовую и на занятия отдельно от роты, но это продолжалось недолго. Через месяц я был на общих правах в своей роте, то есть маршировал, ходил в наряд, был ротным запевалой. Учёба давалась легко, но с питанием всё время был недостаток. Расход энергии курсантов был большой, а поступление её с пищей с учётом прежнего истощения организма явно не покрывало расход, и почти всегда хотелось есть. Помню, как на посту у складов училища, где рядом была городская хлебопекарня, работницы хлебопекарни в нарушение всех уставов караульной службы в ранние утренние часы  и ночью выносили нам на пост душистые горбушки мягкого пшеничного хлеба, и как в душе мы были им благодарны!

Время шло быстро, курс обучения был ускоренный, и мы седьмого мая 1943 года были выпущены из училища, большинство лейтенантами ветеринарной службы. Я и шестеро моих товарищей окончили училище с отличием и после получения соответствующих документов были направлены в Москву для распределения по частям. 24 мая 1943 года я вместе с выпускниками Московской военно-ветеринарной академии выехал в город Ржев в 68 армию, формировавшуюся там из поредевших в боях частей. В 68 армии я получил назначение в 153 стрелковую дивизию в 849 дивизионный ветлазарет начальником эвакуационного отделения.

Так началась моя служба в 153 Смоленской Краснознамённой ордена Кутузова второй стрелковой дивизии, в которой прошёл Смоленщину, Белоруссию, Польшу, Восточную Пруссию и служил до расформирования в апреле 1946 года. 153 стрелковая дивизия в мае-июне 1943 года формировалась третий раз и костяком её стали части выведенных из боя бригад номера 122 и 136. Командиром дивизии стал бывший командир 136 стрелковой бригады полковник Краснов Н.Ц. Дивизионным врачом стал также ветврач из 136 бригады майор Пузанов Ф.А., а начальником 849 дивизионного ветлазарета был капитан Барковский Николай Иосифович, весёлый человек, думавший больше о развлечениях, нежели о делах. Вся лечебная работа, документация и хозяйственные работы были поручены мне как выпускнику со свежими знаниями, и я развил бурную деятельность по лечению, эвакуации, подчас неумело, но довольно смело. Впоследствии при массовых налётах вражеской авиации или при артналётах опыт в быстром и правильном оказании лечебной помощи раненым животным очень и очень пригодился. В ДВЛ-849 служил ещё  ветфельдшер старший лейтенант Кобрисев Иван Андреевич из Починковского района на Смоленщине, с которым мы дружили до его гибели 2 февраля 1944 года. В лазарете был хорошо укомплектован штат за счёт солдат, имевших фельдшерское ветеринарное образование или просто практику. Такие солдаты как Иван Данилович Чернышов, Сергей Иванович Бормотов, Тихон Васильевич Великородных, Пётр Андреевич Гончаров, Ягодин, Апевалов, Савичев, Орлов, Серяков, Карп Феофанович Простомолотов и другие составили костяк лазарета. Все они были исполнительными, очень хорошими солдатами.

В районе Ржева дивизия формировалась до июля месяца 1943 года, и за это время были укомплектованы все части и подразделения дивизии, получено необходимое вооружение, техника, имущество. Наш лазарет находился в 5-6 километрах от Ржева, и мой начальник капитан Барковский часто ездил по своим делам в город, поддерживал связи с руководителями городских и районных организаций Ржева.
На пути к городу находилась деревенька Хорошево, в которой побывал в 1943 году верховный главнокомандующий Сталин И.В. Мы специально заходили в этот дом и комнату, где он отдыхал, и спрашивали у хозяйки дома, видела ли она Сталина. Она, оказывается, на этот период была переселена к соседям и только потом узнала, что в её доме находился Сталин.

Ржев был сильно разрушен, и работы по восстановлению шли очень медленно. В этот период я тоже ещё не восстановил свои силы после тяжёлой блокадной болезни, хотя и был выпущен из училища в звании лейтенанта. Организм был ослаблен, истощён и требовал усиленного питания. В училище я не мог получать сверх пайка ничего, а тут, в части такая возможность была. Снабженческие органы относились к нам очень внимательно, стараясь обеспечить всем, что необходимо, потому что в какой-то мере наша служба ведала распределением лошадей — основной тягловой силы дивизии. Кроме того, с таким «пробивным» начальником как Барковский мы всегда имели запасы продуктов на наш небольшой коллектив. Меры в питании тут не было, и солдаты, видя мой аппетит, высокий рост и худобу, старались подкормить меня. Позднее, когда всё пришло в норму, они порой незлобиво и весело вспоминали о том, как я первое время нажимал на еду. За месяца полтора такой жизни я поправился внешне, хотя чувствовал ещё некоторую слабость. Работы по лазарету было довольно много, и я даже не выезжал в части, нигде почти не бывал, занимаясь только лечебной работой и хозяйственными делами. До сих пор вспоминаю, как мой начальник, этот плут и весельчак, любивший выпить и погулять в обществе женщин, капитан Барковский, в самом для него трезвом состоянии выкладывал мне, свежему человеку, свои боли, тоску неразделённой любви, вынуждая меня слушать его письма, написанные любимой женщине, на одной-двух школьных тетрадях каждое, мешая работать целыми днями в течение нескольких недель. Я удивлялся его высокому чувству и ещё больше удивлялся его бесшабашной жизни, путания с разными женщинами, и не мог соединить воедино его гульбу и эти письма. Как врач и специалист он был никудышний, и только его напористость, умение пустить пыль в глаза и принять солидный вид создавали ему авторитет, но и он скоро лопнул. Его перевели в полк старшим ветврачом, а там он в «весёлом» виде как-то зацепил коленом о дерево, повредил что-то и уехал в тыл на лечение. Больше я о нём ничего не слышал.

Дивизия закончила формировку и 13 июля 1943 года была направлена на западный фронт под Дорогобуш и Ельню. Все передвижения частей проводились тогда пешим порядком, а имущество и вооружение (миномёты, орудия) перевозилось на лошадях, поэтому скорость передвижения известная. Хотя при тогдашнем состоянии дорог на автомашинах тоже далеко от лошади не уедешь. Наш лазарет имел четыре пароконных повозки с имуществом, верховых лошадей для командиров и начальников и десятка два-три раненых и больных животных, способных передвигаться своим ходом. Такая кавалькада и двигалась по дорогам войны. Помнятся бои на Смоленской земле, под Дорогобушем и Ельней. Сильнейшие артобстрелы, налёты авиации, бомбёжки. Поступала масса раненых лошадей, солдаты-ездовые, доставлявшие их в лазарет, плакали как малые дети. Невозможно переносить. Вот приводят лошадь на трёх ногах, на четвёртой оторвано копыто, торчит голая кость без копытного башмака — лечению не подлежит, эвакуации тоже. Только уничтожение. Солдат-ездовой ничего не хочет слышать, рыдает, требует главного начальника, ругается на чём свет стоит. Приводят лошадь с ранением осколком в грудную полость. Ничто не спасёт животное — с осколком инфицирована рана и грудная полость — животное обречено. С ездовым опять проблема — плач и уговоры. И таких десятки случаев.

Прибывало в лазарет до тридцати- сорока лошадей в день. Были случаи по восемнадцать осколочных ран у животного, но без повреждения полостей, мы приступали к лечению, рассекали раны, удаляли осколки и проводили дальнейшее лечение. Двести двадцать операций по извлечению осколков, пуль и других инородных предметов сделано мной согласно отчётов лазарета, и все эти лошади возвращены в строй. Какое удивительное животное лошадь! Как она терпеливо переносит операции и последующие перевязки, как отзывчива на ласку! Все длинные вёрсты войны я проехал почти на одной и той же лошади, на которой в трудное время я мог даже поспать, привязав её к впереди идущей повозке. В Великую Отечественную войну лошадь была главной тягловой силой и вспоминаю я этих животных с самым добрым чувством.
Под Дорогобушем мы стояли в лесу по соседству с медсанбатом. Были вырыты землянки, растянуты палатки и вырыты щели для укрытия при артналётах и бомбёжках. Мы со старшим лейтенантом Кобрисевым Иваном сделали эдакий топчан среди берёз, наложили зелёных веток и спали ночью вдвоём, прижавшись друг к другу, согреваясь в холодные августовские ночи. И, как назло, именно ночью обычно прилетали самолёты и мелкими бомбами тревожили войска. Мой друг почему-то очень боялся этих налётов, хотя на наше расположение не упала ни одна бомба. Однако он, как услышит гул  самолёта, так сразу в одних трусах и майке бежит в щель и сидит там, пока не улетит самолёт. Затем приходит на топчан совсем замёрзший и дрожащий. 2 февраля 1944 года он погиб именно при артналёте буквально на моих глазах.

В августе дивизия участвовала в боях за Ельню и дальше шла к Смоленску. Помню горящую Ельню и себя на лошади. Весь в копоти и дыму еду рысью по городу вероятно с каким-то поручением. За Ельней шли тяжёлые бои на территории совхоза Шарапово и дальше до Смоленска. Не знаю, как я очутился на опушке леса после, видимо, прошедшего накануне боя, но увидел я тогда на всю жизнь запомнившуюся страшную картину: по полю перед лесом лежали в новых серых шинелях совсем молодые, вероятно, только что прибывшие на фронт из пополнения солдаты. Ранним утром они лежали вниз лицом, как будто прятали голову от кого-то. Когда мы поворачивали их тела, даже не видно было, что эти ребята мертвы, такими свежими и юными были их лица. Их было очень много, этих молодых необстрелянных солдат. Да, потерь было очень много. При наступлении в лазарете погиб кузнец Нечаев Дмитрий Иванович, бывший председатель колхоза из Рязанской области, когда на одной из остановок при движении на Смоленск мы вводили лекарство внутривенно больной лошади. Нечаев, держал под уздцы лошадь. Вдруг раздался свист пули и Нечаев, упав на землю, начал стонать и кататься. Я бросился к нему и увидел, что пуля вошла в левый бок и пробив все внутренности оказалась с другого бока прямо под кожей. Не раздумывая, я повёз его в госпиталь, но спасти его не удалось. Чья была эта пуля, неизвестно, но человека не стало. Это было практически только начало боевого пути дивизии после формирования, и потерь было ещё очень и очень много.    

Весь период Отечественной войны был тяжёлым испытанием для всего народа, но для граждан города Ленинграда девятьсот дней блокады были чрезвычайно трудными, на грани жизни и смерти. Для меня и моих однополчан не было за всю войну тяжелее той зимы 1941 - 1942 года, когда мы находились в блокадном Ленинграде и выходили по ледовой «дороге жизни», теряя своих товарищей. По этому поводу я часто вспоминаю слова поэта Юрия Воронова:

Чтобы на всей земной планете
Не повторилось той зимы,
Нам нужно, чтобы наши дети
Об этом помнили как мы!

Я не напрасно беспокоюсь,
Чтоб не забылась та война, -
Ведь эта память – наша СОВЕСТЬ,
Она как сила нам нужна!


                Ярунцев Константин Евгеньевич             г. Минск    2006 г.