Камертон

Анатолий Санотенко
 КАМЕРТОН

   Иван Алексеевич чувствовал, что он должен извиниться. Выбрать минуту всеобщего молчания – вот когда тихий ангел пролетает – подняться и произнести: «Прошу вас меня простить. Я долгое время не нарочно вводил всех в заблуждение. Больше такого не повторится», –  но все не решался этого сделать, все не мог выбрать подходящего момента и продолжал жить непонятым и непрощенным.
    Дело в том, что Иван Алексеевич считался прекрасным, высоконравственным человеком. На него равнялись, с него брали пример. К нему обращались в сложных случаях за советом. Словом, был Иван Алексеевич качественным человеческим образцом, золотым стандартом, камертоном…  Ни к чему подобному он никогда не стремился – просто жил по совести, просто старался быть внимательным к людям. И вот, подишь ты, стал чем-то вроде гуру, учителя, пастыря. Кто бы мог подумать. Иван Алексеевич – меньше всего.
Поначалу он относился к возложенному на него статусу с каким-то отстраненным интересом и уважением. Затем – с легкой, добродушной иронией. Но в последнее время его стало раздражать закрепленное за ним реноме. В последнее время многое в его жизни не ладилось, не склеивалось, не сходилось. Многое подвергалось сомнению и ревизии. А в первую голову – человеческие отношения. На поверку Иван Алексеевич оказался талантливым нарушителем всяческих границ, удачливым контрабандистом  чувств, страшно сказать –   романтиком. Но об этом никто, кроме него, не знал. Даже она, милая шестнадцатилетняя девочка, впрочем, выглядящая старше своих лет.
   Как это все случилось? Как он посмел, как он позволил себе влюбиться в нее? Иван Алексеевич сам не понимал этого. Кто сможет проследить, а затем растолковать извилистый путь человеческий чувств? Зигмунд Фрейд, несомненно, принялся бы выводить произошедшее с Иваном Алексеевичем несчастье из, на первый взгляд, безобидного детства. Например, какой-нибудь нереализованной, но сильно засевшей в его подсознании влюбленности. Желательно – первой. Но беда в том, что первая любовь Ивана Алексеевича на протяжении двадцати с гаком лет была его законной женой. И все у него, у них было реализовано, – настолько, насколько это возможно между супругами. Про себя же  Иван Алексеевич считал, что, по-видимому, не родился еще такой психоаналитик, который смог бы объяснить этот его эмоциональный казус.

   Он помнил ее с младенчества: в тот месяц, когда она родилась, они с женой послали поздравительное письмо ее родителям, живущим в другом городе, другой стране. Затем на протяжении многих лет он следил за ней по периодически присылаемым письмам и фотоснимкам. Сначала она обитала в кроватке, затем любознательно пробовала сделать первый шаг, пошла в школу, хорошо учится, победила на школьной Олимпиаде… Он отмечал, как это водится в подобных случаях у всех мужчин, что она хорошенькая, рассеянно думал о том, как, должно быть, повезет ее будущему мужу, почти по-отечески любовался ею, запечатленной в разных ракурсах. Потом  она и ее семья на какое-то время выпали из его поля зрения, а затем появились снова – Литвиновы переехали жить в их город из страны, где вместо птиц стали летать пули и, как на дрожжах, росла нью-диктатура…
   Он ответственно готовился к лекции, когда в дверь их квартиры жизнерадостно позвонили. Затем его периферический слух некоторое время улавливал сначала – возгласы, затем – определенно звук поцелуев. А еще через какое-то время в его комнату-кабинет было совершенно (какая досада, он только-только поймал за руку все время ускользавшую мысль) вторжение.
   – Иван Алексеевич, –  почему-то официально обратилась к нему жена, – посмотри, кто у нас в гостях…
   Он рассеяно обернулся и вздрогнул от неожиданности. Приветливо улыбаясь, на него внимательно смотрела молоденькая девушка того изысканно редкого типа, который неминуемо отмечало его наблюдательное сердце.
   – Аня, – мелодично сказала она, и смело протянула ему свою тонкую руку. 
   Он медленно, бережно взял ее руку в свою и, совершенно забыв, что надо делать в подобных случаях, смущаясь и краснея, осторожно поцеловал ее.  Все почувствовали себя неловко. И, чтобы избежать красноречивой паузы, неминуемо бы затем последовавшей, жена Ивана Алексеевича стала весело зазывать всех к столу. Приведя свои мысли в должный вид, он через некоторое время вышел к гостям.
   Уже разливали чай, нарезали принесенный Литвиновыми бисквитный торт, много и громко говорили. Поочередно поздоровавшись со всеми Литвиновыми, а с Петром Сергеевичем даже полуобнявшись, он сел рядом с ними. Из другой комнаты доносятся оживленные девичьи голоса. Татьяна, его дочь ровесница Ани, они – по переписке – дружат с детства, и теперь, не видевшись столько лет, не могут наговориться.  Собравшиеся весело зовут их к столу. Татьяна и Анна, продолжая делиться новостями, вбегают в зал. Их щеки раскраснелись, глаза блестят, на губах улыбки.
   – Садитесь, девочки, – говорит жена Ивана Алексеевича, указывая движением головы на свободные места.
   Иван Алексеевич снова выпал из привычной роли хозяина дома, отца семейства, взрослого, степенного человека. Он не знал, что говорить, как двигаться в присутствии этой юной особы, почему-то смущавшей его так, словно ему опять было 20 лет и предстояло первое свидание.
 – Тебе не здоровится? – шепотом спросила Елена Михайловна. – Ты какой-то сегодня не такой…
  – Все замечательно, дорогая, все замечательно, –  с улыбкой сказал он и включился в общий разговор, усилием воли сбросив внутреннее оцепенение.
При этом он не поцеловал свою жену, как, по установившейся давно между ними  традиции, следовало бы сделать: в эту минуту на него пристально посмотрела Аня.

   Они стали дружить семьями. Причем Иван Алексеевич был самым большим энтузиастом этой дружбы. С необыкновенной энергией он взялся помогать Литвиновым обустроиться на новом месте, решить все формальности с документами. При его содействии Аня поступила в недавно открывшийся, быстро ставший элитным, университетский лицей, в котором он читал лекции.
   Аня была горда своим знакомством, чуть ли не родством, с «господином профессором», как она его называла, смеясь и кокетничая с ним. Иван Антонович благоволил ей. Ему приятно было находиться в ее обществе. И,  нарушив уже однажды (поцелуй) территориальное табу, при каждой встрече с ней он невольно стремился прикоснуться, дотронуться до нее, словно бы в шутку, передразнивая самого себя в момент их первой встречи в его кабинете, прикладывался губами к ее белой, тонкой, изящной руке.
   Все медленные танцы на лицеистских вечеринках были его, все высокие оценки по его предмету – ее. Вскоре они сблизились так, что Аня – про себя – числила уже его среди своих друзей, даром он был старше ее на целую жизнь. Однажды Иван Алексеевич, задержавшись перед открытой классной дверью, стал невольным свидетелем тайного девичьего разговора. Аня и ее моделевидные подружки обсуждали педагогов-мужчин. «Кому бы вы – теоретически – могли бы отдаться?» – интересовалась у них Аня. С преувеличенной развязностью, прыская от смеха после каждой фразы, девушки занялись любовным отбором кандидатов на их чувство и ночь. Иван Алексеевич узнал из их разговора много интересного о коллегах-мужчинах, их эротическом рейтинге у лицеисток... «Ну а ты сама, Аня, –  спросила  (судя по голосу)  газелеподобная Ирина из 11 А. – Ты-то с кем могла бы?..». Аня  нервно засмеялась и, сделав паузу, заявила страшное: «Я, девочки, просто без ума от нашего физика». – «Ивана Алексеевича, что ли? – удивленно спросили ее подруги. – Ему ведь сорок…». – «Да ну вас, что вы понимаете в мужчинах, – обиделась Аня. – Любви, как говорится, все возрасты покорны». – «Ты действительно сошла с ума, Литвинова», – категорически заключили девушки. Не в силах сдвинуться с места, Иван Антонович хотел послушать еще, но тут его громко, на весь коридор, позвали в учительскую. Он развернулся на предательски скрипучих каблуках и быстро пошел прочь. Девушки высыпали в коридор. «Так, интересно, слышал ли он, о чем мы тут говорили? »… – донеслось до его слуха.

   И он их нарушил, древние человеческие табу, накопленные веками моральные инструкции, по которым живут все.
   Его домашние уехали на дачу, оставив Ивана Антоновича наедине с его диссертацией. Он сварил себе кофе, выкурил сигарету и, разминая пальцы, наслаждаясь еще не сделанной работой, направился в свой кабинет. В дверь позвонили. Недоумевая, кто бы это мог быть, он с досадой покопался в замке и выглянул на площадку. Смущенно улыбаясь, сцепив внизу живота руки, перед ним стояла Аня.
   -- Здравствуйте,  Иван Алексеевич, а я к Тане. Можно? – проговорила она и сделала шаг внутрь квартиры.
   Иван Алексеевич, как это с ним всегда случалось в ее присутствии, растерялся и, смущенно пробормотав: «Проходите, проходите, Анечка», стал приветливо пятиться назад, вглубь квартиры.
   Когда она вошла в зал, он преподавательским жестом пригласил ее сесть на диван, а сам разместился рядом. И только сейчас он вспомнил: «Вы знаете, Анечка, а Тани нет дома. Простите уж меня за рассеянность. Они с Еленой Михайловной на даче. Знаете, у нас за городом есть дача, и там произрастает всяческая флора. Мои дамы поехали за ней ухаживать. А у меня, понимаете,  диссертация,  работа…
   – Так я вас, наверное, отвлекаю? – трогательно испугалась Аня.
  – Вы? Нет! – воскликнул Иван Алексеевич. – Я вам, Анечка, всегда рад. А диссертация… подождет. Да, кстати, – поторопился он сменить тему, – на днях я купил замечательные книги. Гайто Газданов. Собрание сочинения Набокова. Кундера. Зюскинд. Я вам покажу их? – приподнимаясь с дивана, спросил он.
Аня кивнула. Иван Алексеевич с превеликой готовностью, вытягивая перед собой руки, бросился в свой кабинет. Послышался звук падающей книги. Потом – еще одной. И через мгновение он уже вбегал в зал со стопкой новеньких книг в руках. Положив их справа от себя, он принялся знакомить с ними, – с каждой – в отдельности, – свою гостью. К середине рассказа о новом собрании Набокова Аня заскучала и, наклонившись, через Ивана Алексеевича, потянулась к соблазнительно изданному Зюскинду. В результате этого движения перед самыми губами Ивана Алексеевича оказалась нежнейшая часть ее шеи, обычно прикрытая кофточкой и, кажется, ему ничего не оставалось, как поцеловать ее.
   Аня замерла. Он повторил. Она не шевелилась. И тогда он решился на большее…
   Она оказалась восприимчива к его ласкам и, понемногу, осмелев, стала отвечать на них – как умела, стыдливо, робко. И в этот вечер Иван Алексеевич очутился в запретном раю. 
 
  Две недели они старательно избегали встреч друг с другом, а потом все повторилось: его квартира, ее смелость, его ужас от происходящего… Они стали любовниками. Скрыть это, разумеется, было невозможно: Аня была откровенна со своими подругами. Через какое-то время об их связи стало известно его коллегам. Поначалу никто этому не поверил. Многие полагали, что это все жуткие выдумки детей, мстящих за что-то строгому, но справедливому педагогу. «Скорее я поверю в то, что…»  –  негодовали хорошо знающие Ивана Алексеевича люди, приводя образный, контрастный пример, должный, по их мнению, незамедлительно доказать абсурдность выдвигаемых обвинений. Когда же все подтвердилось, – совсем потеряв голову, они стали закрываться на переменах в классе, где и были застигнуты директором и завучем, воспользовавшимися запасными ключами, – общему негодованию не было предела.
   – Вы должны, нет, вы обязаны, – пряча глаза, сказал ему директор, – во избежание, так сказать, скандала и прочих эксцессов, покинуть наше заведение. Незамедлительно.
   Иван Алексеевич виновато-понимающе вздохнул, хлопнул себя руками по коленям (в значении: ну что ж, ничего не поделаешь, – надо, значит, надо), поднялся с кресла и молча вышел из директорского кабинета.
   Но, как оказалось позже, вышел он не только из этого кабинета, а из привычной жизни вообще: жена, которой, конечно, все стало известно, подала на развод; возмущенные произошедшим дети отвернулись от него; друзья перестали узнавать на улицах; Аню от него изолировали… Иван Алексеевич решил на время скрыться ото всех. Уединиться в безвестности в какой-нибудь медвежий угол, привести свои чувства в порядок, справиться с навалившейся депрессией… Неожиданным утешителем для него стал алкоголь. Он боготворил этот обжигающий напиток, при помощи которого все тяжелые, неприятные воспоминания плавно уходили, уплывали прочь, жизнь вновь наполнялась смыслом и значением, и будущее с Аней казалось более чем возможным.
   Пожив некоторое время на даче, он тронулся в путь – к родственникам, на юг, где когда-то был счастлив… В поезде, избавившись при помощи новых знакомых,  все подливавших ему «беленькой», от ежевечерней тоски, он лишился также денег и документов. На границе его высадили. Он так и стоял некоторое время посреди пустынного перрона, недоуменно копаясь в пустых карманах и, глядя вслед уходящему поезду, пока его не задержал милицейский наряд. Несмотря на достаточно благообразный вид Ивана Алексеевича, милиционеры с ним не церемонились. Сначала он был задержан «для выяснения личности», затем – «для выяснения обстоятельств», поскольку, по словам его тюремщикам, он был весьма похож на известного, но неуловимого карточного шулера, промышлявшего в поездах южного направления. По прошествии полумесяца Ивана Алексеевича наконец-то выпустили на свободу с наказом больше им, его мучителям, не попадаться и с двумя штрафами, «выписанными»  всегда готовым быть объективным судом, – за бродяжничество и нецензурную брань в адрес служителей правопорядка.
   После двухнедельного пребывания в смрадных, замызганных застенках Иван Алексеевич изрядно потерял в своем внешнем виде и действительно стал похож на бродягу. Теперь уже каждый милицейский патруль считал своим долгом поинтересоваться его документами и, быть может, задержать – на всякий случай. Кое-как вернувшись назад, в город, где жила его семья, он сделал попытку восстановить документы, устроиться на работу, но из этого ничего не вышло. Поселился Иван Алексеевич в подвальной каморке, куда его пустила сердобольная дворничиха. Однажды вечером, возвращаясь из магазина, он был жестоко избит позарившимися на его скромный ужин профессиональными бомжами. Лечение в больнице не восстановило его здоровье полностью. Провалы в памяти, булыжник вместо почки, кашель – все это стало его попутчиками.
Раз или два он пытался встретиться с Анной, Аней, Аннушкой, объяснить все. Все! А что – он и сам не знал. Однажды, когда бдительность родных Ани уже несколько ослабла, он все же смог подойти к ней – на расстояние вытянутой руки, на расстояние ласкового слова… Она прогуливалась по городу с молодым, атлетического сложения, человеком, поминутно, «по-взрослому», сплевывавшему себе под ноги. Они оживленно что-то обсуждали, смеялись. Иван Алексеевич пошел следом, затем приблизился к ней, тихо поздоровался. Узнав его, – не сразу, не сразу! – она вздрогнула, густо покраснела и, быстро-быстро взглянув на своего удивленного спутника, произнесла: «Простите, я вас не знаю…» Конечно.  Только так. А как иначе?
   Иван Алексеевич чувствовал, как под его ногами уходит почва, погружая его в зыбучие пески безвременья и безысходности. Разумеется, он еще предпринимал попытки вернуться к привычной для него жизни, всякий раз сталкиваясь в чиновнических кабинетах с непониманием и унижением. Во времена «великих перемен» он никому не был нужен – ни обществу, ни близким… «Человек человеку – бревно», – бормотал себе под нос Иван Алексеевич, выходя из очередного учрежденья, где ему в очередной раз объяснили, что для получения такой-то справки нужна справка такая-то и такая-то.
   По вечерам он, вслух цитируя Бодлера  и Аполлинера,  выпивал в своем подвале «лекарственный», как он называл вино, напиток и забывался болезненным, неглубоким сном. День был похож на день, месяц – на месяц. И со временем Иван Алексеевич привык к своему положению. Его чувства притупились, душевная боль угомонилась, желания и мечты – подали в отставку… «Умирать грешно и жить грешно», –  просыпаясь, с вздохом повторял он каждое утро.
Через несколько лет такого существования Иван Алексеевич стал местной достопримечательностью. «Профессор», –  злорадно шептали ему вслед жестокосердные горожане, кричали их дети. А он шел мимо, в потертом коричневом пальто с облезлым воротником, в помятой шляпе, очках с треснувшей оправой, с саквояжем под мышкой…

Говорят, еще и сейчас можно встретить его в некоторых местах города, как правило, у пивных и винно-водочных отделов, что-то печально, не зло, бормочущим себе под нос. И вроде бы, если прислушаться,  можно разобрать женское имя, произносимое им, как заклинание, много раз. Но чье оно, дочери или жены, теперь никто уже не берется пояснить.