Рука, протянутая в темноту продолжение 6

Ольга Новикова 2
Ошалевший спросонья, Уотсон расплачивается, роняя монету. Я быстро присаживаюсь и поднимаю. Очко в мою пользу и одобрительное хмыканье Уотсона.
Лестрейд уже ждёт нас у морга. Я, кстати, вычисляю его по запаху – он пользуется одеколоном ещё более вонючим, чем оставленный мною в госпитале – и первый протягиваю руку:
- Добрый вечер, инспектор. И недоброе дело, приведшее нас сюда. Показывайте вашу находку.
- Прошу вас. Это здесь.
Медленный скрип двери. Из морга тянет холодной сыростью и почему-то чуть-чуть рыбой. Меня пробирает быстрая короткая дрожь.
Два лёгких незаметных постороннему глазу хлопка пальцами по моей опущенной руке. Значит, лестница, и ведёт вниз. Как этот вечно невнимательный рассеянный Уотсон не забывает всё время контролировать ситуацию, уму непостижимо. За эти дни моё уважение к нему возрастает на порядок. И выматывается он не меньше моего – как бы ни больше.
Лестница длинная и крутая. Ступени стёрты, почти покаты. Я прежде здесь не был, но подвалу этому явно много лет.
Пахнет теперь ещё и керосином. Неужели они делают вскрытия при керосиновом освещении? Прошлый век, честное слово!
- Это вон то, под простынёй, справа от нас в пяти шагах от двери? – спрашивает Уотсон. Спрашивает для меня, ориентируя меня в помещении.
- Да, - Лестрейд делает эти несколько шагов. Шелест сдёргиваемой простыни.
- Вот! – он восклицает это, как художник, впервые демонстрирующий свой шедевр. И мой Уотсон преподносит мне сюрприз. В его горле что-то булькает, как будто его вот-вот фонтаном вырвет, он тихо стонет и оседает на пол в обмороке.
- Ха! – говорит торжествующий Лестрейд. – Неплохо для хирурга! Но мы-то с вами, мистер Холмс, другой закваски, верно?
Это, по меньшей мере, несправедливо. Не знаю, что там, на столе, но Уотсон – не барышня, чтобы лишаться чувств при виде мёртвого тела. Должно быть, что-то и впрямь жуткое. Может, и я бы не удержался на ногах. Вот только я пока что об этом шедевре Лестрейда даже представления не имею, а мой проводник по миру зрячих лежит пластом у моих ног и помочь мне никак не может.
- Принесите воды, - говорю я сердито, искренне надеясь на то, что за водой идти ему далеко. Ничуть не бывало. Наливает из графина тут же. Сейчас протянет мне стакан, и как я его точно возьму, спрашивается?
Поспешно присаживаюсь на корточки и подхватываю Уотсона, прислоняя его голову к своему колену:
- Уотсон, Уотсон, очнитесь! Друг мой, что же вы со мной делаете!
Последнее сорвалось с языка помимо моей воли. Это – крик души. Хорошо бы самому сейчас грохнуться в обморок и хоть минуту побыть в спокойной тишине забытья. Вот только Лестрейд обхохочется.
Ах, чёрт! Совсем забыл! Ведь у меня коньяк во фляжке.
- Не надо вашей воды, Лестрейд.
Я отвинчиваю крышку, приставляю горлышко к губам бесчувственного Уотсона. Он вздрагивает, шевелится, глотает. И садится.
- Прошу простить, я..., - голос прерывающийся, слабый, больной. Господи, что же там лежит, на столе?
- Ну-ну, дружище, соберитесь! – я вливаю в него ещё глоток. – Вы можете теперь подняться?
Как нам общаться при Лестрейде? Дурак я, что согласился на всё это, вот что.
Уотсон стонет:
- Лестрейд, пожалуйста, - голос жалобный и тихий. – Здесь, на углу, аптека... Сердечные капли... Мне плохо!
- Да-да, конечно, - в сердце старого сыскного пса есть место состраданию. – Я сейчас, - он взбегает вверх по лестнице.
И в тот же миг развёрнутой пружиной Уотсон вскакивает:
- Холмс, мои извинения! На столе женщина. Лет тридцать. Трудно сказать наверняка, потому что...
-У нас совсем мало времени, - напоминаю я. – Пожалуйста, Уотсон...
- У неё вырезаны из глазниц оба глаза, - говорит Уотсон – в его голосе при этом появляется опасная хрипота. – Они во рту. Перед опознанием надо будет вынуть их оттуда. А в глазницы вставлены фрагменты молочных желёз. Соски с ареолами, - он начинает громко, часто и безудержно икать, но продолжает, продираясь сквозь икоту:
- Сами железы рассечены крестом до рёбер. Пупок тоже рассечён крестообразно, туда вставлен палец. Безымянный палец, отсечённый от правой руки. Уши отрезаны. Нос отрезан. Не знаю, где они – может, Лестрейд знает..., -  на этом он попёрхивается, отскакивает к порогу, и его долго, мучительно, надсадно выворачивает наизнанку.
Медленно-медленно, как по верёвке тянусь, я приближаюсь к столу, протягиваю руку. Пальцы касаются холодного, скользкого, липкого. К горлу подкатывает. Я давлю тошноту. Я должен ощупать очень тщательно. Но зубы сжимаются, и во рту кисло от желудочного сока.
- Где мои глаза?! – это вырывается от отчаянья, от слабости. Риторический вопрос, но ответ я получаю не риторический.
- Здесь, - Уотсон дышит мне в шею – дыхание с примесью всё той же отвратительной нотки желудочной кислоты. У меня, кажется, и обоняние стало болезненно-острым.
- Пожалуйста, отодвиньтесь, - прошу я, морщась и сжав зубы, но тут же, опомнившись, стараюсь смягчить слова улыбкой. – Чуть-чуть отодвиньтесь, Уотсон, самую малость – щекотно от вашего дыхания.
Он послушно отстраняется. В этот миг я угадываю, что именно нащупал... Слава богу, что за чаем у меня не было аппетита – глотать вторичный чай всё-таки легче, чем его же с полупереваренными бутербродами. Сжав зубы, я всё-таки справляюсь с собой – слава мне!
- Тут, где-нибудь поблизости, не лежит её одежды?
- Вот это, наверное, - Уотсон чем-то шуршит.
- Ну, так дайте же мне в руки! – я снова раздражаюсь. Позволяю себе раздражаться, чтобы не выгорать изнутри.
Уотсон вкладывает мне в руки что-то матерчатое, шуршащее, в нескольких местах заскорузлое – я догадываюсь, что это от крови. Платье – шерстяное, не слишком хорошего качества шерсти. Отделка бисером – в тонкую нитку. Должно быть, выглядит довольно элегантно, если, конечно, не вызывающего цвета.
- Цвет?
- Светло-серый. Белый воротничок – простой, без кружев. Бисер тёмно-голубой по манжетам и вставке. Но сейчас...
- Потом, потом, Уотсон – некогда. Дальше!
- Чулки тоже серые из тонкой шерсти, - он перебирает вещи и по одной передаёт мне. - Перчатки замшевые – серые с голубой отделкой, муфта из собаки, пальто драповое с собачьим воротником. Капор тоже серый, из мягкого фетра с полоской меха.
- Собачьего?
Он вроде даже обижается за труп: 
- Беличьего.
- Так. Небогата, но с чувством собственного достоинства. Сумочка?
- Нет никакой сумочки.
- А в карманах?
Шуршание.
- Три фунта, семь шиллингов, десять пенсов. Зеркальце. Носовой платок с меткой: Л.Л.
Он внезапно замолкает, услышав, как по крутой лестнице торопливо простучал подошвами Лестрейд.
 Ах, вам лучше? – полицейский сыщик держался с обычной самоуверенностью. – Вот ваше лекарство. А я и не знал, доктор, что у вас больное сердце. Или это, может быть, от страшного зрелища?
- От просто невыносимого зрелища, - поправил мой товарищ. – Спасибо, инспектор, мне, действительно, значительно лучше. Но я никогда ещё такого не видел. Чудовищная жестокость. А главное, что во всём этом чувствуется какой-то замысел – пусть вывихнутый, но порядок.
- Значит, личность не удалось установить? – вмешиваюсь я. – Метки на платке...
- ...Совпадают с метками на белье, - быстро говорит Уотсон. За то, что он мне сразу этого не сказал, он чувствует, его ещё ждёт разнос.
- Мы наводили справки, - Лестрейд морщится недовольно, непонятно только, недоволен собой или своими неудачами. – Никаких заявлений пока не поступало.
- А что с первыми двумя телами?
- Он их что, тоже...? – Уотсон недоговаривает, но его голос вздрагивает.
- Над первым телом он вообще не надругался – только убил. У другой глаза были выколоты, а соски отрезаны, но местами он их, по крайней мере, не менял. И третья – вот, то, что вы видите... Те две женщины уже похоронены... Ну, что вы об этом скажете, Холмс?
- Пока ничего. Что я могу сказать по одному виду изуродованного трупа?
«Особенно если я его и не вижу», - добавил я про себя.
- Вы же понимаете, каких слов я от вас жду, - немного помявшись, проговорил полицейский сыщик.
Я понимаю, каких он хочет слов. Но произнести их, значит сжечь мосты. Это же не кража кошелька или подложный чек. Я вдруг ловлю себя на том, что мне не хватает взгляда Уотсона – одобрительного или укоризненного. Неужели это и раньше было? Неужели я привык незаметно для себя самого прежде, чем принять решение, советоваться с ним глазами? Почему я не помню этого? Волкодав и память мне отбил тоже?
Лестрейд покашливает, напоминая о себе, а я всё не могу решиться. И, в то же время, не могу не понимать, что мой отказ будет означать на самом деле. Теперь или никогда. Друг мой Уотсон, сейчас я тебя даже не слышу. Что ты-то думаешь? Справлюсь я? Справлюсь? Вот Лестрейд – он не даёт о себе забыть, снова покашливая. Ну, кашляни, что ли, и ты – ты так красноречиво умеешь кашлять! Как бы не так! Он, кажется, даже не дышит.
- Мистер Холмс, а что вы думаете о...
- Да, Лестрейд, да! Я берусь! Берусь за это! Но сейчас, ради бога, оставьте меня в покое! Я ничего не думаю! Ни-че-го!
Он смущён и напуган, не понимая причины яростной вспышки раздражения. Впрочем, «этот Холмс» всегда был горазд на непонятные капризы. И Лестрейд успокаивается. А Уотсон возникает из небытия обычной манерой – рука вскользь по плечу: «Успокойтесь, успокойтесь, Холмс. Всё правильно».
- Идёмте отсюда.