Проклятие рода. исторческий роман. т. 1. кн. 1

Алексей Шкваров
                ПРОКЛЯТЬЕ РОДА.

               
               
                Книга первая.

                Холодная осень 1525 года.
               
                Глава 1.

                Принцесса.


Герцогство Шлезвиг. Северная Германия.

 
Когда состоялась свадьба ее старшей сестры Доротеи и голштинского принца Кристиана, Катарине лишь только минуло двенадцать. Но она навсегда запомнила этот огромный трехнефный собор Святого Петра, где походила праздничная церемония и куда они приехали всей семьей из своего родового замка Ратцебурга. Катарина не могла налюбоваться на эту счастливую парочку – жениха и невесту. Доротея, всего на три года ее старше, но она выглядела, как настоящая взрослая дама. Явно обозначившаяся грудь (которой еще вовсе не было у Катарины) вздымалась от волнения, несмотря на  ужасную тесноту узкого лифа, лицо раскраснелось, и маленькие бисеринки пота выступили на ее высоком лбу. Священник монотонно читал слова молитвы о таинстве брака, а Катарина безмолвно восхищалась и сестрой и ее красавцем женихом, который, как легендарный Роланд, блестя доспехами, высился рядом с нареченной.
- …в красоте и убожестве, в счастье и несчастье, в болезни и здравии….пока не разлучит нас смерть… - шепотом повторяла девочка слова клятвы. - Ах, когда же наступит мое время? – взгрустнулось двенадцатилетней принцессе. – Он приплывет за мной на огромном корабле, и его паруса будут белее и чище рождественского снега. Он будет такой же красивый… Нет! – Катарина даже так сильно притопнула ножкой, что на нее бросила недовольный взгляд герцогиня-матушка, - Он будет еще прелестнее этого принца Кристиана.
Поймав взгляд матери, принцесса потупилась, застыдившись собственных мыслей. – О чем это я? Прости меня Пресвятая богородица, Пресвятая Дева Мария, что позволяю себе такие грешные мысли, прости меня Святой Петр, что помышляю о том, о чем мне еще рано думать. – зашептала она про себя слова искупительной молитвы. Но любопытство пересилило стыд, и Катарина снова стала посматривать вперед. Правда, теперь она сосредоточилась не на своей сестре и ее женихе, а на прекрасном резном алтаре, что украшал это величественное каменное сооружение позднероманского стиля. Для того чтобы окончательно отвлечься от своих греховных мыслей, Катарина принялась считать искусно вырезанные на алтаре фигурки святых, представлявших различные сцены из Святого писания. Добравшись до трехсот , она выбилась из сил и почувствовала, страшную усталость. К тому же ей стало жарко в меховой накидке, что укрывала ее плечи. К счастью, церемония уже заканчивалась, и все собирались на выход.
- Вот так, - подумала девочка, - наверно я пропустила самое важное. – и огорчилась. – ведь они должны были поцеловаться, а я этого и не видела. – Надув губы от обиды на саму себя, она двинулась вперед, повинуясь беспокойному взгляду, что опять бросила на нее любимая матушка – герцогиня и принцесса Брунсвик-
Вольфенбюттельская, чинно вышагивавшая рядом с обожаемым супругом и отцом Катарины – герцогом Магнусом I Саксен-Лауенбургским.
Герцог Магнус выдвинулся чуть вперед, оставляя свою супругу, и поравнялся с отцом жениха королем датским Фредериком:
- Ах, ваше величество, как замечательно выглядит собор – выразил он свое восхищение, - а алтарь это просто произведение искусства. Хотя я должен отметить, что сама церемония бракосочетания наших детей лишь добавила великолепия самому храму.
- Благодарю вас, ваша светлость, - Фредерику была приятна похвала свата, - но если б вы знали, каких усилий стоило восстановить это чудо света после страшнейшего пожара 1440 года. Сколько десятилетий ушло на это. И алтарь – это последний штрих. Не считая нашего нынешнего события – рассмеялся король.
Фредерика мало интересовали события в Дании, правителем он считался лишь номинально. Потерпевший поражение от шведов его родной племянник, сидевший до того на всех трех престолах Скандинавии, Кристиан II, умудрился вызвать и ненависть своих собственных дворян, прогнавших его из страны, и теперь скрывался где-то в Германии вместе со всей своей семьей у тестя – императора Карла V. Кристиан надеялся, что могущественный родственник придет ему на помощь, но император завяз в кровопролитной войне с Францией, и ему было не до скандинавских проблем. Дворянство Дании призвало на трон голштинского герцога Фредерика, он согласился, но большую часть времени проводил здесь, в милом его сердцу Шлезвиге.
Они вышли, наконец, из собора и Катарина с радостью вздохнула полной грудью свежий морской ветер. Ее взгляд устремился в самую даль узкого фьордообразного залива Шлей, туда, где узенькая, обрамленная берегами, полоска моря сливалась с небом. Она поплотнее закуталась в свою очаровательную и удобную меховую накидку, что так ей мешала в соборе. Нет, холодно не было, но свежесть порывов ветра, напоминала, что на дворе октябрь 1525 года. Она продолжала жадно вглядываться в узость залива, откуда ей казалось, вот-вот должен выскользнуть парусник, что привезет ЕЕ принца.
- Ах, я встану на самом носу этого парусника, он обнимет меня, и мы понесемся вперед, подпрыгивая на волнах, вперед в прекрасную неизвестность, что называется любовь… - принцесса так замечталась, что герцогиня-мать не выдержала:
- Катарина, да что с вами сегодня? Вам, случаем не дурно?
Девочка тут же сделала книксен  и опустила вниз зардевшееся личико:
- Нет, ваша светлость. Я просто очень радуюсь за свою сестру, и думаю о том, как она будет счастлива с принцем Кристианом.
Герцогиня-мать усмехнулась, двумя пальцами осторожно приподняла подбородок принцессы и заглянула ей прямо в глаза:
- Я думаю, моя милочка, что вы мечтаете уже о своем замужестве. Не волнуйтесь, оно неизбежно. Мы подберем вам самую достойную партию, ибо немногие могут похвастаться такой древностью рода, как ваш отец и мой супруг.  – и нагнувшись к Катарине прошептала ей на ухо, - даже жених, точнее сказать, уже муж вашей сестры Доротеи. Но об этом никому не болтай! Это будет наша маленькая тайна, не правда ли, Катарина?
- Да, ваша светлость. – Чуть слышно ответила девочка и постаралась отвести глаза в сторону. Мать засмеялась, отпустила ее подбородок, и ускорила шаг, поспешая за своим супругом и королем Фредериком. – Догоняй нас, Катарина… - донесся до принцессы ее голос.
Потом было пиршество в замке Готторп, в огромном зале, где собралось множество приглашенных знатнейших фамилий со всех уголков Северной Германии и Дании. Все шумели. Рекой лились и поздравительные речи и самые изысканные вина Европы, а слуги сбивались с ног, стараясь как можно быстрее наполнять кубки гостям и менять блюда на столе. Благородные рыцари, отцы семейств, и их не менее благородные жены и отпрыски, все стремились высказать свои пожелания счастья этому союзу. Потом начались танцы. И первыми бал открывали молодожены. Больше Катарина ничего не смогла увидеть, потому что по воле матушки-герцогини ей было приказано в сопровождении кормилицы отправляться спать. А ей так хотелось подойти поближе к любимой сестре Доротее, обнять ее, поздравить самой и пожелать самого-самого большого счастья на земле. Но, мать была неумолима, и под надзором постаревшей Марты, Катарина с огромным сожалением покинула пиршество и отправилась в отведенные ей покои.

Фредерик, счастливый отец жениха, герцог Шлезвиг-Голштинии, а заодно, волей случая, и король Дании, снисходительно кивал танцующим парам с высоты помоста, где были установлены праздничный стол и четыре кресла, обшитых бархатом и украшенных соответствующими коронами - для него и его супруги Анны, а также достопочтимых родителей невесты – герцога Магнуса Саксен-Лауембургского и Катарины, принцессы Брунсвик-Вольфенбюттельской. Мужчины сидели рядом и негромко переговаривались:
- Что слышно из Дании, мой дорогой родственник? – герцог Магнус несколько переживал за судьбу своей дочери Доротеи, ибо ее муж теперь являлся прямым наследником престола в Копенгагене, а значит, и его дочери предстояло когда-то стать королевой этого государства.
- Ах, герцог, - шутливо отмахнулся салфеткой Фредерик I, - пускай с ними разбирается мой мужественный рыцарь и полководец Иоганн Ранцау, - и он показал рукой на седовласого воина, сидящего за одним из первых столов, где разместились приглашенные на свадьбу гости, чуть ниже помоста с королевскими особами. Заметив жест своего суверена, полководец привстал, сверкнув золотом своих доспехов, с которыми не расставался и на пиршествах, почтительно прижав руку к груди, поклонился. Король приветливо улыбнулся ему и также склонил в ответ голову.
- Великолепный воин! – продолжил Фредерик, любуясь своим верным солдатом. – Ах, если б вы знали, мой дорогой герцог, как утомила меня эта Дания. В том, что там сейчас происходит, сам черт не разберется (Господи, прости!). Мой племянник, Кристиан,  столь усиленно стремившийся к восстановлению унии трех государств, здорово насолил шведам, науськанный этим фанатичным Упсальским епископом Троллем. Зачем было устраивать бойню в Стокгольме? Да еще обозвав всех этих несчастных еретиками? Поразительно то, что на всем этом выигрывают ганзейские купцы, а отнюдь не простые люди!
- Купцы? Ганза? – переспросил герцог Магнус. – Они-то причем? Впрочем, купец везде сыщет свою выгоду!
- Вот-вот, вы абсолютно правы. Теперь они готовы предложить свои денежки и моему племяннику, и новому королю Швеции – Густаву Эрикссону. Кто бы не победил, они-то уж в накладе не останутся. Странное дело, но датчане сейчас разделились, одни воюют со шведами, другие со мной, вернее с Ранцау. И везде Ганза, представляемая ненасытным Любеком. Не знаю, как шведский король Густав собирается с ними рассчитываться, но с меня-то точно они ничего не получат, когда мой славный рыцарь Ранцау разберется с мятежниками.
- А что вы думаете о Густаве Эрикссоне, этом новом короле Швеции. Он, кажется, был одним из шести заложников, что силком увез ваш племянник из Швеции? А после Стокгольмской кровавой бани он хорошо отомстил Кристиану, сбежав из плена и подняв мятеж. И вот ныне он король! – задумчиво произнес герцог Магнус.
- М-м-м… - покачал головой датский король. – Да вы правы! Но пока он для меня загадка! Знаете, ваша светлость, эти шведские ярлы, по-моему, мнению еще пребывают в некоторой дикости, которая отличала всех датчан, норвежцев, шведов, еще тысячу лет назад, когда они своими дерзкими походами наводили ужас на всю Европу. Большинство из них уже давно стало оседлыми народами, как англичане, потомки норманнов, но при этом, сохранив природные качества отличных моряков, или наши же с вами датчане. А вот шведы… ох уж эта их клановость, приводившая столько раз к братоубийственным войнам. Королева Маргарет Датская, Божьей милостью, умиротворила их, скрепив Кальмарской унией, но долго союз этот не просуществовал. А этот молодой человек Густав Эрикссон из рода Ваза… мне рассказывали он больше напоминает древнего воина-викинга, или торговца скотом, который мог быть и тем и другим одновременно, хотя род его считается древним и знатным. Но где мерило их знатности – всех этих Стуре, Ваза, Львиных голов  и прочих, с трудом произносимых фамилий. Кто-то из них, безусловно, богат, кто-то беден, но гордости хоть отбавляй. Будет ходить весь в лохмотьях и заплатках, но при этом хвататься по каждому пустяку за свой меч, лишь только ему покажется, что кто-то хочет посягнуть на его честь. После той казни, что устроил мой племянник, многие знатные головы скатились прочь, значит, богатство остальных возросло! Ха-ха-ха – засмеялся Фредерик собственной остроте. Посмеявшись вдоволь, король продолжил. – Хотя сейчас, Густав нищ, как церковная крыса, даром, что ли занял денег у Любека. Чем еще отдавать-то будет? А что вас, мой друг, так интересует этот Густав?
Герцог Магнус ответил достаточно серьезно:
- Я размышляю о том, возможно ли было скрепить наш союз еще одним браком? Моей Катарины и этого Густава? Подобным можно было бы исключить конфликты между Данией и Швецией. Разумеется, тогда, когда утрясется вся эта кутерьма с вашим племянником, и подрастет моя дочь. Что вы думаете на этот счет, ваше величество?
- А что! – живо откликнулся Фредерик. – Неплохая мысль! Я уже не молод, датский трон унаследует мой сын, и тогда две страны породнятся, ибо их королевы – сестры. А если ладят жены, то и мужьям грех ссориться. Так, моя дорогая? – веселясь, король протянул кубок своей царственной супруге. Анна с удивлением посмотрела на мужа, но чокнулась с ним:
- О чем это вы, ваше величество?
- А вы поинтересуйтесь у нашей родственницы, очаровательной герцогини Катарины… - король развернулся к соседям.
Супруга герцога Магнуса так же, как и королева Анна вопросительно смотрела и на мужа и на Фредерика. Герцог слегка замялся, но потом произнес глубокомысленно:
- Мы посовещались с нашим царственным братом и решили…, что совсем будет неплохо, если наша дочь Катарина выйдет замуж за шведского короля Густава из рода Ваза.
Герцогиня даже слегка побледнела от волнения:
- Она же еще совсем крошка, ваша светлость и ваше величество.
- Ничего! – ответили хором. – Юность это тот недостаток, что проходит очень быстро! – добавил раскрасневшийся от чрезмерно выпитого Фредерик. - Зато погуляем еще на одной свадьбе!
- Господи Иисусе! – подумала герцогиня, - Пресвятая Богородица, матерь Божия, огради мое дитя от подобного замужества. Зачем ей этот дикарь? Мало ли сыщется достойных руки моей очаровательной дочери принцев из самых родовитых домов Европы. – Герцогине стало даже не по себе от услышанного. Прожив достаточно долго со своим упрямцем-мужем, она убедилась в том, насколько сложно будет выветрить из его головы то, что уже туда он сам вбил. Катарина нервно взяла со стола веер и стала обмахиваться. Королева Анна сочувственно посмотрела на нее, потом на породнившихся супругов, что подняли очередной кубок за здоровье молодых. Свадебный пир продолжался.

Маленькой Катарине, как настоящей принцессе, отвели две комнаты в замке Шлезвиг. Одна из них была гостиной, увешанной великолепными гобеленами, изображавшими что-то из греческой мифологии. Катарина долго разглядывала рисунок, пока, наконец, не сообразила, что картина изображала падение Икара, где внизу его ожидал горько плачущий Дедал. Фландрские ткачи в то время увлекались классическими сюжетами. Стульев в комнате не было – их заменяли невысокие табуреты, покрытые бархатом, а еще здесь было много больших подушек, на которых девочка с удовольствием повалялась, пока никто не видел. Зато спальня ее просто очаровала. На полу лежал такой толстый ковер, что шаги становились совсем неслышными. Огоньки двух толстых свечей, струились по тихой комнате дрожащим сумеречным светом, одновременно распространяя и приятный запах. Каждую из свечек держала в руках статуя воина с начищенным до блеска щитом, при этом огонек свечи отражался в полированном металле, как в зеркале. Сама постель была прикрыта занавесями из розового бархата с золотым шитьем, а пуховая перина была застлана батистовыми простынями и одеялами, белыми, как ягнята, отдавшие свою нежнейшую шерсть на их изготовление. На маленьком столике, неподалеку от изголовья стояло небольшое венецианское зеркало и золотая изящная чаша на случай, если вздумалось ночью попить. А слева, в маленькой нише, озаренной свечой, было установлено распятие и аналой из резного черного дерева с молитвенником в богатом переплете с серебряными застежками. Перед аналоем лежала бархатная подушечка для колен, с такой же золотой вышивкой, что и на занавесях. Сюда не доносилось ни единого звука, кроме вздохов ветра в ветвях дубов парка, окружавшего замок.
Катарина не терпелось остаться одной, поэтому она быстро избавилась и от кормилицы и от служанки, которые помогли раздеться юной принцессе. Она заявила им, что хочет помолиться на ночь, а потом уляжется самостоятельно. И действительно опустилась коленями на подушечку и зажмурила глаза. Но ни одна молитва не приходила на ум, зато перед глазами девочки ясно встала картина сегодняшней церемонии в соборе. Она шепотом повторяла слова, которые произносил кронпринц Кристиан:
- Беру тебя, Доротея, в законные жены, дабы иметь тебя при себе на ложе своем и у очага своего… в красоте и убожестве, в счастье и несчастье, в болезни и здравии….пока не разлучит нас смерть… и во всем этом я даю тебе клятву.
                А вокруг блеск корон, митр, драгоценностей, а эти рыцари, а эти дамы, стоявшие в ряд за огромными свечами, как души избранных в раю, и вся это толпа на площади перед собором…
Архиепископ принял от второго прелата с огромного серебряного блюда плоское золотое кольцо, украшенное драгоценным камнем и соединил руки брачующихся.
- Во имя Отца – произнес принц, надевая кольцо на кончик большого пальца Доротеи, - Во имя Сына, - на кончик указательного. – Во имя Святого Духа – на кончик среднего, - и, наконец, надел полностью на  безымянный пальчик и промолвил. - Аминь!
 Доротея стала женой Кристиана. Ах, как это было чудесно.  Катарина повторила вновь:
- Беру тебя… в законные жены… дабы иметь тебя при себе на ложе своем… Боже, Пресвятая Мария, значит, Доротея, моя милая Доротея, сегодня будет спать не одна, а с мужчиной? – Катарина даже раскрыла глаза, но перед ней было лишь серебряное распятие и мерцающий огонек свечи. – С мужчиной? Но как? Чем они будут заниматься? Тем от чего появляются дети? Господи, это грех? – она в упор смотрела чистыми широко распахнутыми голубыми глазами на изогнутое в нечеловеческих страданиях тело Христа. – Значит когда-то и я… кто-то скажет и мне, что… в законные жены… на ложе своем… - Картинка так радужно блиставшая весь день в воображении девочки как-то разом поблекла. А прекрасный принц вдруг превратился в страшного бородатого мужика, который тянулся к ней своими огромными грубыми ручищами. От него отвратительно пахло, как от конюхов, к которым как-то раз приблизилась Катарина, сбежав от кормилицы Марты в возрасте шести лет. Она заблудилась во дворах их замка в Лауембурге, и случайно попала на конюшню, проникнув туда через небольшую калитку. Там она увидела нескольких молодых мужчин, которые громко что-то обсуждали и хохотали при этом непристойно и мерзко (так ей показалось!), прихлебывая какое-то пойло из огромных деревянных кружек. С ними была парочка пышных телом великовозрастных (по сравнению с Катариной, конечно!) девиц с птичьего двора, которые прижимались к  парням, а те лапали их то за верхнюю, то за нижнюю половины туловищ. Одной из них, так показалось девочке, кто из конюхов все время пытался задрать серую холщовую юбку. Принцесса потихоньку подошла к ним, рассмотреть получше, а они ее не замечая, вели себя все более и более развязнее. И тут она почувствовала этот отвратительный запах. Возможно, это был целый букет из острого конского пота, давно немытых мужских и женских тел, прокисшего вина или пива и лошадиного навоза, но его затхлость и омерзительность столь сильно ударила в нежный нос принцессы, что у нее закружилась голова и Катарина тихо застонала, стараясь рукой зажать ноздри. Но запах проникал отовсюду, и попытки принцессы, спастись от него, были безуспешны. Конюхи, услышав чей-то приглушенный стон, обернулись и остолбенели, увидев нежданную гостью. Катарина почти уже валилась с ног, когда кто-то из них быстро метнулся к ней, но вместе с ним приблизился и этот ужасный запах – принцесса лишилась чувств.
В замке уже давно был переполох, вызванный ее исчезновением и теми отчаянными криками, что подняла кормилица. Смущенный конюх вынес тело принцессы, был сразу окружен стайкой служанок, которые ругали его почем свет стоит, отобрали у него малышку и передали на руки Марте. Конюх пожал плечами, недоумевая из-за чего крик, и каким образом маленькая госпожа попала на задворки замка. Выразив таким образом свое отношение к происшедшему, он, не спеша, вразвалочку и почесываясь, удалился обратно, к ожидавшей его веселой компании. Сюда, на задний двор замка, уже спешила, привлеченная шумом сама герцогиня. Катарина пришла в себя на свежем воздухе и, не понимая, что произошло, вертела головкой по сторонам, осыпаемая поцелуями Марты. Убедившись, что с принцессой все в порядке, герцогиня строгим голосом высказала свое недовольство кормилице, велела немедленно отнести дочь в спальню, а также вызвать на всякий случай врача, и, зажимая батистовым платочком нос, удалилась, негодуя вслед за ними.   
Вот и сейчас, вспомнив то происшествие или, точнее сказать, его ужасный зловонный запах,  Катарина вдруг почувствовала, как комок тошноты внезапно встал у нее в горле. Она поспешно поднялась с колен, быстро перекрестилась, прося прощения у Господа за свое поведение, подбежала к туалетному столику и, схватив кубок с водой, жадно стала пить, стараясь избавиться от неприятных воспоминаний.
Напившись чистой и прохладной воды, она почувствовала облегчение и решила немедленно лечь спать. Забравшись на кровать, она свернулась клубочком под теплым одеялом и сказала себе твердо:
- Этого с тобой никогда не случиться, Катарина! У тебя будет жених лучше чем у Доротеи. А делить ложе со своим законным супругом это не грех! Зато у нас будет много очаровательных детишек. А потом, я же смогу все расспросить у моей любимой Доротеи! – Это умозаключение показалось Катарине совершенно правильным, и даже не собираясь больше рассуждать о том, каким образом появляются дети, принцесса преспокойно уснула.
Ей снился огромный корабль, весь в белоснежных парусах, на носу которого стоял прекрасный принц с сияющих позолотой латах. На нем не было шлема и его густые вьющиеся льняные волосы, прихваченные тонким кожаным ремешком, развевались кудрями от порывов ветра. Одной рукой он опирался на рукоять огромного меча, а другой приветливо махал ей – Катарине.      


                Глава 2.

                Схизматик.



Королевство Швеция, провинция Финляндия, Улеаборг.

Их было человек двадцать. Разутые, со связанными за спиной руками, в длинных сермяжных рубахах, покрытыми от пота и морской соли белыми разводами, в таких же портках, нелепо торчащих из под подола верхнего одеяния, они столпились в окружении солдат. Всклокоченные волосы и бороды с запекшейся кровью, ссадины на лице и теле, что проглядывали сквозь рваное и окровавленное полотно рубах, свидетельствовали о том, что приведены они сюда были не по доброй воле, а насильно. И сдача в плен прошла отнюдь не без потерь для нападавших. В стороне от окруженных пленников, прямо на траве лежали тела нескольких стражников, над которыми стоял, чуть наклонившись к умершим, католический монах в коричневой выцветшей рясе, и читал им заупокойную мессу. По соседству с покойными, еще несколько солдат, громко стонали, страдая от ран или от той боли, что причинил им только что лекарь, спокойно вытиравший окровавленные по локоть руки о свой черный фартук.
Некоторые из пленных беспокойно озирались по сторонам, словно выискивая возможный путь к спасению, другие, опустив голову, тихо шептали про себя слова молитв, изредка осеняя крестным знамением. Направленные прямо на безоружных людей острия пик, да тщательно скрученные крепкими веревками руки, не оставляли никаких шансов на спасение.   Лишь двое или трое, крепких мужчин, державшихся впереди остальных, вели себя на удивление спокойно, ожидая той участи, что приготовил им Господь. К одному из них, на вид лет пятидесяти, широкоплечему и коренастому, прижимался, насколько позволяли путы, мальчишка лет пятнадцати. Отец сильнее других пострадал в схватке. Огромная рубленная рана, тянувшаяся от самого лба, через левый глаз, пересекавшая щеку и уходившая куда-то в глубину бороды, сочилась кровью и обезображивала лицо, но не лишала его выражения гордости и презрения. Ими просто пылал правый глаз, уцелевший в бою. Левый либо пострадал от страшного удара меча, либо просто залился кровью так, что открыть его не было возможности. 
По каменным ступеням крыльца, на двор медленно спускался богато одетый и прекрасно вооруженный человек. Возраст его был уже довольно преклонный, лет около шестидесяти, но за мощью фигуры этого не замечалось. Его длинные седые слегка вьющиеся волосы прикрывал большой берет из черного бархата, чуть заломленный на правую сторону и украшенный серебряной пряжкой с изображением Богоматери. Его латы, нашейник и налокотники были разукрашены серебром и вместе с кольчугой серебрились, как иней, являя собой образец настоящего искусства германских оружейников. Сверху был накинут камзол из такого же черного бархата, что и берет. Наколенники и набедренники были из чешуйчатой стали, кованые стальные сапоги защищали ноги. На его правом боку висел широкий кинжал, называвшийся «Милосердие», слева, на роскошной перевези, покоился большой меч, дополняя собой общую картину вооружения рыцаря. Черты его лица были неправильны до безобразия, но твердая поступь, смелая осанка, грозный и повелительный взгляд из-под густых поседевших бровей на обветренном, покрытым легким загаром лице, говорили о том, что обладатель этой внешности олицетворяет высшую власть в  округе. Он наделен самыми высокими полномочиями, он казнит и милует, представляя сейчас и здесь самого короля.
- Впрочем, до короля далеко, до Бога высоко, так что он, Ганс Андерссон, побудет здесь и за того и за другого. Если помощь Господня потребуется – то вот, Ганс посмотрел на монаха, склонившегося над умирающими солдатами, - есть этот доминиканец, отец Мартин. Он и помолиться за всех нас! 
Тем более, что наместник Приботнии скептически относился к вновь избранному королем Швеции Густаву Эрикссону из рода Ваза. Избрать-то избрали, но Густав еще не коронован, а потому может приравниваться лишь к регенту. Андерссон был сторонником клана Тоттов, ибо состоял с ними в дальнем родстве, через них он одно время находился в союзе с кланом Стуре, когда требовалось посадить на трон Карла VIII, но датчане свергли его, после Стуре сами захватили власть и лишние соперники – Тотты, им были не нужны. Так Андерссон оказался здесь в Приботнии, где постоянно происходили стычки с русскими рыбаками, претендовавшими на рыбные промыслы в этих водах. Снова судьба забросила его в это край, где служил когда-то его отец и с которым он ходил морским походом против московитов. Наместник, наконец, спустился с крыльца, подошел к пленным, и нахмурив брови, грозно взглянул на них:
- Московиты? – спросил, чуть склонив голову вправо.
- Да, ваша милость! – вынырнул откуда-то начальник береговой стражи. Был он лет на двадцать помоложе и ростом гораздо ниже своего господина, весь приземистый и коренастый, да и вооружение не отличалось такой изысканностью. Его угрюмое лицо изредка озарялось злобной усмешкой.
- Сколько вы потеряли моих людей, а Кнутссон?
Начальник стражи смутился, гримаса злобы исказила его лицо, но наместник ждал ответа:
- Четверых… - выдавил из себя, отвернувшись в сторону и посмотрев на тела своих солдат, что лежали неподвижно на траве, - … и еще пятеро ранены. – Добавил, нехотя.
- Значит, девять! – подытожил Андерссон, медленно покачивая головой. – Неплохо, друг мой. Два десятка безоружных рыбаков оказывают достойное сопротивление твоим солдатам, и убивают девятерых из них.  – добавил ехидно, бросив острый взгляд на начальника стражи. Тот молчал, разглядывая окованные сталью носки сапог. Потом встрепенулся, стал оправдываться.
- Пятерых, ваша милость… - но оборвал себя на полуслове, заметив подходившего к ним монаха. Отец Мартин был худощавый человек, с изможденным лицом, длинным прямым носом, впалыми и бледными щеками, но у него были такие острые серые глаза, что, казалось, он мог просверлить собеседника насквозь, при этом в них светился ум живой и незаурядный, придававший глазам почти сверхъестественный блеск. Кнутссон, как и большинство его солдат побаивались этого католика, призванного ревностно стоять на защите чистоты веры от всяческих ересей, но более всего ненавидящего распутство, азартные игры и пьянство, то есть те пороки, что наиболее близки были солдатам.
- Что скажете про раненых, отец Мартин? – не слушая начальника стражи, обратился наместник к доминиканцу.
- Te Deum laudamus,  я успел, и они отошли или отходят уже в мир иной, успев услышать последние напутствия нашей святой церкви.  – Монах накинул на голову свой капюшон, так что из-под коричневой материи торчал лишь кончик его острого носа.
- Н-да… - наместник еще раз покачал головой.
- Ваша милость… - осторожно кашлянул начальник стражи, стараясь привлечь его внимание.
- Ну? – после долгого раздумия, грозно сверкнув глазами, наконец, повернулся к нему Андерссон, - постарайся мне все объяснить, и может, я сочту, что твой рассказ заслуживает снисхождения для тебя и твоих людей.
- Вот этот! – начальник стражи, со злобной гримасой, исказившей его лицо, ткнул пальцем на стоящего впереди рыбака, обезображенного страшным ударом меча. – Он один убил двух или трех наших солдат голыми руками.
- Голыми руками? – переспросил наместник, с любопытством походя ближе к пленному. Начальник стражи засеменил вслед за господином, а монах остался на месте, внимательно вглядываясь в пленных.
Андерссон встал напротив раненого рыбака, к груди которого по-прежнему прижимался мальчишка. Наместник с удовольствие рассматривал фигуру пленного, отмечая ее стать.
- Отличный воин! – подумал про себя.
- Он голыми руками хватал за горло и сдавливал так, что стальной ожерелок панциря не выдерживал, и кровь хлестала у людей из глаз, из носа, изо рта. Так он задушил двоих или троих, пока я не ударил его своим обоюдоострым мечом. – торопливо рассказывал начальник стражи.
- Мы не нарушали ни границ, ни законов ловли, господин! – вдруг отчетливо произнес по-шведски раненый, гневно сверкнув единственным открытым глазом. – Они напали на нас ночью и подло.
Наместник был искренне удивлен, услышав шведскую речь:
- Кто ты? – он ткнул в грудь рыбака стальной перчаткой. – И откуда знаешь наш язык?
- Зовут меня Степан Иванов сын Бадигин. Купец двинский. Я испокон веку веду свой промысел и здесь в Каянии, в Варангере, по реке Патсоеки, в Инари и в Люнгене, что напротив Сандвика.  Далее не заходим, ибо тамошние земли короля датского. А языки и ваш, и немецкий, ведомы мне через купцов иноземных, с коими честный торг имею. Да и бывал не раз в Тромсе вашем. – Помор говорил с трудом – рана тяжелая была – но твердо, уверенно в своей правоте.
- Тромсе не наш, а датский! И все ты врешь, пес! – Наместник вплотную подошел к рыбаку, так что солдаты были вынуждены отвести свои копья, настороженно  посматривая на остальных пленных. Веревки веревками, да мало ли… - Никогда ваших промыслов не было здесь!
- Не лайся, господин, попусту! – купец смело взгляда не отводил, хоть и одним лишь оком видеть мог. – Почитай, ведомо тебе, как тремя десятками лет до сей поры, вся Каяния присягнула в верности великому князю московскому Ивану Васильевичу.  Аль крестоцелование ныне не в чести у свейских немцев? – насмешливо произнес Бадигин.
- Крест целовал другой король. – рыцарь опешил слегка от точности упрека, прозвучавшего в словах пленного. – И договор у вас был с датчанами, с Хансом I, а ныне здесь владения шведские.
- Про то, что вы разодрались промеж собой, нам ведомо, только договоры при чем? – пожал плечами купец, насколько это позволяли стянутые за спиной руки.
- При том, что это теперь наши владения, и мы определяем кто вы! Я определяю! – возвысил голос наместник. – И вижу, что предо мной стоят лазутчики московитские, удел которых ныне смерть!
- Твоя воля, господин, - пленный не опускал голову, - только помни, что велика Русь, и не согласиться она с тобою. А ну как вновь придут сюда люди царя московского? Что тогда говорить им будешь?
Наместник резко повернулся, хотел было отдать приказ, но вдруг промедлил и снова посмотрел на бесстрашного купца:
- Тридцать лет тому назад не ходил ли ты сам в поход?
- Было дело! – Кивнул пленный. – С князьями Ушатыми Петром да Иваном славно били флот свейский у Немецкого становища на Кузове. Три бусы взяли!
- Значит, уже встречались… - тихо молвил наместник, окончательно покинув пленных, и направился к стоящему в отдалении монаху. Начальник стражи по-прежнему семенил рядом, стараясь не попадаться на глаза грозному властелину, но в тоже время не упустить ни слова.
- Как будем судить их? – спросил наместник доминиканца. – Светским судом или церковным?
- Они не язычники и не еретики! – отрезал монах. – При чем здесь церковный суд?
- Разве для вас, ваше преподобие, московиты не язычники и не еретики? Разве Святой престол не объявил их таковыми? – насмешливо произнес наместник.
- Они схизматики! У них на груди висят кресты! – глухо произнес из-под капюшона отец Мартин.
- В чем разница? Главное, они не католики! – Отец Мартин резко откинул капюшон и его пронзительный взгляд впился в наместника, а в голосе зазвучали новые ноты, напоминавшие звон металла:
               - Ересь есть откровенное отвержение христианства. Когда люди начали оставлять идолопоклонство, по его очевидной нелепости, и приходить к познанию и исповеданию Искупителя; когда все усилия диавола поддержать между людьми идолопоклонство остались тщетными; тогда он изобрел ереси, и посредством ереси, сохраняя для держащихся ее имя и некоторую наружность христиан, не только отнял у них христианство, но и заменил его богохульством. А они, вы посмотрите, - монах указал своей тощей дланью на толпу пленных, заставив невольно обернуться и наместника - они стоят и молятся! Я не вижу никакого богохульства.
                - Да вы – философ, святой отец! А еще и доминиканец! – попытался отшутиться Андерссон. Даже столь испытанному воину стало не по себе от пронизывающего до мозга костей взгляда монаха.
     - Это не я, а Апостол Павел ставит ереси в один ряд с грехами волшебства и идолослужения.  Но я вижу то, что вижу! Что они поклоняются Христу и Пресвятой Богородице, чьи изображения они целуют во время предсмертной молитвы. И я не схоластик!  Я следую во всем тому, что можно почерпнуть из древних книг, содержащих всю чистоту нашей веры.
- Но папы…?
- Что папы! Вы давно бывали в Риме, монсеньор?
- Да я там вовсе не был!
- И слава Спасителю и Деве Марии! До чего дошла римская курия, что пора бы нашему ордену заняться ими, как еретиками!
Тема разговора становилась опасной, тем более, что рядом маячил Кнутссон, начальник стражи.
- Черт его разберет этого доминиканца… - подумал было Андерссон, - хоть он и является приором католического монастыря, а заодно и главным инквизитором края, но порой его речи даже мне кажутся еретическими. Впрочем, разве разберешься во всех этих теологических тонкостях… Еретик – не еретик… Вон он что говорит про Рим… А если и там ересь…?
 Наместник покачал головой и посчитал необходимым сначала разрешить вопрос с пленными:
- Не будете возражать, святой отец, если отдам кое-какие распоряжения?
- Касательно пленных? – монах кого-то внимательно высматривал среди толпы обреченных.
- Да, святой отец.
- Какая участь их ожидает? – голос монаха был по-прежнему чуть глуховат.
 Наместник пожал плечами, недоумевая. Ему вопрос показался бессмысленным. Какие могут быть раздумья, когда все предельно ясно? - Я хочу их всех повесить!
- Тогда у меня будет одна просьба, ваша милость.
- Слушаю вас, святой отец! – рыцарь даже чуть преклонил свою седую голову в роскошном берете.
- Отдайте мне одного. Вон того мальчишку. Я хочу его взять на воспитание.
- Святой отец… - с укоризной произнес наместник, - вы считаете, что вам удастся перевоспитать этого юного еретика, простите, - рыцарь заметил сверкнувший взгляд доминиканца, - этого схизматика?
- Да! – твердо произнес монах. – По крайней мере, я попытаюсь спасти одну заблудшую, но христианскую душу.
- Будь по-вашему! Эй, Кнутссон! – позвал наместник своего верного пса. – Всех повесить, кроме мальчишки. Его отвести в обитель, к отцу Мартину и передать отцам-доминиканцам.
- Будет исполнено, ваша милость! – начальник стражи стремительно побежал исполнять приказ.
- Господь вас возблагодарит. – монах склонился в почтительном поклоне и собирался было покинуть двор. Но наместнику не терпелось узнать подробности о жизни в Риме, и он задержал приора.
- Постойте, святой отец, мы с вами не договорили, вы серьезно сказали о наших святейших папах? – доминиканец поморщился, внимательно проследив за тем, как толпу русских рыбаков вывели со двора, подталкивая остриями копий. Мальчика оторвали от отца и, не смотря на его сопротивление, два солдата потащили в сторону монастыря. Приор  обернулся и ответил наместнику:
- Серьезней некуда! Папы назначают нас в другие страны, искоренять ересь, язычество и колдовство, лишь бы убрать подальше от Рима. А сами… - монах наклонил голову, продемонстрировав тщательно выбритую тонзуру, и помотал головой, как будто у него внезапно прихватило зуб. Наместнику даже показалось, что отец Мартин чуть слышно застонал.
- Что ж творят их святейшества? – рыцарь даже понизил голос.
- Пий II  прославился сочинением скабрезных книг, посвященных лишь плотским утехам. Сикст IV  обложил податью все публичные дома Рима, лишь бы наполнить казну, уподобившись язычнику Веспасиану,  Александр VI  погряз в собственном разврате, кровосмешении, и отравлениях всех неугодных его святейшеству, ему скорее подобало называться «аптекарем Сатаны», а не наместником Господа нашего на земле. А Лев X  проводил все время в бесконечных празднествах, балах и охотах, забыв и о молитве, и о том, как подобает вести себя первейшему из христиан. – Отец Мартин произнес все это скороговоркой, не поднимая головы, и не отрывая взгляда, который был прикован к букашке, что пыталась вскарабкаться на железный сапог наместника Андерссона.               
- А нынешний?
- Климент VII?  Тот же Медичи! Все это Борджиа, Орсини, Медичи – итальянские князья, думающие лишь о собственных удовольствиях и прибылях, погрязшие в разврате и непотизме .
- А что же ваши… доминиканцы, вы же «псы господни», так, кажется, переводиться с латыни название вашего ордена? – Монах кивнул, но после резко вскинул голову и вновь посмотрел прямо в лицо наместнику, заставив последнего вздрогнуть от колющего взгляда.
- Мы разбросаны по всему свету! Хотя был один наш собрат, Иероним Савонарола , который восстал против разврата папской курии. Он их назвал arrabiati – «беснующиеся». Он призывал святотатцам вырывать языки, а развратников, кровосмесителей и предающихся содомским грехам – сжигать. Их, а не тех ведьм и колдуний, что призывают нас - доминиканцев истреблять повсеместно! Но что он мог в одиночку? Когда против него стоял самый главный «беснующийся» - папа Александр VI! Папа предлагал ему даже кардинальскую шапку, лишь бы прекратил свои проповеди. 
- И какова судьба этого храбреца?
- Его сожгли по приказу Александра VI  23 мая 1498 году во Флоренции.
- Да… - старый рыцарь даже сдвинул свой берет назад, ошеломленный услышанным. – А что вы думаете, по поводу учения Лютера? Хотелось бы правильно разобраться во всех этих новых толкованиях веры.
- У истинной веры не бывает различных толкований. Но, - видя, что наместник хочет еще что-то сказать, поспешно добавил, - это долгий разговор, ваша милость.
Наместнику очень важно было разобраться во всех тонкостях религиозного противостояния надвигавшегося на страну. Приор доминиканского монастыря вызывал заслуженное уважение у старого воина. К его советам следовало прислушаться, тем более, то, что происходило в последние годы, требовало принятия решения – на чьей стороне окажется Андерссон.
Видя, что наместник стоит в ожидании ответа, монах согласился:
- Приходите вечером, ваша милость. После вечерней мессы.
- Я буду! – И грохоча стальными сапогами рыцарь Ганс Андерссон, наместник и владыка Приботнии удалился в свою резиденцию - огромную каменную башню посреди крепостного двора.
Монах посмотрел ему вслед, набрасывая обратно на голову капюшон:
- Всех вас сейчас занимают вопросы власти, а не веры! – пробормотал чуть слышно и, перебирая четки, чуть сгорбившись, медленно побрел со двора.

                Глава 3.

                Мальчишка.

Дойдя до монастырских ворот, приор чуть поднял и тут же опустил кольцо на калитке, издав лишь один, едва слышный звук. Дверь моментально отворилась, пропуская отца Мартина в обитель.
- Где мальчик, брат мой? – коротко спросил он склонившегося в поклоне монаха.
- В трапезной, высокочтимый владыка. – Не разгибаясь, отвечал монах.
Монастырская трапезная представляла из себя продолговатую комнату, стены которой, как и всей обители, были выложены крупной каменной кладкой на растворе, без малейшего намека на какую-либо дополнительную отделку. Из всех украшений здесь присутствовало лишь распятие, а из мебели – один длинный грубосколоченный стол, две такие же скамейки с двух сторон и единственное кресло - приора в главе, сразу за изображением Христа.
Мальчишка сидел за столом, положив руки на стол и уткнувшись в них своей кудрявой головой. За его спиной молча крестив руки на поясе стоял еще один из братьев-доминиканцев. Увидев вошедшего приора монах склонился в глубоком поклоне, а затем повинуясь жесту настоятеля беззвучно удалился, оставляя их наедине.
Отец Мартин присел рядом с мальчишкой и дотронулся до его кудрей. Тот встрепенулся и словно ужаленный отскочил в сторону и ненавидяще уставился на монаха. Его кулаки сжались, словно готовясь к последней схватке с врагом. Приор вздохнул и отвернулся вполоборота от мальчишки, но краем глаза держа его в поле своего зрения. Выждав какое-то время, когда мальчик чуть расслабился, приор внезапно задал вопрос:
- Это был твой отец?
От неожиданности мальчишка вздрогнул и ответил:
- Да!
- Понимает наш язык… - отметил про себя отец Мартин, но больше ничего не спрашивал.
- Что с ним? – с трудом подбирая слова спросил спасенный.
- Я думаю, - так же медленно, что мальчишке было проще понимать его речь, отвечал монах, - господин приказал повесить твоего отца.
Подросток завыл по-волчьи, обхватил голову руками и опустился прямо на каменный пол. Затем, через мгновение, он уже вскочил и во весь опор рванулся сначала к одной двери, ударился в нее с размаху, но дубовые доски намертво закрывали проход, метнулся ко второй двери, ведущей из трапезной во внутренние помещения обители, и стал стучаться в нее из последних, уже оставлявших его сил. Наконец, совсем выбившись, он сполз по оставшейся безучастной к бесчисленным ударам кулаками, локтями и коленями древесине, и затих внизу, изредка всхлипывая.
Все это время монах безмолвно наблюдал за мальчиком. Прошло не менее получаса, как отец Мартин поднялся со скамьи, приблизился к съёжившемуся на полу телу и также, не произнося ни слова, опустился рядом с ним.
Сквозь затихавшие рыданья, прерывающимся от спазм голосом, мальчик задал вопрос священнику:
- Зачем вы меня оставили в живых?
- Если в Божьей и моей воле было спасти хоть одну из христианских душ, то грех было бы наверно от этого отказываться. – пожал плечами приор.
- Лучше бы я умер вместе со своим отцом! – зло отозвался мальчишка.
- Люди умирают тогда, когда их призывает Господь. Значит, еще не пришла твоя очередь. – тихо молвил монах.
- Я все равно сбегу отсюда и отомщу тем, кто убил моего отца и его товарищей! – Голубые, небесного цвета, глаза мальчишки потемнели от гнева и блеснули наполненные слезами, как родник чистейшей водой, когда в нем отразиться последний луч солнца перед ненастьем.
- Отомстишь. – Согласился доминиканец. – Но не сейчас, а позднее, когда вырастешь.
- Нет, сейчас! – упрямо повторил мальчишка, и его нижняя губа задрожала от обиды и горя.
- Для того чтобы мстить, - спокойно продолжил свою речь монах, - надо быть очень сильным человеком, и сила его должна состоять не только в физической мощи, а в уме. Ибо ум может только отличить тривиальную месть, что греховна изначально по своей сути от возмездия, которое может совершиться и человеческой рукой, но по воле Божьей. Сбежав отсюда, ты вновь попадешься в руки стражникам, которые вздернут тебя на первом же дереве, и на этом месть твоя закончится. Ты этого хочешь? – Отец Мартин чуть внимательнее посмотрел на мальчишку – не слишком ли длинную он произнес речь? Понял ли его правильно собеседник?
- Нет! Не хочу! – твердо ответил мальчишка, показав тем самым, что он прекрасно растолковал сказанное на чужом языке.
- Откуда ты выучил наш язык? – приор начал осторожно расспрашивать.
- С тех пор, как умерла моя мать, то есть уже четыре года, как я постоянно был при отце, с ним ходил на промыслы, с ним торговался с иноземными купцами. Отец… - мальчишка не выдержал и всхлипнул, - отец заставлял учить меня свейский язык, да и не только его, чтоб понимать вашу речь и в делах помогать ему. До нынешней ночи… - опять уткнулся в колени и заплакал. Монах протянул свою высохшую длань и осторожно погладил по буйным кудрям. Мальчишка не отстранился.
- Пойдем помолимся, за упокой их душ христианских, сын мой. – тихо произнес монах, почти уткнувшись в макушку ребенка. Тот чуть заметно кивнул.
- Тогда помоги встать старому священнику. Сиденье на холодных камнях нашей обители не лучшее испытание для моих старых костей. – Мальчишка легко вскочил и подал руку отцу Мартину.
- Вот и отлично, благодарю тебя, сын мой! – отозвался монах, поднимаясь с холодного пола. – Последний вопрос – как тебя зовут?
- Юргой. – глуховатым баском ответил мальчишка. Потом поправился. - Юрием сыном Степановым Бадигиным. – И опустил голову, опять отца припомнив.
- Вот и отлично, а меня отцом Мартином. Ты не возражаешь, если я буду называть тебя Георгом? На нашем языке это благозвучнее, и ничем не отличается от твоего истинного имени. Ведь Юрий значит Георгий?
Мальчишка лишь мотнул головой в знак согласия.
- Хотя, - немного подумав, добавил монах, - Георг будет слишком вызывающе, назовем тебя Гилбертом!
Мальчишка снова кивнул. Ему было все равно.
- Сколько тебе лет?
- На Юрьев день, осенний, шестнадцать будет. 
- Ну и славно! Пойдем к распятию Христову и помолимся вместе, сын мой Гилберт. – монах взял его за рукав, но Юрга вырвал руку и спросил, глядя прямо в глаза монаху:
- А как мы будем молиться разным Богам? Я православный христианин, а ты, святой отец?
- А посмотри туда. – Вместо ответа доминиканец указал на распятие. – Разве ты не узнаешь в Нем Сына Божьего Иисуса Христа? Разве не ему вы молитесь?
- Ему. – мальчишка смутился и отвел глаза в сторону.
- Только вы это делаете на своем языке, а мы на древнейшем, на латыни. Пока. – последнее слова монах произнес чуть слышно.
- Но наш батюшка, говорил нам на проповедях, что латинская вера есть ересь, а все латиняне – еретики. – мальчишка упорствовал.
- И там, тоже самое. – С грустью подумал монах, но вслух произнес другое. – Я же предложил тебе взглянуть на распятие и убедиться, что Бог един. Потом позднее, я расскажу тебе и о том, что менее чем пятьсот лет назад и церкви наши были едины, лишь стараниями людскими, а не Господними, разъединились они. То разделение суть есть кара Божья, за ослепление человеческое. Вот какую ту молитву знаешь?
- «Отче наш…» - по-русски ответил Юрий.
- А по-шведски, как это звучит? – задал вопрос дотошный доминиканец.
Мальчишка задумался, потом неуверенно начал переводить:
- Отец наш, который на небесах, имя твое…
- «Pater noster qui est in coelis…» - повторил отец Мартин по-латыни и усмехнулся. – Даже молитвы наши одинаковы. Пойдем. – Поманил он мальчишку к распятию. Вместе встали на колени, вместе кланялись и крестились, вместе читали молитвы, только каждый на своем языке.
Потом отец Мартин усадил его за стол, сам уселся напротив и произнес негромко:
- Брат Беннет!
Одна из дверей неслышно приоткрылась, и в трапезную беззвучно вошел монах. Несмотря на покаянную молитвенную сгорбленность фигуры, выцветшая монашеская ряса не могла спрятать всю богатырскую мощь человека. 
- Брат Беннет, curetur jentaculum.
Монах кивнул, не произнося ни слова, и через мгновение перед ними на столе возник кувшин с водой, две глиняные кружки, грубо нарезанный хлеб, и перед каждым поставили по миске с дымящейся похлебкой.
- Поешь, Гилберт! – приор пригласил мальчишку разделить скромную трапезу, разливая по кружкам ключевую воду. – Как видишь, мы parvo contentus – обходимся малым в этой жизни, ибо девиз нашего ордена: «Восхвалять Господа, Благодарить Господа и Проповедовать Слово Господне», довольствуясь малым, пребывая в скромности.
Мальчишка кивал головой, уплетая за обе щеки. Было видно, как он проголодался. Отец Мартин с едва заметной улыбкой наблюдал за ним искоса, слегка пригубив от своей кружки, а когда тот опустошил одну тарелку, пододвинул ему и свою, к которой не притронулся:
- Ешь!
- А вы, святой отец?
- Я лучше сотворю еще одну молитву, сын мой. В моем возрасте пища телесная уже не имеет такого значения, как для тебя.
Юргу не пришлось больше уговаривать, и он молниеносно уплел и вторую тарелку с похлебкой, собрал все хлебные крошки со стола, смел их в ладонь, поглотил, а потом залпом запил все чистейшей родниковой водой, что была в кувшине.
- Спаси Бог, святой отец. – мальчишка поклонился приору.
- Слава Господу нашему, Пресвятой Богородице и святому Доминику. – отозвался отец Мартин. – Сейчас брат Беннет, он не разговорчив, ибо дал обет молчания, проводит тебя, Гилберт, в твою келью. Тебе надо отдохнуть. Выспись, как следует, а завтра мы с тобой побеседуем о твоей дальнейшей судьбе. Будь благоразумен, сын мой. Брат Беннет! – сгорбленная фигура в коричневой рясе вновь возникла в трапезной, - проводи брата Гилберта и покажи ему его келью.
Приор с удивлением отметил про себя, что всегда смиренный монах, давший обет молчания, вел себя, как-то странно и взволнованно. Всегда опущенный глухой капюшон, скрывавший лицо монаха вдруг приоткрылся и настоятель успел заметить сверкнувший взгляд из-под него и даже подобие доброй улыбки, когда брат Беннет распахнул перед мальчиком дверь из трапезной и указал жестом, куда ему следует направляться. Двинувшись следом за мальчиком, брат Беннет по-отечески положил ему руку на плечо и уже вдвоем они покинули зал.   


                Глава 4.
                Инквизитор и рыцарь.



Старый Ганс Андерссон не был жестоким от природы, но привык относиться равнодушно к человеческой жизни и страданиям. С годами в нем угасла жажда подвигов и славы, воодушевлявшая его смолоду. Он не был ограниченным человеком, даже слыл когда-то проницательным, что подтверждалось хотя бы тем, что он сам уцелел во всех кровавых распрях, вспыхивавших между шведскими фамильными кланами. Удалось ему избежать и знаменитой Стокгольмской кровавой бани, когда сотня самых знатных дворянских голов Швеции отлетела прочь под топором палача. Вступление на престол Густава Эрикссона из рода Ваза ровным счетом для наместника Приботнии ничего не изменяло в сложившемся круге его обязанностей. Разве что поступили указания из Стокгольма об увеличении налогов, которые рекомендовалось получить за счет доходов католической церкви ввиду того, что Швеция хочет попридержать их у себя. Война с датчанами продолжалась и требовала денег. По мнению наместника Приботнии, это был опасный шаг короля Густава – одно дело тягаться с датчанами, мстить за прошлые обиды и унижения, или с московитами, упрямо приходившими на лов рыбы и фанатично считавшими эти воды их владениями, другое дело - сам папа со всей мощью католических армий, стоявших за его спиной! Одна Франция с Испанией чего стоят. Густав открыто заявлял, что если папа не согласиться с ним, то шведы примут новое христианство, тогда, сделал умозаключение старый солдат, мы станем, как московиты… Как их назвал отец Мартин? Схизматики? Или хуже? Значит правильно то, что он казнил их сегодня светским судом – своей властью. Андерссон формально всегда относился к церковным обрядам, но терпеливо выстаивал мессы, считая их такой же неизбежностью, как, скажем, проверки караулов. По молодости он даже мечтал о своем участии в освобождении гроба Господня, но вместо этого отправился по приказу регента Стуре в тот злосчастный морской поход против московитов, о котором совершенно случайно напомнил этот пленный. Кроме горечи поражения и раны в плече, нанесенной топором одного из русских воинов, ничего не осталось в памяти от того похода. Хорошо доспех был мощный и, несмотря на то, что лезвие прорубило толстенное оплечие, Андерссон не стал калекой. Зла на противника рыцарь не держал, все было по правилам – они пришли, те отбивались. Ныне эти пришли, несмотря на запрет, он их повесил. И никаких угрызений совести! Все по законам войны предельно понятным солдату в исполнении своего дела. А вот с этими религиозными закавыками… не иначе будет новая распря, ведь тех, что казнили тогда в Стокгольме по наущению епископа Тролле, осудили, как еретиков…
- Нет, без совета монаха-доминиканца не разобраться! – Заодно нужно было сообщить приору и неприятное известие о королевском указе, касающемся инвентаризации всех монастырских владений и отправке доходов с них не в Рим, а в Стокгольм.      
После вечерней мессы наместник и владыка всей Приботнии Ганс Андерссон пожаловал к отцу Мартину. Рыцарь слегка стукнул железной печаткой в калитку монастырских ворот, так что содрогнулись ее мощные дубовые доски, и не дождавшись гостеприимного распахивания, принялся грохотать уже изо всех сил. По окрестностям разнесся такой шум, будто целая армия штурмовала монастырь и била окованным железом тараном в неприступные стены. Но прочное дерево, хоть и вздрагивало от ударов рыцарской руки, не поддавалось.
После довольно длительного ожидания, которое наместник провел в беспрестанной атаке калитки, когда с него уже покатились первые капли пота, неожиданно проем открылся и старый рыцарь едва удержал равновесие на ногах, поскольку бронированный кулак устремился вперед, тело за ним, а преграды более не существовало. Не сдержавшись, Ганс Андерссон громко высказался:
- Черт бы вас всех подрал, бездельники!
На что открывший ему дверь монах тихо, но строго заметил:
- Не стоит забывать, ваша милость, что вы находитесь в святой обители, и упоминание имени Сатаны есть большой грех.
В запале рыцарь хотел было добавить ругательств, и уже набрал воздуха в легкие:
- А какого… - но сдержался, с шумом выдохнул, даже перекрестился железной перчаткой.
- Отец Мартин вас ожидает в трапезной! – упреждающе произнес монах. Наместник кивнул, молча проглотив ругательство, и хотел было последовать за встречавшим, но тот сначала тщательно запер калитку на тяжелейший засов, и лишь потом жестом пригласил рыцаря за собой.
Приор монастыря, уже извещенный о визите столь высокого гостя, отчего и произошла заминка у ворот, ожидал наместника в трапезной, стоя лицом к распятию, и тихо читал молитвы, перебирая простые потемневшие от времени и употребления деревянные четки.  Грохот рыцарских лат, что сопровождал каждое движение Андерссона, не отвлек отца Мартина от его занятия, и спина монаха осталась неподвижной. Наместнику ничего не оставалось делать, как прошествовать до распятия, встать рядом с доминиканцем, и смиренно сложив руки на груди, попытаться с трудом вспомнить какие-либо известные ему слова Священного Писания. Однако, отец Мартин довольно быстро завершил свои молитвы и повернулся к старому рыцарю, слегка склонив голову и приглашая движением руки перейти к столу.
Это было по душе старому войну, тем более, что продвигаясь к распятию, он успел заметить внушительный кувшин, возвышавшийся на столе. Лелея надежду о том, что содержимое сосуда соответствует его тайным мечтаниям, рыцарь не заставил себя упрашивать и тут же уселся радом с приором, занявшим свое кресло во главе стола.
- Отличные латы у вас, ваша милость. – начал разговор доминиканец, потянувшись к кувшину и взгляд наместника, как прикованный проследовал за движением руки приора. – И сколь красива и богата их отделка. – продолжил монах, разливая по глиняным кружкам воду. – Итальянские?
При виде простой воды, льющейся из кувшина, настроение рыцаря так быстро испортилось, что он даже не расслышал последний вопрос. С раздражением он сорвал с головы бархатный берет, обнажая седую гриву волос, хлопнул им об стол, и с брезгливой гримасой, исказившей его лицо, произнес, словно еще не веря увиденному:
- Вода?!
- Вино, ваша милость, подчас превращается в коварного товарища, да еще в столь поздний час, поэтому, мы, доминиканцы, воздерживаемся от него и употребляем лишь в небольшом количестве и только в лечебных целях. То вино, что имеется у нас, предназначено для Святого Причастия. В нашем суровом крае, где никогда не нальется соком виноградная лоза, оно для нас воистину ценнее золота. – спокойным голосом отвечал монах.
- А нельзя ли попросить вас, святой отец, - сглотнув слюну, сказал рыцарь, с отвращением поглядывая на чистую воду, - распорядиться подать мне немного вина. Именно в лечебных целях. Для пользы желудка. Что-то я неважно себя чувствовал после обеда. В свою очередь, я обязуюсь прислать к вам в монастырь пару дюжин бутылок родом из Франции. Я и не знал, что вы так бедствуете. – добавил он торопливо.
- Мы не бедствуем, а довольствуемся малым, что имеем. А, от желудка, ваша милость, лучше всего помогает отвар дикого овса, впрочем, если вы настаиваете…
Приор покачал головой, то ли осуждая, то ли раздумывая, но произнес негромко:
- Отец Беннет!
Тотчас в трапезную вошел знакомый нам молчаливый монах и, поставив перед наместником небольшой, кружки на две, кувшин, удалился.  Не стесняясь приора, наместник тут же выплеснул на пол налитую ему воду, налил вместо нее вино, залпом выпил, облегченно вздохнул, поставил кружку на стол и лишь после этого стянул с себя одну за другой стальные перчатки, с грохотом водрузив их рядом с беретом.
- Ох! Хорошо, святой отец, сразу полегчало в желудке. – испещренное морщинами лицо старого воина расплылось в благодушной улыбке. – Вы что-то спрашивали про мои латы? Да, хороши. Но не итальянские. Это немецкая работа знаменитого аугсбургского оружейника Хельмшмидта. Здесь есть его личное клеймо вместе с городским гербом Аугсбурга. – Рыцарь стал было вспоминать и отыскивать клеймение, но потом махнул рукой.
- Теперь я вижу, - монах показал рукой на грудь Андерссона, - здесь использована серебряная амальгама, а не таушировка, которую применяют, как правило, итальянские оружейники.
Видя, что эти слова изумили наместника, отец Мартин продолжил:
- При таушировке, другими словами инкрустации, поверхность доспехов или оружия, прорезают канавками по линии нужного рисунка, нагревают, а затем с помощью чеканов забивают в них проволоку из драгоценного металла. При остывании проволока прочно закрепляется в теле металла. Это распространено среди оружейников Милана, Пизы и Венеции. Немецкие же мастера, разукрашивая оружие, используют ртутную амальгаму, которую наносят на поверхность, разогревая в горне. Ртуть испаряется, серебро или золото остается. Но это очень вредная работа. – доминиканец сокрушенно покачал головой. – Немногие из мастеров доживают даже до средних лет.
- Вы поражаете меня, святой отец, своими познаниями! – признался ошеломленный рыцарь. – Вы, монах, и… оружие. Никогда бы не подумал…
Настоятель развел руками. Старый солдат продолжил тему вооружения, радуясь, что встретил собеседника-профессионала:
- На самом деле, святой отец, мои доспехи безнадежно устарели. Сейчас в моде «максимилиановский» доспех, поверхность которого вся в желобках. Сталь становиться более упругой…
- Знаю! – перебил его монах, - однако долго он не просуществует. Огнестрельное оружие совершенствуется быстрее. Оружейникам придется вернуться к плоским доспехам с увеличением толщины металла, а в качестве дополнительной защиты от пуль я бы рекомендовал посередине нагрудного панциря делать остроконечное ребро, которое способствовало соскальзыванию пули с поверхности.
- Боже, отец Мартин! – Воскликнул в конец обескураженный наместник – Как вы разбираетесь в оружии. Кабы не ваша ряса… 
- Дело не в оружии, ваша милость, вернее сказать не в нем одном, дело в тех науках, без которых это было бы немыслимо. А я не только смиренный служитель нашей церкви, но и, с вашего позволения, ученый. – Отец Мартин наклонил голову, блеснув тщательно выбритой тонзурой. – Во всех странах, где довелось побывать мне, служа Господу нашему, я старался постичь многое, набираясь опыта и знаний от людей сведущих.
- Вы ищите философский камень? – с загоревшимися глазами вдруг спросил наместник.
Монах усмехнулся:
- Философского камня не существует в природе, и создать его невозможно. С какой стати одно вещество должно превращаться в другое, если все создано нашим Творцом? Золото – золотом, серебро – серебром. Извлечь один предмет из другого, как извлекаем мы металлы из руды, или производим вино из винограда, сыр из молока – это одно. Но не превратить! Извините, ваша милость, но все, что связано с превращениями, связано с колдовством.
- Да, да. – поспешно закивал рыцарь. – Колдовство, ересь,  вернее борьба с ними, это по вашей части – вы же представляете в наших краях святую инквизицию.
Доминиканец кивнул, никак не отреагировав на упоминание о Sanctum Officium,  словно не испытывая особого желания беседовать на эту тему. Андерссон не унимался:
- Святой отец, насколько я припоминаю, что почти все расследования, проводимые вами, заканчивались оправдательными приговорами. Неужто в нашей провинции нет ни еретиков, ни колдовства?
- Я осуждаю преступников лишь тогда, когда есть неопровержимые доказательства его вины. – глухо произнес отец Мартин.
- Но… - хотел что-то сказать старый рыцарь, однако, доминиканец еще не закончил фразу:
- Часто судьи стараются доказать виновность любым способом, считая, что главное в расследовании, это завершить его любым способом. А потом вы знаете, ваша милость, что признание полученной под пыткой, отнюдь не является истиной. Если человеку дать одурманивающий настой, то он может перенестись, как в рай, так и в ад. В его памяти оживет все – о чем он слышал, что видел и даже то, что ему когда-то снилось. Пытка – вид одурманивания, когда обвиняемый, испытывая нестерпимые страдания, лишается рассудка и начинает беседовать с тем, кто допрашивает его и отвечать на любые вопросы. Чаще всего так, как это необходимо судье. Отсюда возникает цепочка. Под пыткой обвиняемый называет имена других людей, не имеющих никакого отношения к слушаемому делу, их арестовывают, пытают, и так до бесконечности.  Я осуждаю преступников лишь тогда, когда очевидность их деяния не вызывает сомнения, ибо любое преступление отмечено определенными знаками, если хотите следами.
- Разве эти следы не есть печати дьявола?
- Можно и родимые пятна на теле человека назвать отметиной дьявола. Зачем примешивать влияние сатаны, когда преступление имеет свои доказательства и без его присутствия, что позволяет мне с чистой совестью передать преступника светским властям для казни. – пожал плечами доминиканец.
- Но вы же отправили на костер того монаха - бенедиктинца?
- Он совращал монахинь из монастыря Святой Биргитты, удовлетворяя лишь свою похоть, при этом посмел назвать себя мессией, оскорбляя и Святое Писание и все каноны веры, объясняя, что причащение Тела Господня есть совокупление с ним. Но гораздо больший грех и преступление его было в том, что он заставлял монахинь умерщвлять новорожденных детей, внушая несчастным женщинам, что от Святого Причастия (О, Боже, помилуй меня, что произношу подобное святотатство!) с ним, забеременеть они не могли. С этого я и начал расследование его злодеяний.
- Почему вы не осудили монахинь, а лишь одного монаха? А я слышал, что своих вы… - наместник замялся, подбирая нужные слова.
Доминиканец намек понял:
- «Facinora ostendi dum punientur, flagitia autem abscondi debent». – рыцарь поморщился, он слова молитв то плохо помнил, не говоря уже о чистейшей латыни, но приор пояснил. – «Я обнаружил проступки, дабы наказать за них, но позорные дела следует прятать» - так гласит один из наших декретариев. Это были не просто позорные дела или проступки, это были настоящие преступления.  Что касается монахинь, они наказаны были более, чем их может осудить Святой трибунал и светские власти. Весь остаток своей жизни они проведут в молитве и непрестанном искуплении своих грехов.
- А как быть с вероотступниками? Вот вы, святой отец, заступились сегодня за мальчишку? – Андерссон вылил в кружку остатки вина, с сожалением заглянул в пустой кувшин, поставил его и одним махом проглотил благородный напиток.
- Я уже объяснял вам, ваша милость, о том, что московиты не являются вероотступниками. Об этом знает любой знакомый с историей христианства и Святой церкви. Практика объявления всех тех, кто нас не устраивает, вероотступниками порочна. Выжигая то, что вы пытаетесь называть еретической заразой, мы увеличиваем число тех, кто станет ее защитником.
- Но вы же не попросили меня сохранить жизнь всем остальным?
- Вы судили их за то, что является по разумению светских властей преступлениями, которые не имеют отношения к делам церкви. Это было ваше право, хотя, возможно, я и не согласен с вашим решением. Beati qui in Domino moriuntur.  – отрезал приор.
- Но разве в нашей местности нет колдуний, нет одержимых бесом? – не унимался старый рыцарь.
- У нас нет лекарей! Это я могу заявить вам с полной ответственностью. Мои монахи собирают лечебные травы, ибо и я знаком с ними и передаю свои знания им. Этими настоями мы пытаемся облегчить участь тех, кто нуждается не только в духовном, но и телесном облегчении в недугах. Но каждая трава имеет массу свойств, от самых полезных, до самых опасных для человека. И если мы это делает, строго следуя тем пропорциям, что определены наукой, не только составляя само лекарство, но и дозировано выдавая его больному, то часто случается, что те, кто обладает подобными знаниями, что почерпнуты или из древних книг, или из самой мудрости человеческой, что свидетельствует о Божьем провидении, наделившим знаниями этих людей, не удосуживаются проследить за этим. И тогда лекарство может стать ядом. Недаром древние греки называли это одним словом «pharmacon». В таком случае, моя задача, как судьи, выяснить был ли в этом умысел, то есть отравление, или трагическая случайность. Очень часто мудрецов, обладающих древними знаниями, могут обвинить по невежественности, и назвать ведунами.
- Но разве не существует различных книг, посвященных магии, что являются порождением сатаны? – спросил пораженный услышанным от приора одного из самых суровых католических орденов, да еще и главного инквизитора их края.
- Раз они существуют, значит, такова воля Творца! Человек, вооруженный твердой и незыблимой верой, узреет в древних книгах, пусть это будет даже каббала или сочинения языческих авторов, Божественный свет Знания. Ведь древние книги, только лишь потому, что сочинены они теми, кто не знаком был с христианством, могут и несут величайшую мудрость переданную Создателем человечеству, ибо Господь наш существовал вечно, но мы пришли к нему всего полторы с небольшим тысячи лет назад через Сына Божьего и стали называться христианами! А сколько открытий науки считалось до определенного момента магией и ересью? Разве использование пороха и огнестрельного оружия нельзя причислить к магии? Мощь взрыва разрушающего крепостные стены, что это? Магия или наука – Божественный промысел?
- Порох… Но, как же без него… - ничего не понимал наместник.
- Его изобрели китайские мудрецы, поклоняющиеся идолам. – доминиканец посмотрел на рыцаря торжествующе. Наместник, уже окончательно запутавшись в том, как отличить науку от ереси, решился задать доминиканцу самый волнительный для него самого вопрос – о протестантизме.
Немного подумав, приор тряхнул головой, словно решившись на что-то и заговорил:
 - Я знаком с сочинениями этого священника из Виттенберга. Лютером владеет воинственный дух, порождающий вокруг себя вражду, тяжбы, ревность, гнев, ссоры, расколы, зависть и убийства.  Лютер говорит первое, что приходит ему в голову, а потом защищает свои высказывания с жаром и настойчивостью;  Лютер поворачивает, переворачивает и выворачивает наизнанку каждое слово из Святого Писания, пока весь контекст не зазвучит по-другому. Он утверждает, что воля человека настолько порабощена грехом, что пока Бог по своей благодати не освободит ее, то человек не только не способен уподобиться Христу, но даже стремиться к нему.   А как же надежда на безграничную милость Господню? Она и говорит о том, что человек не потерял способность стремиться, а значит, не утратил свободу своей воли. Да, человек неоднороден. Да, первородный грех Адама не прошел мимо природы человека, негативно изменив ее, и я готов принять его закабаляющее действие, в том числе и на человеческую свободу. Но, однако, даже после греха, свобода природы человека, оказавшись испорчена, не исчезла безвозвратно - она осталась - искоркой разума, отличающей добродетельное от недобродетельного. Также как и присутствующая некая воля, позволяющая, несмотря на склонность к греху, стремиться к добродетели. Само такое стремление как раз воплощает человеческую неоднородность: его наличие говорит о светлой стороне человека, побуждающей устремляться к праведности, к которой, и в этом проявляется его отягощенность грехом, сам он может только стремиться, не обладая ею. Так вот, именно такое стремление есть у всех, как "отметина" неиспорченной грехопадением свободной человеческой природы. Но у одних людей для его осуществления достаточно собственно человеческих сил и усилий, которыми можно вымолить "оправдывающую благодать", а у других оно остается бездейственным и бессильным, если на человека не спустится сама особая благодать. Я не приемлю лютеровский радикализм, исходящий из принципа "или-или" и основанной на полной ничтожности человека, а могу лишь предложить вместо него рассматривать неоднородность греха и невинности человека, всемогущей благодати Бога и свободы воли человека.  После первородного греха, но значительно больше - после личного греха и свобода утрачена не полностью, и нет абсолютного рабства. Появилась слабость зрения, но не слепота; появилась хромата, но не гангрена; нанесена рана, но смерть не наступила; приблизилась болезнь, но не гибель. Ведь остается какая-то искорка разума, остается какая-то тяга к добродетели, пусть и недейственная. Но она - ничто не из-за того, что ее самой по себе недостаточно для возвращения прежней свободы, а из-за того, что раненая и истощенная, она не в состоянии сделать того, что могла; однако же она обращает все остатки своих сил для ободряющей благодати!
Рыцарь, не проронивший ни единого слова во время столь долгого монолога доминиканца, смущенно кашлянул, покосившись на пустой кувшин из-под вина. Монах, не заметив столь красноречивого взгляда старого воина, продолжил:
- Его учение зиждется лишь на двух принципах sola fide – только вера и sola scriptula – только Святое Писание. Провозглашает священство абсолютно всех верующих и никакая церковь не вправе взять ответственность человека перед Богом на себя. Но именно церковь может принять колеблющегося, возжечь в нем ту самую искорку добродетели, которая возвратит человеку, как веру в благодать творца, так и в свои силы. Как учит нас апостол Павел – «один раскаявшийся грешник стоит десяти праведников»! 
- Разве человек в состоянии сделать сам выбор между злом и добром? – осторожно спросил наместник.
- Да и должен, ибо для чего существуют Десять Заповедей? Мы можем получить прощение грехов наших, соблюдая их, творя добро и веря одновременно. А Лютер же утверждает, что одна лишь вера дает всепрощение. И почему личная мораль должна отличаться от общественной? – приор сверкнул глазами. – Почему Нагорная проповедь применима лишь к христианину, как к частному лицу, но неприменима к должностному?
- Наверно, потому что зачастую законы государства стоят превыше интересов одного отдельно взятого человека. – неуверенно вставил рыцарь.
- А почему должна существовать различная праведность между государством и христианином? Это что? Какое-то новое переосмысление «искупления через Христа»? Божественное благоволение распространяется на все человечество, а не выборочно.   Он может быть преступником, мерзавцем, обличенным какой угодно властью – церковной ли, светской ли, но при этом оставаться верующим и тем самым заслужит себе искупление от всех тех грехов, которые он совершит по своей должности? Так что ли?
Андерссон лишь пожал плечами. Вопросы доминиканца ставили его в тупик. Припомнив что-то, рыцарь сказал:
- Да… и еще, говорят, что последователи Лютера оставят лишь два таинства.
Монах кивнул головой:
- Те, что, по их мнению, осязаемы: крещение – вода, и причастие – хлеб и вино! А покаяние? А таинство брака? Соборование? Миропомазание? Им этого не нужно! Потому что, по их разумению, человек это полное ничтожество и более ни в чем не нуждается. А они подумали о душе человека, стремящегося к Богу и желающему как можно чаще общаться с ним? Ведь именно таинства и позволяют нам это сделать. Да и сам цифра семь освящена мудростью Творца. Семью днями сотворения мира, семью Архангелами, семью печатями, семью церквями, семью смертными грехами и, наконец, семью таинствами!
- М-м-м… - наместник замотал седой головой, морщась, как от зубной боли. Вместо просветления в мозгах, что он надеялся получить от разговора с ученым монахом, похоже, рыцарь запутался еще больше.
- Выходит Лютер еретик? – задал он вопрос, чтобы хоть как-то получить некую ясность.
- Он не еретик. – покачал головой отец Мартин. – Он продукт того, что создала сама наша католическая церковь своей цензурой. Священное Писание должно стать книгой доступной для всех, для этого оно должно быть переведено на все языки христианских народов и сделано это абсолютно одинаково, дабы при переводе не вкрадывалось двусмыслие и разночтение одних и тех же слов, позволяющих кому-то ни было по своему трактовать Слово Божье.
- А как же латынь? – недоуменно спросил рыцарь.
- Во многих странах, где я бывал, включая и мою родину – Англию, народ не знает своего письменного языка, а ему приходиться возносить свои молитвы к Господу на латыни. Если сын Божий – Иисус из Назарета был иудей, как и большинство его апостолов, значит, изначально все речи и проповеди произносились и записывалось на древнеиудейском языке. Тогда, следуя логике, мы все должны учить язык древних иудеев. Позднее, все Святые Книги были переведены на греческий и латынь, имевших одинаковое хождение, дабы позволить всем служителям Господа говорить на одном языке, не зависимо от национальной принадлежности. Точно также хорошо говорят на латыни врачи и ученые, что позволяет им передавать друг другу свои знания. Но латынь закрыта для простонародья, ибо и своего языка они не знают. Разве у подданных нашего королевства, я имею в виду финнов, есть своя письменность, хотя они говорят и на своем языке? – В упор посмотрев на наместника, спросил монах. И сам же ответил:
- Нет! При этом мы стараемся заставить выучить их «Mater Dei» и «Pater nostrum» , а получается, что, вознося свою молитву к Господу нашему и Пресвятой Богородице, несчастные не понимают слов самой молитвы.       
- Святой отец, пойду я, пожалуй… - произнес наместник, поднимаясь из-за стола, забрав со стола свой бархатный берет и стальные перчатки. Встал, но замешкался, не решаясь что-то сказать приору. Отец Мартин внимательно взглянул на рыцаря и чуть заметно усмехнулся:
- Да пребудет Господь с вами, ваша милость, а насчет налогов не волнуйтесь. Недаром наш орден нищенский, нам скрывать нечего. 
Наместник еще раз подивился проницательности настоятеля и двинулся к выходу, загрохотав доспехами.


                Глава 5.

                Воспитатель.

Приор остался в одиночестве. Он медленно поднялся из-за стола, подошел к распятию и опустился на колени. Склонив голову, монах начал молиться:
- Per Christum et cum Christo, et in Christo tibi Deo. Patri omnipotenti et unitate
Spiritus sancti omnis honor et Gloria. Iesus potential Patris sapienta Filii, virtus Spiritus sancti, sanet hocvulnus ab omni malo. Amen.
Он долго стоял еще на коленях, и долго в тишине трапезной разносилось:
- In nominee Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen. In nominee Patris et Filii et
Spiritus sancti…
Наконец, приор замолчал, поднялся с колен, но еще долго и пристально смотрел на распятие. Одна из огромных свечей, что стояли перед резным изображением Иисуса, вдруг странно затрещала и загорелась необычайно ярко, разбрызгивая мельчайшие искорки по сторонам.
Приор кивнул и тихо прошептал:
- Ты услышал меня, Господи! – и повторил троекратно, непрестанно крестясь, -  in nominee Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen.
Затем повернулся, подошел к столу, устало сел в кресло и позвал:
- Брат Беннет!
Дверь тихо отворилась, и в трапезную вошел уже знакомый нам молчаливый монах. Он безмолвно подошел к приору и склонил голову перед ним.
- Брат Беннет, - обратился к нему настоятель, - я знаю, что ты дал обет молчания в своем служении Господу нашему и не в праве просить тебя нарушить его. Но признаюсь тебе, сегодня случилось нечто особенное, что вынудило меня обратиться к тебе с одной лишь просьбой выслушать своего настоятеля.
Монах, стоял в обычной своей манере, чуть сгорбившись, но было заметно, что его глаза, всегда опущенные к полу, на этот раз смотрели прямо в лицо отцу Мартину. Он внимательно слушал речь настоятеля. Тот поднялся из-за стола, и расхаживая по залу, продолжил:
- Не в правилах нашей Святой церкви расспрашивать о том, что привело человека к Богу, и какое имя он носил до начала своего прямого служения Господу. Человек сам выбирает здесь свой путь, и наша обитель глубоко уважает данный тобою обет молчания, оттого я и прошу лишь выслушать мысли своего настоятеля. О тебе, брат Беннет, мне известно лишь то, что ты прибыл сюда задолго до моего назначения, а я здесь уже шесть лет. Святую Церковь ждут большие перемены, я это предчувствую, это витает в воздухе и если этого не понимают в Риме, то мне остается лишь выразить свое сожаление. Но, заодно и радость, ибо любое испытание посылаемое нам Господом, лишь укрепит истинную веру в него. Сегодня мне удалось спасти от светского суда мальчика, подростка, которого бы я хотел поручить твоим заботам, брат Беннет. – Приор приблизился вплотную к монаху и посмотрел ему в глаза своим пронизывающим взглядом. Но его испытующий взор встретился с таким же пламенным огнем, сверкавшим в глазах монаха. Неожиданно брат Беннет заговорил. Его хриплый голос глухо зазвучал под низкими сводами трапезной:
- Если вы, брат Мартин, приняли такое решение, то я могу объявить об окончании своего обета молчания.
Надо сказать, что даже для невозмутимого и многоопытного настоятеля монастыря услышать голос монаха, давшего обет молчания, и долгие годы сохранявшего его, было подобно грозовым раскатам. Нет, не по высоте звуков, а по их неожиданности. Словно заговорил мертвец, хотя монах, давший подобный обет вечного молчания лишь только тем, что он иногда совершал какие-то движения, позволял отличить себя от застывшей статуи. Первое время, когда отец Мартин только прибыл в этот монастырь, он видел брата Беннета постоянно только на мессах, и порой ему казалось, что этот монах и вовсе не покидает свое молельное место, или стоя часами на коленях или застыв безмолвной статуей, напоминая собой резное изображение Святого Доминика. Когда приор входил в молельный зал, брат Беннет уже присутствовал там, когда приор покидал его, по окончанию мессы, монах оставался. Принимая такое глубокое погружение в веру, тем не менее, настоятель стал привлекать брата Беннета к некоторым работам и по монастырю, в частности поручил ему прислуживать в трапезной, имея тем самым возможность и самому присмотреться к этому монаху. Остальные, а всего в монастыре было двенадцать монахов, включая и самого приора, особого интереса у отца Мартина не вызывали. Чаще всего настоятель общался с экономом, братом Гонорием, словоохотливым и, можно сказать болтливым не в меру, так что порой его длинные речи приходилось прерывать, но зато исправно следившим за всем монастырским хозяйством. Заглядывал отец Мартин в монастырскую аптеку и даже проводил там немало времени в общении с монахами, братьями Филидором и Филиппом, делясь с ними и своими знаниями в области врачевания и обсуждая свойства тех или иных растений. Часто настоятеля видели и в библиотеке монастыря, которая, конечно, не шла ни в какое сравнение с теми собраниями человеческой мудрости, что доводилось отцу Мартину посещать в Европе, но несколько редких рукописей привлекли его интерес. Тем более, что брат Генрих, смотритель библиотеки, показался приору знатоком древних языков, что тоже являлось редкостью и среди средневекового монашества.
Но сейчас, услышав приглушенный и хриповатый голос вечного молчальника, отец Мартин несколько оторопел, но быстро справился с волнением и попросил:
- Поясни мне, брат Беннет, насколько это для тебя возможно. – И жестом предложил сесть.
Они опустились на деревянную лавку рядом друг с другом и настоятель впервые услышал исповедь своего монаха:
- Давно это было… служил я гридем  у посадницы новгородской Марфы, что после мужа своего боярина Борецкого осталась править Господином Великим Новгородом. Побили да пожгли нас тогда по велению великого князя московского. Вечевому колоколу язык вырвали да на Москву вывезли. Меня в бою ранило сильно, да купцы ганзейские спасли от смерти неминуемой, на своем дворе спрятали, когда смерчем прошли по улицам новгородским ратные люди московские. После и немцев очередь настала. Приказал воевода московский и их слободу пожечь. И опять спасли меня немцы. Взяли на свой корабль. От московитов ушли, Бог миловал, а вот в море на шведов нарвались. И в третий раз спасли меня немцы – священник там был католический с ними, отец Герман. Он и дал мне рясу монашескую, сказал: «Одевай и молчи! Говорить буду я с ними. Иначе живым не оставят». Тогда и дал я себе зарок, коль спасемся, перейду в веру латинскую. Так и вышло. Шведы ограбили купцов ганзейских, кого нашли из русских – тут же глотки перерезали, а нас с монахом не тронули. Корабль само собой разумеется привели сюда в Финляндию. В Або. Немцев и нас с монахом отпустили на все четыре стороны. Мы и пошли с ним в Улеаборг, в обитель эту, благо брат Герман был доминиканец. Он и постриг мне сделал, и говорить только с ним посоветовал. Здесь и латынь, и шведский освоил. Немецкий-то ранее еще знал. А как помер брат и спаситель мой во Христе, так и я замолчал. Никто более и не трогал меня. А сегодня увидел мальчишку спасенного, будто все перевернулось во мне… - Брат Беннет отвернулся в сторону. Замолчал. Настоятель заметил, как потекли слезы по его изможденному лицу, но молчал сам. Монах успокоился, высморкался в рукав рясы, молвил:
- Русь я вспомнил сразу.
- А что до этого? Не вспоминалось?
- Еще как вспоминалось! Ночами снилась. Как прослышал, что раз пришли сюда в Каянию русские, война тогда случилась промеж шведов и московитов, аж загорелся весь. Уйти хотел из монастыря! А после вспомнил все, как грабили они церкви наши новгородские, как над людом издевались – остыл. Да и не дошли они тогда до Улеаборга… Хотя шведам крепко досталось. Нынешний наместник наш тоже в войне принимал участие. С отцом своим ходил на севера русские, да вернулись не солоно хлебавши. И ранили его крепко.
- А те, которые приходили, московиты были?
- Не знаю точно. С земель двинских они. Раньше то были наши владения новгородские, а ныне… Видно все под себя Москва загребла.
- Ну вот и получается, что мальчишка-то наш тож с двинских земель будет. Сын купеческий. Отца-то его ныне повесили по приказу наместника нашего. Оттого и хотел я просить тебе, брат Беннет, чтоб присмотрел ты за ним, сиротой. Чтоб глупостей каких не наделал, по малолетству своему, по горячности. А воспитывать вместе будем. Все легче.
- За место отца буду ему!  - твердо сказал монах, глядя прямо в глаза настоятелю. – Вы монаха хотите из него сделать?
- Не знаю… - уклончиво ответил отец Мартин. Он и сам-то для себя еще не решил. – Пути Господни неисповедимы. Подрастет, сам выберет свою дорогу. Вижу, что парень не глупый. Значит, договорились, брат Беннет, ныне новый обет у тебя.
- Благословите! – Монах встал на колени и склонил голову перед приором.
-  In nominee Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen. – осенил его крестным знамением отец Мартин.
Брат Беннет стремительно направился к выходу, но настоятель внезапно остановил его:
- Вот еще что…
Монах резко повернулся и застыл в ожидании. Отец Мартин медлил, раздумывая. Поднялся со скамьи и молча подошел к брату Беннету.
- Вот о чем я еще хотел сказать… - заговорил приор, по-прежнему что-то обдумывая, - никто нас не вправе заставить забыть о своей родине, но… я хотел бы попросить тебя, брат мой, не открываться мальчику в том, что ты его соплеменник. Так будет безопаснее для вас обоих. Да и остальным нашим братьям вовсе необязательно знать твое прошлое. Иначе разные слухи могут просочиться сквозь стены нашей обители и дойти до досточтимого рыцаря Андерссона. Я дал ему имя Гилберт, так звали одного из моих дальних родственников в Англии, тем более, что это созвучно тому, как его называли до дня нынешнего. Зови и ты его так.               
- Слушаюсь, отец Мартин! – монах покорно склонил голову.
- Мы сделаем его нашим послушником. – Продолжил настоятель. – Станет ли он монахом или выберет другой путь в этой жизни решать ему, а не нам. Но мы можем дать ему шанс сделать этот выбор. Ведь ты владеешь воинским искусством, брат Беннет? – внезапно спросил приор, взглянув прямо в глаза монаху.
Бран Беннет смутился, на мгновение опустил голову, но тут же вскинул гордо подбородок:
- Хоть и старался не вспоминать о том, но ремеслом владел достойно.
- Вот и займешься этим с мальчиком. В нашей грешной жизни все может ему пригодиться. А за собой я оставлю науки.  Грядут тяжелые времена, брат Беннет, - удрученно покачал головой настоятель, - времена, когда неизвестно кем лучше быть – солдатом, ученым или монахом.

                Глава 6.

                Великий князь Московский.

Москва.


Ох, и тяжелы думы княжеские. Сколь уж лет правит он страной своей беспокойной. То распри боярские усмиряет, то от рубежей соседей охочих до наживы отгоняет. Отец-то, Иван III, до войн охоч не был, зато воевод имел искусных, они и вершили дела ратные, а он трон государев хранил, да мудрость преумножал вместе с пределами русскими. С удельными князьями почти покончил, выю гордую Великому Новгороду сломил, грамоту татарскую с требованием дани в клочья порвал, раз и навсегда от ига поганого избавился, с самим Папой Римским, да прочими кесарями на равных общался. Суров отец-то был. Помнит, помнит Василий взгляд его тяжелый, аж сейчас мурашки пробежали по спине. Испарина выступила. Толь от страха, толь перетопили холопи нерадивые в покоях великокняжеских. Вытер рукавом лоб взмокший. Все помнил Василий. Шестнадцать тогда ему было всего. По малолетству наслушался шепота боярского да дьяческого:
- Не по праву Димитрия князь-то наш наследником объявил. Твой трон-то московский, Василий! Ты не просто сын великого князя, ты из рода базилевса истинного. Из самих Палеологов византийских!
То правда была. Мать Василия - Софья племянницей последнему императору византийскому приходилась.  Но второй женой Ивана III была она. От первой-то, Марии Тверской, старший сын имелся, как и отец, Иваном нареченный, по прозвищу Младым. Ему и править следовало. Отец грозный оженил его удачно на Елене – дочери господаря Молдавского Стефана. Последний в ней души не чаял. Союз Руси был выгодным – и православие укреплялось и помощь военная всегда кстати. Стефан Молдавский полководец был великий, всю жизнь в битвах с неверными провел. В 1483 родился внук – Димитрий, вот и корень весь вырисовывался. Старший сын наследник, внук – его продолжатель.
Только вторую жену Ивана III – Софью Палеолог не устраивало это. Не для того она Рим покинула, не для того веру греческую сохранила, чтоб прав на престол своим детям не обеспечить. Извелась сперва вся – лишь дочки рождались у них с Иваном. Наконец, Господь смилостивился, да Святой Сергий Радонежский молитвам внял и донес ее молитвы до небес, понесла царевна греческая и через девять месяцев явила свету младенца мужеского пола, Василием, т.е. «царственным», нареченного. Не ему ли и править-то Русью? Выждать нужно, пусть подрастает пока, а там Бог даст…
Ан нет, невестка проклятая, родила сразу первенца и мальчика. Четыре года разницы-то всего. А великий князь души в нем не чаял. Как уж извелась Софья, как возненавидела и княжича и отпрыска его. Молилась усердно пред образами святыми, с греками, с ней прибывшими толковала постоянно, к ворожбе прибегала. Василий вспоминал, как вечно толпились в ее покоях старухи-колдуньи, трясли какими-то мешочками, косточки куриные с перышками по полу разбрасывали, гадали, рядили, ворожили, спорили промеж себя, ругались вполголоса.
Словно сбылись старания тайные. В 1490-м занемог вдруг Иван Младой. Ломота странная в ногах случилась, камчюгой называемая. Взялся лечить его один лекарь, еврей заезжий, Леоном звали. Великий князь слово с него потребовал, что жизнью ответит за здоровье Ивана Младого. Поклялся лекарь, да не смог ничего сделать. Умер княжич, а вслед за ним и лекаря неудачного казнили на Болванове, за Москвой-рекою.
То-то возрадовалась Софья, так и вилась вокруг мужа опечаленного, все утешить да ублажить старалась. Что теперь ему внук, когда еще сын имеется. Но Иван III упрямо тяготел к малолетнему Димитрию. Толи сына умершего, да невестку, овдовевшую, ему было жаль, толи союзом со Стефаном Молдавским дорожил сильно, как не мудра была Софья, как ни изворотлива, но постичь мыслей мужа своего не дано ей.
Заново браться за дело нужно было. Зачастили теперь в ее покои князь Иван Палецкий с дьяком Федором Стромиловым. Заговор назревал. К нему и привлекли уже подросшего Василия. Обсуждали, как извести Дмитрия, а самим в Вологду податься – там казну взять великокняжескую, после и с самим Иваном III толковать можно.
Донесли великому князю. Страшен был во гневе Иван III. На всю жизнь запомнил Василий тот взгляд отцовский, к полу пригвоздивший  юношу. Ничего не сказал ему отец, лишь приказал смотреть, как рубили голову князьям Палецкому и Скрябину, дьякам Стромилову и Гусеву  как остальных четвертовали. Колдуний да ворожей собрали кучей из покой княгининых, да так и утопили всех в реке. Отстранился Иван III и от жены своей и от детей ее. Стражу приставил. Теперь Василий и шагу не мог сделать без соглядатаев отцовых.
А невестка Елена торжествовала. Великий князь, осердившись на жену и детей, при многолюдстве великом, в храме Успения, возложил таки на своего внука шапку Мономаха, объявил его своим наследником. Правда, молва людская сказывала, что Иван III не только отеческие чувства испытывал к своей невестке, а нет-нет, да в спаленке у нее задерживался.
Но радость Еленина была недолгой. Сдаваться Софья Палеолог не намеревалась и добилась своего – вернула нежность супружескую. Донесли верные люди, что не одному Ивану достаются  ласки своей невестки, разгневанный ворвался он невзначай на ее половину и обнаружил Сеньку Ряполовского, отрока из знатного боярского рода. Великий князь повелел вновь расследовать доносы на заговорщиков и пришла очередь друзей Елены платить своими головами.
А Василия объявили великим князем Новгородским и Псковским, оставив старшинство таки у племянника. Псковичи придя в недоумение послали знатнейших людей своих к Ивану III да лишь разозлили его:
- Разве я не волен в моем сыне и внуке? Кому хочу, тому и дам Россию. Служите Василию! – выкрикнул в гневе.
Вдовая Елена с сыном хоть и при дворе оставалась, но как бы в изгнании. Софье этого было мало. Что произошло далее точно никому не ведомо, только вдруг великий князь вновь осерчал на невестку и внука, и повелел объявить Василия наследником всего и вся. От горести и тоски Елена скончалась, а сын ее остался под стражей, как государственный преступник. Под страхом смерти никто более не имел к нему доступа, кроме слуг и надзирателей. Там, в тоске и одиночестве несостоявшийся наследник Дмитрий и скончался в 1509 году в возрасте 26 лет.
Так и принял Василий державу отцовскую. Воевал Казань, да неудачно, в сношениях с Литвой изъявлял на словах миролюбие, но стремился вредить ей тайно. Принял знатного князя литовского Михаила Глинского со сродственниками, что бежать вынужден был с Литвы, не ужившись с новым королем Сигизмундом. Поручил ему Василий III воевать Смоленск. Глинский набрал в Богемии и Германии связями своими многих людей в ратном деле искусных и взял древний русский город, ожидая получить Смоленск в удел наследственный. Но Василий посчитал сие наградой чрезмерной и откинулся от руки великокняжеской Михаил Глинский. Уличен был в связях с Сигизмундом, отчего схвачен и посажен под замок.
Покончил Василий и с вольностью псковской, как ранее отец его со старшим братом - Новгородом. Лишили псковичей колокола вечевого, обрадовали ныне наместниками государевыми – боярином Григорием Давыдовым и конюшим Челядниным.А тем временем в Думе разлад… волками смотрят друг на друга Шуйские да Морозовы. Отвернешься, вцепятся друг другу в глотку. Жив покуда великий князь смиреют под его взглядом, опускают сверкающие очи к долу.
Сам-то Василий III склонен более доверять суздальским - Шуйским да Горбатым, оттого и большинство их в Думе, четверо против трех Морозовых. Доверяй, да с оглядкой, глаз за ними нужен, зазеваешься, волю дашь, так и на престол великокняжеский замахнутся. Оттого и одного из Морозовых приблизил – Михаила Тучкова. Стар, да умен боярин, хоть и рад был в прорубь спустить всех суздальских с камнем на шее, да не пойдет против воли государевой, вот и сродственников своих осаживает.
Хорошо боярин Захарьин есть да дворецкий Шигона. Только с ними может великий князь поделиться сокровенным. Только им доверяет. Захарьин степенный дородный старец, долго думает всегда, с ответом не торопится, молвит зато крепко, да верно, как припечатает. Василий вспомнил, как по молодости, злиться начинал, медлительности боярина раздражаясь, покрикивал. А Захарьин пожал плечами раз-другой, в глаза глянул великому князю безбоязненно, да молвил:
- Попусту молоть, ума большого не надо. Знаю, что великий князь московский ждет от боярина ответа не скороспелого, а думанного, вымученного, оттого и не спешу с речами.
И правда, перестал Василий III торопить Михаил Юрьевича, зато и советы, на вес золота получал.
Шигона… он другой… Будто наперед читает мысли великокняжеские, начнут говорить, а у Поджогина, его дьяки мудрые уж и текст набросали, из рукава широкого вынет, да зачтет. Сам-то худой, гибкий в стане, борода узкая, да длинная, шаг крадущийся, будто рысий, да и глаза кошачьи зеленые с бесовинкой. Но предан, как пес.   
Что бояре думные, Шуйские с Морозовыми… за братьями своими нужно приглядывать – за Андреем, Юрием, да Симеоном. Хоть и получили они уделы по завещанию отца, один в Старице, другой в Дмитрове, третий в Калуге, Василий все равно ограничил в правах братьев. Даже жениться не позволял! Симеон бежать в Литву пытался – не дали! Осерчал тогда Василий, лишь по малолетству простил брата. Вот он корень всех бед великокняжеских, раздумий тяжких, ночей бессонных, да молитв и паломничеств бесконечных – бесплоден брак его с Соломонией. Умрет Василий бездетным – престол одному из них достанется. Ни Литва с Крымом, ни казанские дела занимали мысли князя, вот, что камнем висело на душе, виски сжимало обручем стальным от неразрешенности сей беды, что грозила княжеству московскому.
Молчала боярская Дума, ни слова о том не произносилось, только Василий молчание их по-своему расценивал – помру, то-то распри начнутся. Все в ход пойдет, и нож и отрава.
Сколь уж лет с Соломонией прожили, да не дает Господь наследника… Василий вспомнил, как отец его женитьбой занимался, как мечтал породниться с датской царевной Елизаветой. Даже войну начал со шведами, чтоб угодить другу своему Хансу I Датскому. Война кончилась восстановлением Кальмарской унии, а с ней и дружба, как скатерть в обед, поели и убрали со стола, вся и дружба сплыла. Царевну датскую за курфюрста бранденбургского выдали. Рассвирепел тогда Иван III, да что делать, не идти ж против всей Европы войной. Тут и грек мудрый, что из окруженья Софьиного был, надоумил, рассказав притчу древнюю, византийскую. Да не выдумал ее Траханиот , из жития Филарета Милостливого почерпнул. Когда Ирине, императрице византийской, нужно было сыскать невесту для своего сына Константина, повелела она, не мудрствуя лукаво, собрать ко двору лучших красавиц империи. Из них и выбрала – Марию, внучку того самого Филарета.
Собрали тогда невест видимо-невидимо. Каждую внимательно осматривали бабки-повитухи, в деторождении опытные, после Василий стал выбирать. И пал его выбор на Соломонию Сабурову, уж очень она ему приглянулась. Рода не очень знатного, но отец одобрил:
- Лучше в свойство с простым вступить, нежели с князем, аль боярином. Проще одарить родственников, и без лишней щедрости, без прав особых, несовместимых со званием нашего подданного.
Так и поженились. Кто знает, проживи еще несколько лет Иван III да убедись в бесплодности сыновьего брака, может все бы и по-другому обернулось. Отец-то норовом крут был, и на решение скор. А так… почитай все монастыри да скиты отшельнические объездил Василий с Соломонушкой, всем святым поклонились, всех дарами щедрыми пожертвовали. Да и люба ему жена! Двадцать лет вместе. Укорить нечем. Как бывало глянет на него, разгневанного заботами государевыми, так и ярость великокняжеская словно зверь дикий укрощенный у ног ее ложится, ласкается. Правда, редко ныне князь на половину женскую заходит, да и то только днем. А уж заночевать-то и подавно… Годы текли неумолимо… страсть да пыл любовный испарился, одна лишь дружба нежная осталась. Видел, что тяготилась этим Соломония, тянулась к нему приласкать, как в молодости, видел, как глаза безмолвными слезами и мольбой наполнялись, когда вставал и уходил от нее князь-батюшко.
- Дела, мол, государевы… - бормотал невнятно, лицо отворачивая, да норовя все побыстрее за порог. 
 Правда, как-то, с пару дней назад, засиделся допоздна у жены Василий. И вечер был особенный, закат нежно-розовый в окно полыхал багрянцем золотистым, переливался струнами по светлице, осветил вдруг лицо женское, глаза ее карие полыхнули в ответ звездочками, подмигнули улыбкой чуть раскосой, губы полные приоткрылись маняще, ноздри тонкие затрепетали. И потянуло силой неведомой князя к жене, жгуче захотелось испить медовую сладость ее поцелуев, опрокинуть навзничь, телом своим ощутить упругость груди. А Соломонии только счастье в том, радость долгожданная, утеха женская. Вся раскрылась пред князюшкой любимым…
Страсть утоливший, Василий заснул в момент, так и оставшись до утра подле жены. А Соломония долго еще лежала рядом, стараясь не шевелиться, даже дышала тихонько, и в сторону, чтоб не потревожить дуновением, не разбудить любимого. Смотрела на князя спящего, любовалась, как на младенца долгожданного. Думала:
- Может Господь на этот раз милостив будет… Вона как князюшка Василий горяч был нынче… - Глаза прикрывала, иконы пред ней вставали видела, поклоны била в мыслях, молилась истово… - Мальчика, мальчика, мальчика, Господи, в твоих только силах… - шептали губы беззвучно. Так и ночь пролетела незаметно. Хоть затекло все тело женское, но Соломония для себя решила твердо:
- Все претерплю, лишь бы дал Господь понести…
Князь проснулся рано - лишь мрак ночной уступил туману утреннему серому, робким светом вползшим сквозь оконце. Исчезла вмиг сказка вечерняя, глянул на Соломонию над ним по-матерински склонившуюся, застыдился вдруг чего-то, виновато в сторону глаза отвел, закряхтел по-стариковски, с ложа любовного поднимаясь, - и к дверям, кафтан на ходу подхватив, да прям на голое тело. Ни на иконы не глянул, ни на жену более. Пробурчал невнятно:
- Запамятовал… Шигону звал нынче… Захарьина… - и за порогом исчез. Зарыдала молча Соломония, уткнулась в подушки, всю обиду в шелка да пух пряча. Проскользнула к княгине в светлицу девка, села рядом, гладила плечи вздрагивающие, целовала волосы разметавшиеся, плакала с ней вместе…            

Взгляд князя упал на оконце. Там в стекло билась невесть откуда взявшаяся бабочка. Белесая такая… Удивился князь. На дворе осень, почитай свое время она уже отлетала, а вона, ожила поди. Солнышко проглянувшее сквозь стекла или тепло хором княжеских разбудили глупую. Вот и рвется на свободу, машет крылышками, словно ресницами пушистыми. То сядет на стекло, замрет, вся лучами пронизанная, каждая жилочка видна, то встрепенется, захлопает, забьется, понять-то не может – вот она свобода, но почему недоступна, что за преграда невидимая не пускает. Хотел было князь холопов кликнуть, да передумал. Мысли опять к жене вернулись. С бабочкой несчастной сравнил вдруг:
- Вот и моя Соломонушка, также бьется в поклонах пред образами святыми, а никак понести не может.
Поднялся великий князь московский, шагнул порывисто к окну, схватился дланью за ручку резную, дернул сильно, так что стекла жалобно звякнули. Бабочка отлетела испуганно, шумом встревоженная, но воздух свободы ворвался внутрь, свежий, ядреный, пахнул заморозками первыми, и шмыгнула глупая, быстро-быстро крылышками забила, понеслась навстречу свободе и… смерти своей. Князь пристально смотрел, как растворяется вдали белое пятнышко, сливается с белокаменными стенами церкви Благовещания, что с дворцом соединялась. О свободе подумал, не о смерти ее:
- Вот и Соломонушку отпустить на волю, пусть бы жила себе счастливо! Не виновата ни в чем! Ни предо мной, ни пред Богом!
Ах, как радостно и легко вдруг стало на душе у великого князя, будто свалились с плеч вериги, да не железные, а каменные. Вдохнул полной грудью морозный воздух, к дверям повернулся, да как гаркнет зычно холопам, за дверями прислушивающимся:
- Эй, люди! Шигону с Захарьиным, да владыку митрополита ко мне! Живо!
Челядь из детей боярских, пятясь, выходила из палат. Еще дверь за ними не закрылась, а уже чьи-то торопливые шаги застучали каблуками удаляясь, торопясь волю государеву исполнить.
Князь снова смотрел в распахнутое окно, жадно вдыхал свежий воздух, наслаждался и его свежестью и легкостью решения своего. Хотя точила, свербила уже червоточинка сомнения, выгрызалась в совесть. Князь отгонял ее, но настроение портилось:
- Как ей-то скажу?
Снова брови густые сходились у переносицы. Кто-то тихонько кашлянул сзади.
- Шигона! – догадался князь, - только он так скор и на ноги и на мысли.
- Вот что, Ивашка! – грузно повернулся к нему Василий. От былой легкости и следа не осталось. – Знаешь, зачем звал тебя?
- О жене своей думаешь, великий князь? – вопросом ответил Шигона Поджогин.
- Опять угадал, проныра! – Невесело усмехнулся Василий, но вслух ничего не произнес, лишь кивнул, да продолжал пытливо смотреть на дворецкого, ожидая, что дальше скажет.
А Поджогин упрашивать себя и не заставлял:
- Жениться сызнова тебе, великий князь, нужно! Да наследников зачинать! Возьмешь себе молодую, она понесет быстро, одного, а там, глядишь, второго, вот и одной заботой государевой меньше. – Шигона проговорил все быстро, но спокойно, заранее в правоте своей уверен.
- А… - не договорил великий князь, не смог произнести вслух то, что мучило более всего.
- А Соломонии путь придется Божий указать… - досказал за него Поджогин. – В монастырь! Сам митрополит благословит, сам и пострижет. Пусть грехи свои замаливает. – Добавил дворецкий неосторожно.
- Ты говори, да не заговаривайся! – Вспыхнул гневом князь. Почти на крик сорвался. – Безгрешна она! Безгрешна!
Шигона понял, что ляпнул лишку, замолчал виновато, в пол уставился.
- Безгрешна! – громко повторил еще раз Василий и даже ногой притопнул.
- Кто безгрешен, государь? – спросил тихо, с присвистом, вошедший Захарьин. Торопился по зову княжескому, почти бежал, вот и запыхался боярин. Не юноша младой так поспешать. – Разве есть такие?
- Есть! – Буркнул Василий III, к окну отворачиваясь.
Михаил Юрьевич, по-прежнему тяжело дыша, посмотрел вопросительно на Поджогина. Дворецкий пожал плечами, брови приподнял-опустил, но выразительно мотнул головой в сторону палат великой княгини. Захарьин, отдышавшись, наконец, неторопливо прошествовал, на посох опираясь, к образам. Приложился, перекрестясь положенное, кланялся подолгу:
- Господи, помилуй нас грешных! Господи, помилуй нас грешных! Господи, помилуй! – в тишине его голос был чуть слышен, да шелестели рукава однорядки с собольей опушкой.
Василий молчал, не поворачиваясь.
Отмолившись, Захарьин прокашлялся, пригладил бороду, в посох уперся руками и степенно молвил в княжескую спину:
- Дай Бог тебе здоровья, великий государь!
Князь отозвался, оставаясь в прежней позе:
- И тебе того же.
Михаил Юрьевич выждал еще немного, на Шигону даже не глядел, хоть тот и пытался какие-то знаки ему подать, заговорил медленно, с расстановкой:
- Знаю, как тяжело тебе, великий князь, решение это далось. Только сам знаешь, Руси нельзя без наследника быть. Как не жаль, но смоковницу, что не плодоносит вырывать надобно.
Молчал Василий, лишь голова его опускалась под тяжестью слов боярских.
- Митрополит наш разведет ее с тобой, сам и постриг принять сподобит. Твое дело будет лишь невест рассмотреть как следует, да выбрать ту, что приглянется более всего.
Тут и владыка поспел:
- Чаю обо мне речь, великий государь? Дай Бог тебе здоровья!
- О тебе! – Повернулся Василий на голос митрополита. Владыка Даниил, моложавый, тридцатидвухлетний, румяный, телом широкий не по годам, а по чину, шагнул широко к князю, панагию драгоценную на груди теребя в растерянности.
- О тебе, о тебе, государю молвлю! – кивнул ему Захарьин. – Тебе поручено дело будет! – Василий молчал, в душе благодарный боярину, что за него все скажет.
- Какое дело? – взгляд митрополита метался. То на князя, то на боярина, то на Шигону.
- Возьмешь великую княгиню Соломонию Сабурову, отвезешь… - Захарьин задумался, но Шигона был тут, как тут, подсказал:
- В Покровский Суздальский монастырь…
- Почему туда? – недоуменно посмотрел на него митрополит. Вслед за Даниилом и князь с Захарьиным уставились на дворецкого.
- Подальше, - разъяснил Поджогин, - подальше от Москвы. Да и даров туда сколь передали, почитай заново отстроили. Игуменья там  верная… Так, владыка? – Зыркнул глазом.
- Так, так, Ульяна, да. – Закивал Даниил, словно обрадовался.
- Хорошо! – покачал головой Захарьин и продолжил. – Отвезешь в Покровский монастырь, постриг самолично совершишь. Верно я молвлю, великий князь? – боярин пристально взглянул на Василия. Тот обреченно вздохнул, рукой показал – верно!
- Вот и славно! – погладил бороду Захарьин, удовлетворенный согласием князя.
- А если она не… - И осекся митрополит испуганно. Василий тоже на Захарьина посмотрел.
- Ох, дурак! – подумал про себя Захарьин. – Молод еще митрополитом-то быть. И зачем только князь тебя возвысил? Не за ум, а за преданность собачью, так исполняй волю княжескую, пес! – Но вслух сказал другое, степенное:
- Видя неплодство из чрева своего, Соломония сама ведает, что ныне ей в монастыре обитать надобно, где за государя своего молиться будет, и за потомство его с новой женой. Да и Шигона…, - на дворецкого посмотрел, чтоб опять вмешался, - с тобой поедет, проследит, чтоб все, как надобно свершилось.
Поджогин кивнул:
- Не сомневайся, государь, все исполним.
Теперь все трое смотрели на Василия. Его слово должно было быть последним. Великий князь понимал это, но молчал, оттягивал, знал – сорвется слово, назад не воротишь. Всматривался в лица ближайших своих советников. Захарьин смотрел на Василия спокойно, даже безразлично как-то, мол, дело решенное. Шигона, распахнув глаза, улыбался краем рта, подбадривал, давай, мол, государь. Один лишь митрополит смиренно опустил пушистые ресницы, поймав взгляд великокняжеский. Еще больше зарделся румянцем, но головой чуть заметно кивал – все так, все так. Василий решился, наконец:
- Делайте! – и заторопился на выход, - Я в храм, молиться пойду! – крикнул уже на пороге.
- Погоди, государь! – Захарьин не побоялся остановить великого князя. Василий недоумевающе застыл почти у дверей – дескать, ну чего еще-то?
- Не гневись на раба своего верного, но дослушай. – Продолжил боярин. – Пока в храме будешь, вели лошадей запрягать, всем объяви, что на богомолье едите, да с владыкой вместе и выезжайте. Как заставы минуете, то пускай митрополит наш один далее едет, а ты, государь, сам волен решать, только несколько дней не должно быть тебя в Москве.
- Будь по-твоему! – Василий был на все согласен, лишь бы сейчас его оставили в покое. Махнув всем рукой на прощанье, великий князь вышел.
Шигона развернулся к митрополиту:
- Отправляйся, владыка, в Суздаль, готовьте все к постригу, да меня там встречайте. Я же к княгине, объявлю ей волю государеву и под крепким караулом привезу.
Захарьин невозмутимо продолжил:
- Ну а я покамесь невестами озабочусь.
- Эк! Свезло же тебе Михаил Юрьевич, самое сладкое себе оставил. – Не удержался, съязвил Поджогин, осклабясь.
- Пустое мелешь, Иван Юрьевич, стар я на девок засматриваться. Здесь другое важно – дабы партия та подходящей и нам была и по нраву княжескому. – Отмахнулся от него Захарьин.
- Это верно! – задумался Поджогин и улыбка сползла с его лица. Обсуждали они уже не раз, что давно пора избавиться от Соломонии, другую сыскать невесту. Да и кандидатура уже выбрана ими. Больше для митрополита словами перебрасывались.
- Ты, Иван Юрьевич, о недовольных подумай, ибо такие тут же сыщутся. Да и ты, владыка митрополит, пораскинь мозгами, кто из клира твоего зачнет восставать. Ведь и сам ведаешь, когда муж жену в монастырь отправляет, сам-то тоже должен сей мир оставить.
Митрополит, воспрявший было, опять опечалился, сморщил лицо румяное:
- Старец Вассиан Патрикеев точно осудит, прелюбой обзовет, согрешением.
- Мы этих старцев… - Шигона кулак крепко сжал и поднес к холеному лицу владыки, - и нету! – Ладонь раскрыл и как пыль с нее сдул.      
- Вот и озаботься этим! Не одни ж крестцы собирать . – Строго произнес Захарьин. Митрополит сразу засобирался:
- Ну так я пойду, пожалуй.
- С Богом, святой отец! – напутствовали его.
- Упроси князя, владыка, чтоб лошадей тебе оставил с княжеской конюшни. – Вдруг вспомнил Поджогин.
- Это зачем? – Не понял митрополит. – Мои лошади не хуже княжеских.
- Затем, что ни одна живая душа не должна знать, что в Суздаль ты без князя приедешь. – Жестко припечатал дворецкий.
- Верно молвишь! – Согласился с ним Захарьин.
Митрополит кивнул, перекрестился и вышел.
Шигона тоже не стал мешкать:
- Я за людьми, и к княгине! Обрадую!
- Ну а я… сам знаешь к кому… - многозначительно посмотрел на него Захарьин.
Шигона кивнул и выскользнул из покоев. За ними неторопливо побрел и Захарьин.
         




                Глава 7.

                Развод по-царски.

Поджогин стремительно и по-кошачьи бесшумно прошел на женскую половину дворца. Перед дверями княгини Соломонии задержался. Брови сдвинул, ус закусил, смотрел перед собой зло и напряженно – обдумывал.
Тяжелое полотнище скрипнуло, девка княгинина выглянула, посмотрела вопросительно. Мысли Шигоны еще метались, но план вырисовывался:
- Без шума вывезти, по дороге вида не подавать, а вот в монастыре… - здесь взгляд дворецкого уткнулся в девку по-прежнему смотревшую на него в ожидании.
- Брысь! – прошипел по-змеиному. Мешала.
Та фыркнула обиженно, разом отвернулась и пропала, плотно захлопнув за собой дверь.
- Пофыркаешь мне ужо… - промелькнуло в голове, Шигона взялся за ручку. Лицо разгладилось, дворецкого было не узнать – всем своим видом выражал почтение и добродушие. Потянул на себя и смело шагнул за порог.
Давешняя девка поджидала его. Ее карие глаза смотрели на Поджогина настороженно, но высокомерно, даже насмешливо. 
- Ах, ты… - чуть не задохнулся про себя от злости, но сдержался, взор к полу опустил, произнес елейно, почти нараспев. – Передай княгине, что с великокняжеской волей пожаловал к ней. – И даже голову склонил в почтении.
Девка ничего не сказала, только снова хмыкнула, но удалилась.
Шигона поднял глаза и посмотрел ей в спину, провожая взглядом. Про себя подумал:
- Погодь немного, будешь еще под плетью выть, вспоминать, как свысока пялилась на меня. Сперва выпорю, а после воям отдам – пусть потешаться, а затем… камень на шею, да в реку.
В ожидании княгини Поджогин прошел к окну, во двор выглянул. Видел, как челядь суетилась, лошадей запрягали, воины оружием бряцали – дело обычное, князь с княгиней к отъезду готовиться. Мысли Шигоны по-прежнему занимала девка:
- Ясно, что не дворовая, но все равно из худородных, как и сама Соломония. Даром, что Василий на ней женился, родня сабуровская так и поперла, думала осчастливит. Князь-то не слишком их жаловал…
- С чем пожаловал, Иван Юрьевич? – Услышал Поджогин голос княгини, повернулся, поклонился быстро.
- Храни тебя Бог, княгиня! – дворецкий не разгибал спину, застыв в поклоне.
- Полноте, Иван Юрьевич, хватит поклоны бить, не тяни, сказывай, с чем послал тебя князь Василий. – Речь княгини лилась величаво и неторопливо, но уловил в ней Поджогин тревожные нотки.
– А-а-а, - подумал, - чует что-то… - но распрямился послушно, глядел открыто, без лукавства. Хороша была княгиня… в самом соку женском. Волосы жгучие, как смола, упрятаны под кикой жемчугами расшитой, лицо белое, глаза карие, почти черные – кровь татарская в них, да в волосах видна, но распахнуты широко, без узости азиатской. Одета скромно, но сукно-то дорогое, немецкое, да пальцы сверкают каменьями перстней. Княгиня великая, одним словом.
- Великий князь и государь наш велел кланяться тебе княгиня.., - начал было дворецкий, собираясь вновь переломиться в поклоне, но Соломония перебила его в нетерпении:
- Я же молвлю тебе, полноте, Иван Юрьевич, бить челом попусту!
Круглое лицо ее раскраснелось, не от гнева, от волнения. Пальцы нервно крутили кольца, а глаза жгучие так и впились в дворецкого.
- На богомолье зовет тебя великий князь! – Шигона взмахнул рукавами в стороны – вот, дескать, и все.
- На богомолье… - повторила за ним княгиня с явным облегчением, взор отвела в сторону. Высокая грудь поднялась и опустилась с выдохом глубоким. – А что ж сам-то не зашел, сам не сказал? – Вновь взглянула на дворецкого, уже не скрывая тревоги.
Поджогин улыбнулся широко:
- Сам уже в путь собирается, вон выгляни в окно, посмотри, как челядь бегает.
Княгиня подошла к окну, выглянула:
- Что так поспешно, Иван Юрьевич? Почто меня не ждет?
- То не ведомо мне. – пожал плечами дворецкий. – Сказано лишь сопровождать тебя, княгинюшка.
Соломония внимательно вглядывалась в суету на дворе. Вдруг, откуда-то со стороны, появился князь. На окно ее посмотрел, заметил. Княгиня встрепенулась, даже рукой ему замахала. Но Василий, как-то странно смутился, отвернулся тот час, махнул рукой, чтоб коня подавали, на руки подставленные ногой оперся и в седло заскочил. Сразу поводья подобрал, развернулся и к воротам. Воины за ним, торопясь, поскакали, возок митрополичий прокатил мимо, телеги с припасами, как-то быстро и двор весь опустел.
- Сопровождать… - рассеянно повторила за Поджогиным княгиня. Потом тряхнула головой, к нему повернулась. – А что, я без провожатого не доеду?
Шигона опять развел руками:
- Таков наказ великокняжеский…
Опять глубоко вздохнула опечаленная Соломония:
- Раз наказ, исполняй его. – Покорно голову опустила, спросила чуть слышно. – Когда едем-то?
- Да, поспешать надобно, - охотно подхватил Шигона, - князя догонять с митрополитом. Я уж и лошадей велел закладывать.
- Ох ты! – всплеснула руками Соломония, - мне же собраться время надобно.
- А ты скажи, княгиня, девкам, что брать, пусть они сундуки-то собирают, а мы тем временем налегке тронемся. Князя догоним, - Шигона на ходу придумывал, - глядишь, он тишком далее поедет, тут и сундуки подоспеют.
- Да, - заторопилась княгиня, - ступай, Иван Юрьевич, я скоро. – И уже девке нам знакомой, - поспешать, надобно, Любава, пойдем смотреть, что собрать. – Соломония, забыв о Шигоне, стремительно вышла. Любава, чуть повременив, внимательно и серьезно посмотрела на дворецкого, заметив усмешку на его лице. Поджогин был доволен – все прошло гладко.
- Иди, иди! – кивнул он ей - Слышала, что сказано!
Любава сверкнула ненавидяще взглядом и вышла вслед за княгиней.
Скоро не получилось, выехали лишь под вечер. Да Поджогин особо и не торопился, только для виду. Надо ж было дать время князю с митрополитом отъехать, а то неровен час догоним и вправду. Главное от дворни княгининой избавиться. Соломония ехала вдвоем с Любавой, остальные сундуки укладывали и должны были утром отправиться. Княгиню сопровождал Шигона да с два десятка его холопов верных. Сами верхами ехали, а княгиня с девкой в возке крытом. Народ и не видел кто. Зеваки, что встречались на дороге, шапки привычно сдергивали – видели, что знатный боярин верхом едет, а кто в возке и не ведомо. Великого князя с утра видели, митрополита тоже, знать, княгиня в Москве осталась.
Вторую ночь у Шуйских в вотчине провели. Странно было, никто из бояр не встречал. Трапезничали молча, вдвоем с Поджогиным. Тот веселость свою обыденную словно потерял, словно язык проглотил, сидел нахмурившись. Соломония даже спросила:
- Что не весел, Иван Юрьевич?
Отозвался:
- Притомился что-то дорогой. Ты уж прости, великая княгиня, холопа верного. Годы уже не те… - Насмешка в голосе дворецкого почудилась Соломонии, когда титул ее называл. Но Шигона глаз от стола не отрывал, сидел потупившись. Больше не говорили. Разошлись после ко сну.
- Чует мое сердце, Любавушка, что-то не так все! – Призналась в сердцах княгине девке верной, когда та помогала разоблачиться в опочивальне. Любава прильнула к ней:
- И мне тревожно, княгинюшка. Но с тобой я, ни на шаг не отойду, беречь буду.
- Полноте, Любава, - усмехнулась Соломония, но растрогалась преданностью девичьей, - что со мной может случиться. Я ж княгиня великая. Муж мой государь всех земель русских. – Себя больше успокаивала.
- Я с девкой одной дворовой говорила… - Любава на колени встала, обхватила ноги княгини, - она сказывала, с утра они были… коней поили…
- Ну вот, видишь… догоняем, а догнать никак не можем.
- Только девка сказывала, что великого князя она не видела! – Любава снизу вверх посмотрела прямо в глаза Соломонии. – Владыка был, а великого князя не было с ним! – Повторила.
Кольнуло сердце княгини, но вида старалась не подать:
- Что с того, что не видела? Может ли дворня всех узреть?
- Всех не всех, но великого князя…
Утром не удержалась Соломония, спросила таки Шигону, пред тем, как в возок сесть:
- А где князь то мой? Сказывают, митрополит один проезжал.
Поджогин заулыбался:
- Княгиня, на то он и великий князь, чтоб самолично решать с кем ехать. Может, наскучил ему наш владыка Даниил, может, вперед поскакал, посмотреть, как Покровский монастырь отстроили к его приезду. Сколь даров-то им пожаловано было, сама знаешь.
В путь тронулись, Шигона отстал малость, плетью махнул пса верного сотника Охрюту подзывая. Невысокого роста, широкоплечий, с характерным разрезом глаз – из татар казанских крещеных, Охрюта крутился впереди, но увидев знак, поспешил на зов. Поравнялся с хозяином, поехали рядом, стремя в стремя.
- Откуда княгиня могла знать, что митрополит был здесь без князя?
Сотник поцокал языком, сморщился:
- Думаю, девка княгинина донесла. Видел, как крутилась с дворней. Взять бы ее и… – Охрюта выразительно показал, чтобы он с ней сделал.
- Возьмешь, когда велю! А ныне слушай… - сотник подобрался весь, в лицо хозяину заглядывал. Поджогин ехал, сосредоточенно вперед смотря. – Поскачешь быстрее, посмотри, чтоб все готово было. Стражу всю поменяй, митрополиту скажешь…, а ну его, - махнул рукой, поправился, - игуменье скажешь, всех со двора вон, сама встретит, до хором княжьих проводит. Владыка пусть в соборе дожидается. Девку… - прищурился, - девку выманить от Соломонии надобно… скажи игуменье, пусть поразмыслит, как… Девку схватить, но не убивать, сам после решу, что с ней делать. И чтоб кони, кони княжеские во дворе привязаны стояли! Понял, пес?
- Будет сделано, хозяин!
- Гони! – Сотник стегнул лошадь, присвистнул и понесся вперед, обгоняя всех. Двое воинов отделились от отряда и поскакали за ним.
   
На четвертый день добрались и до Суздаля. Дело к закату уже было. Неторопливо въехали через Святые ворота, церковь надвратная Благовещенская, такая вся маленькая и изящная, словно игрушечная, казалось, приветливо кивнула Соломонии своей главкой. Из камня сложена, а вся узорчатая, будто не каменщик, а столяр искусный делал. Княгиня улыбнулась в ответ и перекрестилась:
- Ну вот, Любава и добрались, наконец! А вона и кони княжеские – показала рукой на двор. – А ты говорила…
Девушка тоже коней увидала, но недоверчиво покачала головой. Кони, мол, не князь…
За воротами, въезжавшему открывались на дворе все строения монастыря, одно за другим, с рядами каменных келий, образующих, как бы вторую ограду. Главный собор – Покровский – большой четырехстолпный храм с тремя мощными апсидами, поднятый на высоком подклетном этаже, которому суждено стать мавзолеем для знатных узниц-монахинь, что ссылались сюда царевой волей. Монастырь-то царский! Обнаженность стен собора и тяжесть глав, словно вытесанных из огромных каменных глыб, нависала над монастырем, подавляла своей мощью. За собором виднелась деревянная Зачатьевская церковь с одностолпной каменной палатой трапезной, а с другой стороны – келарской. Неподалеку и звонница располагалась. Ее нижний четверик первого яруса переходил не в восьмерик, а в шестигранник, словно из дерева, а не каменный – то суздальские зодчие постарались. К топору привычные, стали каменщиками, оттого и дух свой внесли в строение.
Шигона с коня спрыгнул, поводья холопу отдал, помог княгине выйти.
- Вон, – показал в глубь двора, там опираясь на посох, шла к ним навстречу монахиня, - игуменья спешит к тебе. Позволь удалиться, узнать, как там, господин наш, великий князь московский. – Склонился в поклоне почтительном.
- Ступай себе, Иван Юрьевич! – отпустила его Соломония, разомлевшая от дороги дальней. – Мне и игуменьи довольно будет.
Шигона не заставил себя упрашивать и тут же куда-то исчез, а вместе с ним и воины его разошлись, несколько конюхов уводили прочь лошадей.
Игуменья Ульяна, старица лет шестидесяти, с морщинистым лицом, но удивительно проницательными и зелеными глазами, сверкнувшими вдруг из тени куколя, стояла перед Соломонией, опираясь на кривой черный посох. Поклонились друг другу почти одновременно. Старуха назвалась, но так тихо, что Соломония не расслышала.
- Не знакома. Видно недавно здесь. – Подумала княгиня. Оглянулась по сторонам, опять удивилась безлюдности и тишине монастыря:
- А где все сестры, матушка? – спросила игуменью.
- На молитве. – С поклоном ответила старица. – Дозволь тебя проводить, великая княгиня, отдохнешь с дороги, а после в соборе ждут тебя. Как зазвонит колокол, так и пожалуй.
- Князь с владыкой? – переспросила.
- Всё там! – уклончиво ответила игуменья и повернулась, жестом предлагая следовать за ней. Соломония вместе Любавой пошли через двор.
Проводив в келью, что предназначалась княгине, игуменья вдруг попросила ее:
- Дозволь девке твоей со мной отлучиться. Передать тебе кое-что хотела, да по старости забыла, прости великодушно.
Любава метнула тревожный взгляд на княгиню. Не хотелось, ой, как не хотелось ей оставлять Соломонию одну. Но княгиня милостливо разрешила:
- Ступай, Любавушка, я подожду.
Покачав головой недовольная девушка подчинилась и последовала за старухой. Только в полусумрак двора вышли, как отделились от стены две тени, сзади набросились. И крикнуть не успела – один рот зажал, другой обхватил руками так, словно обручами железными стиснул, поволокли куда-то. Игуменья даже не обернулась, побрела себе дальше. На ступенях соборных ее поджидал Поджогин:
- Ну что, мать, придет?
Черный куколь кивнул:
- Как колокол зазвонит.
- Пошли тогда в храм. – Стал подниматься наверх.
- Пропала Любава. Ушла и не вернулась. И зачем я ее отпустила? – Терзала себя княгиня, металась по келье. Тревога усиливалась. Неожиданно услышала звон колокольный. Вздрогнула даже.
- Игуменья сказала, как зазвонят… - Вспомнила княгиня. Вдруг стало страшно. Но глубоко вздохнула, постаралась успокоить себя. – Надо идти!
Вышла на двор – ни души. Совсем стемнело, лишь отблески факелов на стенах, да Покровский собор нависал громадой каменной. Княгиня почти бегом пересекла двор, поднялась по ступеням и остановилась отдышаться. Постояв немного перед дверью, поправила платок и осторожно вошла внутрь. В храме было непривычно пусто. Время молитвенное, а ни души, как сквозь землю провалились, словно взяли и все не пришли. Тревога усиливалась. Собор внутри был также суров, как и снаружи. Могучие столбы и широкие своды словно сжимали и уплотняли неподвижный воздух, наполненный ароматом ладана и сгоревшего воска. В полумраке приделов, в белых стенах, где не было и следа росписи, зияли черные ниши – печуры – там монахини хранили свои молитвенные принадлежности. Прятался там кто-то или нет, взор княгини не мог этого усмотреть.
Вдалеке, в отблеске свечей, Соломония заметила две фигуры в рясах, появившиеся из алтаря.
- Нет, кто-то есть. – Княгиня успокоилась немного и направилась вперед, мелко и часто крестясь на святые образа, мимо которых лежал ее путь. На мгновение ей показалось, что чья-то тень мелькнула у нее за спиной. Она быстро обернулась, но нет, почудилось. Подойдя ближе к алтарю, Соломония разглядела митрополита со служкой, которые о чем-то шептались.
- Владыко! – Позвала. Митрополит вздрогнул и обернулся. Соломония подошла ближе. В руках служка держал поднос, покрытый белой холстиной.
- Владыко! – повторила княгиня, - А где все?
- Кто тебе нужен, княгиня? – Внезапно раздался голос сзади. Женщина резко обернулась. Из полутьмы вышел Шигона. Знать не мерещилось ей, что кто-то был за спиной. На этот раз лицо дворецкого не выражало обычного почтения, а напротив, зло щерилось, приоткрывая мелкие, как у хорька зубы. На руку была одета петля, на которой висела плеть, кончик волочился по каменным плитам.
- Все уже здесь, княгиня! – Шигона усмехался.
- Да как ты смеешь! – гневно прикрикнула на него Соломония, но с ужасом понимая, что предстоит что-то ужасное. Что неспроста все это.  – Где великий князь?
- Где надобно ему! – скалился дворецкий, поигрывая плетью.
Лицо Соломонии пылало. Она повернулась к митрополиту. Владыка воровато отвел глаза в сторону и потянулся пухлой рукой к подносу, что услужливо подставил ему послушник. Толстые пальцы митрополита осторожно, словно боясь обжечься, взялись за край холстины и потянули на себя. Полотнище соскользнуло, и Соломония увидела, что на подносе поверх святого Евангелия лежали большие ножницы.
- Постричь задумали! – пронзила мысль. Ярость захлестнула княгиню. Значит с ведома Василия все творят. Ах, подлые! – Да я вас…, - она замахнулась на владыку, тот испуганно отпрянул, а служка тотчас встал между ними, прикрывая своего покровителя.
И в этот момент в храме раздался свист где-то позади княгини, и на ее спину обрушился удар страшной силы. Боль была такая невероятная, что дух захватило, крик во рту застыл, слезы брызнули из глаз, а ноги подкосились сами, и несчастная рухнула на колени, изогнувшись назад.
Шигона размахнулся вновь, на этот раз целя так, чтоб по лицу, и ударил. Кровь брызнула на плиты, словно огнем обожгло, закричала дико Соломония и, схватившись обеими руками за изувеченное лицо, скорчилась на полу. Дворецкий разошелся. Удары сыпались со всех сторон, свист плетки заглушали крики жертвы. Митрополит с ужасом смотрел на экзекуцию, его побелевшие губы дрожали и шептали какую-то молитву, нижняя челюсть тряслась, скрюченными пальцами мелко-мелко крестил себя возле необъятного брюха.
- Фу, упарился! – остановился Шигона и рукавом вытер пот со лба. С окровавленного кнутовища капли рубиновые срывались вниз.
Соломония уже не могла кричать и лишь тихо подвывала. Одежда на женщине была вся разорвана.
- Не тяни, владыка, начинай! – властно рявкнул Шигона. Митрополит еще раз вздрогнул, как ужаленный, и посмотрел на служку. Тот кивнул, подхватил с подноса Евангелие с ножницами, поцеловал Святую книгу и благоговейно водрузил все на аналой. После растерянно посмотрел на владыку и дворецкого.
- Ну! – подгонял их Поджогин. Из темноты на помощь первосвященнику выскользнула игуменья. Знаками показала служке, что делать. Вдвоем они подхватили почти бесчувственное тело княгини и подтащили к аналою. Голова женщины безвольно упала на грудь.
- Придерживай! – приказала игуменья юноше и быстро сорвала с Соломонии платок, чудом оставшийся на голове, распустила ей волосы, сорвала с нее лохмотья верхнего платья, оставив лишь рваную окровавленную рубаху, сквозь прорехи которой виднелось рассеченное белое тело. Теперь женщина стояла на коленях перед аналоем, почти упершись в него, черные густые пряди свисали до пола.
Митрополит что-то бормотал о заблудшей овце, потерявшейся, а потом обретшей Пастыря, но Шигоне не терпелось:
- К постригу, владыка! – распоряжался дворецкий. Даниил закивал и приступил к вопросам:
- По своей ли воле приступаешь ты к Господу?
Соломония молчала, опустив голову, то ли находясь без сознания, то ли уйдя в себя от страшной боли. Митрополит растерянно посмотрел на Шигону. Тот раздраженно передернул плечами. Помогла игуменья. Ответила за Соломонию:
- По своей воле!
Далее пошло, как по маслу. Митрополит спрашивал, отвечала игуменья.
 - Согласна ли отречься от мира по заповеди Господней?
- Согласна!
- Пребудешь ли в монастыре и постничестве даже до последнего издыхания?
- Пребуду!
- Сохранишь ли себя в девстве, целомудрии и благоговении даже до смерти?
- Сохраню!
- Сохранишь ли до смерти послушание к настоятельнице и ко всем во Христе сестрам?
- Сохраню!
- Пребудешь ли до смерти в нестяжании и вольной Христа ради нищете?
- Пребуду!
- Претерпишь ли всякую скорбь и тесноту монашеского жития, Царствия ради Небесного?
- Претерплю все, честный отче!
Со звоном упали сброшенные со Святого Евангелия ножницы. В этот момент Соломония словно очнулась, застонала громко, головой замотала. Шигона было шагнул вперед, снова плеть в руке сжав, но служка крепко держал княгиню, а игуменья быстро подхватила ножницы с пола и почтительно подала митрополиту. Даниил еще два раза ронял их, а старица быстро подхватывала и возвращала ему.
- Во имя Сына, Отца и Святого Духа, Аминь! – Владыко крестообразно выстриг волосы, прикоснулся к поникшей главе. – Нарекаю тебя, сестра новопосвященная, именем София.
- Все, святой отец? – Шигона был наготове в любой момент вмешаться.
- Да, да. – Забормотал митрополит.
Игуменья метнулась куда-то в сторону и принесла черный подрясник. Вдвоем со служкой они с трудом воздели бывшей княгине руки и через голову с грехом пополам натянули на несчастную женщину ее новое облачение.
- В келью! И под караул строгий! – распорядился Шигона. Игуменья обернулась, откуда-то из темноты выскользнули две дожидавшиеся конца таинства монахини, перехватили из рук изнемогавшего уже служки тело новоиспеченной сестры Софии и понесли ее прочь из собора.
- Ну вот и все! – Шигона к образам обратился, перекрестился широко и истово. – Прости мя, грешного, Пресвятая Богородица! – И повернулся на выход, бросив на прощанье остававшимся, и плетью на пол с тряпьем окровавленным, указав. – Уберитесь здесь!
Выйдя на улицу, прислонился к дверям, хлебнул жадно воздуха морозного, рванул ворот на груди, перекрестился трижды:
- Господи! Что творю-то? Прости грешного! – С плетки медленно сползала кровь, капля за каплей разбиваясь о камень паперти…
Из темноты вынырнул Охрюта, взбежал по ступеням, смотрел по-собачьи преданно.
- Пошли в башню. – Кивнул ему.
В  тепле, уселся на лавку, к стене откинулся. Сотник услужливо снедь выставлял на стол. В противоположном углу что-то зашевелилось на полу, застонало. Когда входил даже не заметил Поджогин. Глянул вопросительно на Охрюту. Тот метнулся в угол, схватил, поднял и на ноги поставил. Девка. Та самая. Связана, в рот кляп забит, простоволосая, пряди на лицо сбились, но видна свежая ссадина во всю щеку. А глаза, глаза-то сверкают ненавидяще.
- Вот! – осклабился Охрюта. – Аки кошка дикая. Кусаться еще удумала.
Поджогин молчал, пытливо вглядываясь в лицо девушки. Махнул рукой, чтоб ближе подвели. Снова рассматривал.  Извивалась вся, от пут освободиться пыталась. Да куда там! Поджогин вспомнил, как дерзко смотрела на него давеча… Чуяла девка! Вспомнил и как выпороть хотел, а потом воинам отдать на потеху… Только схлынула злоба. Там, в соборе осталась… Выдохся Шигона.
- Что же делать-то с тобой, девка? – продолжал рассматривать непокорную. – Не хочу ведь смерти твоей… - вдруг подумал. Охрюта с ноги на ногу переминался, смотрел жадно на девку, ждал, когда хозяин отдаст ему. Хороша! Эх, хороша! И грудь высокая, и стан тонкий, как лоза… Сперва сам натешится, после воинам отдаст, а далее, как Шигона велит – либо камень на шею и в речку, либо петлю, да на дерево. Но хозяин размышлял по-другому:
- Выдь-ка вон! – Приказал.
Охрюте даже почудилось, что не расслышал. Переспросил:
- Чегой?
- Вон говорю! – повторил громче дворецкий.
Изумился сотник, но делать нечего – вышел.
- Слушай меня, девка… - наклонился к ней. Впилась глазами карими. Замерла. – Слушай, и не перебивай. Коли обещаешь не дерзить, не хулить словами, не бросаться, кляп вытащу и веревки развяжу. – Вспыхнула вся, но подумала и кивнула. Шигона поднялся тяжело, шаг к ней сделал, протянул руку, освободил рот. Задышала тяжело. Взял ее за плечи к себе спиной развернул. Нож на столе подобрал, разрезал путы. Снова к себе лицом оборотил. Девка разминала затекшие руки, волосы спутанные пыталась прибрать, пригладить – платка-то не было.
- Сядь! – ногой пододвинул табурет. Села. Сам опустился на скамью, взял ковш, налил кваса, протянул. – Напейся! – Опять послушалась. Пила жадно, потом рот оттерла аккуратно ладошкой, на стол ковшик поставила. Шигона на стол кивнул, на снедь нехитрую:
- Ешь, коли хочешь
Головой мотнула. Нет, мол.
- Ну как знаешь…
- Слушай меня, девка… - Шигона сидел по-прежнему откинувшись к стене. – Нет боле твоей княгини… – Любава побледнела вся смертельно, подниматься было стала, рот открывался в крике, но не успела, - монахиней она стала. – закончил Поджогин. Девка рухнула обессилено на сиденье. Смотрела испуганно. Выдавила чуть слышно:
- Как?
- Обычно. Постриг приняла. Нарекли ее теперь сестрой Софией. И жить она ныне здесь будет. И до скончания века своего.
- Насильно? – Девка снова напряглась.
- А это как хочешь понимай… - пожал плечами Поджогин, взял со стола горбушку отрезанную, крупно посолил, вцепился зубами крепкими, заходил скулами. Любава смотрела на него не мигая – ответа ждала.
- Когда воля княжеская, то хоть силком, хоть с любовью, а исполнена должна быть. – Пояснил, прожевав.
- Княжеская? Но где же князь? Его же не было здесь? – Не унималась девка.
- А зачем ему здесь быть? – Удивился Поджогин. – Ты вроде не глупа, а не смекаешь. Князь в Москве, али на охоте. Надобно ему, что ли проверять, как его волю исполняют.
- Значит, ты с самого начала знал? – Любава опустила голову, закрыла лицо руками.
- Вестимо… - Кивнул.
- А что ж княгиня? – Встрепенулась опять.
- Да ты не о княгине пекись… - поморщился Шигона, - о ней теперь Господь позаботиться, ибо сестра она нынче Его…, и не о князе – он жену себе новую ищет, которая царевича ему выносит…, о себе, девка, думай…
- А вот оно что… - протянула насмешливо. Замолчала, отвернувшись.
- Так что ж с тобой делать? – Произнес задумчиво. – Ума не приложу…
- Что хочешь, то и делай. Мне без разницы. – Буркнула, не поворачиваясь.
- Тебе лет-то сколь?
- Шестнадцать! – чуть слышно ответила.
- Мать, отец?
- Сирота я.
- Эх! - Замолчали оба.
- Отпустить я тебя не могу, а убивать – не хочу, но и здесь оставаться тебе нельзя. А продам я тебя! – решил, наконец.
- Кому? – вспыхнула девка, сверкнула очами.
- А сама выбирай. Или татарину, или ляху, или немцу свейскому. Кого выберешь… Я сказал: на Руси тебе не быть! – Произнес твердо. После добавил помягче. – Уедешь за моря, может, и счастье свое обретешь, сказывают там неплохо.
- Что-то ты раздобрился… - опять насмешливо спросила.
- Да сам на себя дивлюсь… - пожал плечами, усмехнулся. Но построжел. – Решай быстро!
Любава выпрямилась, задышала часто, тонкие ноздри трепетали. Бросила коротко:
- Тогда свеям!
- Охрюта! – тут же крикнул Поджогин. Сам себя торопил – не передумать бы.
Сотник влетел мигом. Под дверью стоял видно. Увидел девку без пут, без кляпа, за столом сидящую, изумления не мог скрыть. Но Поджогин и не давал ему опомниться:
- Отправишь девку в Новгород, сам поедешь и с людьми верными. Продать свеям, но через купцов тамошних, человеку надежному и доброму. После скажешь кому и почем. Проверю! И чтоб волос с ее головы не упал… Ты меня знаешь! Понял?
- Все понял, хозяин. – Охрюта склонился в поклоне.
- И еще…, - Шигона помедлил, раздумывая. Все ждали. Любава безразлично, Охрюта с подобострастием. – В Новгороде вторым наместником сидит покудова боярин Сабуров…
Девушка подняла голову, посмотрела вопросительно на Поджогина. Тот кивнул и повторил для нее:
- Покудова сидит. Сама понимаешь… родня великокняжеская… бывшая теперь. – Поправил себя. – Коли лишнее слово молвишь, что ты, кто ты… беда может стрястись…
- Мне все едино! – Мотнула головой.
- Тебе-то - да! – Согласился Поджогин. – А вот остальному роду Сабуровскому… Подумай в дороге, и мой совет – забудь себя и свое имя, и все, что с тобой было связано. Прощай девка! – Махнул рукой.
- И ты прощай, боярин! – Поднялась.
- Я не боярин.
- Ну так будешь им! – Опять усмехнулась. Охрюта дверь открыл, вперед пропуская, сам за ней хотел было.
- Охрюта!
- Да, хозяин.
- Ты меня понял? Чтоб ни один волос… И мигом назад. Здесь покуда останешься. Глаз ни с кого не спускать! Понял о ком говорю? Чуть что, сразу мне весточку!
- Понял, понял… - закивал.
- Смотри, пес!

                Глава 8.

                Царский узник.
      
Двенадцать лет, день за днем тянулась жизнь в воспоминаниях. В лихой молодости, в жарких схватках с татарами, в непримиримой вражде с кичливой польской шляхтой, на балах и турнирах рыцарских продолжать жить князь Михаил Львович Глинский. А что еще делать узнику? Как коротать дни свои длинные и безысходные? Сколь уж лет минуло с тех пор, как взяли его люди великого князя Василия прям посередь русского лагеря под Оршей, кинули в мешок каменный? Двенадцать! Год за годом, день за днем, ночь за ночью текли безмолвно… Сперва еще обдумывал всякое…, потом рукой махнул… и погрузился в воспоминания.
Ах, юность, юность, годы молодые… Сестра Федка замуж выходила за знатного воеводу Хребтовича, того в Италию посылали с посольством, уговорила мужа взять младшего брата с собой. Так и оказался Михаил в Европе. Как зачарованный смотрел мальчишка на роскошь и великолепие дворцов Рима, королевских и герцогских дворов Европы – Австрии, Саксонии. Учился и наукам разным и искусству воинскому. Даже в католичество перешел, несмотря на то, что вся родня в православии оставалась. Приметили его владыки мира – император Максимилиан и дядя его Альбрехт Саксонский.
- Двенадцать лет пролетело, как один день… Тоже двенадцать… - усмехнулся невесело князь. А мысли текли неторопливо дальше, отыскивая в уголках памяти все новые и новые вехи жизни.
Уж тридцать ему было, как вернулся в Литву. С братьями ездил встречать великое посольство московское – дочь князя Ивана Великого Елена невестой избрана была королю Александру. И поднимался все выше и выше Михаил… Вот он уже утенский наместник, вот и маршалок дворный – высшая должность в Литве! Он ездит по соседним странам, в Венгрии знакомится с Сигизмундом – родным братом короля Александра. Король благоволит к Михаилу, выделяя его средь шляхты, знает Александр, что Глинский католик, да большинство православных вокруг него помимо родни. Михаил предан королю, значит и его окружение слушать будет. Оттого и раздоров меньше в Литве и Польше. Да и Михаил о своих не забывает, должности при дворе выпрашивает у короля, наделы земельные… Когда с посольством ездил в Венгрию сосватал старшего своего брата Василия за дочь сербского воеводы Стефана Якшича Анну.
Но чем выше взлетаешь, тем больше врагов наживаешь… Ненавидели многие. Плевались шляхтичи:
- В истинную веру только за посулы королевские перешел! За должности придворные! А так еретик поганый, как и вся родня его!
Особо ненавидел Глинского один из самых могущественных магнатов Ян Заберзинский, занимавший высокий пост маршалка земского. Иезуиты крутились вокруг старого вельможи, вливая сладкий яд зависти в его уши. Да не просто советовали, но и действовали. Как стал князь Михаил придворным маршалком, тотчас выкрали у его слуги Андрея Станкевича ларец, да непростой, хранились там бумаги короля Александра доверенные Глинскому. После кражи новый удар нанесли – обвинили верного соратника Гагина в том, что взятки брал у московских купцов, помогал товары ввозить беспошлинно. Не помогло! Суды разбирались во всем, и оправдали. Не без помощи королевы Елены, конечно. Она-то православная, за своих всегда горой стояла.
Понимал Глинский, что главный враг его Заберзинский на этом не остановится. Ответный удар сам нанес - по просьбе князя Михаила, да по протекции королевы, отобрали у одного из родственников магната должность наместника в Лиде, да передали двоюродному брату Глинского – Андрею.
Ох и взбесился тогда Забержинский, поднял всех своих прихвостней, смертью грозил прилюдно, донесли Глинскому, что 200 злотых обещал тому, кто убьет ненавистного соперника. Шляхта возмущенная загородила новому наместнику Лиды дорогу, в город не пустили. Пришлось самому королю на сейме выступать, уговаривать недовольных. Бряцали саблями, усатые шляхтичи, не смея клинки обнажить, зубами скрипели, желваками скулы ходили.
- Ничего… - прохрипел сощурившись Забержинский, - не век Александру на престоле сидеть. И так уже на ладан дышит…
Прав был вельможа. Сильно болел король, многие видели это и понимали – дни его сочтены. Оттого и среди православных дворян слушок пошел – а не метит ли князь Михаил на литовский престол после смерти Александра? А католики-то почти уверены в этом были. Особенно об этом заговорили, как поставил король Глинского во главе всего войска. Татары одолели набегами непрестанными. В порубежных городах гарнизоны были слабые, отразить наскоки не могли, владения разорялись, а жителей, как скот угоняли на невольничьи рынки. Каждый раз крымское войско уходило с великой добычей. Летом 1506 года Глинский настиг татар у Клецка, да разбил наголову. Это была вершина его славы.
Но король Александр умирал… Измученный отчаянной гонкой, покрытый пылью с ног до головы, гонец ворвался в королевский замок с известиями о разгроме татар. Это было последнее, что услышал умирающий Александр перед тем, как испустил дух. Стараниями магнатов в Вильно заранее позвали брата короля - Сигизмунда – наследника престола. Глинский возвращался победителем, все города, через которые пролегал его путь встречали князя торжественными приемами. Но не Вильно. К возвращению князя магнаты подготовились – по приказу канцлера Яна Лаского был схвачен и брошен в темницу королевский врач Балинский, которого обвиняли в отравлении, а заодно и в связи с Глинским. Королевы Елену срочно спрятали в отдаленном замке, а Сигизмунд был уже совсем близко.
- Вы что с ума тут все сошли? – гневно бросил князь в лицо канцлеру Ласкому. – Да если б не Балинский, король умер бы гораздо раньше!
- Однако, врачебный консилиум… - начал было канцлер, но был прерван Глинским. Князь понимал, что под пытками несчастный доктор признается во всем, и даже, несмотря на очевидную нелепицу, в том, что он отравил короля по приказу самого Глинского. За ним стояло победоносное войско, и князь в ярости опустил руку на рукоять сабли. Этот жест произвел должное впечатление на старого канцлера. Лаский отвел глаза в сторону от пылающего гневом полководца, и пряча в себе сузившую их ненависть, примиряющее произнес:
- Не стоит, мой друг, так переживать. Возможно, мы и погорячились, а другие врачи ошибаются. Нас всех так потрясла смерть его величества. Конечно, я немедленно распоряжусь, и лекаря выпустят.      
Михаил едва успел добиться освобождения несчастного врача, как нужно было отправляться встречать наследника. Семьсот блистающих доспехами всадников под командой Глинского выехали из Вильно. Эскорт будущего короля и великого князя литовского смотрелся и малочисленным и блеклым на их фоне. Сигизмунд принял Глинского благосклонно, но молчаливо, сославшись на свой траур по почившему брату. Однако, превосходство встречавших неприятно поразило наследника. Подтверждалось то, о чем ему так усиленно доносили магнаты – Сигизмунд наяву видел силу, которой обладал князь Михаил.               
Как придворный маршалок Глинский участвовал в обеих коронациях и подавал, как положено меч, вступающему сначала на литовский, а затем и на польский престол, новому королю. Но это было начало конца…
Уже в январе 1507 года, сразу после коронации в Кракове, главный противник Глинского Заберзинский открыто обвинил князя в измене и потребовал суда над ним. Михаил добивался того же, но Сигизмунд медлил, а пока что Глинскому воспретили свободный   вход в королевские покои. Это было уже оскорблением.
- Проклятый Забержинский! – даже сейчас, спустя много лет после того, как он отомстил заклятому врагу, князь Михаил не мог забыть то унижение, что испытал, когда сверкающие латами жолнеры скрестили перед ним свои копья, а начальник королевской охраны, с чуть заметной усмешкой в серых глазах, бесстрастно бросил в лицо заслуженному воину. – Вам воспрещается входить в покои его величества!
 Кровь снова ударила в голову и взбешенный князь схватил глиняный кувшин с водой, что стоял перед ним в темнице, и запустил в стену. Грохот осколков нарушил тишину узилища, а Глинский схватился руками за голову и завыл от бессильной злобы.
С братьями они тотчас покинули Вильно и укрылись в своей вотчине, в Турове. Михаил еще пытался что-то предпринять – писал вдовой королеве Елене, слал письма венгерскому королю Владиславу, знавшему его лично. Все напрасно. Сестра великого князя московского Василия была отрешена от всех дел, а Владислав просто уклонился, не желая вмешиваться.
Тогда и прибыл к нему московский дьяк Губа Моклоков. Заманивал посулами:
- Великий князь московский обещает тебя беречь от короля вашего, и вотчины ваши сохранит, да мало того, те города литовские, что возьмешь с братьями, на них и сидеть будешь!
Приезжали гонцы от крымского хана, битого Михаилом под Клецком, к себе звали. Волошский князь Стефан приглашал… Думал Глинский… Чью сторону принять?
Вспомнил князь, как сидел в пьяном угаре, медами тяжелыми опившись, смотрел на свою шляхту притихшую, как выскочил перед ним Федька Коллонтай, сорвал шапку меховую на пол, с размаху будто хлестанул, сам за ней повалился в ноги, заорал благим матом:
- Сам слыхал, как на сейме нас мают в веру ляхскую окрестить! Спасай, князь!  Веди нас!  - Как встали все, шапки посрывали, покидали на пол, как заголосили дружно. – Веди нас, князь!
И восстал тогда Михаил против своего короля. Союз заключил и с великим князем московским, и с крымским ханом, и с волошским господарем. Почувствовал вдруг себя единовластным. Первым делом сам повел отряд в семьсот всадников в Гродно – в гнездо его врага ярого Заберзинского. Когда принесли ему отрезанную голову противника, с радостью схватил рукой за седые кудри, плюнул в потухшие глаза:
- Не ты ли грозился со мной сотворить тоже самое? – Выкрикнул в ярости, отшвырнул в сторону и проследил взглядом, как покатилась она.
Поманил Глинского великий князь московский Василий, да обещания лишь обещаниями остались. Помощи войском от русских не было, и пришлось бежать ему с братьями от королевских войск. Встретил Василий приветливо, Медынь с Ярославцем посулил, сестра родная Елена, королева вдовая, за Глинского просила, да только определили их служилыми князьями в Московском государстве, и имения те были не родовыми, а жалованными. А в России, что в Польше – местничество, все по родовитости определяется, все должности из поколения в поколение передаются. Кому он тут, выскочка, нужен. Бояре московские еще хуже своей шляхты, зашипели тут же в спину, да оттирать начали. Хотя, поначалу, показалось князю Михаилу, что карьера сложится. Василий послал его с посольством к Максимилиану , императору Священной Римской империи, потом предложил Смоленск завоевать, вновь, теперь уж точно, княжение обещав.
Взял Михаил Смоленск, да толку-то… Не для того князья московские с уделами боролись, чтобы новые плодить. Когда понял это, написал Сигизмунду, прощения попросил, да не дремали бояре, следили за каждым шагом пришлого князя. Гонца перехватили, письма нашли. Глинский и не отпирался, вслух говорил об обидах нанесенных ему Василием. Казнить не казнили, а в мешок этот каменный швырнули. Двенадцатый год пошел…
Дверь в темницу открылась бесшумно и кто-то вошел. Князь Михаил даже не повернулся - наверно тюремщик принес очередную миску с едой. За долгие годы заточения узник привык к тому, что тяжеленная, обитая железом дверь открывается без единого скрипа. Когда-то давно, он каждый раз вздрагивал поначалу от неожиданности появления стражников, но со временем привык и перестал обращать на них внимание. Однако, на этот раз он услышал глухое покашливание за спиной и старческий голос произнес:
- Будь здрав, князь Михаил!
Захарьин, перешагнув порог, поискал привычно глазами икону, и даже правая рука потянулась было ко лбу сотворить крестное знамение, но до него дошло, что в этом помещении не сыщешь лик Господень, он медленно опустил ее и просто поздоровался.
Михаил повернулся к вошедшему и пристально всматривался, стараясь припомнить кто это. Цепкая память постаревшего полководца выхватила из своих хитросплетений нужный узелок и он узнал Захарьина, что ходил вместе с русским войском к Смоленску, где тогда был и сам Глинский – несостоявшийся удельный князь.
- И тебе того же, окольничий! – хрипло бросил в ответ Михаил, припомнив даже чин нежданного гостя. – С чем пожаловал?
- Боярин я ныне, князь… - неторопливо и тягуче поправил его Захарьин.
Михаил усмехнулся в густую бороду и не ответил, отвернувшись в сторону, поднял глаза к небольшому оконцу под самым сводом, сквозь которое вдруг проглянул луч солнца – единственная отрада обитателю узилища, что иногда проникала сюда помимо стражников. В такие минуты темница словно освещалась изнутри, вспыхнув искорками инея на стенах, и с одной стороны это действительно радовало узника, но тут же будило второе чувство – собственной обреченности, замкнутости, вечности пребывания здесь, в каменном мешке.
Захарьин проследил за взглядом опального вельможи и тоже усмехнулся:
- Вот и солнышко, князь, к тебе пожаловало. То добрый знак!
- Откуда здесь могут быть добрые знаки, боярин? – глухо бросил Михаил, по-прежнему не поворачивая головы. – Или помер князь Василий? – Вырвалось неожиданно.
- Жив, слава Богу, наш государь. – смиренно отвечал Захарьин. Прошел в глубину темницы, уселся на тяжелую скамью напротив Глинского, предварительно сметя с нее рукавом осколки кувшина, разлетевшиеся повсюду после удара о стену.
- Нечто я вновь ему зачем-то потребен? – Князь, наконец, повернулся к гостю и в упор посмотрел на Захарьина.
- Ты и тогда ему был вельми потребен. – Все также спокойно и неторопливо продолжил боярин. – Разбили нас крепко поляки под Оршей, после того, как увезли тебя в кандалах.
- Поделом! – Буркнул Михаил, вспомнив сразу все обиды.
- Поделом что? Ты про поляков или про свою измену, князь? – неожиданно быстро произнес Захарьин. – Али не было измены? Али не целовал ты крест на верность великому князю московскому? Али не писал письма Сигизмунду? Али не желал переметнуться? – Посыпались вопросы, и каждый из них впивался в Глинского раскаленным гвоздем. Все было правдой! Как и то, что обманул его великий князь. А Захарьин словно читал его мысли:
- Обиду держишь на Василия? Напрасно! На себя обижайся, князь! Награду обещанную не получил? Думал Смоленск взяли и сразу всё тебе? Не для того и Иван Великий и сын его Василий уделы уничтожали, чтоб плодить новые!  Или ты не понял этого? Дали два города тебе, сделали служивым князем – дальше жди и служи верно государю! За Богом вера, а за великим князем – служба! Воин ты знатный, воюем вечно, то с басурманами, то со свеями, то с Литвой твоей, вот и награда не заставила бы ждать долго. И родовитые бы пододвинулись. А то думал они тебе простят взлет стремительный. У нас все по месту, по родству привыкли. Высиживая и передавая от отца к сыну. Здесь Шуйские, там Воротынские, а там и Рюриковичи прямые – сродственники самого князя. А держава одна! И растащить ее не позволим! Ныне Москва Византии преемница, третьим Римом стала, как изрек митрополит покойный Зосима.  А ты захотел сразу? Ан нет! Чуть не по тебе, и переметнулся! Гордыня то, князь мой! – на одном дыхании боярин произнес речь, и запыхавшись, замолчал, в стену уставившись.
- Стыдить меня пришел? – огрызнулся Михаил, хотя понимал – все верно говорит Захарьин.
- Да не стыдить! – Поморщился боярин. – Совет держать.
- С кем совет? Со мной? Здесь? – Глинский обвел руками вокруг. – В мешке каменном? Много я насоветую… я уж и позабыл, как оно там, за стенами… второй десяток лет гнию… по воле князя Василия вашего!
- А ты не собачься! – спокойно взглянул на него Захарьин. – Воля княжеская сегодня одна, завтра - другая.
- Так ты от него пришел? – затеплилось вдруг что-то в груди.
- Пока что сам по себе. – Мотнул головой боярин.
- И что мне с этого? – тепло сменилось холодком разочарования.
- А то, что скоро государь наш жениться будет.
- Овдовел?
- Можно и так сказать… - кивнул Захарьин.
- Чем я-то пособлю? Дочерей на выданье нет у меня! – Глинский не понимал куда клонит хитрый боярин.
- Дочерей нет… это точно… - согласился с ним Захарьин, - а вот племянница есть!
Князь Михаил быстро поднял голову и посмотрел в глаза боярину. Захарьин едва заметно улыбался.
- Елена?
Захарьин кивнул. Задумался князь. Сколько лет-то прошло… родилась она в 1508 году, значит восемнадцатый идет девке… Вспомнил, когда в железо его заковывали лет шесть ей было, хорошенькая такая, хохотунья… Да осиротела рано, отец-то ее, старший брат Михаила Василий слаб здоровьем был, сперва слепнуть начал, отчего Темным его прозвали, а потом и вовсе скончался, правда, это уже без него было…
- Заместо отца ты ей теперь, князь… - отчетливо произнес Захарьин. – Коли государев выбор на нее падет, так и тестем великокняжеским станешь. Кто ж тебя в остроге держать будет? И почести вернешь, и имения…
- От меня, что ли, зависит выбор князя Василия? – насмешливо спросил Михаил.
- Не от тебя. – Согласился боярин смиренно. – А вот отеческое благословение, да наставления правильные, когда все свершится, потребны будут.
- С чего ты взял, что девка меня слушать будет?
- С того, что во всем вашем роду ты был главным, и тебя все слушали. Нечто племянница, которой дядя заместо отца, поперек всей родни пойдет? Ну так я передам весточку?
Думал и молчал Глинский, лихорадочно перебирая в уме, что сулит нежданное замужество племянницы. Да и Захарьин не торопил, лишь шубу соболиную плотнее запахнул – мерзли старые кости в темнице каменной.
Это был случай… тот самый, о котором мечталось иногда ночами бесконечными… гнал от себя это наваждение Глинский, да возвращалось оно надеждой… Тряхнул седой головой князь:
- Передавай!
- Ну и договорились! – Захарьин быстро поднялся со скамьи – холод донимал уже. – Думаю, князь, не за горами твоя свобода. Ежели все по-нашему свершится, встретимся на воле уже.
- Прощай, боярин! – кивнул в ответ Михаил. Ему тоже хотелось, чтоб Захарьин ушел поскорей. Тот не заставил себя ждать. Лишь совсем скоро дверь вновь отворилась, вошел стражник и кинул князю шубу богатую, пояснив кратко:
- С плеча боярского тебе!
- Нечто начинается… - Мелькнула мысль.               
      
                Глава 9.
                Торговля живым товаром.

Давно уже обосновался Свен Нильсон в Новгороде. Торговля удачно шла – грех жаловаться. Были и потери, и суда тонули иногда, да случалось и разбойнички морские без рода – без племени пошаливали, только все равно с прибылью оставались купцы. Несмотря на все потрясения, что испытал Господин Великий Новгород от московского князя Ивана III, решившего отобрать все вольности привычные, торговый люд быстрее всех оправился, ко всему приспособился. Когда случились погромы да бесчинства московских ратных людей, только-только собирался молодой купец Нильсон выйти из Стокгольма со своим первым товаром. Слух разнесся от купцов ганзейских, что бежали от бед новгородских. Загоревал тогда Нильсон:
- Что ж с товаром-то будет? Куда сбыть теперь?
Только бывалые купцы усмехались, (кто, конечно, потерь избежал):
- У русских такое часто бывает. Передерутся, да замирятся. Здесь, главное промеж них не оказаться.
 И впрямь, вскоре объявили, что шведский посол да новгородский наместник вечный мир подписали, да свободу торговли вечно хранить обязались. И на том крест целовали.
Обрадовался Нильсон. В путь заторопился. Сколько лет в помощниках у купца готландского ходил, с малолетства по торговой части обретался, там и денег скопить смог – свое дело открыть решился. Прикупил товара в Стокгольме, суденышко небольшое, но по виду прочное, со шкипером договорился, хотя многие отказывались, а этот старик рукой махнул:
- Какая разница, где помереть!
Отговаривали Нильсона:
- Осень на носу!
- Лед встанет – зимовать придется!
Но выхода не было другого. А товар куда? Купцу чем быстрее сдать, тем выгоднее. Все дело в обороте.
Так и пришел впервые Нильсон в Новгород. С погодой-то повезло. Проскочили – ни штормов тебе, ни ветров противных. Город и впрямь поразил молодого купца. Волхов был главной улицей, от которой разлеглись его половинки – Софийская и Купеческая. Размеры города вызывали восхищение… что там Стокгольм, или его родная Мура на западе Швеции – деревушки. Одно удручало – слобода немецкая вся была сожжена.
- Видимо размашисто громили здесь люди князя московского… - подумал купец обеспокоенно рассматривая пепелище.
- Ничего, друг заморский, - вдруг кто-то неожиданно произнес по-шведски и хлопнул Свена по плечу. Молодой швед опешил и мгновенно обернулся, обнаружив у себя за спиной розовощекого статного молодца, в добротном кафтане, туго перепоясанном кушаком и с лихо заломленной шапкой.
- Купец новгородский! – догадался Нильсон.
- Отстроимся сами и вас, гостей, отстроим. – Продолжил новгородец и, широко взмахнув рукой, указал на уже стучавших во всю топорами плотников. – Новгородцы на всю Россию самые искусные мастера. А про то, - кивнул на пожарище, - не тужи. Ныне мы под Москву забраны. Туда же и вольность нашу вместе с колоколом вечевым свезли. Но торговать будем! – Тряхнул головой уверенно. - Князь московский посадницу нашу в темницу кинул, а нам торговать велел. А что сожгли…,  завсегда так, без топора да красного петуха разобраться не могут. Да и пограбить охотников всегда набежит, свистеть не надо. А ты, друг заморский, пошли со мной, к моему двору. Про товар свой расскажешь, о цене потолкуем. – Хитро подмигнул новгородец, но тут же расхохотался, скаля ровные белые зубы. – Да не бойся ты! – Опять по плечу хлопнул топтавшегося в нерешительности шведа. – Меня Тишкой Густяком кличут. Каждая собака знает на торгу новгородском. Мой род, - ударил кулаком себя в грудь так мощно, что казалось, зазвенит сейчас, - честностью славен. На том деды наши стояли, и мы не сдвинемся.
Так и сошлись они, и почитай лет тридцать уже дружили. Почти побратимами стали. Со временем женился Свен на красавице Анните. Хорошо жили, душа в душу. Жена помощницей во всех делах была, много раз и в Новгород приезжала со Стеном. А потом и дети пошли – сперва мальчик, а затем и девочка – красавица Улла. Только Господь дал, Господь и забрал их всех у Свена. Уж пятый год шел старшему, а дочке третий, отправился Нильсон как обычно в Новгород с товарами, а тут беда и приключилась – чума, бушевавшая в Европе, докатилась и до Швеции. Умерли все. Когда вернулся Свен домой в Стокгольм в живых никого не застал. Даже где могила их неведомо. В эпидемию всех в одну яму сбрасывали.
Тяжело переживал Свен потерю близких. Опустел стокгольмский дом, пусто было и в Новгороде. Тихон, друг старинный, уговаривал жениться, да лишь отмахнулся от него Свен. Так и шли года. Постарел швед, волосы совсем выцвели, глаза видели хуже, но дело свое держал Нильсон в полном порядке. Ходил, как и прежде плечи широко развернув, голову не склоняя. А вот ноги уже подводить стали, болели, оттого прихрамывал слегка, да на посох опирался, но шаг остался прежний – размашистый, поступь твердая. Мысли о старости да кончине неминуемой посещали, конечно. Тогда задумывался Свен. Крупная складка-морщина темнела меж бровями:
- На кого дело свое оставлю? Кому добро-то передать?
Сам Нильсон был родом из Моры, что в центре Далекарлии шведской – край лесной, да горный, озерами да реками разукрашенный. Когда-то сбежал мальчишкой, рассказов заезжего купца понаслушавшись, да с тех пор лишь однажды домой приезжал. Постоял на погосте родительском, послушал жалобы Барбро, сестры младшей, что замужем за рыбаком местным была. Посмотрел, как пьют они вместе с бездельником-мужем, на убогость и нищету их от лени великой. Кинул монет несколько – то-то пир сразу разгорелся. Только заметил, как блеснули алчно глаза сестры, нехорошо засверкали, не по-доброму. Понял, что чувств никаких у него нет. Тут же нашел себе причину и немедля отъехал. Помнил, как клянчила сестра еще денег у него, просила не забывать, рядом ее дочка худенькая терлась, исподлобья глядела, но долго не провожали – горело видимо все внутри у Барбро, тут же в дом вернулась, где ждал ее пьяный муж. За ней и дочка побрела, часто оборачиваясь на богатого родственника.
- Ну не им же! А…, - махал рукой купец, - Тихону оставлю!
Любил Свен Новгород с его шумным торгом на правом берегу Волхова, который не заканчивался ни зимой, ни летом. Летом река наполнялась кораблями да ладьями, зимой стремительно мчались по льду сани – привозили, увозили, а начиная от берега лавки, лавки, лавки… в 42 ряда – кожевенные, котельные, серебряные, иконные, хлебные, рыбные… С запада везли – сукно, медь, свинец, олово, квасцы для дубления, вина разные – фряжские, рейнские, гишпанские… с востока – кожи выделанные, воск, меды, рыба красная, рыба черная , соль, жемчуга и, конечно, меха: соболя – сороками, белок – бочками… Всем заправляли сотни купеческие, следили строго, что торг честный шел. Шведы да немцы селились на отстроенном дворе, между Славной и Ильиной улицей. Новгородцы называли двор Немецким, а иностранцы про себя двором Святого Петра, по церкви, что была тут быстро возведена. Русским вход на Немецкий двор воспрещался, так что Нильсон всегда в гости ходил к Тихону, а не наоборот. Вот и сейчас, отдав нужные распоряжения, направился Нильсон к другу своему закадычному. Дошел неторопливо, по пути в лавки привычно заглядывая. Вот и частокол знакомый, выше Свена будет, а тот роста-то не малого, ворота широкие распахнуты:
- Знать, приехал кто-то к Тихону. – Догадался Нильссон. И правда, на дворе стояло несколько оседланных лошадей, да пара воинов в тулупы поверх доспех одетые, топтались неподалеку от привязи – морозило…
- А гости-то, кажись, незваные… - Подумал швед, и тут же из дома показался приказчик Густяка, приветственно помахал рукой истинному гостю и почти бегом бросился к нему.
- Господин Нильсон,  не знаю даже, как и сказать. – Почтительно поклонился и шепотом заговорил приказчик, озираясь на стоявших во дворе воинов. – У Тихона Степановича от дворецкого самого великого князя московского люди пожаловали. Зачем – того не ведаю.
- Давно? – спросил купец.
- Да прям перед вами, господин Нильссон. – Приказчик виновато развел руками.
- Не переживай! – махнул рукой Свен. – Нам старикам спешить уже некуда. Погода ныне хорошая, морозец легкий, а шуба у меня теплая – твой хозяин позаботился. Посижу, о делах своих не торопясь поразмышляю, а там, глядишь, и Тихон освободится.
Сказано – сделано. Приказчик, спросив, не надобно ли чего, тут же испарился, а Нильсон присел на широкую лавку, закутался поплотнее в шубу, да задремал тут же по-стариковски. Снилось ему давно умершая сына Анника, сынишка да дочка-малютка Улла, только выросла она уже, а жена с Бернтом какими запомнил их, такими и остались. Все втроем они стояли на берегу моря и махали руками, а корабль со Свеном все ближе и ближе к ним. Только почему-то Аннита с сыночком становились все меньше и меньше. А дочка-то красавица, волосы света пшеницы золотистой, глаза...  утонуть можно в глубине бездонной… И ветер паруса наполняет, да только никак не может корабль пристать. Матросы бегают, суетятся, шкипер покрикивает, да все бестолку. А Свену все равно, он любуется… Вот они милые, вот они родные, и кто ж небылицы рассказывал, что черная смерть их забрала…
Старик иногда просыпался, разбуженный каким-то шумом во дворе, то лошадь заржет, то баба-кухарка ведрами прогомыхает. Приоткроет чуть веки и быстрее обратно в сон, к своим поближе… 
      А гости и впрямь были у Тихона Степановича серьезные. Привез таки Охрюта девку Любаву в бывший вольный, но оставшийся великим, Новгород. Потоптался на дворе у наместника князя Ивана Ивановича Оболенского, понятно, что не к его милости в гости – не по чину, так…, с дворней, да с воинами потолковать к кому из купцов сунуться, кто побыстрее поможет от товара живого избавиться. Что за товар, понятное дело, не сказывал. Языком болтать Охрюта не любил, да и хозяина своего боялся – знал, Шигона в любом деле огласки не потерпит. Девка-то была Соломониева, т.е. Сабуровых, а вторым человеком после Оболенского в Новгороде бы боярин Иван Константинович Сабуров, сродственник опальной царицы и сам в чине дворецкого.
- К Густяку иди! – уверенно подсказал ему старый дружинник, оказавшийся знакомым еще по походу на Тверь.
- К Густяку? – Переспросил Охрюта.
- К нему самому! – Утвердительно кивнул воин. – К Тихону Степановичу. Самый уважаемый купец в Новгороде.
- А где найти Густяка?
- Да, там! – Махнул рукой неопределенно дружинник, показав куда-то за забор. – На Торговой стороне. Спросишь любого – покажут.
Охрюта со двора вышел, оглянулся – не смотрел ли кто в след. В седло поднялся, своим головой мотнул – за мной, мол. Поехали.
Любава совсем сомлела от бешеной скачки. После того что случилось, того что сделали с ее ненаглядной госпожой, собственная судьба мало интересовала девушку. Одеревеневшее тело плохо слушалось, и если б Охрюта вовремя не заметил, да не приказал своим стражникам привязать ее веревкой к седлу, давно бы уже где-нибудь выпала, да разбилась. И не холод ее сковал, нет, Охрюта и здесь позаботился, хоть и щерился ненавистью из узеньких глаз, закутал, замотал в тулуп овчинный. От безразличия окоченела она.
Тихон Степанович сидел в горнице, за столом широким, погруженный в какие-то подсчеты замысловатые, что дела торговые всегда сопровождают. Шум во дворе оторвал от занятия скрупулёзного.
- Что там такое? – Подумал, а дверь уже скрипнула, и на пороге Ермей показался с готовым ответом.
- От дворецкого Шигоны великого князя Василия человек к тебе, Тихон Степанович, а с ним девка. – Молвил и затих Ермей. В комнату не вошел, так и остался в дверях, зная, что хозяин скор на решения.
Тихон хоть и нахмурился – и чего здесь забыли люди московского князя – мелькнула мысль, но вслух бросил, ждать не заставляя:
- Зови!
Приказчик кивнул и исчез.
Охрюта ввалился по-хозяйски. Прямо с порога шагнул на середину комнаты, оставляя на полу мокрые следы. За ним маячила в дверном проеме девичья фигурка. Несмотря на огромный тулуп было сразу заметно, как тонка и хрупка она:
- Имею к тебе поручение от дворецкого великого князя Василия! – Важно начал сотник, даже не удосужившись назвать себя.
- Слушаю тебя.  -  Спокойно отвечал ему купец. – Что за дело? Может прикупить что захотел великокняжеский дворецкий? Иль продать?
- Во-во, верно подметил, - ощерился Охрюта, - именно, продать!
- Что за товар? – Тихон был по-прежнему невозмутим.
- А вот! – обернулся сотник к Любаве. – А ну, девка, подь сюда, покажись.
Тихон видел, что девушка с трудом оторвалась от косяка и едва шевеля ногами сделала несколько медленных шагов вперед.
- Заморозил совсем, что ли, поганец… - зло подумал про сотника купец. Головой покачал:
- Не по адресу с просьбой такой, служивый… Я медом, воском, пенькой, мехами торгую, но не людьми.
- А я и не с просьбой к тебе пришел… - угрожающе повысил голос сотник, - то приказ самого Ивана Юрьевича Поджогина Шигоны! И я, его сотник Охрюта, затем сюда и прибыл, дабы тебе это передать.
Не ответил купец, промолчал, хоть внутри полыхнуло гневом. Сдержался, подавил в себе. Посмотрел внимательно на Любаву. Девушка стояла не шелохнувшись, отреченно смотря в сторону.
- Не чисто дело! Ох, не чисто… - Заскреблись кошки на душе. – Напаскудили московские… - Догадался купец. – Теперь следы заметают.
И в подтверждение догадки Тихона Охрюта продолжил таким же уверенным тоном, посчитав, что уже запугал купца:
- И не тебе велено продать, а через тебя! И подале! Твой удел сыскать купца заморского, иноземного, дабы увез ее за моря. И поскорее!
- Поскорее не получиться! – Купец жестом показал на широкую лавку, что стояла с другой стороны стола. Сесть приглашал. Тенью мелькнул Ермей, появились кувшины, ковши и снедь нехитрая.
- Это почему ж? – Недовольно буркнул Охрюта, но охотно развалился на лавке, схватил ковш, плеснул в него из кувшина, поднес к плоскому носу, втянул ноздрями, крякнул от удовольствия и выхлебал махом. – Хорошо вино! – Рукавом утерся. – Иноземное?-  Глазки хитрые раскосые снова впились в купца. – Почему же скоро не получиться? – Повторил вопрос.
- Вино фряжское… - начал пояснения Тихон, - а быстро не получиться потому, что ты ж девку за море хочешь отправить…
- Ну и… - не терпелось Охрюте. Быстро налил себе еще вина, быстро вылакал. Поцокал языком от удовольствия. – Хорошо живешь, купец, прямо, как боярин!
- Торгуем… - пожал плечами Тихон, а про себя добавил, - морда татарская. – Но вслух сказал:
- Пей вволю. Скажу - еще принесут. А за море отправить лишь по весне можно. Во льду моря ныне. – Руками развел, мол, что поделаешь.
Сотник нахмурился, обдумывая. Опять потянулся к кувшину, налил, выпил, опять налил. Мелькнул Ермей – на столе появился новый кувшин.
- Ха! – усмехнулся Охрюта, рыгнул довольно, - Эк, дворня твоя натаскана. Лишь гость подумал, а оно тут как тут, на тебе! – Пьяно вывернул ладонь, указывая на вино.
- То не дворня, - Все также спокоен был Тихон, - то приказчик мой.
- Один черт, холоп. – Сотник совсем опьянел. Вино на вкус не казалось крепким, но в голову ударило, зашумело, отяжелило, хотелось лечь и заснуть.
- Чья девка-то? Как зовут? Сколько хочешь? – хозяин внезапно забросал охмелевшего гостя вопросами.
Охрюта опешил. Не ожидал. Голова соображала туго и неумолимо клонилась к столу. Но сотник собрался с силами, поднял вверх скрюченный грязный палец, погрозил:
- Много… спрашиваешь…
- Как не спрашивать! – Тихон изобразил искреннее недоумение. – Коль есть товар, так чтоб торговать его, знать суть надобно… Где добыт, или пойман, или сделан?
- Ты… это… слышь… - Охрюта сколь мог через стол перегнулся к купцу поближе, обдал смрадом перегара и гнилых зубов, - меньше спрашивай… дело… велико… княжеское… ик… не твоего ума…
- Зовут-то как хоть?
- Да, как хочешь…, ик…, называй. – Сотник начал икать, судорожно схватился за кувшин, стал хлебать прямо из горла, стараясь заглушить судорожное дергание кадыка. Тихон смотрел чуть презрительно, как рубиновые капельки стекают по жидкой бороде татарина.
- Лю…, Любава! – Оторвался наконец от вина осоловевший Охрюта. – За море… ее… надо… - Голова неудержимо клонилась в столу, но он еще силился, - а там… назовут… как хотят… опоил… ты меня… - Сотник рухнул и захрапел.
Тихон Степанович внимательно посмотрел на девушку. Любава стояла также недвижимо, как будто происходившее в комнате ее абсолютно не касалось. Тихон медленно поднялся из-за стола, обогнул его и приблизился к ней.
- Может молвишь сама что-нибудь пока этот пес дрыхнет? – кивнул головой н храпевшего сотника.
Любава подняла на мгновения глаза и тотчас отвела в сторону. Но вздоха глубокого утаить не смогла.
- Н-да… дела… - задумался купец. – Эка напасть! И девка-то видать хорошая… вона глаза какие чистые, искренние… спасать как-то надо…
- Сядь, - показал на лавку у окна, - в ногах правды нет. – Опустилась послушно. Купец присел рядом на краешек. Любава вдруг встрепенулась, на него посмотрела и молвила с жаром:
- Сделай все, как он говорит, добрый человек. Не спрашивай ни о чем, не накличь беду на себя и дом свой. Хватит того, что уже свершилось! – И вновь потупилась, отвернулась от него. Тихон успел заметить, как заалели щечки, да слезинка одинокая скатилась по щеке, замерла и сорвалась на пол.
- Беда с тобой! – Вздохнул тяжело купец и вернулся на прежнее хозяйское место. Покосился на разлегшегося Охрюту. Появился Ермей, отодвинул от спящего посуду, что не перебил, глянул на хозяина:
- Убрать со стола?
Густяк покачал головой:
- Не надо!
- Там Свен Нильссон тебя дожидается.
- А чего сразу не сказал? – Вскинул брови хозяин.
Ермей показал на спящего:
- Этот уже был здесь.
- Хорошо, - кивнул купец, - присмотри за ним, а я выйду.

      




                Глава 10.

                Сделка.
    


                Найдя во дворе задремавшего Нильссона новгородец опустился рядом с ним на скамью.
Проснулся и Свен. Огляделся по сторонам немного осоловело. Только было к берегу корабль подошел, только он руки протянул, чтоб обнять родных, как вдруг исчезла сначала Аннита с сыночком, а дочь еще оставалась, руки к нему протянула и… пропала. И сон улетучился. А тут и Тихон рядом.
- О, Тихон, здравствуй. – Свен, еще нахохлившийся со сна, приветствовал друга.
Густяк покачал головой, но промолчал.
- Что случилось, дружище? – Обеспокоился швед. Про сон и забыл, хотя что-то приятное, чуть щемящее осталось в груди. Но его больше сейчас озаботил вид старого друга. – Это связано с нежданными гостями? – Показал рукой на бесцельно болтающихся по двору воинов.
- Нежданный гость хуже… - Начал было Тихон, смотря прямо перед собой, а Свен подхватил:
- Знаю, знаю, хуже татарина.
- А если он еще и татарин, то хуже втройне. – Мрачно закончил купец.
- Может я пойду? В другой раз? – Предложил швед, видя, что друг не разговорчив.
- Нет, нет… - Спохватился Тихон и развернулся весь к Свену. Озарило! - Ты-то мне как раз и нужен! – Правильная мысль пришла к нему в голову. Конечно, Свен! Никто другой! – Ты то мне и поможешь!
- Конечно, помогу! – Тут же согласился купец, даже не представляя о чем пойдет разговор.
- И мне, и не только… может и себе… - Хитро вдруг заулыбался Густяк.
- Говори давай! Любите вы русские все загадками… - заулыбался в ответ швед.
- Тогда слушай! – Пригнулся к его уху Тихон. Даже воротник на шубе приподнял, лица спрятал – ни один звук не должен ускользнуть в чужие уши.
По мере рассказа мрачнел старый швед, качал головой осуждающе, порывался что-то сказать возмущенно, но Тихон не давал, знаком показывал – не перебивай!
- И что ты мне предлагаешь? – Были первые слова Нильсона после того, как он наконец дослушал до конца рассказ новгородца. – Купить человека? – Почти бесцветные брови поднялись вверх, морщины превратились в сплошную сетку, а нос угрожающе заострился и покраснел от возмущения. – Да ни в жизнь! – Замотал головой Нильсон.
- Да послушай, ты меня! Только мы сейчас с тобой можем спасти ее! Только ты и я! Ежели этот пес московский к другим пойдет? И нам житья не будет, и девка пропадет ни за грош. Для них она тьфу, монета стертая. Или вовсе ножом, да под лед. Ты морду этого татарина увидишь, сам поймешь – ему человека прирезать, что муху. А девка-то добрая, - шептал горячо, - по глазам ее вижу… в беде она…  К себе заберешь, помощницей будет, а на Немецком дворе кто ее потом тронет? Сам говорил – купцы в Стекольну писали, вскорости посол ваш приедет на Москву, новый договор заключать, а ваш двор вне русских земель будет, дабы от распрей временных, что меж государствами случаются, торговым людям убытка не было.  Весна придет, с тобой в Швецию и отъедет. А там, вольна себе… отпустишь на все четыре стороны… спасать ее надо, душа-то чистая, христианская… ну, Свен, решайся…
Швед опустил голову задумался… сон почему-то давешний вспомнил… Уллу, дочку свою светловолосую.
- Давай, старче, соглашайся, - настаивал Тихон, - пес этот скоро очнется…
- Ладно, - нехотя мотнул головой Свен, шапку снял, встряхнул волосами густыми цвета снега пушистого, - согласен!
- Вот и молодец! Вот и чудесно! – Обрадовался новгородец. – Дай обниму тебя, друг мой закадычный. – Старики обнялись и почему-то оба прослезились. Так и сидели рядком, по спинам друг дружку похлопывая. Даже пробегавшие по двору приказчики Густяка останавливались, засматривались – чего это старики вздумали обниматься, и даше спешили по делам своим торговым.
- Только торг я держать буду! – твердо заявил Густяк, оторвавшись от друга своего.
- Это почему же? – удивился Свен. – А я что хуже имею?
- Да не хуже, старина! – усмехнулся Тихон, - Может даже лучше моего, но для татарина, ты сделаешь вид, что по-русски не гу-гу. Говорить будешь по-шведски, а я переведу всё! Как от него избавимся, так и с девкой поговорим. Не пожалеешь! – Заметил в конце, видя промелькнувшее в глазах шведа сомнение.
- Тихон Степанович! – вырос перед ними Ермей. – Этот, - головой в сторону дома показал, - заворочался…
- Видать просыпается… вино-то крепко шибает, да не очень долго… - Пояснил Свену Тихон, - значит, пора и нам идти торговаться. Пойдем, что ли?
Свен кивнул, и старики помогая друг другу, д крякнув пару раз, поднялись со скамейки и к крыльцу направились. Ермей, забегая вперед, дверь распахнул.
Любава все также неподвижно сидела у оконца на лавочке, как оставил ее Тихон. Охрюта распластался на столе. Спал еще, но беспокойно. Ворочался, кому-то грозил…
Старики, друг дружку поддерживая за локти, к Любаве сначала подошли. Девушка даже не шелохнулась, смотрела куда-то в одну точку. Тихон слегка подтолкнул друга – смотри, мол. А Свен остолбенел прямо. Перед ним сидела его … Улла, что во сне он видел. Старик даже позвать ее захотел, но горло предательски сжалось, и выдавить смог один лишь звук:
- У-у-у… у-у-у, - и нечего больше.
Тихон посмотрел на него обеспокоенно.
- Что это с ним? Часом не плохо? – и повел, повел в сторонку, на другую лавку, чтоб татарин не особо разглядывал кому девку-то пристроим сейчас. Усадил Свена, головой покачал – старик-то не мог глаз оторвать от девушки. Видно было, как тяжело дышит, а глаза-то загорелись… Жарко стало Свену, шапку скинул, ворот тяжелый распахнул. Ермей выскользнул, ковш с квасом подал. Свен не отводя взора, выпил жадно. Потом к стене откинулся, но все смотрел на нее и смотрел.
Вздохнул Тихон, но делать нечего, надо татарина будить, да побыстрее сладить с ним.
- Эй, сотник! – Толкнул его в плечо раз, другой. Охрюта зашевелился, промычал что-то, но голову поднял, обвел всех помутненным глазом. – Вставай давай, просыпайся. – Тихон опять потрепал его за плечо. Сотник мотнул головой, плечами повел, как бы руку пытаясь сбросить. – Нашел я тебе покупателя! – торжествующе объявил ему Густяк.
- А? Что? Кого? – Не мог никак вникнуть татарин. Взглядом с трудом обшаривал комнату. Наконец, уткнулся в Любаву и… протрезвел вмиг – Шигону вспомнил, зачем послали его сюда.
- А? – повторил, - Кто? Кто покупатель? – на Тихона теперь смотрел.
- Да, вот! – Новгородец рукой в другую сторону показал – Купец истинный  из земли свейской к нам прибыл. Скоро назад пойдет, с ним она и поедет.
Татарин пытался внимательно рассмотреть о ком сейчас шла речь. Прищуривался, но кроме копны седых волос в полумраке горницы различить не мог.
Но и Тихон ему времени на раздумья не оставлял:
- Ты цену давай оглашай! Торг начнем, после купчую составим и по рукам ударим, коль сойдемся. Деньги получишь, да и путь, хозяин поди заждался.
Упоминание о Шигоне подстегнуло сотника. Чего тянуть-то, в Суздаль еще гнать надобно обратно. Шигона приказал чтоб быстро, одна нога здесь, другая там, вернуться и охранять велено опальную Соломонию.
- Ты цену-то называй! - Гнул свое Тихон. Свен сидел, прямо как и девушка, застыв в неподвижности. Густяк настороженно посмотрел на одну, потом на другого, но важнее было разобраться с татарином. Тот напряженно думал, что сказать. Как-то он раньше-то не сообразил, надо было у хозяина что ль спросить, сиди теперь, майся. Почем отдавать-то, бес его знает! Да этот еще торопит. Глазки татарина в щелки превратились, закряхтел от раздумий тяжких. Потом, была не была, брякнул:
- Пятьдесят!
- Чего пятьдесят? –  быстро спросил новгородец.
- Чего-чего, - передразнил его татарин, - гривен! Вот чего!
- Гривен… - теперь пришла очередь новгородца повторить за ним изумленно.
- А что? – неуверенно произнес Охрюта. Глазки-щелки приоткрылись, настороженно смотрели на купца. Переборщил что ль…
   - А то, что пятьдесят гривен это вот столько… – руками показал Тихон, - серебра. Пятьдесят гривен это пять рублей московских… Слушай-ка, - купец присел с ним рядом, стараясь не вдыхать носом тяжелый дух, исходивший от татарина, - ты, я вижу, в делах наших не силен. Твое дело воинское… - Охрюта кивнул удрученно, - но тебя-то ко мне небось почему послали? – И сам ответил:
- Потому что на весь Новгород мое имя честное известно. Так?
- Ну так! – Опять кивнул Охрюта, но смотрел настороженно.
- Тебе небось хозяин еще наказ дал, чтоб и по-быстрому, и не за дешево. Так?
Как мысли читал! Охрюта даже поразился. А купец не спускал с него внимательных глаз.
- Цена твоей девке гривна одна! Ну, две! Но, - видя, как глазки-щелки расширяться стали, добавил, - мы поступим по-другому… В купчей напишем пять гривен, а дадим шесть, одну тебе – за службу! Надо ж и себя возблагодарить? Ну? Согласен? – новгородец впился прямо в татарина.
Охрюта заерзал на лавке. Глазки забегали, с одной стороны не продешевить бы, с другой, все чин чинарем предлагает купец. Да и про имя его Охрюте на наместническом дворе верно молвили.
- По рукам? – Не отставал от него купец.
- Вот бес, привязался! – думал про него неприязненно татарин. _ Да куда деваться-то?
- А купец-то свейский? – Из последних сил уже спросил Охрюта, вспомнил еще один наказ Шигоны.
Тихон быстро повернулся к Свену и сказал по-шведски:
- Свен, быстро говори что-нибудь на своем языке! И еще я назову тебя Нильсом Свенсоном для него. Потом объясню! Ну не молчи же, Свен! – почти умолял его Густяк, видя, что старый друг еще пребывает в оцепенении. Даже Охрюта напрягся в ожидании.
Нильсон очнулся наконец и хрипло пробормотал:
- Что ему от меня надо, Тихон? Что он хочет услышать?
- Ну? Доволен? – Густяк повернулся к татарину. – Свейский купец, зовут его Нильс Свенссон. Родом с острова Готланд.
- Так свейский или с острова? – Охрюта прицепился к последнему слову.
- Какая тебе разница. Это одно и то ж. Только Готланд сейчас под датчанами, кажись, но живут там свейские купцы. Испокон века с нами торгуют. У них там то одно королевство, то два. Сами разобраться не могут. Да свейский он, свейский… - подбодрил Охрюту, видя, что тот еще колеблеться. – Ну, по рукам? – И протянул ладонь татарину с омерзением думая, что сейчас коснется его грязной лапы.
Охрюта нерешительно стал поднимать руку. Густяк не дожидаясь подхватил ее в воздухе и крепко запечатал в своей.
- Вот так! Свершилась сделка! – И не давая передышки, крикнул:
 - Ермей! – Вынырнул приказчик. – Дуй к дьякам в избу приказную. От меня скажешь! Оформишь сделку. Продавец… э… имя твое, как?
- Сотник Охрюта. – буркнул татарин, еще до конца не поняв, правильно ли все он сделал.
- А зовешься по имени как? Только лишь Охрюта? – голос купца звучал чуть насмешливо.
- Евсеев сын Алимов. – пояснил пребывавший в сомнениях сотник.
- Сделку затвердишь – Охрюта сын Евсеев Алимов продал девку Любаву купцу свейскому Нильсу Свенссону. Все понял? – и подмигнул так, чтоб татарин не заметил.
Умный приказчик все сообразил. Кивнул и в миг исчез.
- Вина? – хлебосольно развел руками хозяин дома.
- Не-е-е… - замотал головой Охрюта. – Больно шибает оно у тебя… а мне еще в обрат еще гнать… - Терзали его сомнения, все ли так обстряпал.
- Ну посидим, помолчим… покудова Евсей бумагу не справит… - Тихон уселся на свое прежнее место напротив татарина.
- А с деньгами как? – вдруг встрепенулся сотник.
- С деньгами? – Усмехнулся в густую борода купец. – Как принесет купчую Ермей, так и отсчитаю все полностью. Али заранее хочешь?
Татарин кивнул.
- Будь по-твоему! – Купец снова встал из-за стола и вышел не надолго.
Охрюта опять стал изучать Нильсона. И так посмотрит, и этак…
- Так ты швед? – Вдруг спросил его внезапно.
Нильсон пожал плечами, мол, не понимаю, о чем это ты…
- Швед… - Успокаивая себя произнес Охрюта. Потом обернулся к Любаве:
- Слышь, девка! – Она не посмотрела даже в его сторону. – Свезло тебе! – Решил пошутить пока денег не принесли. – Вишь, как быстро товар сбыли. Небось надоели мы тебе… Ничто… повезло тебе почитай… а то б моя воля… - И осклабился.
Свен с ненавистью посмотрел на сотника, который только что спокойно торговал и продал человеческую жизнь и судьбу. Но Охрюта не замечал. Тут и Тихон вернулся. Выложил перед татарином горстки монет – одну большую – пояснил:
- Здесь пятьдесят «новгородок», что есть пять гривен или полрубля московского, - на другую, меньшую показал, - здесь в «московках» тебе двадцать штук, что есть десять новгородок или одна гривна.  Хозяину отдашь в новгородских деньгах, себе возьмешь в московских.
- Умно! – Подивился Охрюта, и начал сгребать деньги со стола.
- На! – кинул ему купец два кошеля – большой и малый. - От меня тебе. Чтоб не перепутал. – И громко засмеялся.
Евсей вернулся быстро, протянул купчии хозяину. Тихон быстро пробежал глазами, потом протянул одну Охрюте, другую оставил у себя.
- Ну вот, все по чину. Дьяк скрепил, теперь и дело свершилось. Был товар ваш, стал наш!
Татарин внимательно вчитывался, водя кривым пальцем, словно буквы знакомые отыскивая, иногда глазки зажмуривал про себя что-то повторял. Потом закивал:
- Якши! Все верно!
- Ну коли верно… вот тебе Бог – обернулся Тихон на иконы, что были за его головой, перекрестился - а вот тебе порог! – И на дверь указал. – Поспешать тебе надо служивый!
- Да! – Согласился Охрюта, отыскал свою лисью шапку и заторопился. И не медля вышел.
- Тьфу, нехристь! Прости, Господи! – еще раз перекрестился хозяин и приказчику, - Проветрить тут надобно… От духа нечистого. Да ладаном обкури!
Свену и Любаве:
- А вы гости дорогие, пойдем покудова в другую светелку.
Ермей  к лавке подошел, помог Любаве подняться, девушка пошатываясь побрела туда куда Тихон ей указал, а приказчик распахнул окно, впустил морозный воздух, высунулся, посмотрел что-то на дворе, потом обернулся к хозяину:
- Отъехали уже!
- Ну и… - недоговорил Густяк, рукой лишь махнул, дверь за собой прикрывая. 

Любава не понимала, что происходит. Почему, вдруг, этот странный старик – чужеземец, которому ее продали, как она поняла из происходившего, стоит и плачет, и смотрит на нее совсем не как хозяин на рабыню или холопку, силится что-то сказать, но вместо слов из его горла вырываются лишь скомканные звуки.
Вошел Тихон. Тоже обеспокоенно посмотрел на старого друга. Свен, сквозь слезы показывал на Любаву и лишь силился произнести имя:
- Улла! Улла!
Тихона вдруг озарило. Он вспомнил, что так звали давно умершую дочь Нильсона.
- Ах, вот в чем оно дело-то… - Догадался купец. – Дочку она ему напомнила.
Он повернулся к Любаве и увидел, что она тоже с недоумением и любопытством смотрит на Свена.
- Повезло тебе, девица! – Ласково сказал Тихон. – Доброму человеку ты досталась. Теперь будешь, как у Христа за пазухой. Это мой очень старинный друг, побратим можно сказать… От псов московских уберегли мы тебя. Видать много ты им насолила, что решили избавиться, на чужбину выслать. Ну, слава Богу, - перекрестился истово, - не прирезали, а то еще чего хуже. Покудова поживешь на Немецком дворе у Свена, там они тебя не достанут, да и купчую мы состряпали, что продал татарин проклятый тебя неизвестному купцу. А дьяки, свой куш получив, подмахнули и скрепили. Поживешь, осмотришься, отойдешь душой… Никто неволить тебя ни в чем не будет. Ты не смотри, что Свен все помолкивает, да плачет. Видно дочку свою вспомнил. Уллой звали ее… Умерли у него все родные – чума была в Стекольне. Вот ты и напомнила ему… А по-русски он говорит не хуже моего…
- Свен, друже старый, - повернулся к нему.
- Да, Тихон. – Лишь смог выдавить из себя растроганный швед
- Я приказал Ермею сани с верхом крытым запрячь. На них и поедете, подале от глаз любопытных. Вот купчая. – Протянул старику. – Там у себя другие бумаги ей справишь. Ты ей заместо отца родного будешь, - и видя, что Нильсон что-то силится произнести, но не может, добавил, - а она заместо дочери. Так и назовем тебя Уллой! Ну, ну, друже. – Тихон подошел к старику. Обнялись. Свен уже плакал не скрывая своих слез, что-то бормотал про себя, то утыкался в мех воротника новгородца, то поднимал затуманенный взор на девушку. – Я верно все понял?
Нильсон закивал головой.
- Ну а я, - обернулся Тихон к Любаве, - почитай твоим крестным буду, хоть и вера у них латинская, все одно христьяне. Родилась ты заново, девица.
Дверь чуть скрипнула. Послышался голос Ермея:
- Все исполнил, Тихон Степанович!
- Вот и славно. Давайте-ка, друзья мои, поезжайте к себе. Мало ли, псы московские передумают, да вернутся. Пусть ищут купца с Готланда Нильса Свенссона. Ха-ха. – И усмехнулся сам выдумке.      
 
         




               
               
                Глава 11.   
                Проклятие рода царского.

Ни крюка тебе чтоб повеситься, ни ножа, чтоб жилу кровеносную перерезать. Не зубами же себя грызть… Как хотелось Соломонии разом от всего избавиться, из жизни постылой уйти. Жгла все внутренности, душу выворачивала боль обиды смертельной, глаза слезами истекали, еду видеть не могла, что на пол ей в келью ставили, лишь пила жадно, пожар бушевавший залить хотелось, да не выходило. Что боль телесная по сравнению с болью предательства и насилия над душой?  Саднило тело, лицо горело от плетки страшной, кровь еще долго сочилась со слезами смешанная, только не о том мысли были:
- Я ли не любила, я ли не голубила постылого ныне… Сколь молитв, сколь поклонов отбила, не счесть… К каким образам не прикладывалась… посты блюла, как монашка… Как просила Спасителя и Богородицу… И каялась, каялась, каялась в грехах, отыскивая все, что могло сойти за них… Сколь ночей проплакано, не дал Бог ребеночка… Почему не пришел, почему не сказал… Может и поняла бы его, может и простила… Зачем, как татя в ночи вывезли… Зачем казнили тайно и подло… Только в ней ли дело?
Вспоминала Соломония, на полу валяясь в келье сумрачной, как и раньше о том думала, как гнала эту мысль постыдную от себя, каялась:
- Я! Я виновна! Не князь! Почто чрево мое бесплодно? Почто, как пустая смоковница библейская?
А ныне вновь:
- Во мне ли дело, князь Василий?
Ночами темными монастырскими терзала себя несчастная княгиня-монашка. То молитвой горячей, то проклятиями жгучими, страшными, что призывала на головы ненавистных ей мужа - князя Василия, Шигону Поджогина, да митрополита Даниила с игуменьей старой, заманивших ее подло в обитель святую, пред образами не стыдившихся грех великий совершить. Кары небесные призывала на их головы, и вновь молитвой забыться хотела, но мысли обидные жгли разум воспаленный, и опять обрушивала проклятья на весь род их княжеский, на подручных его.
Соломонию не трогали. Лишь два раза в день громыхали ключи, скрипела дверь стражей открываемая, проникала к ней тенью безмолвной монашка, ставила снедь постную, да кувшин с водой, забирала нетронутое и исчезала.
- А коли не во мне дело? – терзала себя сызнова. – Оженится князь на молодой, да красивой… - К обиде ревность добавилась. Заревела белугой, забилась на лавке деревянной. Но вернулась мысль, - а она, как и я глупая, понести не сможет… Что тогда скажешь, князь Василий?
На спину перевернулась Соломония, в своды кривые уставилась:
- Если хитра, да умна будет, полюбовника заведет, да плод от него выносит, вот и наследник великокняжеский явится. – И вновь слезы хлынули. – Сколь лет верность ему хранила, сколь лет не о ком и помышлять не могла, глаз не поднимала, все князю, да мужу любимому, а он… Нет! – Слезы в раз высохли, ревность бабья злая им на смену пришла. – Он будет с другой утешаться, а я? Так и умру здесь, в келье мрачной, в заточении вечном? Не узнав никогда бесплодна ли? Сестру Христову из меня сделали? А меня спросили, ироды?
И решилась княгиня-монашка новоиспеченная…
- Будь, что будет! – Поднялась с лавки, встала, стянула подрясник черный, сбросила рубаху рваную, всю в пятнах крови побуревших, осталась обнаженной посреди кельи. На себя не смотрела, стыдясь наготы собственной, босая шагнула к двери зажмурившись, громыхнула кулаком и замерла, услышав, как зашевелился с той стороны задремавший стражник.
- Чего тебе? – Буркнул глухо спросонья.
- Зайди в келью! – Неожиданно для себя звонким голосом ответила. Да не ответила, а приказала, будто опять себя великой княгиней почувствовала.
- Ну чего неймется-то? – Заворчал воин, но загремел засовом, отпирая.
Соломония отступила на шаг, ближе к лавке, что ложем ее была, и еще сильнее зажмурила глаза, звездочки в темноте запрыгали. Она слышала, как заскрипели петли несмазанные, она представила, как сейчас войдет мужчина и увидит ее…
- Господи, помилуй! – Воин обомлел, перешагнув порог кельи. – Ты… ты… чего… удумала… - растерялся в конец.
Соломония в миг распахнула глаза широко и шагнула вперед, как в пропасть. Обхватила за шею, впилась в губы, прижалась всем телом, ощутив крепкими грудями холод кольчуги. Оторвалась, покрыла поцелуями лицо бородатое, зашептала горячо:
- Извелась, истосковалась, милый, без руки мужеской. Нутро бабье горит… утешенья просит… - А руки хватались, тянули, тянули за собой холодный металл доспехов. – Не могу терпеть… сил моих нет… утешь страдалицу… видишь сгораю… - бормотала в беспамятстве.
Воин от растерянности оправился, задышал часто, копье выронил, шлем скинул – со звоном покатился по каменному полу, обхватил княгиню-монахиню, приподнял и на лавку… Больно впились звенья кольчужные в ребра женские, но терпела Соломония, крепко прижимала к себе затылок сопевшего стражника, лишь шептала из последних сил:
- Давай, давай, милый, утешь рабу Божию, видишь горю…
Когда поняла, что все кончено, что обмяк на ней воин, задыхаться стала от тяжести придавившей. Пошевелиться не могла, только слезы брызнули молча.
Стражник слез с нее, зазвенел доспехами. Поднял с полу тряпье бабье, кинул на распластанное тело, буркнул:
- Прикройся… хоть.
Соломония наблюдала за ним сквозь мерцание слез, застывших в ресницах… Коренаст, широкоплеч, борода и волосы русые, глаза голубые вроде, в сторону отводит, старается не смотреть… Не плох отец выйдет, не хуже Василия – в этом Соломония почему-то не сомневалась.
Воин хмыкнул, с ноги на ногу переминаясь:
- А ты ничего… Даром, что княгиня… Никогда еще с княгинями… - Осклабился вдруг, напомнив Шигону страшного. – Ты… это… зови, коли что… меня Сенькой кличут.
Соломония застонала чуть слышно, губу закусила до боли и отвернулась к стенке. Мерзко все как!
Стражник чего-то испугался, суетливо подобрал шлем с копьем, забормотал под нос:
- Ну… ты… чего? – Соломония молчала, не поворачиваясь, губы кусала до крови.
- Ты… это… я пойду, пожалуй… не было ничего… привиделось… прости, Господи…
Он попятился, за порог зацепился, чуть не грохнулся – копье застряло, не прошло по высоте, устоял, выскочил, дверью скрипнул, да засовом лязгнул.
Застонав, сползла на пол несчастная, распласталась вся, холода каменного не чувствуя. Подняла голову на икону потемневшую. Смотрела с нее Богородица, слушала боль женскую:
- Будь же ты проклят, князь Василий! Будь проклят весь твой род подлый! Не видать тебе ни сыновей, не дочерей боле. А коль зачнет тебе кто, то не твое семя будет, чужое. Горе великое тогда свершится! Запомнят люди русские надолго род твой, сыновей твоих подмененных, но и им, коль имя свое с твоим свяжут, проклятье на роду будет. Так и угаснет ветвь Рюриковичей, засохнет, как смоковница бесплодная!
На икону глядя, изрыгала проклятья несчастная женщина, в глаза смотрела самой Богородице. Оттого ее слова еще страшнее становились. Проклинала и молилась истово:
-   Тебя, мать святая, Богородица наша, Отцом и Сыном твоим заклинаю, покарай Василия подлого, отомсти за меня грешную! Дай ему сына такого, от семени чужого, чтоб навеки запомнили его люди, чтоб содрогнулись все от того, что народится, чтоб проклятым был от рождения самого!
Услышала ее Богородица. Слеза показалась, одна единственная, мирром волшебным пробежала по лику божественному, скатилась по дереву и сорвалась на пол.
- Слава тебе, матерь Господня, - перекрестилась Соломония, подползла в угол, нашла капельку заветную. Не разбилась она, так и лежала бусинкой золотистой, отражая огонек огарка свечного, что освещал келью. Губами взяла ее прямо с пола, подняла голову. Смотрела на нее Богородица грустно, но ободряюще.
- Значит, исполнишь, Мать Христова? – прошептала Соломония губами пересохшими, - значит, услышала ты мои стенанья, боль мою женскую? Век тебе молиться буду, заступница моя. – Крестилась, не переставая, княгиня, чувствуя, чувствуя на губах сладость капли святой. Потом поднялась, еще раз в пояс поклонилась иконе. Подобрала одежду разбросанную, натянула на себя. Спокойно вдруг стало на душе:    
- Сенькой, значит, кличут… - вспомнила Соломония. Легла на лавку и впервые за долгие недели заснула безмятежно, как дитё малое. Ни сны, ни кошмары дикие не тревожили княгиню. Лишь мерно вздымалась ее грудь, да улыбка не сходила с лица.
Под утро Сенька ушел, вместо него встал на часах другой стражник. Соломония проснулась, будто заново рожденная, умылась впервые за долгие дни заточения, в дверь стукнула осторожненько – стражник откликнулся. Попросила его вызвать к ней игуменью. Ульяна долго ждать себя не заставила.
- Матушка, - склонилась перед ней опальная княгиня, - много думала и молилась я за спасение души своей. Чаю оставила меня гордыня прежняя, избавилась от помыслов греховных. Дозволь с сестрами в жизни монастырской быть, назначь послушание. А по ночам, под замком, в келье молиться буду, пусть воины по-прежнему стерегут.
Смиренный вид Соломонии убеждал игуменью в искренности речей. Старица даже растрогалась явным переменам в новоиспеченной монахине. Немного подумав, согласилась:
- Что ж, общение с сестрами на пользу ей будет! – Вслух же произнесла:
- Пусть по-твоему будет, сестра. А послушание я тебе назначу, к золотошвеям пойдешь, нынче много риз надобно. – Сказала и спохватилась, чуть было не проговорилась старая, что дарами щедрыми монастырь пожалован от самого великого князя московского за нее, за княгиню опальную. Вспомнила было наказ Шигоны держать лишь в заточении Соломонию, но подумала:
- Забыл уже поди дворецкий. Вона сам приезжал давеча, жертвовал на собор Ризположенского монастыря. Спросил лишь про сестру Софию – как она? И ничего боле… Ничто! Пусть к сестрам идет.
К двери направилась:
- Пойдем, сестра, со мной.
Стражник вылупился удивленно, что игуменья покидает келью не одна, а с затворницей.
- Скажешь сотнику Охрюте, что ныне лишь по ночам стеречь сестру Софию будете. Днем она с сестрами молиться будет. – Строго указала ему игуменья и даже потрясла перед носом кривоватым иссушеным пальцем.
Стражник шлем на затылок сдвинул, почесал лоб:
- Нам то, что…
На двор вышли солнце яркое резью по глазам хлестануло, белизной снега отраженное. София охнула, зажмурилась и чуть не оступилась с крыльца. Игуменья старая вовремя подхватила за локоток.
- Зима на весну скоро повернет, ишь как светит… Попривыкнешь… - Потянула за собой.
- Матушка! – вспомнила княгиня-монашка, взмолилась, - погоди чуток, что сказать-то хочу… просьбу одну имею, сподобь, не откажи…
- Сказывай! – нахмурилась игуменья.
- Стражник один… его Сенькой кличут…
- Ну? – напряглась старуха, София почувствовала, как жестко сжала она локоть княгини.
- Предлагал мне… в блуд… с ним…
- А ты? – перебила ее старица, еще крепче, до боли впившись хваткой.
- Пресвятая Богородица, - Софья быстро перекрестилась, прямо в глаза смотрела игуменье. - Исус наш Спаситель, да как можно, я сестра во Христе…
- Сенька, говоришь… - локоть не выпускала, сверлила глазами.
- Так назвался… - монахиня потупила взор, слезы навернулись, - позор-то какой…
- Ужо будет ему! Запороть прикажу мерзавца! – жестко произнесла игуменья, но глаз с княгини не сводила.
- Матушка, - а слезы уже лились ручьем, по щекам стекали, капельками падали на подрясник холщовый, - прикажи выслать его отсель, а то правеж будет, а он возьми да оговори меня, что сама, мол, к блуду его склоняла…
Игуменья еще долго молчала, в глаза всматривалась, словно в душу заглядывала, думала про себя:
- Сенька ли, сама ли княгиня… все одну монастырю беда будет… что если понесет… хоть от Духа Святого, прости, Господи, - перекрестилась мысленно, - мне первой голову оторвут, псам на съеденье кинут… Шигона на расправу скор, а владыка наш… и не заступится… Сеньку этого… А к княгине… сестру верную приставлю… чтоб ни на шаг… что дневала и ночевала с ней… чтоб все знать… каждый вздох…         
    Привела игуменья Софию к швеям в мастерскую. Две монашки встретили участливо, похристосовались, у окна усадили, все показали, и в покое оставили, своим делом занявшись. Игуменья, окинув всех строгим взглядом, оставила их. София, у окна сидя, видела во дворе, как игуменья с сотником Охрютой говорит. Тот выслушал, головой покачал, сказал что-то резкое, видно выругался - старица клюкой ему погрозила, закрестилась, перстом на собор указывала. Сотник махнул рукой, огрызнулся и зашагал в сторону главной башни, на кривых ногах раскачиваясь. Игуменья плюнула в сердцах ему во след и опять принялась креститься.
Пошел Сенька ближе к вечеру рыбки половить на речку Каменку, что Покровский монастырь от Спасо-Ефимовского отделяла. С этой-то стороны берег удобный, и низкий, и пологий, не то, что напротив - один сплошной обрыв. Прорубь широкая, для стирки выдолбленная, тулупчик греет, да и мороз за щеки не щиплет. Благодать… Солнышко заходящее светит, искриться, благовест колокольный плывет над рекой, а рыбка знай себе ловится, клюет и клюет. Засиделся Сенька, все не оторваться было, в азарт вошел, не заметил, как и стемнело. Стал собираться, рыбку, по льду раскиданную в мешок сгреб. Скрип в темноте наступившей услыхал. Подходил кто-то… Глянь, а это сотник пожаловал.
- Вот, Охрюта Евсеич, рыбки сподобился наловить… - заискивающе начал было.
- Добре, - лишь молвил в ответ Охрюта. Сенька и заметить не успел, да и где, в темноте что ль, лишь боль в боку почувствовал, да захрипел предсмертно, мешок с рыбок выронил, руками за плечи сотника цепляясь. Ноги сами подкосились, а Охрюта спихнул обмякшее тело в черную воду. Тихий всплеск, да тяжесть кольчуги в глубину утаскивавшей… Вот и не стало Сеньки…
Сотник постоял в раздумьях, посмотрел на нож засапожный, особенный, итальянской работы, лезвие тонкое, прочное, любую кольчугу пробьет. Хотел было за Сенькой на дно отправить, но передумал, об рукав тулупа вытер и опять в сапог спрятал – пригодиться. Злость отпускала потихоньку – только вернулся из Новгорода, хозяйское дело порешил удачно, и тут, на тебе! Теперь мысли были о том, как Шигоне изложить всё. О своей шкуре впору печься, не о Сеньке.
- Покорми рыб, стервец! – Прочел заупокойную, и посмотрел на зиявшую черноту проруби. Подхватил мешок, оставшийся от Сеньки, оценил. – А улов и впрямь не плохой. – И зашагал к монастырю, маясь в раздумьях, как оправдываться будет на Москве.
Подойдя к Святым воротам – главному входу, задрал голову, посмотрел на меленькую надвратную церковь – Благовещенскую, но креститься не стал. Навстречу ему стражник вышел. Охрюта швырнул ему под ноги мешок, рыбки замершие ручейком выскользнули на снег, чешуей блеснули в свете факелов.
- Славный улов, Охрим Евсеич! – приветствовал его воин.
- Угу. – Буркнул в ответ сотник.
- Сенька то ж ловить ушел. Еще не вертался… Случай, не видали?
- Нет! – Отрезал Охрюта. – Вернется, скажи, зайдет пусть. Выпорю самолично, опять без спросу ушел. Да, и десятников ко мне. Всех!
Стражник виновато потупился и не ответил, пропустив сотника в ворота. Когда широкая спина Охрюты скрылась во мраке ночи, воин наклонился, стал собирать рыбу, пригляделся и обомлел:
- Господи, кажись, мешок-то Сенькин… - и испуганно посмотрел в темноту, поглотившую сотника.       
       







                Глава 12.

                Женитьба царская – дело боярское.

Все верно рассчитали Захарьин с Поджогиным. Выбор-то царский должен быть, но смотрины провести правильно – дело боярское.
- Почему Глинская? – сперва удивился Шигона.
- Причин тому много. Посуди сам. Сирота, родных мало, сестры, братья – не в счет, род не велик их, оттого и не полезет никто наверх, распрей меньше. Но знатная, что не уронит честь руки великокняжеской.
- Отец-то знаю помер уже… - задумчиво произнес Поджогин, теребя бороду в раздумьях. – А дядя? В остроге ведь томится…
- А вот дядя-то нам и нужен! – торжествующе смотрел на него боярин. – Свободу и милость княжескую мы ему принесем. От того на нашей стороне он будет. Воин-то знатный! Государь наш обидел его, а что с обиды не сделаешь… Да и привык он там, на Литве своей, к вольностям, вот и не сдержался… Это мы тут, ко всему привычные… а там, шляхтичи спорят, сеймы собирают, с самим королем ругаются… Князь Михаил забылся, за то и поплатился. Правда, и мы получили под Оршей… Сколь народу тогда полегло… А ведь говорили, судачили промежь себя - был бы мол, князь Михаил Глинский, с нами… по иному вышло б…  А татарский набег 28-го года помнишь? Когда бежали все с Василием  вместе, казну великокняжескую спасали, тоже про себя поминали князя опального. Ваньку Воротынского козлом отпущения сделали, в ссылку отправили.  А Глинский и с татарами расправлялся. Зря, что ль Александр, шурин нашего государя так высоко ценил его? Да и сестра его родная Елена Ивановна, сколь за князя просила..  Знамо, было за что! Возвеличив его снова, можем и дела литовские обратить в свою пользу!
- Так-то оно так… Только не переметнется ли он обратно? На Литву?
- В остроге сидючи, поумнеешь! – Усмехнулся Захарьин. – Да и кто его ждет-то там? Сколь уж лет прошло! Король Сигизмунд женился на ярой католичке, говорят ныне она в Польше и Литве заправляет вместе с иезуитами, что понаехали с ней из Италии.  Из огня, да в полынь?   Мы ж еретики для них! Некуда деться Михаилу!
- А от Максимилиана посол приезжал… просил за Глинского… - напомнил Поджогин.
- Гербенштейн, что ли? Помню! Просить это одно, а принять к себе опального – другое.  Да и шесть лет, как помер тот Максимилиан. Кто уж помнит Глинского… Так что некуда ему деваться, дворецкий!
- Ладно, уговорил! – Согласился Поджогин. – Но насчет знатности рода… сомнения имеются.
- А это твое дело! Ты у нас мастак на выдумки разные. С дьяками учеными поговори, с греками, там потяните, здесь… Да чего тебе объяснять. Сам поди знаешь. – Шигона кивнул.
– А с чего ты взял, что государь выберет племянницу князя?
- А того… - Боярин стал загибать пальцы, - на Соломонию в молодости похожа…
- Что с того? – Не понял Поджогин.
- А то, что коль мужик прикипел к своей жене, а наш, почитай, сколько лет с Соломонией, сам ее когда-то выбрал, ибо приглянулась ему, знамо он баб именно таких выбирает и глаз на нее сам упадет, наше дело выставить ее вовремя. А Елена схожа очень с ней внешне. Одно отличие, Соломония чернявая была, а эта в рыжину больше, но темновата то ж, с патиной. Да и нравом необычна, воспитана, образована, языки знает… не то, что Соломония… одни лишь молитвы на уме были… Глядишь и помощницей будет государю нашему…
- У нас на Руси бабы отроду ни во что не вмешивались! – Удивился Шигона. – В теремах под замком сидели! А ты хочешь поломать уклад старинный?
- Не все в старину правильно мыслили! – Глубокомысленно изрек боярин. – Если баба умное советует, отчего не прислушаться? Вспомни-ка, князь Ярослав Мудрый на ком женат был? На чужеземке – Ингегердой ее звали, Ириной в крещении, чрез нее сколь земли без брани убийственной получили? Прославлена церковью нашей… Дочь их Анна франкской королевой была! Елена, сестра нашего государя? А княгиня Ольга? Мать Святославова? Мощи ее в Киеве… А Глинского племянница и на Литве известна, а через род свой и в других странах.
- А государь наш?
- Что государь-то? Увидишь, поглядит и захочет. Она ж и красавица, кровь молодая, играет, сама станом гибка, глаза, как угольки сверкают, грудь высока, наряды предпочитает все иноземные. Посмотришь, глаз не отвести. Клюнет, Василий! – Убедительно тряхнул головой боярин. 
    Согласился Шигона, на том и расстались. Теперь дело было за малым – невесту на показ выставить, да так, чтоб люба она оказалась Василию.

Как увидела первый раз Елена статного молодца, что заезжал к ним во двор, так и влюбилась сразу. Любовалась, подглядывая в узкое окошко девичьей светелки, ох и красавчик! Щеки, что малина спелая, румянятся, взор соколиный, так и горит, на голове шапочка низенькая, на бок заломлена, а волосы курчавятся, выбиваются из под нее, непокорные. На боку пояс серебром расшитый, да длинный меч в ножнах.
- То конюшенный государев! – Девки выведали. – Князь Иван Федорович Овчина Телепьев Оболенский!  В прошлом году на Казань ходил с самим Хабаром Симским! Лихой, сказывают, воин…
Жизнь девичья на Руси невесела… Терем один, прялка да песни с девками… Дальше двора мамки и не пустят. Одна радость – качели. Да ведь на дворе все… за тыном высоким… а что там-то? За частоколом из бревен острых? Что за жизнь-то? Что за люди? Так и текли дни, похожие один на другой… пока не сосватает кто-нибудь, аль родители не побеспокоятся о том же, да жениха сыщут.
Такова судьба была многих, но не Елены Глинской. С Литвы, как бежали ее сродственники, за дядей своим знатным Михаилом, так все обычаи жизненные с собой принесли. Оттого не чувствовала девушка, что взаперти живет. Правда, уклад московский давал о себе знать, одной гулять по городу не выйдешь, да и то все мамки толпой тащатся, а как вернутся из церкви (только туда и пускали), так давай зазывать старушек-ведей разных, те ворожить принимались на угольях, да на соли четверговой. Все от сглазу, все от приворотов разных уберечь хотели. Все сироткой бедной называли, а какая она бедная? Да, отец помер, когда совсем малюткой была, дядя знатный, на которого всегда все молились, в темнице сидит, но кормление жалованное великий князь Василий не отнял. Вот и жила, сама себе хозяйка. Анна, мать ее, вдова Василия Глинского, в дела девичьи и не вмешивалась. Все на мамок взвалила. Елене не хотелось ссориться с старухами, что за ней приглядывали, но и себе сесть на шею не позволяла. А уж как заметила молодца того, холодок в груди приятный ощутила и поняла – влюбилась.
Суть да дело, встретились они на дворе… Уж зачем государев конюшенный к ним пожаловал и не вспомнит девица, говорил что-то, да вылетело тут же птичкой-воробышком… Глаза, глаза его ясные прожигали насквозь, заставляли сердечко стучать быстро-быстро, а слова-то лились ручейком звонким, убаюкивали, обволакивали периной пуховой…  От свидания к свиданию жила лишь Елена, от одной встречи с милым к другой… Прялку, забаву девичью совсем закинула, в книги окунулась, благо и грамоте обучена была, да и немало их в доме Глинских имелось – то у дяди Михаила страсть было. Правда девичьих книг-то мало, в основном трактаты древние о науках неведомых, таинственных, да по ремеслу воинскому или охоте псовой. Но кое-что и для себя находила там Елена…    Особенно любила она повесть «О Петре, князе французском и о прекрасной его княгине, о Магилене, королевне неаполитанской, которая во своей красоте и добродетели равных себе во всем свете не имела». Так и представляла себя королевой неаполитанской… Косы-то багряномедные длинные вьются по плечам белоснежным и груди волнующейся, на губах и щеках кровь играет из тайников души выплеснутая, горят глаза огнем черным – любуется на себя Елена:
- Чем я хуже королевы Магилены?
А присниться что, тут же в за сонником бежит, роется, объяснение ищет среди мудрых рассуждениях пророка Даниила о влиянии семи планет и 12 знаков…
Захарьин давно приставил своих соглядатаев ко двору Глинских. Донесли люди верные, что зачастил к ним конюшенный государев Ванька Оболенский.
- Не к добру это! – Понял по-своему боярин. – Поспешать надобно, а то спортит девку раньше времени. Не наша она, не московская, вольности много ей дадено, в тереме под замком не сидит! Возлюбится ей петушок залетный, и моргнуть не успеем, как потопчет! Что потом с товаром порченным делать?  – Сам отправился к Глинским, повод был - весточку от дяди родного передать. К матери Елены, Анне, даже и не заглядывал – незачем ее в это дело впутывать. Девку, главное, уломать. Но особых трудов здесь Михаил Юрьевич не предвидел. Кто ж от доли такой откажется?
Елена все с сонником мучилась, не могла найти ответ в снах пророка Даниила. Все не то, да и сон странный… Будто приехал кто-то на коне белом, князем назвался, но на Ванечку не похож, совсем другой на лицо. Испугалась, в поту проснулась вся… А ответа нет!
Мамка прибежала:
- Княгинюшка моя разлюбезная, к тебе сам Михаил Юрьевич Захарьин пожаловал. Видеть хочет!
- Захарьин… - задумчиво произнесла Елена, все еще в мысли о сне необычном погруженная, … а чего ж ко мне, а не к матушке? - Потом захлопнула фолиант, встрепенулась, никак сам Захарьин, правая рука государя к ней пожаловал.
-  А может…, - мысль шальная, - за Ваньку сватать меня? Он же конюшенный великокняжеский… И Захарьин в чести у князя Василия… – И подскочила аж, том забросила. – Проси, проси немедля!
Мамка укоризненно головой покачала и скрылась за дверью. Елена в волнении расхаживала по горнице:
- Может сон и в руку? И не важно, что на Ваню тот князь не похож… - Билось сердечко.
Дверь отворилась, и в светелку вошел сам Захарьин. Скинул шапку высокую, на иконы перекрестился, потом и Елене поклон отвесил глубокий.
- Полноте, Михаил Юрьевич! – Попыталась его остановить девушка. – Рада гостю столь знатному.
 На лавку присесть пригласила. Сама с краешку примостилась и с любопытством, молодости свойственном:
 – Что за причина навестить бедную сиротку?
Михаил Юрьевич сперва шубу сбросил – мамка подхватила, потом уселся степенно, посох прислонил, мамке знак сделал – мол, удались. Старушка посмотрела недовольно, но, поймав взгляд Елены, хмыкнула и ушла.
- С весточкой я к тебе девица красная, от дяди твоего разлюбезного… - начал боярин неторопливо.
- Ах ты, Господи, - руками всплеснула Елена, - как он там, жив, здоров? А мы уж и не чаяли дождаться чего-либо. Как по покойнику плачем…
- Рано ты его к покойникам причисляешь, девица… - усмехнулся Захарьин. – Он еще ого-го! Недаром Дородным его всегда кликали. Жив, здоров, кланяться велел. Вот и поклонился тебе княгинюшка, да благословение на словах передать хотел.
- Ой, как все хорошо! Как я рада-то! А когда увидеть-то смогу, дядю разлюбезного? Он один за батюшку мне остался.  Скоро ль великий князь и государь наш Василий Иванович сменит гнев, да опалу на милость свою?
- От тебя это ныне зависит, девица! – Захарьин решил сразу брать за рога, отметив, что почитает Елена своего дядю.
- Как это от меня? – опешила девушка. – Я то, чем помочь могу.
- Ныне великий князь и государь наш Василий овдовел. Невесту себе подыскивает. Велел он мне, – схитрил боярин, - чтоб тебя пред ясные очи царские вывести.
- Меня? – Елена речи лишилась. Себя не чуя, поднялась. Будто обруч ледяной грудь сдавил, а под ногами бездна открывалась. Еще капельку и сорвется… дышать стало нечем.
Захарьин, видя как побледнела внезапно девица, испугался. Вскочил с лавки, к ней шагнул, под локоток взял осторожненько.
- Да ты не тужи, девица! Эк счастье-то привалило… Государыней будешь…
Губы в миг пересохли, взгляд затуманился…
- Я другого люблю… - прошептала чуть слышно. Захарьин догадался о ком речь. Строже заговорил:
- Ты, девка, должна ныне думать о благе княжества всего и Руси, о дяде своем, который в темнице сырой почитай двенадцать лет заживо гниет, должна думать о том, как наследника выносить земле русской! А конюшего из головы выкинь! – прикрикнул грозно, - не то… суд великокняжеский сама ведаешь каков может быть.
Елена вдруг бурно разрыдалась. Все ее надежды в один миг рухнули, и ей казалось, что сама она летит в бездну, которой нет ни конца, ни края.
- Это уже хорошо! – подумал про себя боярин и, приблизившись, обнял юную княжну, поглаживал вздрагивающие плечи. От нечего делать она уткнулась в широкую грудь Захарьина и продолжала безудержно рыдать. – Ничего, - думал боярин, - со слезами-то проще… проревется девка, зато потом, как шелковая будет.
Мамка было сунулась, но Захарьин так шикнул на нее, что испарилась в миг. Проревевшись, Елена отстранилась от боярина, и стояла, всхлипывая, в пол уставившись.
- Я ж добра тебе желаю, княгинюшка… - ласково продолжил Захарьин, - и дядя твой благословенье свое отеческое дал… Рази можно ослушаться… А конюший твой… - глаза вскинула, черноогненные, от слез блеснувшие ослепляющее, - так он же совсем рядом с тобой будет… он же в свите государевой… вот и любуйся им… Добра ж тебе все желают, и просят… - Захарьин закряхтел и даже на колени стал опускаться.
- Что ты, Михаил Юрьевич… - спохватилась Елена, старику не позволяя в ноги упасть.
Послушался… распрямился:
- Все равно быть тебе государыней! Все равно все будут в ногах твоих валяться.
- Согласна я… - глухо произнесла Елена, отвернувшись в сторону и от обиды великой, почти в кровь закусила губу.
- Вот и славно, княгинюшка. Вот и славно… - повторял боярин, внимательно за ней наблюдая. – Завтрашний день заеду, обговорим все, как и что поступать надобно будет, когда на смотрины поедем…
- Какие смотрины? – встрепенулась Елена. – Ты ж сказал…
- Обычай, матушка моя, обычай… - развел руками Захарьин. – По обычаю многих соберут невест, принародно тебя и выберут.
- А с чего ты взял, что именно меня? Откуда про меня князь Василий знает? – голосок дрожал, но насторожилась. – Не обман ли случаем?
- Слух о красоте, да уме твоем Елена Васильевна и до хором великокняжеских долетел… - хитрил Захарьин.
- А ежели еще кто будет? Кто краше меня ему покажется? – не унималась Глинская, но нотка ревности тихонько звякнула… а Захарьин подметил.
- Так мы выставим тебя так, чтоб затмила всех. Сама подумай, княгинюшка, на престол взойдешь, государыней всея Руси будешь… Это ж дух захватывает… - Боярин от избытка чувств замотал головой, руки раскинул во всю ширь.
- Ладно! – насупилась. – Ступай уж себе, Михаил Юрьевич!
- А голосок-то уже выдает тебя, красная моя девица… - подумалось Захарьину, - власти-то такой кто ж не захочет.
Не заставляя повторять, боярин отходил спиной к двери, по пути посох свой, к стене прислоненный захватил. Напоследок – уже в дверях был Захарьин, услышал:
- Ты дядюшку-то увидишь? Передай, только ради него и по его воле согласна я! Не своей!
- Передам, передам, не сомневайся! – закивал боярин, задом дверь выталкивая. – До завтра, княгинюшка, до завтра…
Выйдя, на мамку натолкнулся. Та смотрела на него с недоумением.
- Ты, старуха, - грозно сказал ей, - коли чего слышала, язык на замок покудова. Не то обрежем! Княжна твоя ныне невеста царская!
- Ох ти Господи! – мелко мелко закрестилась старая.
- Смотри у меня, ни гу-гу – пальцем погрозил. – Шубу давай!
Навстречу боярину спешила Анна Глинская, дочь воеводы сербского, за которого сосватал ее Михаил для брата своего. Захарьин знаком остановил ее:
- Ни о чем меня не вопрошай, княгиня! Дело государево здесь и твоей дочери касаемо! Ныне невеста она царская, но покудова государыней не станет, болтать о сем запрещаю! Готовить тихо и таясь от дурного глаза или уха! Или ты счастья не хочешь для кровинки своей? Или избавления от мук сродственника вашего Михайлы Глинского?
Княгиня Анна остолбенела от свалившихся новостей.
- Вот так-то лучше! Завтрашний день буду, тогда и потолкуем. Поди, - на дверь светелки девичьей показал, - успокой, да возрадуйтесь вместе.
      
Все вышло, как задумали Захарьин с Поджогиным. Лично невест расставляли в палатах великокняжеских, и чтоб свет из-за стекла оконного венецианского падал так, как им нужно, и чтоб свечей отблеск не мешал, кто покрасивее – задвинуть, кто не из писаных красавиц – вперед, кто румянами да белилами переусердствовал – туда же… Долго выбирал Захарьин и для Елены местечко… Потом додумался, не в начале, не в середине, а чуть дальше…
- Утомится Василий, а тут мы его и придержим… - Пояснил Шигоне. – Рядом пойдем, отвлекать будем, а как к ней приблизимся, так и встанем… будто сами ослепли от красоты…
Говорил-то уверенно, но волновался в душе. Больше для успокоения собственного нашептывал Шигоне, а у самого скреблось:
- Вдруг не выйдет, вдруг не захочет…
Но и Елена была не промах! Не мазалась, как все дуры московские румянами, что не поймешь свекла-то, аль лицо женское, не белила себя, будто мукой обсыпанная, лекаря вызвала к себе иноземного, тот и раскинул перед ней море флакончиков, баночек-скляночек, все рассказал, все дал попробовать, объяснил, что для чего надобно, что оттенить может, а что и спрячет… Правда, прятать-то было нечего… Куда красивее-то. Но довели до полного совершенства. Как богиня античная выглядела сейчас Елена…
Триста невест со всех концов Руси собрались… каких только родов и фамилий тут не было… русые, чернявые, статные, высокие, полногрудые, глаза какие хочешь, только выбирай! Всех мамки осмотрели, все к детородству пригодны… Дело за князем Василием…
Невесел был государь… Шел на смотрины, а душа болела… жаль ему Соломонию… Шигона что-то жужжал на ухо, Василий морщился, Захарьин поспешал молча – широко шагал князь. Взгляд его скользил по женским лицам, что скромно потупили очи пред грозным владыкой. Не одно сердечко сначала замирало, начинало биться учащенно, чувствуя, что ближе, ближе, ближе князь и… обрывалось все, мимо проходил.
Приближались… Еще пять осталось, четыре, три … Захарьин, чувствуя напряженность, ускорил шаг, стал заходить вперед и вдруг встал, как вкопанный… Василий с размаху уперся в него и поднял глаза…
Перед ним стояла красавица, черноокая, почти черноволосая, но с рыжиной, одетая, не как все в сарафаны, а платье покроя иноземного, зато грудь крепкая обозначена ясно … кожа бледная, но белил густых не видно, румянец свой, от смущения, а вот губы яркие, полные, сочные, так и манят к себе… Что-то вспомнилось князю… Опять Соломония… что-то было в ней от прежней жены… Не отводил глаз, а скромница не смела взглянуть на государя, но нет, нет… задрожали, затрепетали реснички пушистые, порозовели сильней щечки, лишь на мгновение приподнялась завеса и обожгло князя… в самое сердце.
- Кто? – хрипло спросил. Захарьин откликнулся:
- Елена князя Василия дочь Глинская. – И не удержался, прошептал, но так что слышал Василий. – Хо-ро-ша-а-а…
Государь пошел было дальше, но вдруг остановился и еще раз посмотрел на Елену. Поджогин переглянулся с Захарьиным. Тот кивнул чуть заметно. Свершилось!   
   
 
 
 
                Глава 13.

                Царская свадьба.

Мы не будем утомлять читателя описанием свадьбы великокняжеской. Скажем одно – гулять начали в пятом часу дня 21 января, а завершили через неделю, почитай весь мясоед праздновали. Очаровала юная невеста Василия, и манерами европейскими, и рассуждениями умными, а все боле красотой своей. Помолодел великий князь, будто и не было двух десятков лет прежней жизни, а как преподнесла ему Елена книгу об охоте псиной, что взяла из библиотеки дядиной, да уселась читать вместе, тут и вовсе растаял грозный государь. Уж больно охоч он был до сего предмета. Ведь первый он на Руси, кто положил начало забаве этой. А тут и жена все понимает, будто дьяк ученый. В угоду любимой даже бороду обрил князь. Бояре промолчали изумленно, лишь митрополит Даниил поддакнул тут же:
- Только царям подобает обновляться и украшаться всячески… - И затих сконфуженно.
Поджогин переглянулся с Захарьиным, руку поднял, рот прикрывая – борода-то жидкая, ухмылку не спрячешь. Михаил Юрьевич в ответ лишь глаза опустил. Пока все по-ихнему выходило.
Одно беспокоило государя. То осуждение, что прочел он в глазах духовника своего Вассиана Патрикеева. Еще когда решился Василий Соломонию заточить в Суздале, спросил, смущаясь о том старца.
- Ты даешь мне недостойному такое вопрошение, какого я нигде в Священном писании не встречал, кроме вопрошения Иродиады о главе Иоанна Крестителя! – И громыхнув посохом удалился Вассиан, даже не дождавшись позволения великокняжеского.
Задумался великий князь. Что тем самым подразумевал Патрикеев…? Вспоминал мучительно…
- Иродиада вступила в кровосмесительный брак сначала с одним своим дядей, затем с другим… ее дочь Саломея… Соломония, при чем тут Соломония… танцовщица та была… Ирод поклялся любую прихоть ее исполнить и по просьбе женщин обезглавил самого Иоанна Крестителя. - Догадка озарила. – Так старец сравнил его вопрос с кощунством иудейской царицы, осмелившейся добиться казни святого! Но Саломея… Соломония… ведь это она же исполнила волю матери… Нет, Вассиан… тут ты не прав! Я и сослал Соломонию, ибо она греховна в том, что понести не могла столь долгие годы. Она виновна, а не я! Не предавал я святых отцов!  - Успокоил себя государь, а мысли сами к Елене прекрасной вернулись…
Ох и целовал же ее Василий… Как земля полуденная зноем иссушенная  вбирает дождь благодатный, так и он пил сладостный сок с губ любимых. Закрывала глаза Елена, принимала ласки государевы, высоко вздымалась грудь ее страстью наполнена, а за ресницами пушистыми одна лишь картина стояла – молодец пригожий, Ванечка любимый, лобзаниями ее тешит, кудри его лицо щекотят, а оторвется от губ горячих, взглянет, словно жемчуга посыплются. Приоткроет Елена глазок, самую щелочку, ан нет, то Василий, государь и князь великий с ней…   
 Зато мрачно было на душе у Овчины Телепьева, когда стоял он средь толпы праздничной, гульбы всеобщей. Мысли черные метались лисицей юркой, ревность дикая нутро выжигала:
- Солнышком красным величал, камешком самоцветным, лучиком лазоревым… а где она теперича… вон!
И поднимал он очи черные, злобой налитые, словно в пустоту смотрел, а все вокруг веселились, плясали, любовались на гульбу великокняжескую, всяк посмотреть хотел, как шла пара венценосная, по соболям раскиданным, как хмель осыпался на их головы. Подал митрополит князю Василию склянку с вином фряжским, отпил тот немного, да с размаху о ступени каменные. И разлетелись осколки вместе с целомудрием девичьим, влагой мужской обрызганной… Отвели молодых в спальню, а Овчине горше всех роль выпала. Как конюший государев всю ночь теперь он должен был по двору взад вперед ездить с мечом обнаженным. Какого ему ездить и знать, что с его любушкой старый князь забавляется… А ночь-то зимняя, длинная, конца и края нет ей… Уж под утро услыхал окошко скрипнуло. Поднял очи и увидел. Сперва мелькнула белая ручка, затем лицо женское и пал на него взор ее ясных глаз. Лишь на мгновение, и пропала, но ручка, ручка оставалась, махнула раз, другой и спряталась.
- Она! Она! – забилось сердце. – Помнит, любит. – Сорвал Овчина с себя шапку, лоб  вытер, что в миг испариной покрылся. – Эх! – И пустился в загул веселый, как только отпустили с часов. Хмельной, братался со всеми, пил за здоровье литовской княжны, а коли выкликали имя великокняжеское, так притворялся, что уронил под стол вещицу и, знай, ее ищет там.
В самый разгар веселья, третий день уж почитай буйствовали, примчался Охрюта взмыленный, и к хозяину в ноги.
- Чего ты, пес? – вздрогнул от неожиданности Шигона. – Случилось что?
- И да и нет! – Татарин все в ногах валялся.
- Да подымись ты! – Приказал дворецкий. – И толком объясни.
- Девку свез в Новогород, как ты велел. Продал купцу свейскому, но с острова Готланд. Вот купчая и деньги. – Протянул сверток. – Шигона развернул, прочел быстро. – Дальше сказывай! – Буркнул недовольно, видя, что мнется сотник. – Стряслося что?
- Да, Соломония… - тянул татарин.
- Что Соломония? – Со свистом вбирая воздух, прошипел Поджогин, яростью наливаясь, готовясь уже к худшему.
- Да Ульяна сказывала, будто спуталась княги.., - запнулся и поправился, - монашка София со стражником одним, Сенькой кличут…
- Ну и…? – Сверкал глазами страшными дворецкий.
- И ничего! – развел руками Охрюта. – Под лед спустил его я.
- Ну, дурак! – Выдохнул Шигона. – Зачем под лед?
Сотник виновато пожал плечами, чего, мол, с ним еще делать-то было
- Сюда волочь! На дыбу, со встряской, да на огонь медленный… чтоб все сказал, было – не было, а что теперь? Тьфу! Убирайся с глаз моих, чтоб я не видел твоей рожи басурманской. – Так захотелось пнуть, но удержался, только плюнул еще раз. Охрюта, как побитый потащился прочь.
- И там сидеть, в монастыре, и ни ногой… - Крикнул ему вслед Поджогин, а сам к Захарьину поспешил.
Тот выслушал молча, лишь брови сошлись круто у переносицы. Был краток:
- Удавить, коли родит!
Шигона замотал головой.
- Что? – вдруг повысив голос строго спросил Захарьин. – Крови испугался безвинной?
- Насчет крови, ты не прав, боярин. – мотнул головой дворецкий. – Не боялся я ее николе. Ты псов моих верных видел? То-то! На части порвут и не глазом моргнуть не успеешь… А вот безвинной… тут твоя правда.
- Безвинной, говоришь… - прошипел Захарьин, так близко к Шигоне наклонился, глаза в глаза, что горячее дыхание опалило веки. – А бывает другая разве? Мало ли на Москве казнят кого? Много ли из них истинно виновных? А здесь кровь не безвинная! Есть у нее вина – только твоя, и псов твоих верных, что не доглядели за бабой! Думать о том раньше надобно было… Ладно, - добавил, остывая, - сперва убедиться надо, что брюхата. Ежели родит, тогда и думать будем! Сейчас другая забота – новая невеста понести должна от князя Василия.
- А ежели… - Шигона даже досказать не решился.
Захарьин вздохнул тяжело, распрямился, поясницу потер заболевшую:
- Не знаю! – буркнул, к небу глаза поднял, перекрестился. – Тогда на одного лишь Бога надежда! Что со всеми нами тогда будет… в Его только воле… Князь-то вона, глаз не сводит с Елены. Браду сбрил, на ляха стал похож… Старцы плюются по углам. Вассиан и вовсе от двора отошел… В спальню князь словно отрок младой… на крыльях летит… расплескать боится, - усмехнулся боярин, - только будет ли толк с того… Но любит… любит… И то хорошо, что невестой-то мы ему угодили с тобой… - зыркнул глазом задорно. – Пора и о дяде ее подумать. Притомился небось князь Михаил, сиделец наш…
- Уговорит Василия-то?
- Сам что ль не видишь, Шигона? – удивился Захарьин.
- Да, вижу, вижу. – Закивал дворецкий. – Но сильно зол был на него князь, за измену-то…
- Коль сильно зол был – давно б казнили, не мешкая… - глубокомысленно изрек боярин. – А так  поразмыслить дал времечко…
- Одумаешься… за двенадцать лет-то…
- Года дело наживное… ума-разума понабрался… кому и как служить думаю понял, да и кому избавлением своим обязан тоже… На Литве сильно рады будут православные, Глинский для них словно стяг. А Сигизмунд польский опечалится, хоть и манил к себе князя, покуда у нас он обретался, да думаю, чтоб удавить его. Да, - вдруг неожиданно вспомнил Захарьин, - девка, что была неотлучно при Соломонии? С ней-то что?
- Вот память! – подивился Шигона, но вслух сказал, головой мотнув в сторону:
- Продали ее! Вот купчая! – достал из-за отворота шубы. Показал.
- Продали… - протянул задумчиво Захарьин. – И куда? Кому? Что за купец на сей товар сыскался?
- В Новгород. Купец свейский. Имя его… - Поджогин развернул грамотку, вгляделся, - Нильс Свен… Свенсон.
- Свейский, говоришь… - Захарьин обдумывал что-то. – Значит, помиловал ты девку, Иван Юрьевич? – посмотрел с хитрецой на Шигону.
Тот неопределенно покрутил головой, купчую убрал за пазуху.
- Да не хочешь, не отвечай! – Согласился Захарьин. – Может и к добру все это… Ныне свеи вновь от датчан отделились, короля себе выбрали, Густавом кличут. Рода вроде б и не знатного, да нам без разницы. Датчане себе волосья рвут, да кровушку пускают, два короля у них теперича. Не до свеев им ныне. А нам - торговля дело выгодное, что с датчанами, что с немцами свейскими, что с Ганзой… Ныне Густав ихний посла принять просит, договоры старые подправить – печатник Третьяков сказывал. Надобно знать нам что там в Стекольне их, да почем… Рыбаков наших, что на Каяново море  промышлять ходят, по-прежнему свеи обижают. Мир с ними на 60 годков подписан, да вот с границами все незадача выходит. Ты, Иван Юрьевич, уточни у наместника князя Оболенского, что за купец девку нашу приобрел, да и проследить ее надобно. Может и сгодиться…
- Согласиться ли… - неуверенно произнес Шигона.
- С подходцем надо, дворецкий, не с наскока… - усмехнулся боярин. – Ты ж от смерти неминуемой ее спас, жизнь подарил… помнят такое…
- Ей жизнь и не мила была, смерть принять хотела за княгиню свою.
- Хотела, да не приняла… Забывается то, а жизнь… вот она! Живет же… Купил то какой из себя? Молодой, аль старый? Купец-то этот свейский?
- Не знаю! – признался Шигона. – Не о том мысли были! О Соломонии думал…
- Расспроси пса своего. Ежели молодой может полюбятся, может поженятся, ежели старый… так и то ж на младое потянуть может… Лишь бы нам отсель ниточку какую протянуть… - Пальцем крючковатым в воздухе потряс.
- Узнаю все! – тряхнул головой Шигона. – Раньше весны свей отплывать не соберется. А там, глядишь, с новым товаром придет, вот и узнаем, что с девкой нашей сталось. Все-то ты помнишь, Михаил Юрьевич… и про девку Соломониеву… - усмехнулся Поджогин.
- А ты не смотри, что старый я… - сверкнул глазом боярин, - годы они богатством разума да памяти дороги. Ноги вот подводят, - на посох показал, - а голова, как у отрока свежая. Великий князь сказывал сразу как отгуляем, первым делом на богомолье отправиться с младой женой, - построжел разом Захарьин. - О деторождении молиться будут. Вот забота, так забота… А с Соломонией, да с девкой разберемся как-нибудь.
- И то правда, - согласился успокоенный дворецкий. – Глаз не спущу! Сам поеду в Суздаль!
- Чего ныне-то ехать? Полгода выжди хоть! Не будешь же ты ей рясу задирать, брюхата аль нет? Ульяна смотреть должна!
- Вот и заставлю дуру старую! – зло бросил дворецкий.
- Думаю, без тебя, игуменья напугана. Ежели что - сразу отпишет! Не нам, так владыке своему.
- Нам! – упрямо мотнул головой Шигона и повторил. – Нам только! Никаких владык! Самолично ей накажу!
- Поезжай! – Согласился Захарьин. – Только по весне-лету, заодно дары отвези в монастыри суздальские. И от меня тоже. За грехи наши тяжкие… Напомнишь, когда соберешься!
На том и расстались.               



                Глава 14.

                Жена и дочь.

Несколько месяцев живет Любава у старого шведа. Пообвыклась. Сперва сторонилась, уж больно странно смотрел Свен на нее, Уллой все называл. Догадалась, что с дочерью его покойной схожа, да и Густяк про то рассказывал. Старик не донимал ничем девушку, отвели ей светелку, там и просиживала она вечерами, а днем гуляла по Немецкому двору, где стоял дом Нильсона и других иноземных купцов. Вслушивалась в речь чужую, смотрела, как люд чужеземный трудится, без суеты, без крика, без разговоров лишних – на слова-то они все скупы были, вроде б и неторопливо все у них, да работа спорится – разгружают товар всякий, заносят, выносят другой, грузят, да не навалом, как бывало свои, русские, а все аккуратненько, ровненько. Все вместе на обед, все вместе на ужин. По субботам в церковь дружно шагали, дружно молились, потом сидели пиво пили. Чуть шумнее становились, но ни драк тебе, ни ссор громких.
Нильсон сразу ей сказал – он по-русски хорошо разговаривал, только смешно как-то звуки получались, и по-нашему, да не так:
- За ворота нельзя тебе! Опасно это!
Да она и не стремилась. Вечерами ужинать звал с собой, слуга стучался в ее светелку, знаком показывал – мол, хозяин кличет. Сидели молча сперва, все смущало ее, как смотрит старик, будто заплачет сейчас. Потом рассказывать начал:
- Давно это было… Жену Аннитой звали, сын Бернт, да дочка Улла, вот такая была… - старик рукой показал чуток от пола.
- Совсем маленькая… - догадалась Любава.
- Чума… - покачал головой Свен.
- Моровая язва? – Переспросила Любава.
- Да. У вас так называют… - кивнул старик.
- А еще есть кто из сродственников?
Нахмурился Свен:
- Есть... Вспоминать не хочется…
- Что так? – наивно спросила.
- Ах…, - рукой махнул старик, - сестра младшая, всегда злобной была, завистливой, вороватой, словно не из нашей семьи… Проклятая или порченная она что ли… купец знакомый заезжал, рассказывал… мужей было несколько, да все помирали… один от пьянства, другой рыбаком был, так потонул, третьего паралич ни с того ни с сего разбил – помер. Говорят, живет с каким-то…
- А дети у нее есть?
- Видел ее дочь однажды, давно еще, совсем девочкой… но взгляд какой-то не хороший… холодный, волчий, да и имя под стать – Илва.  Тот же купец говорил, что подалась на юг куда-то, в блудные девы… нагуляла там ребенка, да к матери вернулась… так и живут, наверно… - пожал плечами. – Не хочу о них! – Махнул рукой. – Посмотрел один раз на них – кроме алчности в глазах, ничего не разглядел. 
- А я тверская… - вдруг неожиданно для себя самой, начала рассказывать Любава. – Род наш когда-то богатый был, Можайским князьям родственный, до тех пор, как великий князь московский Иван, отец нынешнего, не прибрал к рукам Тверь. Сперва теснили его люди земли наши, обиды чинили несносные, не было на них ни суда, ни управы. Бежали многие тогда, кто на Литву, как братья деда моего. А кто и подале. А он остался – не хотел на чужбине умирать, все верил во что-то… Князя Тверского на Москве не жаловали, он с Литвой связаться пытался, да только хуже сделал. Тверитяне многие, как и мой дед, искать стали защитника в московском князе. Описали его дьяки все земли наши, на сохи поделили, да урезали. Так в упадок и пришли. Батюшка мой с матушкой на Москву перебрался, в службу вступил, там я и на свет Божий появилась. Померли мои родители, мать в горячке родильной, когда брата вынашивала, да не выносила…, - Любава перекрестилась, прошептав что-то, - отец в схватке с татарами сгинул,  а я, сирота, при дворе великой княгини Соломонии оказалась… Только нет ее более… муж насильно в монахини постриг учинил… ныне вот здесь, у тебя… пожалел меня один из злодеев, продал… - опустила голову, замолчала Любава. Молчал и старик. Потом спросил:
- Сколько лет-то тебе?
- На Герасима-грачевника шестнадцать будет.   
- Вот и моей Улле столько же… - подумалось Свену.
- Что я сижу все в светелке или по двору слоняюсь без дела? – Вдруг встрепенулась Любава. – Чем могу, хочу полезной быть тебе, господин!
- Не зови меня так. – Ответил купец, опять глаза его слеза застилала. – Ты и правда, дочь мою мне сильно напомнила. Зови, как у вас, отцов кличут. Ныне хочу я тебя заместо дочки своей видеть… Словно судьба свела нас вместе, я осиротевший, да и ты…
Так и стала Любава помощницей старому шведу. То-то радость старику. И работяща, и смышлена, не прошло и полгода, как болтала вовсю по-свейски. Думал старик, думал, да решился. Взял, как-то под вечер девку, да побрел, на плечо хрупкое опираясь, к пастору Веттерману, что тут же неподалеку проживал. Любава и не догадывалась зачем пошли. Старик частенько к пастору захаживал. Пиво пили, о делах судачили, что в государствах европейских творились. Пастор немцем был, долго служил в Швеции, в Кальмаре, потому свободно говорил и по-шведски. Годами гораздо моложе Свена, но умен. Рассказывал, что книгу пишет о Московии, о связях ее с государствами разными, о государях, политике, о народах многих, что живут здесь, о тех, кто приезжает, о том, что Европа о московитах думает. Любаша слушала, понимала многое, только все без интереса особого, что ей до стран далеких! Сердце о другом болело, да томилось. Что там с княгинюшкой любимой… На торге давно уже бирючи прокричали, что женился великий князь московский. Охнула тогда Любава, аж в глазах потемнело…
- Сживут ведь со света Соломонушку, ироды бессердечные.
Вышли они тогда со Свеном за ворота двора Немецкого, на торг прогулялись. Приодел ее купец в платье иноземное, никто, чтоб не догадался. Вместо платка привычного – чепчик темный. Чужестранка, и всё тут. Посреди толпы стояла Любава, куполам новгородским кланялась, молилась о спасении души княгини опальной. Народу вокруг много, никто и внимания не обратил, чего вдруг девку нерусскую поклоны бить угораздило.
А тут пришли к пастору, стал с ним хозяин разговаривать, как вдруг поняла все Любава – жениться хочет, да обвенчать их. Пастор закивал, ушел куда-то.
Хотела было возмутиться, но старик палец прижал к губам бесцветным:
- Молчи! Так будет лучше Любава. Для всех, а главное, для тебя. Чую конец мне скоро. На кого все оставлю. Родня моя далеко, да и увидишь их – сама все поймешь. Чужой я им. Все что имею, хочу тебе оставить. Ты и имя мое в доброй памяти сохранишь, а после… встретишь того человека, что тебя достоин будет, не то что я старик… Ныне веру лютеранскую примешь… - Любава замотала отчаянно головой, но старик был неумолим, - вера у нас едина, во Христа все веруем, крестимся едино, а что молитвы на латыни, так то не вечно. Пастор давно говорил мне, что грядут перемены, некий священник с Германии, с Вюртембурга, перевел уже все книги священные с латыни на шведский, да и в самом Стокгольме говорят многие на том же стоят… не упрямствуй дочка, делай, что тебе говорят. Лишь добра тебе желаю. Фамилию мою возьмешь. В делах моих ты не хуже меня самого управляться научишься. Одну просьбу имею, как помру, отвези на родину в Мору. Хочу в родной земле успокоиться.
- Да не хочу я! – уперлась Любава. – Как это женой?
- Не могу по-другому, пойми, дочка! – Продолжал упрашивать Свен. – Ежели удочерю тебя, не поверить могут, ни бумагам, ни пастору. Сама говорила от смерти едва спаслась… А как они одумаются? А так ты будешь ныне уже подданной другого короля, нашего шведского. Не достанут они тебя! Долго я думал… один выход – женой тебя сделать!
- Нет! – головой мотала.
- Вот упрямая! – Усмехнулся старик. – В точь, как Улла моя… хоть и малышкой совсем ее помню, но как топнет ножкой, губки надует, нахмуриться, как ты сейчас…
- Я ж тверская… - Рассмеялась Любава. – Про нас все говорят – упрямей нет!
- Соглашайся, дочка! Очень тебя прошу!
Молчала Любава, думала, поджав губы… Молчал и Свен. Потом девушка решилась:
- Об одном хочу тебя попросить…
- Проси, милая, все исполню… ты ж дочь моя… - развел руками купец.
- Дозволь мне как-нибудь в Суздаль съездить!
- Княгиню свою навестить? – Старик нахмурился.
- Да! – огоньки надежды в глазах вспыхнули.
- Опасно это! – покачал головой.
- На Руси жить опасно! – усмехнулась невесело.
Свен на стол ладонью плотно оперся, в глаза ей посмотрел:
- Давай так решим, сейчас свадьбу справим для виду, чтоб все и на дворе Немецком знали и в Новгороде, после Стокгольм навестим, покажу где я живу, как… К осени вернемся, и я помогу тебе. Слово! – впечатал таки ладонь в стол.
- Согласна!   
Так и свершилось…  Пастор Веттерман сперва в веру другую обратил, Уллой нарекли ее, как и просил Нильсон, после и обвенчал их по-быстрому.
Свадьбу справили скромную, в основном купцы-соседи были. Никто и не удивился скоропалительной женитьбе пожилого Свена Нильсона. В купеческой среде всякое бывало. Браки заключались не по любви, а по расчету. Разница в возрасте была делом привычным. Да не только в купеческой гильдии, во всех цехах так было. Молодые подмастерья охотно женились на немолодых вдовах, чтобы унаследовать мастерскую, место в цеху или в гильдии. Старики, потеряв жену, также не мешкали вновь связать себя узами брака для продолжения рода. Не найдя себе ровни, запросто брали в жены кого-то из молоденьких служанок.
Тосты звучали краткие, в основном, в честь хозяина. Про жену повторяли одно и тоже:
- Ева всегда должна быть на стороне Адама! – Или:
- Муж и жена едины!
Купеческие матроны, что прибыли со своими мужьями, были все как на подбор чопорны и молчаливы. Их черные одеяния скорее походили на траурные одежды, но никак не на праздничные наряды. Лишь у некоторых, на облегающих голову чепчиках, поблескивала пара-тройка жемчужин. Пили совсем немного – в купеческой среде пьянство осуждалось. Любава запомнила чей-то рассказ о некоем богатом купце, что приходился братом одной из присутствующих жен, который пьянствовал несколько дней, пил испанское вино, потом пиво, вышел на воздух, уснул, простудился и умер. Та, о чьем брате шла речь, скромно опустила глаза и несколько раз быстро перекрестилась.
В остальном сетовали на падение нынешних нравов. Пастор Веттерман рассказал, как в Бергене, молодой священник напился так, что спалил полгорода, а многие прихожане позволяют себе являться в церковь тоже навеселе. Время тянулось медленно и скучно. Наконец, все разом собрались уходить. Мужчины нахлобучили на головы свои суконные шляпы, попрощались с хозяином, не обращая ровно никакого внимания на его молодую жену, и отправились восвояси. Жены посеменили за ними. Любава вздохнула про себя:
- Слава Богу, все закончилось!
Один Веттерман задержался. Втроем посидели. Пастор вдруг заговорил взволнованно:
- Счастья хочу вам пожелать! Не знаю и не хочу знать лишнего, что свело вас в этой жизни, видно Господу нашему угодно так. Берегите друг друга, цените, уважайте.
Любава осмелела и, подняв на Веттермана свои чистые глаза, спросила простодушно:
- Что ж вы то, преподобный, не женаты? Ведь вера разрешает вам…
Замолчал пастор… Всего то сорок с небольшим ему было. Потер подбородок тщательно выбритый, подумал, ответил не сразу:
- Я в Кальмаре служил… Свен знает… - Купец наклонил голову. – По католическому обряду жениться запрещалось – целибат… но, был грех… встретил девушку… полюбил ее, хотя может она того и не заслуживала… Нет, - мотнул головой решительно, - любви заслуживает любой человек, не вправе мы судить, лишь Господь – владыка наш. Мария Магдалина тоже была блудницей, но Христос запретил… Кто без греха, спросил сын Божий?
- Она была грешницей? – тихо спросила Любава.
Преподобный не ответил, лишь покачал головой.
- Вы любили ее?
- Да! И мой грех состоит в том, что я нарушил каноны, нарушил свой целибат и вступил с ней в связь любовную.
- Вы же не монах были, правда?
- Это не важно, дитя моё… Дело в другом… Я чувствовал грядущие перемены, которые проникали к нам в Швецию с моей родины. Уже Лютер опубликовал свои знаменитые тезисы. Многие священники и монахи стали отходить от римской церкви, отказываться от целибата, обзаводиться семьями… Вот и я хотел… тем более у нас родился сын…
- И что помешало? – искренне удивилась девушка.
- Господь наказал меня… сбежала вместе с ребенком… - Священник опустил голову.
- Но почему? Вы же любили ее? – Не понимала Любава.
- Любил…
- В чем же причина?
- Причина здесь проста и стара, как мир… - В разговор вмешался Свен. – Вы не сказали главного, пастор… Сколько она взяла у вас денег перед тем, как сбежать? Она была блудница и ее интересовали только деньги преподобного. А католическая церковь была достаточно богата.
- Она ограбила церковь? – Изумилась Любава. – Пресвятая Богородица, грех-то какой!
- Можно сказать и так! – Кивнул Свен.
- Не совсем… - Возразил Веттерман. - Она взяла лишь то, что принадлежало лично мне.
- Имущество священника и есть имущество церкви! – Не согласился Нильссон. – В любом случае воровство один из страшных грехов. В своей жизни она нарушила почти все заповеди Моисеевы. И Господь наказал ее тем, что отвел от праведного человека, а пастора спас, избавив от ехидны…
- Не знаю, не знаю… - Покачал головой священник. – Мне не хотелось и не хочется думать о том, что все это она совершила обдуманно…
- А куда она сбежала? Да еще с ребенком? – спросила девушка.
- Представь, дитя моё, - ответил за него купец, - она была родом из Далекарлии, как и я. – Отвернулся в сторону, насупился, может сестру свою с племянницей беспутной вспомнил.
- Да! – Подтвердил Веттерман. – Из тех краев…
- И вы ничего не знаете о ребенке?
- Нет! – Снова сокрушенно пастор покачал головой. - Ну ладно, друзья мои, мне надо прощаться. Засиделся. Заглядывайте ко мне почаще. Всегда рад вас видеть. Дай вам Бог и Пресвятая дева Мария благополучия, счастья и всего того, что сопутствовать должно хорошей и доброй семье. – Веттерман заспешил откланяться.
 
Так они и продолжили жить дальше, девушка в своей светелке, Нильсон в своей, которая ему служила одновременно и кабинетом. Только теперь Любава днем все чаще засиживалась у мужа, вникала в нехитрые расчеты, начинала сама, что-то вписывать, выходила во двор, да на склады, пересчитывала товары, сообщала Нильсону, разобралась с ценами, точнее с правилами мены, деньги мало были в ходу, ходила к другим купцам, они сперва недоверчиво смотрели на девушку, но привыкли быстро. Кто-то даже припомнил одну вдову, что пережила мужа на целых 60 лет, научилась за него торговать, давала деньги под заклад драгоценностей, подняла детей, но, главное, приумножила состояние.
В начале лета, они с мужем уехали в Стокгольм, вырученное пристроить, да новых товаров набрать.   Шведская столица не произвела особого впечатления на Любаву. Камень повсюду. Дома, узкие улочки, мощенные тем же камнем, в отличие от Москвы или Новгорода, где застилали деревянными плахами, давили своей тяжестью. Из-за скученности, дома тянулись вверх, закрывая собой небо, синевшее узкой полоской. Лишь площади открывали какое-то пространство, но над ними серой громадой нависали другие здания – выше, мощнее…
- Это монастырь Черных братьев, их церковь, это ратуша, - пояснял ей Свен, - это Стура Чуркан, городская церковь Святого Николая, нашего покровителя… а вот, - он показал рукой еще на одно черневшее невдалеке мощнейшее каменное сооружение, - это королевский замок. Но к нему приближаться не стоит… видишь сколько солдат и у ворот, и у на стенах. Там живет наш король Густав из рода Ваза.
- Зачем ему столько охраны? – хмыкнула Любава. – Он что так опасается за свою жизнь?
- Сейчас сложное время, дочка… - Нильсон и после свадьбы продолжал ее так называть. – Король изгнал датчан, мои земляки – далекарлийцы его поддержали в этом и чересчур возгордились. А гордыня к добру не приводит. Они восстали против Густава, посчитав, что он им должен пожаловать особые привилегии. А королю на войну с датчанами нужны были деньги. Он их нашел, но в Ганзе. А наш брат купец, ничего так просто не делает. А только с выгодой для себя. Ганза дала денег и Густаву и его противнику Кристиану. Когда пришло время возвращать, то где брать деньги если казна пуста?
- Ну и где? – поинтересовалась Любава, без особого интереса рассматривая одинаковые каменные строения, тянувшиеся повсеместно.
- За счет увеличения налогов. Вот далекарлийцы и восстали, считая, что своей помощью королю они навечно от них освободились.
- А это кто такие? Почему они так странно одеты? – Любава вдруг заметила на площади возле ратуши, где Свен собирался повернуть направо, вооруженных людей, своим внешним видом сильно выделяющихся среди остальных, как горожан, так и солдат. На них, как на женщинах, были одеты клетчатые коричневые юбки до колена, сверху накинуты серые плащи, скрывавшие металл доспехов, в руках они держали круглые небольшие щиты, а оставшаяся свободная рука, обнаженная до локтя покоилась на рукояти широкого, но не очень длинного меча.
- А…, эти… это шотландцы. – Пояснил Нильсон. – Наемники нашего короля. У него три таких отряда – немцы, шотландцы и англичане. Вот куда уходят деньги Ганзы.
- Что за люди такие? Почему так одеты?
- Их национальная одежда. Они живут вместе с англичанами на одном острове. Только в горах, а те на равнине. Видно в юбках им сподручнее карабкаться по кручам. Ненавидят друг друга! Поэтому Густав и взял их на службу. И тех и других.
- Зачем? – Не поняла Любава.
- Наш король очень подозрителен. Не верит никому. Англичане следят за шотландцами, те за англичанами, все вместе за шведами, а шведы за ними. И потом, топить в крови собственных крестьян, когда они восстают, как моих земляков, сподручнее чужими руками. – Пожал плечами купец.
- Почти как у нас… татар напускают… - Прошептала девушка, провожая взглядом странный отряд солдат в юбках.
- У нас татарами цыган называют. – Усмехнулся Свен.
- Почему? – Удивилась девушка.
- Кочуют из страны в страну. До недавнего времени их и не видели в Швеции.  – Пояснил старик.
- Странно, как все…
- Вот мы и дома! – Показал Нильсон на ничем не приметный серый дом, стиснутый такими же каменными ульями. – Наша улица называется Чёпмангатан – Купеческая. Выходит она на восток, так и улица называется Эстерлонггатан – Восточная, прямо на Рыбную площадь – Фискаторъет, а за ней уже и берег.   
 Вздохнула Любава грустно, но делать нечего, надо обживаться. 



      
                Глава 15.

                Родила опальная княгиня!

Понесла Соломония… Как уж обрадовалась опальная княгиня, сперва не верилось, мало ли что, но на второй месяц все ей ясно стало…
- Ну что, Василий… кто из нас виновен? – Зло по ночам думалось. – За свою хворобу жену верную изничтожить решил? Господь и Пресвятая Богородица отомстит тебе за меня! Не будет наследника роду твоему проклятому, а ежели и будет, так не твой! Но уродиться чудище, от которого содрогнется земля русская, слезами, да кровью исходить будет, все за грех твой страшный, Василий!
Таилась Соломония, ныне сестра София… От всех пряталась, а более от наперстницы своей, что в келью игуменья ей подселила. Ох и пронырлива была черница Марфа. Толста, неуклюжа, нос, как обух у топора, но хитра, говорлива, суетлива. Как колобок все крутится, вертится вокруг, да около. И не поверишь, что толстая баба может быть такой проворной. Глаза и уши самой Ульяны в келье поселились! Но и Соломония не промах, каждый месяц, в дни положенные резала себе руку, локтя чуть выше, чтоб из-под рукава рясы не видно было, кровянила тряпку, да на видном месте, будто случайно, оставляла. Видела, как взглядом ухватывала Марфа лоскутки кровавые, исчезала сразу из кельи:
- В храм сбегаю, там помолюсь, сестричка моя во Христе… - лепетала что-то.
- К игуменье помчалась… - понимала Соломония.
И везло-то ей, живот рос, но совсем незаметно, лишь поясок на рясе распустила пошире. Одно беспокоило пока опальную княгиню – монастырь ведь, кормят сытно, но постная вся еда. И так старалась побольше себе положить. Да понимала на двоих-то недостаточно.
- Ну дай Бог, выношу!
Игуменья Ульяна успокоилась со временем. Шигона приезжал – страху-то нагнал на нее. Кричал так, что в ушах звенело, плеткой своей страшной грозил, самым дальним монастырем пугал. Стражникам и близко подходить к сестре Софии воспрещено было. Как Марфа прибегала, о лоскутках кровавых доносила, Ульяна тут же садилась на Москву писать – Поджогину.
Чем больше срок был, тем чаще другие мысли посещать стали Соломонию:
- Выносить-то выношу, а вот рожать как? Как в тайне сделать-то это? Как ребенка упрятать от злодеев? Донесут тут же или Поджогину или самому Василию… Избавиться от Марфы надобно сначала… - решила княгиня.
Полгода минуло, как пошла сама к игуменье. Поскреблась в келью. Зашла, поклонилась низко. Ульяна даже растрогалась:
- С чем сестра моя пожаловала?
- С просьбой, матушка! – Опять склонилась в поклоне низком Соломония.
- Присядь, милая, рассказывай – Ульяна показала на своё скромное ложе и сама рядом уселась.
- Матушка, - взмолилась Соломония, - переведи от меня сестру Марфу!
- Что так? – довольно холодно спросила игуменья, а у самой внутри екнуло, не задумала ли что знатная затворница.
- Грех это… - потупилась монашка.
- Грех? – еще более насторожилась игуменья.
- Грех! – подтвердила Соломония. – Грех, такое говорить про сестру свою…
- Матушке игуменье не грех! – Назидательно произнесла Ульяна, но у самой на душе полегчало. - Померещилось, прости Господи! – промелькнула мысль.
-Давай, давай, сестра, все рассказывай! – строго сказала.
- Ой, грех, матушка… жаловаться… - качала головой Соломония, - храпит очень сильно сестра Марфа, спасу мне нет… терпеть бы надо, понимаю, что наказанье сие Господне мне за грехи, но… спасу нет… - теребила руками подол рясы, глаза, стесняясь, не подымала.
- Фу-у-у… - выдохнула про себя игуменья, - а я-то… дура старая… подумала…, оно, конечно, не в палатах спать, где девки дворовые зевнуть боятся, сон княгини потревожить… а от Марфы и раньше монахини спасались. Храпит так, что стены каменные ходуном ходят… Знать, не врет княгиня!
- Ладно, голубушка, - вслух согласилась Ульяна, - попрошу я сестру Марфу другую себе келью сыскать. И раньше сестры на нее жаловались… Одна поживешь… - и добавила, поразмыслив, - …покуда.
- Ох, матушка игуменья… - Соломония прямо на колени опустилась перед Ульяной.
- Встань, встань, сестра… - засуетилась Ульяна, не избавиться старице было от ощущения, что все-таки великой княгиней была ее узница, - … перед престолом колени преклонять надо, пред образами святыми… - забормотала игуменья.
- Спасибо, тебе матушка… - Соломония послушалась, поднялась с колен, кланялась в ноги, улыбку пряча.
Добилась своего – убрали Марфу! То-то легче дышать стало в келье. Марфа и правда храпела ужасно, но счастливая от ощущения будущего материнства, столь вымоленного, столь долгожданного и столь внезапно обрушившегося на нее, после всего, что пришлось пережить, Соломония спала всегда, как убитая, улыбаясь во сне. Ребенок рос, и толкался иногда в животе, выбирая себе позу поудобнее. В такие мгновения будущая мать замирала, прислушиваясь к его движениям, и по ее лицу ползла улыбка блаженства. Сестры-золотошвейки, что работали вместе с ней в монастырской мастерской, переглядывались, но понимали по-своему:
- Наверно, вспоминает, как была она государыней всея Руси…
От соседки по келье, от уха да ока игуменьи Соломония избавилась, но теперь куда сложнее цель была – скрыть само рождение.   
Выносила плод желанный Соломония. Самый конец августа был. Жара стояла, боясь сомлеть на душном воздухе, опальная княгиня все в келье хоронилась.  Как почувствовала приближение родов, тут же больной сказалась. Лежала на скамье своей на боку, постанывала слегка. Ульяна навестила ее встревоженная.
- Хвораю я, матушка… - пожаловалась ей. – Ломота в суставах, да слабость в членах. И дышится тяжело. Небось от жары сомлела. Вона парит как на улице.
- Ладно, - сказала игуменья, недосуг ей было, Шигона вновь в монастырь пожаловал за чем-то. Нужно идти встречать государева дворецкого. – Я пришлю тебе сестру Пелагею-травницу, посмотрит, отвар какой даст. – С чем и удалилась.
Старенькая и подслеповатая монашка Пелагея, пощупала лоб прохладный, жилу на руке бьющуюся, ничего не сказала, но какой-то пузырек с неведомой жидкостью оставила.
- Заметила или нет? – Замерла Соломония, пытаясь усмотреть что-нибудь на невозмутимом морщинистом лице старушки.
- По пять капель отмеряй себе и с водицей, утром и вечером пей. Некогда мне с тобой, сестра, сбор в поле ждет. – Прошамкала травница и ушла, оставив после себя пряный запах лугов.
Как Пелагея за дверь, Соломония схватила тот пузырек, да и на пол выплеснула все содержимое. От греха подальше. Терпкий травяной запах заполнил все келью. Соломония тихохонько встала, дверь приоткрыла, давай рясой сменной разгонять. Вроде проветрилось.
- Если что, скажу от Пелагеи! – решила опальная княгиня и снова улеглась.
А Поджогин на заднем дворе самолично порол Охрюту.
- Почто, пес, хозяина обманул?
- Пощади, боярин… - Орал сотник под плетью. – Не ведаю о чем ты!
- Кому девку продал пес? – свистела плеть, хлестко разрывая кожу на дубленой шкуре татарина.
- Купцу свейскому, как и сказывал ты… А-а-а… - Извивался Охрюта к столбу привязанный.
- Какому купцу, пес? Какому? – Свист и новый удар.
- А-а-а…!
Получил Поджогин отписку от новгородского наместника князя Ивана Оболенского, что никто про купца Нильса Свенсона и слыхом не слыхивал. Узнав об этом, взбешенный дворецкий сам отправился в Новгород допросить того, что купчую составлял.

Сидели дьяки Андрей Арцыбашев с Семеном Емельяновым в Новгородской приказной избе дела рассматривали повседневные: купчие, закладные да меновые. Шапку в руках теребя, с ноги на ногу переминался перед ними Степан Алексеев сын, кожевник, что на Щуровой улице проживал. Одобрения ждал. Продать хотел четверть двора на Чедерской улице Самуилу Иванову сыну, тоже кожевнику.
В углу, на отдельной лавке, дьячок примостился - Семушка Дмитриев – душа чернильная, перышко зачищал, да ждал, что дьяки решат.
- Что за хоромы на той чети имеются? – Лениво спросил Арцыбашев.
- Избишка малая, да клеть. – Промямлил испуганно продавец.
- И почем хочешь? – Емельянов зевнул, рот перекрестил быстро.
- Да… полполтины… всего-то… - совсем оробел Степан.
- Запиши, Семка! – Велел Арцыбашев, глаза к потолку задрав – мух пересчитывал. Дьячок услужливо над столом склонился, ухо навострил, перышко приготовил. – Пошлину 2 деньги взять, ну и далее… сам знаешь…
Снаружи шум послышался, кто-то шел громко, бесцеремонно всех расталкивая. Дьяки переглянулись, насторожились. Степан кожевник на дверь боязливо оглянулся. Лишь Семушка Дмитриев скрипел перышком, от усердия язык высунув – купчую дописывал.
Дверь с грохотом распахнулась, в избу ворвались два стражника со двора наместника князя Оболенского, а впереди всех сотник молодой. Дьяки будто к скамье примерзли от страха, продавец Степка Алексеев и вовсе прыснул куда-то, а Семушка рот открыл от изумления, а перышко знай себе само ползет, купчую портит.
Сотник, раз и сунул под нос Арцибашеву клочок какой-то:
- Ты купчую составлял? Или ты? – теперь и Емельянову в морду ткнул.
- Он! – ошарашено показали оба на Семушку.
Стражники не раздумывали, шагнули в угол, где дьячок застыл с перышком своим неразлучным. Сперва под локотки взяли, после один из них за головенку маленькую, да как треснет прямо лицом об стол – только брызги кровавые вперемежку с чернилами разлетелись. И поволокли с собой дьячка в беспамятстве. Сотник за ними. Дьяки долго еще сидели в оцепенении – что это было-то?
Приволокли Семушку в подвал каменный, что под наместника домом был. Водой окатили, в чувство ввели, а там его боярин знатный дожидается – Поджогин. Не мешкая, на дыбу приказал вздернуть, да прут раскаленный поднести.   
Извивался и визжал бедный Семушка Дмитриев, слезами и потом обливался от боли страшной. С дыбы показал:
- Бес попутал меня боярин. Ошибся я когда купчую писал… А-а-а…Перепутал местами… А-а-а – забился дьячок видя палача с прутом.
- Правильно, как звать-то? – Поджогин знак кату подал, чтоб не трогал пока.
- Свен Нильсон… только и местами… А-а-а.
- А такой точно есть в Новгороде?
- Есть! – откликнулся откуда-то из угла застенка князь Иван Иванович Оболенский. – Слыхал про такого. На Немецком дворе проживает.
- Эй, кат! – Шигона махнул рукой палачу. – Сымай того с дыбы, да полсотни плетей отвесь, чтоб не путал впредь.
 Дворецкому все стало ясно. Он повернулся к наместнику:
- К тебе, Иван Иваныч, еще просьба будет. Разузнай, где ныне свей этот, и живет ли у него девка русская?
Дородный князь вышел на свет, кивнул важно:
- Как не уважить просьбу государева дворецкого.
- Сочтемся! Ну и прощай, князь, поспешать обратно надо.

По пути в Суздаль заскочил, не терпелось выпороть Охрюту. Сек, сек татарина, да сам утомился. Вышла злость. На лавку присел, пот вытер. Холопам кинул, на избитого сотник показав:
- Водой отливайте, чего смотрите!
Тут и игуменья его нашла:
- Ой, батюшка, кто к нам пожаловал… Храни тебя Бог, Иван Юрьевич! - подошла на клюку опираясь, в глаза подобострастно заглядывая.
Поджогин на приветствие не отвечая, бросил:
- Что там… с этой?
- Приболела матушка, из кельи который день не выходит, я сестру Пелагею-травницу к ней посылала, та сказывала разморило сестру Софию на жаре, отлежаться ей надобно. – зачастила Ульяна.
- Приболела, говоришь… - протянул Шигона, а сам подумал:
- Хоть бы сдохла! Одной бедой меньше! – вслух сказал другое:
- Ежели что… отпишешь немедля! И этого… – кивнув на пришедшего в себя Охрюту,  что валялся неподалеку спиной к верху, - … пришлешь!
А через день родила Соломония мальчика! Сама управилась, боль адову перетерпела, пуповину ножичком острым, (заранее припасла!), перерезала, перевязала, в тряпочки чистые завернула, за собой прибралась, ночи дождалась, тайком из кельи выбежала, выкинула все лишнее. А мальчик-то народился славненький, словно роза свежая, и спокойный такой, как припадет к груди, покормит его Соломония, так и засыпает тут же. Ни плача тебе, ни криков. Только закряхтит немножко, когда аппетит взыграет, мать ему сосок коричневый всунет, а он и зачмокает от удовольствия. Георгием нарекла, все по святкам сосчитала, наизусть помнила, счет вела точь-в-точь. Сама и окрестила. В водичку крестик свой опустила, после обрызгала, маслеца из лампадки капнула, остыть дала и лобик помазала.
Ульяна зашла как-то, малыш спал, Соломония все также на лавке лежала, телом своим прикрывая.
- Ну как ты, сестра София? – поинтересовалась игуменья.
- Слаба еще матушка. – Тихо отвечала ей. – Как встану, так и качает, словно березку тоненькую на ветру. Но лучше, лучше мне. Все благодаря настою, что дала мне сестра Пелагая, дай ей Бог здоровья! – Пузырек под лампадкой стоял, водой чистой наполненный, но наполовину – предусмотрительно.
- Поправляйся сестра! – ушла игуменья, ничего странного не заметив. 
Все едино, шила в мешке не утаишь! Долго ли, коротко ли, но почти месяц хранила свою тайну Соломония. Уже сентябрь на дворе стоял. Принесла раз монашка еду ей в келью, а тут возьми малыш и заплачь неурочно. Ахнула черница, да стремглав бежать бросилась за игуменьей. Тут и началось…
Примчалась Ульяна, даже клюку свою впопыхах где-то забыла. Начались ахи-вздохи:
- Ах ти, Господи! Как же так? Как умудрилась-то, сестра? Господи, Святая Богородица, что ж теперь… - игуменья в бессилии сползла по стене на лавку прямо напротив Соломонии. Слышно было, как за дверью сестры напуганные судачат. Выделялся грубоватый голосок Марфы:
- Вот грех-то, вот грех! И что ж с обителью-то нашей ныне сотворят…
- Помилуй Господи! Помилуй Господи! – Кто-то еще жалобно причитал.
Соломония сидела на лавке, поджав ноги и крепко сжимая младенца руками. Всем своим решительным видом бывшая княгиня показывала – никому не отдам! Густые черные брови сошлись над переносицей, волосы рассыпались гривой шелковой, глаза смотрели зло на игуменью.
- Так кто из нас бесплоден? – Спросила грозно Ульяну. – Я или князь ваш Василий? Меня в монастырь, а он новую девку себе завел? Только не будет у него детей с ней! А если и будет… - прищурилась, - то не его они! Немощен князюшка наш! Так и передай карга старая на Москву! Пусть вся Русь знает!  Нет силы мужской у Василия! Нет! – Соломония почти сорвалась на крик. Малыш заворочался и заплакал, голосом громким напуганный. Соломония в миг успокоилась, не таясь игуменьи, достала большую белую грудь и дала ему сосок. Ребенок тут же замолчал, и, причмокивая, стал сосать.
- И попробуй что-нибудь сделать нам… - уже тихо, но с угрозой бросила Ульяне. – Вона…, - головой мотнула на дверь, - людей православных сколько… Ныне шила в мешке не утаишь… По всей Руси слух пойдет, коли недоброе умыслите.
И как в былые времена приказала строго:
- Иди отсель, старая! Видеть тебя не желаю! Приказываю тебе, чтоб еду мне приносили не постную, а скоромную. Молока поболе! Мне сына кормить надо! – Посмотрела с нежностью на цветочек свой лазоревый, солнышко ясное, к груди материнской припавшее.
Вздохнула Ульяна, лица на ней не было, сползла с лавки и, держась за стену, убралась из кельи. Увидав в таком виде настоятельницу, монашки прыснули в разные стороны, только рясы черные развивались…
Поскакал срочно на Москву поротый Охрюта-сотник, морщась при каждом толчке – сильно спина еще болела. Скакал и думал:
- Так и на колу оказаться можно… Что будет, когда хозяин узнает… - Другой бы сбежал, куда глаза глядят – на Восток, аль Запад… но не этот… предан был, одним словом - пес!

                Глава 16.

                Спасение младенца.

Как радостно было после хмурого каменного мешка Стокгольма вырваться на морской простор. Улла-Любава стояла на носу корабля, жадно вдыхая свежий, пьянящий морской воздух. Они возвращались в Новгород. Еще в Стокгольме она напомнила Свену об обещании. Старик нахмурился, покачал головой, но подтвердил:
- Сделаю, как просишь!
В Новгороде Любава раздобыло монашескую рясу – так легче будет пробраться в монастырь, и, не медля более ни дня, отправилась в путь. По договоренности Густяк выделил ей провожатого, молодого разбитного парня, широкоплечего, могучего, если что, и защитить сможет – вон какой ножик торчит из-за голенища. А так, мол, купеческая дочь, на богомолье отправляется. Хотя и Тихон смотрел на всю затею не одобряюще. Долго ли, быстро ли, но к середине сентября добрались и до Суздаля. Здесь Любава оставила провожатого на постоялом дворе, сама к монастырю направилась. Прогуливалась, да присматривалась. День, другой… Примерялась, как проникнуть… И придумала!
Каждый день, по полудни, монашки выходили белье стирать. От ворот неподалеку мостки были. Час, другой, третий и назад в ворота. А осень уже на дворе, вечерело рано. Переоделась Любава в рясу, корзинку с бельем каким-то прикупила, тихохонько вдоль стены пробралась, как монашки назад пошли, так из-за угла башни выскользнула и за ними. Стражник дремавший от скуки и внимания не обратил. Считал он их что ль… Сколько вышло, сколько вошло, какая ему разница.
Любава платок совсем на лицо спустила, чтоб не узнал случаем никто, брела по двору не знамо куда. Монашки быстро по кельям своим разбежались, одна осталась. Как найти-то, княгинюшку? Завернула вслед за последней монашкой, что прихрамывала сильно, в коридор какой-то вошла. А там кельи, кельи, кельи…  И сколько их тут… Растерялась девушка… Но, есть Господь! Услышал он молитвы жаркие. Как шла вдоль коридора, вдруг звук ей почудился, будто младенец захныкал…
- Откуда здесь дите малое? – Мысль мелькнула. И уже повинуясь воле Господней, толкнула ближнюю дверь…
Соломония встревожено обернулась, ребенка сразу собой загородив.
- Боже праведный, Любаша!
- Княгинюшка!
Кинулись в объятья. Плакали, целовались, обнимались, ребеночка мирно сопящего рассматривали, снова в объятья заключали друг друга, слезами обливались и говорили, говорили, рассказывали, что с кем приключилось. До утра самого. Малыш просыпался пару раз, Соломония кормила его то с левой груди, то с правой… Любава смотрела, как зачарованная…
Светать уж начало, как Соломония решилась:
- Сам Бог или сама Богородица послала тебя ко мне, Любава. Аки ангела небесного! Не перебивай, - строго сказала, видя, что девушка хочет возразить, - слушай меня внимательно. Нет у меня другого выхода, а ты – знак Божий! Не спустит Василий мне первенца, чую сердцем, уморят его ироды. Молчи! – повторила, и Любава поспешно кивнула, лишь перекрестилась несколько раз. Княгиня сидела, чуть раскачиваясь, ребенка убаюкивала. Думами собиралась:
- Уморят, и не дрогнут… - повторила. – Вот, что Любава, ты говорила, что с монашками вошла, что на реке стирали?
- Да, княгинюшка. Вот и корзинка с бельем моя. – Показала девушка.
- Вот и ладно. Как вошла, так и выйдешь. В полдень вновь они на реку пойдут, возьмешь корзинку, в нее Георгия положим, и вынесешь!
- Как? – ахнула Любава.
- Так! – жестко ответила княгиня. – На тебя одну надежда осталась. Спасешь кровиночку мою! – Голос дрогнул предательски, глаза сами слезами налились, целовать стала головку пушком покрытую.
- Как же… - Любава то на княгиню, то на младенца взгляд переводила.
- Вынесешь, выкормишь, вырастишь, значит, спасешь! Здесь его погибель ждет, не от рук палаческих, так от мрака заточения монастырского. А этим… - княгиня головой мотнула, - скажу, что умер! Сама похороню! Никого не подпущу! Не посмеют тронуть могилку! – И снова обе расплакались.
- Обещай, как вырастет, расскажешь ему всю правду! Может он и отомстит и роду, мной проклятому, и боярам, псам его цепным, за детство свое сиротское, за мать в монастырь заточенную…
- Обещая, княгинюшка. На Святом образе клянусь тебе. И сберегу, и выращу, расскажу, и… коль захочет на Русь, помогу вернуться! – Перекрестилась на иконы.
- Хорошо ты сказала, Любава. Правильно! Ему решать уже…
Все прошло, как по маслу. Уложили младенца, накормив предварительно досыта, княгиня еще молока сцедила в ту самую склянку, что когда-то сестра Пелагея принесла – пригодилась:
- Вот! Хоть чуть-чуть материнского… А далее, сыщешь в деревне любой бабу кормящую, ей дашь… - Княгиня крепилась изо всех сил. Поцеловала в лобик, в кудряшки льняные, передала корзинку решительно:
- Держи! И пора! – Почти вытолкала из кельи Любаву. – Господи, Богородица святая… что творю, так ли поступаю, вразуми меня бедную… - рухнула перед иконами.
Та, прижимая драгоценный груз к груди, выскользнула на улицу, и опять повезло, пристроилась в хвост монашкам, что нестройной колонной направлялись на выход. Никто и внимания не обратил. А как за ворота вышли, все прямо, а она опять за башню, и не оборачиваясь, сначала медленно, потом все быстрее, быстрее, каждое мгновение окрик сзади ожидая. Ушла!
До постоялого двора добралась, молодец-новгородец, ничего не спрашивая, запряг сноровисто и поехали… В деревнях искала баб кормящих, благо на Руси всегда кто-нибудь да рожал… по десятку в каждой семье было. Правда, Любава осторожничала, баб внимательно рассматривала – не хворые чтоб. Платила щедро, Нильсон денег ей на дорогу дал немало. За молоко, да за молчание.
- Своего мол нет! – Объясняла. Бабы кивали понятливо и не отказывали. Так и ехали. Лишь у ворот Немецкого двора вздохнула облегченно Любава. Затворились за ней створки тяжелые, провожатый снаружи остался, прислонилась обессиленная к дереву – добрались! Отдышалась, по сторонам огляделась. Стражники ее узнали, но ничего не спрашивали. Подумаешь, баба с корзиной!
У Нильсона брови полезли на верх вопросительно, как младенца увидал. Но молчал в ожидании, что сама скажет.
- Спасти его надобно, батюшка! – смогла лишь выдавить из себя измученная Любава. – Увезти, как и меня прочь, подальше от Москвы и от Новгорода.
- Как зовут-то? – спросил купец.
- Георгием!
- Из монастыря привезла?
- Да, батюшка! Пощади нас! – Хотела в ноги упасть, да младенец заворочался, заплакал. Старик подошел к Любаве, одной рукой за плечи обнял, другой, лоскутк развинул, что младенца укутывали, разглядывал внимательно и долго. Любава замерла вся в ожидании. Свен улыбнулся чуть:
- Бернтом назовем! Так моего сына звали. – И Любава поняла, что Нильсон согласен. Кинулась ему на шею, зарыдала… Старик лишь гладил ее по спине, да приговаривал, растроганно:
- Ну что ты… что ты… дочка…
Снесли в церковь Святого Петра, к знакомому пастору. Тот удивился:
- Вот новость, так новость! И когда успели? Впрочем… - он оглядел хрупкую фигурку девушки… - не мудрено не заметить… совсем еще юная твоя Улла, Нильсон. Сколько ему? – поинтересовался.
- Месяц! – потупясь, отвечала Любава.
- Что ж раньше не несли?
Свен вступил в разговор:
- Да хворым казался, думали не выживет. Молока у нее нет совсем!
- Надо ж, догадался, что сказать! – радостно подумала девушка.
Не мешкая, пастор приступил к обряду крещения. В церкви было натоплено, младенца быстро распеленали и разбудили. Мальчик не плакал, а любопытно озирался по сторонам, и, казалось, даже с интересом рассматривал происходящее. Мерцающее пламя свечей, монотонный голос пастора его быстро убаюкали, и глазки закрылись сами собой. Лишь неожиданное погружение в купель, вызвало некоторое недовольство. Но плакать не стал, поскольку Любава быстренько закутала его в одеяло. 
Пастор завершил свой нехитрый ритуал и стал младенец, урожденный русским Георгием – шведом Бернтом Нильсоном.

Сутки сидела Соломония в оцепенении. Мысли метались стайкой рыб испуганных. Правильно ли все сделала… так ли… убережет ли Любава дитятко… На следующий день, вздохнула тяжко, стала куклу готовить. Полешко нашла под скамьей чудом завалявшееся, в тряпочки его укутывала, словно младенца живого, пеленала медленно, не спеша, разворачивала, если что-то не нравилось, снова укутывала… Наконец, удовлетворенная работой, сверху еще крепко платком черным к себе примотала, поднялась и вышла из кельи. Прямо к игуменье направилась.
- Копать могилу прикажи! – Не здороваясь, не крестясь на иконы, прямо с порога ей объявила.
Ульяна с ужасом смотрела на Соломонию. От испуга дара речи лишилась. Рука потянулась было ко лбу, да так и опустилась, лишь рот закрыв ладошкой, стон заглушить. Затрясла головой, из кельи опрометью выскочила.
Два стражника выкопали могилку. Соломония сама место показала – справа от собора. Игуменья возразить было хотела что-то, мол некрещеный, но мать опередила:
- Раб Божий Георгий! Сама крестила его!
 Кто-то подсуетился и гробик свеженький приготовил. Соломония уложила куклу, никому дотрагиваться не давала, лишь кивнула плотнику:
- Забивай!
Тот послушно вколотил несколько гвоздей. Опальная княгиня взяла гробик, сама в могилку спрыгнула, сама на дно положила. Вылезти не смогла без помощи – стражники подхватили.
- Закапывай! – приказала. И первую горсть бросила. Комья сухой земли глухо застучали о дерево. Затем звук становился все мягче и мягче, сначала земля сравняла зияющую пропасть могилки, потом и холмик вырос. Тот же плотник, что гроб сколотил, и крест деревянный приладил. Все перекрестились.
- Идите! – Вновь распорядилась княгиня. Никто ослушаться не посмел. Разбрелись в стороны. Она осталась одна, лишь Ульяна терлась позади.
- А священника… - заикнулась было игуменья.
- Идите! – громко повторила Соломония. – Я сама!
Старица охнула, покачала головой, и побрела прочь. Соломония, опустив голову на грудь, читала молитву. Только за здравие, а не за упокой!   

                Глава 17.

                Так был ли младенец?
               

Весть о том, что Соломония родила, прогремела, как гром среди ясного неба! Погруженный в любовные чары своей молодой жены, великий князь никак не мог понять, что сейчас ему рассказал с понурым видом Шигона. Как побитая собака стоял дворецкий перед государем.
- Что? – с нарастающим гневом спросил Василий, до него стал медленно доходить смысл того, что только что произнес Поджогин. – Родила? – И вдруг вспышка ярости охватила великого князя.
Он соскочил, ужаленный этой вестью, словно гадюкой подколодной, затаившейся под престолом орехового дерева, греческой работы, на котором сидел еще его отец – Иван Васильевич. Вцепился в грудь Шигоны, и тряся его, задыхаясь, закричал:
- Пес! Пес смердящий! Не тебе ли поручалось хранить ее? Кто? Кто не доглядел? Тебя спрашиваю? Говори, пес! Бездельник! Я ли не жаловал тебя своими милостями? Советы твои выслушивал? Ползал здесь у меня в ногах, шепотом своим льстивым одурманивал! Что теперь народ скажет? Что? Тебя, бездельник, спрашиваю? Шептун поганый! – Он отшвырнул Шигону с такой силой, что тот отлетел в конец палаты, почти упав на стоящего неподалеку Захарьина. Дело в палате царской происходило. Василий с яростью обрушился на балдахин, что возвышался над престолом. Свалил его, пошел крушить лавки вдоль стен. Срывал с них покрывала со львами вышитые, все на пол сбрасывал. Кафтан рванул на груди, жемчуга да яхонты посыпались.
- Горе мне! Позор какой великому князю! Государю! – Кричал в беспамятстве. – Народ! Народ, что скажет? А-а-а-а! – Василий рухнул на престол, раскидав напоследок попавшиеся под руки серебряную умывальницу и кружки, скрючился весь, лицо руками закрыл.
Шигона так и лежал ничком на полу. Захарьин вздохнул тяжело и чуть выждав, молвил негромко:
- Что о народе-то печешься, государь? Не о том, что идолам деревянным поклонялся, два века у ног татарских ползал, любого боялся, кто дубиной замахивался? Народ он в одном лишь тебе, государь! Как ты скажешь, так и весь народ говорить будет! Шигона…, - Захарьин глянул на валявшегося в ногах дворецкого, - …виновен. Не доглядел. Твой суд справедлив ему будет. А что касается сестры Софии, то следует еще разобраться. Может чего и напутали холопы неразумные… Пошли людей туда верных, может и не рожала никого Соломония, может просто дитя подобрала, аль принести приказала кому, чтоб позлить тебя, великий князь…
- Да, да! – Как за соломинку ухватился Василий. – Пошли, пошли скорее туда людей верных… Пусть сами осмотрят, пусть всю правду дознают… А этого… - Князь ненавидяще посмотрел на дворецкого. - … в опалу ныне же!
- Да хоть в землю меня зарой живого, государь, верен я тебе! – прошептал с пола Поджогин.
- И зарою! – грозно сверкнул очами Василий. – А покамесь в узилище его! В клеть! В избу черную! После разберемся! – И Захарьину. -  Посылай верных дьяков, Михаил Юрьевич! Скажи гнать изо всех сил! Хоть с десяток лошадей уморить! Но одна нога здесь, другая там! Правду знать хочу! От правды этой… - к Шигоне наклонился, у того спина вся напряглась, - … головой ответишь, пес! Эй! – Вбежали дети боярские с секирами. – Уберите. – Показал на дворецкого. Те его под руки подхватили. Вынесли прочь.
- Поторопись, Юрьевич! – Опять Захарьину. – Не будет мне теперь покоя ни ночью, ни днем.
- Все исполню, великий государь! – Поклонился боярин и к дверям было направился.
- И весть… весть хорошую пусть привезут мне! – Крикнул ему в спину Василий. – Или пусть вовсе не возвращаются! - Опустил голову обессилено.

Мчались, мчались во весь опор в Суздаль дьяки Федор Рак да Григорий Путятин по прозвищу Потата. Страшились гнева великокняжеского, а еще более боялись, что там увидят, за стенами монастырскими.
А увидели лишь холмик могильный, да крест деревянный над ним. Переглянулись, можно сказать, радостно. Перекрестились оба, да к игуменье побрели, чтоб обстоятельно все расспросить. Кто да что? Да как оно было?
 - Сама видела! – подтвердила Ульяна и перекрестилась на иконы. – Сестра София никого не подпустила, сама в гроб положила, сама в могилку спрыгнула, сама закапывать стала. После почти две ночи отстояла. Да и сейчас почитай по полдня проводит.
- А проверять не стали? – спросил недоверчивый Потата. Его бледное лицо с выступающими скулами скрывалось под черными, свисающими на лоб волосами и рыжей бородой, как будто за двумя кочками, причем над ушами черные и рыжие волосы перемешивались. Глаза были прищурены, черные, живые. Сперва, могло показаться, что они все примечают, но приглядевшись, возникало ощущение, что они никуда и ни на что не смотрят.
- Что? Ты что дьяк? Бога побойся! – замахал сухонькими ручонками игуменья. – Могилу вскрывать? Грех это страшный!
- Да! – Согласился Рак, мужчина с крупным лицом и тяжелым подбородком, которые не могли укрыть ни тощая борода, ни редкие тусклые волосы. Маленькие серые, быстрые и не подпускающие к себе глазки, смотрели насторожено: – Значит, сама все видела, матушка? – Хороших помощников выбрал себе Захарьин… Цепких, как псы натасканные, скользких, как угри ливонские, спокойных и мудрых, как филины столетние, но ядовитых, как гадюки лесные… 
- Сама! Все сама. Самолично стояла подле могилы! – закивала старуха.
- Ну да и ладно! – Переглянулись дьяки. Спешить надобно. Весть, кажись, хорошая. Был младенец, да нету теперь его!
На крыльцо вышли. Стояли небо осеннее рассматривали. Журавли высоко клином шли.
- Я вот что думаю, Федор…, - молвил, наконец, Путятин.
- Сказывай. – Посмотрел на него Рак.
- Могилку-то вскрыть надобно! Грех, не грех, великому князю вся правда нужна! Коли, что не так, наши головы полетят.
Не ответил Федор, но головой покачал в согласии. Ночью плотника наняли, целый рубль не пожалели на святотатство. Тот отнекивался сперва, но деньги пересилили. Откопал сперва, потом гробик наверх вытащил. Сам выбрался.
- Давай, давай! – Дьяки поторапливали.
 Плотник поднатужился, заскрипели доски под топором, отворилась крышка. Путятин шагнул вперед, знаком показал – отойди! Сам, перекрестившись, руку сунул, пощупал боязливо. Потом достал решительно, тряпье развернул, показал Раку.
Тот охнул:
- Полено!
- То-то! – Кивнул Потата. И плотнику. – Засыпай обратно, что все, как было. И язык за зубами! – Тот затряс головой, слово молвить боялся.
Дьяки отошли в сторонку.
- А был ли вовсе младенец, что думаешь, Григорий? – шепотом спросил Рак Потату. – Может чего померещилось дуре-игуменье?
- Был ли, не был. Мы что с тобой видели? Полено! Вот о том и донесем государю! Может… Соломония того… - покрутил рукой у головы, - разумом повредилась… сколь лет ждали они с князем… Вот и привиделось ей! Полено взяла и на руках качала. А монахини… - махнул рукой, - что с них взять, дуры богомольные, поверили, растрезвонили.
- Ох, не нравиться мне все это!
- Кому понравиться?
- Хотя слыхал я про такое… - задумчиво произнес Рак.
- Какое?
- Ходит баба, ходит… коли ребенка очень хочет… а Господь не дает!
- Ну и… не тяни, Федор!
- Пузо расти у нее начинает… а в срок ничего не урождается. Так и ходит дальше с пузом… Может и прав ты? С Соломонией тако же приключилось? А потом и разумом повредиться недолго…
- Ладно. С этим-то что? – украдкой показал Потата на плотника, завершавшего уже свою работу.
- А вот что! Постой-ка здесь, посмотри! – Ответил Рак, отошел в сторону, подозвал одного из сынов боярских, что в охране с ними были. На плотника тайком показал:
- Закончит, все восстановит, убей! Но тихо! Потом за ворота и в реку! У него рубль есть – себе возьмешь. Понял?
- Чего не понять! Исполним! – Ответил ко всему привычный воин и шмыгнул в темноту. Рак вернулся к Путятину. Дьяки постояли, убедились, что плотник все исполнил, как надо. Тот распрямился, замер ненадолго над могилкой, перекрестился, и зашагал куда-то в темноту, унося на плече нехитрый инструмент. Через несколько мгновений лишь тихий стон донесся. Все было кончено. Дьяки заторопились на Москву.
 
Рухнули в ноги великому князю посланники. Боясь в глаза заглянуть, все поведали, что видели.  Василий сидел в задумчивости, подбородок выбритый тер – бороду-то сбрил в угоду Елене, ухватиться не за что. Вездесущий Захарьин молвил:
- Что не делается, государь, все к лучшему! Был ли младенец, нет ли… уже нет точно! Раз полено в гроб запихали! Думаю, разжалобить хотела тебя сестра София, а может игрище какое устроила…
- Ведовство? – нахмурился князь.
- Нет… - покачал головой боярин. – Думаю, от расстройства сильного, умом чуть повредилась монахиня… Вот и привиделось ей… Будто на сносях была.
Василий молчал.
- А теперь, государь, в знак вестей добрых, и своего благоволения, отпиши ты для Соло…, - поправился, - для сестры Софию деревеньку какую… Дескать помнишь ее, и не со зла все сделано, а за ради всей земли русской. А коль и случилось, что там… неведомое… был, не был…, то в утешение ей деревеньку, что опалы нет твоей на ней, дабы век свой безбедно доживала…
- Так был кто? – Поднял голову Василий.
- То без разницы теперь, великий князь! – Терпеливо повторил Захарьин. – Забудь! Полено было деревянное! Что они…, – на дьяков, в ногах государя валявшихся, показал, - пред твоими светлыми очами напраслину городить будут?
- Скажи, дьяку Мишурину, чтоб отписал Соло… - сам оговорился, - сестре Софии… деревеньку под Суздалем… Вышеславское, кажись… Были мы там как-то, сильно ей понравилось… Поля там красивые…
- Вот и славно, государь! Мигом Федька грамоту составит.
- Хорошо! Идите, за весть хорошую по кафтану вам жалую! – кинул дьякам. Те, кланяясь непрерывно, задом, задом, да вон из палаты.
- Что еще у тебя Михаил Юрьевич? – Устало спросил Василий. На спинку высокую откинулся, потер переносицу. Отпускало. Вторую неделю почитай жил в неведении страшном… в ожидании позора великого…
- Поджогина-то ослобони, государь! Насиделся уже поди…  - Боярин потупил глаза, стоял на посох опершись, чуть раскачиваясь… - Все видишь сам, как разрешилось… Никого и не было…
- Ладно. – Кивнул Василий. – Голова не глупая у него… попутал лукавый… сплетни бабьи…
- Вот-вот! – Поддакнул ему Захарьин. – И второе…
- Ну что еще… - Василий уже открыто тяготился. Лишь уважение к верному боярину удерживало от резких речей.
- Дядя государыни нашей, Елены свет Васильевны… князь Михаил Глинский, не засиделся ли тоже?
Василий внимательно посмотрел на Захарьина. Покачал головой:
- И она просила!
- Ну, так порадуй жену свою драгоценную! – прищурился боярин. – Сирота ведь она. Один князь Михаил ей за отца будет. Негоже государыни батюшку в темнице держать. Да и воин был он славный. А что до ошибок, так кто ж в молодости от них убережен?  А ныне верный слуга твой будет! Литве с Польшей грозное напоминание. Сам ведаешь,  их Сигизмунд упрямо величает себя королем русским и прусским, требует Смоленск назад, на Новгород со Псковом замахивается. Дмитрий Герасимов, что ты в Рим отсылал, вернулся с посланником папским епископом Иоанном Франциском, дескать, посредничать будет. Только дело дальше слов не двигается. Силу показать надобно! Ну а кто как ни князь Михаил для Литвы угроза?
- Будь по сему! Прикажи моим словом отпустить князя Глинского и представить мне его и жене Елене Васильевне!
Так все и разрешилось!
Шигона Поджогин - хитроумный Улисс наш, в темнице сидючи время тоже даром не терял. Через людей верных с греками учеными сносился – подарок государю готовил. Родословную написали для всего рода Глинских: Алекса, что прародителем их был, внуком самому Мамаю доводился, а Мамай к знатному роду Киятов относился, что кочевали по Волге еще до Чингиз-хана. Один из предков Мамая на дочери великого хана женился, оттого стал тоже именоваться царского рода. Сам Алекса перешел на службу к литовскому князю Витовту. Там вместе с сыном Иваном и православие принял. На Ворскле город Глинск основали, оттого и прозываться стали Глинскими. И гладко все так получилось… Теперь Глинские на одной ноге стояли с наследниками Чингиз-хана, потомками правителей Большой Орды, Крыма и Казани. Дьяки ученые буквы тщательно вырисовывали, вензелями красными расписывали – красотища.
Опальный Поджогин как развернул сей пергамент перед государем, да женой его, все восхитились. Василий, расчувствовавшись, приказал кафтан золотом шитый со своего плеча жаловать дворецкому.  Так опала и закончилась. Правда, нет-нет, да нахмуриться Василий, взглянув на Поджогина. Припоминает…

Вышел на свет Божий и князь Михаил Глинский. Защипало в глазах от света ясного. Поседевший, как лунь, но все еще мощный старик богатырского сложения стоял посреди двора казенного, жадно дышал воздухом свободы. На плечах его покоилась шуба боярская – та самая, что подарил ему Захарьин. Жизнь начиналась заново. Что его ждало впереди?

Гремевший в Варшаве, Литве и России
Бесславьем и славой свершенных им дел!

Такие строки посвятил ему Рылеев. Одни современники называли его Дородный, что говорило о его могучей внешности, другие – Немец, подчеркивая его воспитание и нрав. Сигизмунд Гербенштейн, посол императора Священной Римской империи писал про него, что «отличался… изворотливым умом, умел подать надежный совет, был равно способен и на серьезное дело и на шутку и положительно был, как говорится, человек на всякий час!».
На дворе его поджидал Захарьин:
- Ну что, князь, сгодилась шуба?
Поклонился ему Глинский:
- Сгодилась, боярин! И слово твое верным оказалось! Вот это по мне!
- А то? – Усмехнулся Михаил Юрьевич. – Пойдем, князь, дел у нас много с тобой. 
      
А Любава, Уллой теперь называемая, вместе с сыном приемным, с Нильсоном по весне опять в Стокгольм отправились. Ребенок рос крепеньким, даром, что в темноте монастырской кельи рожден был. Старику тоже в радость, все как в том сне, что на дворе у Тихона видел. Только Анниты с ними не было, и сынок чуть поменьше, зато дочка – красавица… Плавание легко прошло, но на следующий раз Свен наотрез отказался с собой их брать.
- Нет! – Как отрезал. – Хватит! Нечего делать вам в землях русских. Из огня да полынью захотели! Нет и все тут! – Так и осталась Любава с дитем на чужбине. Говорить научилась свободно, так что и не отличить было шведка она, али нет.

                Конец первой книги.