Кто Вы? Борис Алексеевич Смысловский продолжение

Владимир Смысловский
Семья Смысловских

   Впервые лишь в 1874г. представитель рода Смысловских – дед Бориса Алексеевича, Смысловский Константин Павлович /1837-1902/ обращается в Киевское Дворянское Депутатское Собрание о признании в дворянском достоинстве на основании заслуг его отца и занесении его вместе с детьми в 3-ю часть дворянской родословной книги. Впоследствии данное решение было утверждено Правительствующим Сенатом. Супруга Константина Павловича – Александра Степановна урожденная Стеблин-Каминская тоже из дворянского рода,но гораздо более древнего/первое прошение о признании рода Стеблин-Каминских относится к 1784г./ . Сам Константин Павлович Смысловский по образованию педагог,преподавал  математику в военных гимназиях /кадетских корпусах/. Закончил службу Старшиной Московского  Дворянского клуба являясь членом « Общества распростронения практических знаний между образованными женщинами». За время службы был награжден орденами Св.Владимира 3-й ст.,Св.Станислава 1-й ст.,серебряной медалью на Александровской ленте в память царствования Императора Александра 111, медной медалью на Андреевской ленте в память Священного Коронования.
По линии матери Бориса Алексеевича урожденной Малаховой Елены Николаевны /1875-1968/ дворянство рода исчисляется с 1849г. Еще прадед Бориса Алексеевича – Малахов Николай Андреевич /1790-1872/, на тот момент подполковник в отставке, обращается в Московское Дворянское депутатское собрание о признании в потомственном  дворянском достоинстве. 11 октября 1849г. сопричисление  Правительствующим Сенатом было утверждено и род был записан во 2 часть дворянской родословной книги.Одновременно к роду были причислены четверо его детей /три дочери и сын-Малахов Николай Николаевич/. Уже позже /1889г/ Малахов Николай Николаевич,будучи командующим Гренадерским корпусом в звании генерал-лейтенанта, обращается с прошением причислить к роду Малаховых его дочь-Малахову Елену Николаевну /1875-1968/ что и было утверждено Правительствующим Сенатом в 1890г. Ее мать и бабушка Бориса Алексеевича, Зинаида Владиславовна принадлежит к древнему роду Лопацинских шляхетского происхождения. Сам Николай Николаевич /1827-1908/ закончил службу в звании генерала от инфантерии занимая должность командующего Гренадерским корпусом,командующего Московским  военным округом, был лицом приближенным к Императору /согласно архивным документам его сыновей крестил сам император Александр, а первого внука-Смысловского Бориса Алексеевича крестила сестра императрицы – Елизавета Федоровна/.За время службы был награжден следующими орденами: Св.Станислава 3-1степеней,Св.Анны 3-1степеней, Св.Владимира 4-1степеней,двумя орденами Св.Александра Невского,золотым оружием с надписью «за храбрость», Прусским орденом Святой Короны 1ст., Сербским орденом Танова 1ст., золотым Бухарским орденом Восходящей звезды 1ст., Болгарским орденом Св.Александра, Орденом Белого Орла. и др. наградами.
Я не случайно так подробно это поколение. Моей целью было показать что дворяне были не «кастой богатых» , а прежде всего сообществом людей, которые верой и правдой служили своему Отечеству. Продолжили  «служение» и следующее поколение,поколение к которому принадлежал и отец Смысловского Бориса Алексеевича.
Вся мужская часть этого поколения выбрала служение Отечеству в качестве военных. Все  пятеро сыновей  / Павел,Евгений,Михаил,Всеволод и Алексей –отец Бориса Алексеевича /Константина Павловича стали военными артиллеристами дослужившись до званий от полковника до генерал-лейтенанта. Все они закончили в разное время 1-й Московский кадетский корпус,Михайловское артиллерийское училище. Кстати именно 1-й Московский кадетский корпус был одним из основных поставщиков будущих юнкеров артиллерийских училищ.
Подытоживая предыдущую главу о дворянах, очень кратко приведу здесь заслуги потомственных дворян Смысловских перед Россией, которая достойно оценила их вклад в мощь государства Российского.
Смысловский Павел Константинович /1867-1919/ закончил службу в чине полковника – преподавателя Александровского училища в 1918г.  В РККА не служил. За время службы награжден орденами: Св.Станислава 3 и 2 ст., Св.Анны 3 и 2ст., Св.Владимира 4 и3 ст.
Смысловский Евгений Константинович /1868-1933/ закончил службу в царской армии в чине генерал-лейтенанта – инспектора артиллерии Особой армии. В 1918г. по рекомендации известного большевистского деятеля Подвойского был принят на службу в РККА,был членом Высшей военной инспекции РККА, а с 1920г. –прподаватель первой Военной Академии РККА /академия им.Фрунзе/. В своих мемуарах Главный маршал артиллерии РККА Н.Н.Воронов называет Е.К.Смысловского в числе лучших преподавателей Академии. Однако в 1930г. Евгений Константинович в рамках уголовного дела «Весна» был арестован, обвинен в контрреволюционной деятельности,приговорен к ВМН с заменой 10 лет ИТЛ, но в 1932г. после частичной парализации освобожден из Бутырской тюрьмы и в ноябре 1933г. умер. За время службы был награжден орденами:Св.Станислава 3 и 2ст.,Св.Анны 3 и 2ст.,Св.Владимира 3ст., Офицерским крестом румынского ордена Звезды,Офицерским крестом итальянского ордена Короны, Крестом французского ордена Почетного Легиона. Кроме этого им были написаны более 30 работ по артиллерии.
Смысловский Алексей Константинович /1874-1934/ закончил службу в царской армии в чине полковника. Фактически его служба закончилась в самом начале 1 Мировой войны когда он в составе армии генерала Самсонова попал в окружение, был контужен и взят в плен где пробыл до 1918г.За время службы был награжден орденами : Св.Станислава 3 и 2 ст.,Св.Анны 3 и 2ст. полученные им за участие в войне 1904-1905годов. По возвращении из плена был арестован без предъявления обвинения. В течении 1,5 лет просидел в Андроньевском монастыре превращенным властью в тюрьму. По освобождении работал в различных учреждения и в частности в качестве преподавателя Высшей Объединенной школы РККА им.ВЦИК Советов. В июне 1927г. был арестован за антисоветскую деятельность /хранил дома воззвание Патриарха Тихона, так называемую «Соловецкую декларацию» которая призывала прихожан препятствовать разграблению церквей новой властью/. Уже в июле /через 20 дней следствия/ был приговорен к 3 годам ИТЛ. Отбывал наказание в г.Кемь /Соловецкий ГУЛАГ/. По освобождению был направлен на постоянное м/ж в г.Сормово где работал преподавателем в Строительном техникуме. Когда в 1932г. ему было разрешено проживание на всей территории СССР он переехал в г.Выкса Нижегородской обл.,где так же работал до 1934г преподавателем в Выксунском металлургическом техникуме /в музее техникума до настоящего времени имеется экспозиция посвященная Алексею Константиновичу/. Из воспоминаний родственником умер он в 1934г. но где – не установлено,предположительно в Москве. В книге А.И.Солженицына «Красное колесо» имеются главы посвященные семье Смысловских. Одну из них, описывающую один из эпизодов войны 1914г.накануне разгрома армии Самсонова и пленения Алексея Константиновича приведу здесь т.к. она отображает его как доблестного офицера.
 
«Когда бьёт артиллерия — и без разведки ясно, что противник не бежит, что противник силён. Когда бьёт артиллерия, то на силу и мощь этого грохота возрастает воображаемая сила врага. Чудятся там, за лесами и пригорками, такие же грозные наземные массы — дивизия, корпус.
А их, может быть, и нет. А их может быть два батальона некомплектных да один потрёпанный, и только первые удары сапёрных лопаток долбят одиночные ячейки.
Но надо для этого, чтоб артиллерия била не дурово — толково. И чтоб снаряды её не пресеклись. И чтоб стояла она хорошо, не давая себя засечь ни по дымкам, ни по вспышкам — ни при солнце, ни, с упадом его, в сумерках.
Именно так всё и было у Смысловского, мортирного полковника. Именно этого и ожидал от них Нечволодов, с первого взгляда признавши в них природных командиров. А если командир природный — то успех военного события зависит от него больше чем наполовину. Не просто храбрый командир, но хладнокровный и берегущий своих от потерь. Только такому и верят: если скомандует атаку — значит край, значит не избежать. Таким природным командиром ощущал Нечволодов и сам себя, едва не от рождения. Это и дало ему силу в 17 лет добровольно покинуть военное училище, избрать действительную службу, на ней дойти до подпоручика не позже своих оранжерейных сверстников, ученье начать сразу с академии генерального штаба, и в 25 лет окончить её не только по первому разряду, но через чин перескочив за выдающиеся отличия в военных науках.
Сегодня сошлось их счастливо трое, да нанёс Бог Косачевского, и жалкой своею горстью они выполнили невозможное: в узком месте у станции Ротфлис на всё предвечернее время остановили какие-то крупные, всё растущие, с густой артиллерией силы врага.
Сперва, в начале седьмого, после короткого огня, немцы пошли с севера даже не цепью, а колонной, так уверенные от дневного успеха.
Но тут два дивизиона, с пяти утаённых огневых позиций, в двадцать четыре орудия, довернувши от реперов, накрыли наступающих косым дождём шрапнели, затолкли их чёрными столпами фугасов и загнали назад, в невидимость рельефа и леса.
А наши батальоны спешили вкалываться.
Немцы замялись, замерли.
А солнце медленно сползало.
Готовность тут и остаться, никуда не отступать, этот бой принять как главный бой своей жизни и последний бой, завершающий всю военную карьеру, — естественное ощущение природного командира.
Так и стояли они сегодня, вынужденные противником, расположением, обстановкой. Но не худо было бы им всё же иметь приказ: как надолго поставлены они здесь? будет ли подсоба? и что делать дальше?
Однако ничего не приходило им. Не приезжал обещанный связной, — ни с указаньем, ни с объясненьем, ни даже посмотреть — живы ли тут. Отъехав поспешно, штаб корпуса и штаб дивизии как бы забыли о своём оставленном резерве — либо уж сами перестали существовать.
В 18.20 Нечволодов послал записку начальнику дивизии, испрашивая дальнейших распоряжений. Ехать с этой запиской предстояло ординарцу неизвестно куда.
Немцы потратили сколько-то времени на наблюдение, на перестройку. Вздули и стали поднимать привязной аэростат — с него б засекли наверное все наши батареи — но что-то не сладилось, он не поднялся. Тогда открыли тройной огонь, разнесли до конца водокачку, разрушили всю станцию (штаб резерва перебежал в надёжный каменный погреб), — наконец стали продвигаться, но цепями, осторожно, по рубежам. Не обнаруженные и не подавленные, тут снова сказались русские батареи и накрывали те рубежи, мортирным крутым огнём захватывали накопления за укрытиями.
А солнце зашло за озером. И сразу за ним, у кого зрение острое, можно было различить, как туда же клонился молодой месяц. Кто увидел его из русских — увидел через левое плечо. А немцы — через правое.
Смеркалось. Сильно холодало, переходя в звездистую ночь. От холодка быстро рассеивалась, уходила вверх гарь стрельбы, запахи разрушения. Все надевали шинели.
Около восьми часов немцы замолчали: то ли по общей человеческой склонности принимать вечер за конец дневных усилий, то ли не всё было у них ещё готово.
Распорядясь тотчас же всех кормить уже сваренным, соединённым обедом и ужином, а батальонам выдвинуть полевые караулы, Нечволодов поднялся на стену разбитой станции, оттуда последние серые минуты изглядывал местность. Пока виден был циферблат карманных часов, он удивился в восемь и удивился в четверть девятого: прошло три часа, но никто не ехал из штаба дивизии.
Тогда, осторожно спустясь по разваленной стене, а потом и в погреб, на весь арочный спуск бросая длинную тень за собою вверх, Нечволодов доступил до нижней свечи, присел на корточки и на коленях написал начальнику дивизии:
“20.20, станция Ротфлис.
Бой стих. Тщетно отыскивал ваше расположение. (Как ещё написать снизу вверх: “вы бежали?”). Занимаю позиции с двумя батальонами Ладожского полка у ст. Ротфлис. (О батальоне Косачевского писать нельзя: ведь это дисциплинарное нарушение, что он не отступил). Ищу связи с 13-м, 14-м и 15-м полками. (То есть: со всей остальной дивизией, как ещё крикнуть?) Жду ваших распоряжений”.
Выйдя из погреба, отправил нарочного.
И различил почти в темноте, как быстрыми шагами шёл к нему невысокий бородатый Смысловский.
Обнялись. Фуражка того ткнулась Нечволодову в подбородок.
И прихлопывали по спине друг друга.
— Весёлого мало, — сказал Смысловский радостным голосом. — Снарядов осталось десятка два, у мортирного тоже. Я послал, но не уверен, привезут ли, — что там в Бишофсбурге делается?
Перевести батареи в походный порядок? Это уже отступление.
Но вот что было успехом: по обоим дивизионам всего несколько раненых, и то легко. Собрались донесенья из батальонов — совсем немного и у них, несравнимо с утренним.
Кто упирается — тот не падает. Падает тот, кто бежит.
— Я осколки подобрал, — радовался Смысловский. — Они тут кидали из мортирок, видимо, двадцать одного сантиметра — нич-чего!! Этот погреб — тоже развалит.
Приходили раненые из батальонов. Перевязочный пункт с занавешенными окнами отправлял их в Бишофсбург.
Лёгкий стук повозок выдавал шоссе.
На станции перебегали штабные, связные, переговаривались телефонисты, санитары — сдержанно, но довольный был гулок отовсюду. Долгой дневной дорогой столько повстречав сегодня раненых и перепуганных, все нечволодовцы теперь ощущали себя победителями.
Холодела безветренная тишина. Ни звука от немцев. В темноте не было видно разрушений, простирался куполом мирный звёздный вечер.
— В девять будет — четыре часа, — сказал Нечволодов, сидя на гнутом и покатом своде погреба. — Скоро ли девять?
Присевший рядом Смысловский задрал голову в небо, поводил:
— Да вот-вот, уже подходит.
— Откуда вы... ?
— По звёздам.
— И так точно?
— Привык. До четверти часа всегда можно.
— Специально занимались астрономией?
— Порядочный артиллерист обязан.
Знал Нечволодов: пятеро их было братьев, Смысловских, и все пятеро — артиллерийские офицеры, и все деловые, даже учёные. Которого-то из них Нечволодов уже встречал.
— Вас как зовут?
—Алексей Констиныч.
— А где братья?
— Один — тут, в первом корпусе.
Нащупал Нечволодов в кармане шинели забытый электрический фонарик — немецкий ладный фонарик, где-то найденный сегодня и ему подаренный унтером. Засветил на часы.
Было без трёх минут девять.
И, не сходя с погреба, распорядясь негромко, чтобы приготовили конного, стал подсвечивать себе на полевую сумку и, водя световое пятно, писал химическим карандашом:
“Генералу Благовещенскому. 21.00, станция Ротфлис.
С двумя батальонами ладожцев, мортирами и тяжёлым дивизионом составляю общий резерв корпуса. Ввёл ладожские батальоны в бой. С 17.00 не имею распоряжений начальника дивизии. Нечволодов”.
Кому было ещё писать? И как было ещё на военном языке объяснить им: уже четыре часа, как все вы бежали, шкуры! Отзовитесь же! Тут — можно держаться, но где вы все??
Прочёл Смысловскому. Рошко отнёс нарочному. Нарочный поскакал. Ещё приказал Нечволодов: усилить сторожевое охранение батальонов.
И молчали. На косой крыше погреба, подтянув колени, приобняв их руками, Нечволодов молчал.
Разговориться с ним было нелегко. Хотя знал Смысловский, что это генерал не такой простой, на свободе он книги пишет.
— Я вам мешаю? Я пойду?
— Нет, останьтесь, — попросил Нечволодов.
А зачем — непонятно. Молчал, и голову опустите.
Время тянулось. Неизвестное что-то могло меняться, шевелиться, передвигаться в темноте.
Отдельно высказать это страшно: потерять жизнь, умереть. Но вот так сидеть двум тысячам человек в затаённо-гиблой, мирной темноте брошенными, забытыми, — как будто пока и не страшно.
До чего было тихо! Поверить нельзя, как только что гремело здесь. Да вообще в войну поверить. Военные таились, скрывали свои движения и звуки, а обычных мирных — не было, и огней не было, вымерло всё. Густо-чёрная неразличимая мёртвая земля лежала под живым, переливчатым небом, где всё было на месте, всё знало себе предел и закон.
Смысловский откинулся спиной, на наклонном погребе это было удобно, поглаживал длинную бороду и смотрел на небо. Как лежал он — как раз перед ним протянулась ожерельная цепь Андромеды к пяти раскинутым ярким звёздам Пегаса.
И постепенно этот вечный чистый блеск усмирил в командире дивизиона тот порыв, с которым он сюда пришёл: что нельзя его отличным тяжёлым батареям оставаться на огневых позициях без снарядов и почти без прикрытия. Были какие-то и незримые законы.
Он полежал ещё и сказал:
— Действительно. Дерёмся за какую-то станцию Ротфлис. А вся Земля наша...
У него был живой, подвижный, богатый ум, не могущий минуты ничего не втягивать, ничего не выдавать.
— ... Блудный сын царственного светила. Только и живёт подаянием отцовского света и тепла. Но с каждым годом его всё меньше, атмосфера беднеет кислородом. Придёт час — наше тёплое одеяло износится, и всякая жизнь на Земле погибнет... Если б это непрерывно все помнили — что б нам тогда Восточная Пруссия?.. Сербия?..
Нечволодов молчал.
— А внутри?.. Раскалённая масса так и просится наружу. Толщина земной коры — полсотни вёрст, это тонкая кожица мессинского апельсина, или пенка на кипящем молоке. И всё благополучие человечества — на этой пенке...
Нечволодов не возражал.
— Уже однажды, десять тысяч лет назад, почти всё живое было похоронено. Но это ничему нас не научило.
Нечволодов покоился.
Возник и длился между ними заговор умолчания. Смысловский не мог не знать нечволодовские “Сказания о русской земле” для народного восприятия, а, принадлежа кругу образованному, очевидно не мог их одобрять. Но как вся война, действительно, ничтожнела перед величием неба, так и рознь их отступала в этот вечер.
Отступала, но не вовсе терялась. Вот упомянул он Сербию. Сербия была давима хищным и сильным, и защита её не могла умалиться даже перед звёздами. Нечволодов не мог тут не возразить:
— Но где же был бы предел миролюбию Государя? Неужели оставить Сербию в таком унижении?
Эх, мог бы, мог бы Смысловский ответить. Слишком много дурной экзальтации в этой славянской идее — и откуда придумали? зачем натащили? И всех этих балканских ходов не разочтёшь.
Но сейчас — душа не лежала так мелко спорить.
— Да вообще: откуда жизнь на Земле? Когда Землю считали центром Вселенной — естественно было и считать, что все зародыши вложены в земное существо. Но на эту маленькую случайную планету? Все учёные остановились перед загадкой... Жизнь принесена к нам неведомой силой. Неведомо откуда. И неведомо зачем...
Это уже нравилось Нечволодову больше. Военная жизнь, состоящая из однопонятных команд, не допускала двойственного толкования. Но в размышлениях досужных он верил в двойное бытие, откуда и производились чудеса русской истории. Только говорить об этом было труднее, чем писать, говорить почти невозможно.
Отозвался Нечволодов:
— Да... Вы широко всё... А я шире России не умею.
То и плохо. Ещё хуже, что хороший генерал писал плохие книги и видел в этом призвание. Православие у него всегда право против католичества, московский трон против Новгорода, русские нравы мягче и чище западных. Гораздо свободнее было разговаривать с ним о космологии.
Но уже и он двинулся:
— Ведь у нас и России не понимают. Отечества — у нас девятнадцать из двадцати не понимают. Солдаты воюют только за веру и царя, на этом и держится армия.
Да что солдаты, когда и офицерам запрещено разговаривать на политические темы. Таков приказ всеармейский, и не дело Нечволодова этот приказ осуждать, раз он высочайше одобрен. Однако приняв под командование 16-й пехотный Ладожский полк, и не мог бы он на минуту забыть, что именно этот полк, вместе с Семёновским и с 1-й Гренадерской бригадой, только и были опорою трона в Москве в мятеж Пятого года.
— Тем более важно, чтобы понятие Отечества было всеобщим сердечным чувством.
Всё-таки подводил он как бы к своей книге, а разговаривать о ней серьёзно было неудобно. Сам-то Алексей Смысловский по развитию перешагнул и царя, и веру, но как раз отечество он очень понимал, он понимал!
Однако поплетись их разговор туда — по незвучавшим тропкам — должен был бы и Смысловский признать, что очень уважал он своего покойного тестя генерала Малахова, а именно тот, генерал-губернатором Москвы, и подавил восстание Пятого года.
— Александр Дмитриевич! А правда, я слышал, вы ещё в прошлое царствование предлагали реформу офицерского корпуса? гвардии, порядка службы?
— Предлагал, — безрадостно, бесчувственно выразил Нечволодов.
— И — что ж?
Уходя в безголос, вполслуха:
— Плыви течением. Как все плывут...
Посветил фонариком на часы.
Легли ли немцы спать? Или медленно просачиваются, не замеченные сторожевым охранением? Или обходят другой дорогой, а завтра отрежут?
Надо было решать? Действовать? Или покорно ждать? Что надо было делать?
Нечволодов не двигался.
Вдруг услышался близкий шумок, переговоры, бранный выговор — и Рошко подвёл к погребу фигуру:
— Ваше превосходительство! Вот этот олух ищет нас пятый час. Если не спал и не врёт — он чуть к немцам не попал.
И подал пакет.
Вскрыли. При фонарике прочли вдвоём:
“Генерал-майору Нечволодову.
13 августа, 5 ч. 30 м. дня”.
Ещё раз перечли, Нечволодов даже цифру протёр: да, 5.30 пополудни!..
“Начальник дивизии приказал вам с вверенным вам общим резервом прикрыть отступление частей 4-й пехотной дивизии, ведущих бой к северу от Гросс-Бессау...”
— К северу от Гросс-Бессау, — повторил Смысловскому Нечволодов ровным скучным голосом.
К северу от Гросс-Бессау. Позади не только пехоты немецкой, но и тех пушек, что вели огонь минувшие часы, позади их привязного аэростата. Там, где только трупы русские пролежали жаркий день после утреннего смятения. Какие же бредовые тени должны закачаться в голове, чтоб написать “к северу от Гросс-Бессау”?
Ушедший лучик Нечволодов снова направил на бумагу: а что надо было делать после Гросс-Бессау?
Но — нечего было далее читать. Далее стояло:
“За начальника штаба дивизии капитан Кузнецов”.
Не начальник: дивизии, даже не начальник штаба — они только крикнули что-то, прыгая в автомобиль или в шарабан, уже отъезжая, — но за всех за них капитан Кузнецов, который, впрочем, тоже погнал вослед, а с пакетом послать не мог бы вестового недотёпистей.
Нечволодов осветил часы, написал на полученной бумаге: 13 августа, 21 ч. 55 м.
Четыре с половиной часа шло распоряжение. Но могло бы и вовсе не писаться: почти это самое в 5 часов вечера Нечволодов ушами слышал от Комарова.
А за пять часов — недосуг им было рассудить о дальнейшей судьбе резерва.
Нечволодов вскинул голову, будто прислушался.
Не к чему. Тишина.
Тихо сказал:
— Алексей Констиныч. Оставьте две гаубицы на позиции, а остальные пусть принимают походный порядок, головой на юг. И мортирному так же сделать.
Громче:
— Миша! Галопом в Бишофсбург, точно выясни сам, какие там части, с какими приказаниями? Кто старший? Везут ли снаряды под наши орудия? Где шлиссельбуржцы? И возвращайся быстрей.
Рошко повторил все вопросы — сочно, точно, без пропуска, метнулся, кликнул сопровождающих, пробежали в несколько ног — и глухо, по мягкому, застучали и стихли копытные удары.
Полтора часа назад с тем и пришёл Смысловский: что ж держать орудия на огневых без снарядов, они погибнут. Но вот он получил разрешение, а самому жалко было сниматься.
Совсем наоборот: довольно было этой тихой ночи, чтобы весь корпус пришёл бы сюда и развернулся рядом с ними.
Уходить — значит, впустую была вся его стрельба, все снаряды полетели впустую, и раненые зря.
А ночь казалась такая тихая, такая безопасная.
Через полчаса или больше Смысловский возвратился к штабу резерва — и нашёл Нечволодова всё на том же погребе. Он прислонился рядом, к своду:
— Александр Дмитрич! А батальоны?
— Не знаю. Не могу, — выдавил Нечволодов.
Это потом всё бывает легко рассудить: конечно, надо было уходить — и быстрей! конечно, надо было остаться — и твёрже! Может быть, именно в эти минуты их отрезают. Может быть, именно в эти минуты на последней версте к ним подходит помощь. Но сейчас, покинутый всеми, кто только сверху, ничего не зная ни об армии, ни о корпусе, ни о соседях, ни о противнике, в тишине, в темноте, в глуби чужой земли, — принимай решение и только безошибочное!
Не мешая принять, не смея влиять, Смысловский молча стоял, плечом подпирая свод погреба, поглаживая бороду.
Вдруг — изменилось всё! Ожила безлюдная тьма! — хотя и без звука: млечный, белесый, толстый, бесконечно длинный, откуда-то с высоты возник немецкий прожекторный луч!
И враждебной, смертоносной тупой рукой стал медленно ощупывать местность нечволодовского резерва.
Сразу всё изменилось в мире, как если бы в двенадцать тяжёлых орудий дали огневой налёт!
Нечволодов упруго вскочил на ноги и взбежал на верхнюю точку погреба. И Смысловский в несколько прыжков нагнал его там.
Луч — искал. Он медленно-медленно шёл, нехотя покидая освещённую, вырванную полосу. Он начал слева, от озера, и сюда ещё было ему не близко.
Нечволодов подозвал и крикнул распоряжение, передать в батальоны: под лучом ни в коем случае не двигаться, укрыться.
Побежали телефонировать.
Один этот луч — а всё менял. Ясно: только ночь держала немцев. К исходу её или утром они пойдут вперёд.
И если ждать до утра — то стоять здесь и завтрашний весь день.
А если не ждать, то уходить сейчас.
И — засветился второй луч! — в отстоянии от первого и под углом к нему, но не вперекрест, а враспах: второй луч пошёл по правому флангу Нечволодова, по белозерскому батальону.
За молчаливыми этими дубинами света — сколько силы надо было предполагать?
Но и немцы, значит, думали, что нас тут — силища.
Снова подозвал Нечволодов и передал, вытягивая длинную руку:
— Подполковнику Косачевскому: как только луч от них уйдёт — снять батальон с боевого порядка и выводить сюда на дорогу.
Этих — он во всяком случае не мог держать далее.
— Полезли на станцию! — предложил Смысловский.
Обидно было время упустить, не посмотреть тоже. Они сбежали с погреба, подбежали к развалинам станции и, с фонариком, пошли по груде кирпичей к той наклонной балке, по которой можно было выйти на стену.
Но сзади — шум копыт задержал их. Нечволодов узнал голос Рошко.
Вернулись.
Хотя и запыхавшись, однако всё тем же здоровым голосом парубка, выражавшим молодую силу тела и розовость щёк, Рошко доложил:
— В Бишофсбурге ни одного высшего командира. Головного эшелона артиллерийского парка не нашёл. Все части перемешаны, в домах — раненые. Никто не знает, куда идти. У одних есть приказание отступать, у других нет. Шлиссельбургский полк нашёлся! — они только что пришли в Бишофсбург с востока. У них есть приказ Комарова отступать ещё дальше, чем мы утром были. А ещё втягивается в город кавалерийская дивизия Толпыго, и приказ ей — идти на запад. А с запада отступает рихтеровская дивизия, обозы. Перемешались, на улицах не протолпиться. Там и к утру не разобраться. Всё.
Прожекторы медленно брали и глубину. Потом перемещались вбок.
Они сходились.
Было четверть двенадцатого ночи. В календарный день 13-го августа резерв Нечволодова задержал противника южнее Гросс-Бессау. Приказа на 14-е августа — не было, самому Нечволодову предстояло его составить.
И, стоя на груде битых кирпичей в развалинах станции, косясь на подходящий прожекторный луч, Нечволодов вымолвил тихо и даже лениво:
— Мы уходим, Алексей Константинович. Снимайте последние орудия. Обоими дивизионами двигайтесь на северную окраину Бишофсбурга. Там на всякий случай приглядите позиции и ждите меня.
— Есть, — ответил Смысловский. — Feci quod potui, faciant meliora potentes. (сделал, что мог, кто может — пусть сделает лучше. — лат). Ушёл.
— Рошко! Ладожским батальонам передай: без звука покинуть линии обороны, смотать связь — и сюда.
На станции всё замерло: пришло сюда мёртво-бледное пятно, свет неживой. Стояли, сидели за домами, за деревьями. Лошади в укрытиях заволновались, ржали, рвали поводья. Приказано было держать их крепко.
Унизительно-беспомощно было замереть в неподвижном свете: луч не сдвинется — и ночь так просидеть.
Но ещё хуже было переползание прожектора — угроза.
Луч ушёл.
Сворачивались. Нечволодов спустился в погреб. Записал своё последнее приказание. Перед тем как свечу гасить, ещё, ещё смотрел на карту.
6-й корпус откатывался, как свободный биллиардный шар, — ни к кому не припутанный, гладкий, круглый, беспечный.
Открывал самсоновскую армию беспрепятственному удару справа»

  Смысловский Михаил Константинович /1877-1922/ закончил службу в царской армии в чине полковника  в качестве заведующего средствами химической защиты при управлении инспектора артиллерии Западного фронта. После революции служил в РККА, являлся создателем и руководителем школы химической защиты РККА. Похоронен с воинскими почестями в Москве.
  И последний из Смысловских этого поколения – Смысловский Всеволод Константинович /1879-1931/ закончил службу в чине полковника в должности  начальника Минометной артиллерийской школы в г.Луга. Уже в 1918г. он поступает на службу в РККА в качестве начальника отделения артиллерийских учебных заведений, но вскоре в связи болезненным состоянием после ранений во время войны уходит со службы и уже в качестве инженера продолжает работать в ГАУ /Главное Артиллерийское Управление/. Затем работает в Мобилизационно-плановом Управлении ВСНХ. В 1930г. арестовывается ОГПУ, обвиняется в контрреволюционной деятельности и в 1931г приговаривается к ВМН. Расстрелян в Бутырской тюрьме. За время службы был награжден орденами: Св.Святослава 3 и 2 ст.,Св.Анны 3 и 2 ст.,Св.Владимира 4ст с мечами и бантом,3ст., является Георгиевским кавалером 4ст., награжден и Георгиевским оружием. За службу написал несколько работ по артиллерии.

   Даже из этого краткого обзора видно, что и отец Бориса Алексеевича и все его дяди честно служили России, даже некоторые пытались свои знания поставить на службу Советской власти,которая их и «отблагодарила»!

   Вполне естественно, имея перед собой такой пример служению Отечеству, Борис Алексеевич и не помышлял себе иной судьбы. Кроме этого и сама домашняя атмосфера царившая в семье располагала к этому. Не сохранилось воспоминаний о взаимоотношениях в семье и поэтому я снова приведу здесь главу из книги А.И.Солженицина «Красное колесо», которая  повествует о семье Смысловских.

«И потом была она опять светла. И послушлива вернуться в город. В мягком рассеяньи возвращалась.
Но при подъезде к вокзалу — затемнилась. Предупредила:
— Не хочу домой! Домой — не могу!!
И даже озноб стал её бередить. Хмурые косые перебеги покатились по её лбу и щекам.
Она боялась удара перейти через порог своей обыденной квартиры? Через повседневный порог ей невозможно было перенести своё нынешнее уравновешенное, так трудно давшееся состояние: что-то должно было крахнуть. Контраст обстановки, это можно понять. Но что же делать? Не мог Георгий для семейного лада теперь навек завязнуть тут.
Ему самому не только не тяжко было переступить порог своей квартиры, но — тянуло туда: хоть один бы вечер за всю эту бестолковую поездку, как он любил, — тихий бы вечер, да посидеть дома, покопаться в милых ящиках письменного стола, кое-что найти, мелочи задуманные. Нет, видать не судьба. Свой же дом и не давался, как заговоренный клад.
Уехать бы в Могилёв сегодня же вечером? Никак не оставить Алину одну, никак, это видно. Ещё завтра ли отпустит? Вся надежда на телеграмму от Свечина.
Вот затеял так затеял, ног не вытащить.
Но и по косым перебегам на лице жены понял он, что дома им вечер не просидеть, что-то взорвётся. С Алиной вот такой — это как с гранатой на боку, ослабив предохранительное кольцо. Хоть в кондитерской “Дези” пересидеть, два шага не дойдя, а не дома.
И вдруг придумал. В тот проезд Москвы, две недели назад, он бегло встретил на Остоженке подполковника Смысловского, артиллериста, который был с ним под Уздау, а теперь жил раненый в Москве и звал к себе в гости — неподалеку, на Большой Афанасьевский, там целое гнездо их, Смысловских. Так сегодняшний тягостный вечер и можно бы провести у них, а домой только заскочить переодеться.
И снова Алина посветлела, благодаря мужа за это продление. Снова была послушной, сильно похудевшей девочкой, как в минувшие зачарованные дни.
Всеволод Смысловский подтвердил по телефону, что — дома и рад, и даже ещё один брат его, Алексей, приехал с фронта и тоже будет сейчас. И сегодня как раз удобно, воскресенье.
Да ведь воскресенье! Там, в пустоте пансиона, Воротынцевы и потеряли, какие дни недели.
Надела Алина шёлковые, шёлк по коже, туфли, алое с белым платье и современную, подходящую к обществу брошку: маленькое эмалевое изображение офицерского погона.
Смысловские жили близ Сивцева Вражка, прямо против церковушки Афанасия и Кирилла — с нерусским портиком, колоннами, всё это маленькое, а алтарём уже в другой переулок, Филипповский. Занимали в приподнятом первом этаже старого дома восемь просторных комнат, окнами и в уютный Большой Афанасьевский и во двор. Здесь давно скончался их отец, тихо во сне отошла мать,/ошибка-Александра Степановна умерла в 1919г прим.автора/ выросли все семеро детей, четверо холостых жили и посейчас, а остальные приезживали гостить со внуками. Мебель тут наслоилась от жизни нескольких поколений и уважалась не по единству стиля, как у теперешних скоробогатов да адвокатов, и даже не по пользе для сегодняшних жильцов, а за одну лишь память — что и раньше стояла на этом точно месте.
Это было — как часто в старых московских переулках. А здесь удивлял только состав семьи: тут не было ни одной брачной пары, ни одного ребёнка, а — незамужняя сестра и, младше её, трое холостых, совсем не молодых, братьев. И как отец их, директор дворянского института для юношей, был математик, — так избрали математику и все пятеро сыновей, но, исправляя ли отход отца от военной традиции (точно как и Воротынцев), все пятеро кончали 1-й кадетский корпус в Москве, Михайловское артиллерийское училище в Петербурге, и только Павел один не стал прямым артиллеристом, но преподавал математику же в Александровском училище, родном Воротынцеву. Все четверо остальных были хорошо известны в русской армии, Евгений — даже генерал-лейтенант и изобретатель новой пушки.
Встречал Воротынцевых самый младший Всеволод, охромевший от ранения (рана бы — полбеды, да второй раз открывалась сама, и не могли залечить), и самая старшая Елизавета,/ошибка- Ольга прим.автора/ лет уже за пятьдесят. А у неё сидела — студентка университета, однако очень равно держалась со старой учительницей, оказалось — она не бывшая её ученица, но вместе они преподавали в бесплатной рабочей школе. Елизавета Константиновна всю жизнь всегда и всюду преподавала: детям бедных, детям соседей, племянникам, внукам, ломовым извозчикам, вот теперь рабочим. Наверняка не то интересное общество, которого хотелось бы сейчас Алине, — но лишь бы больше новых людей и текли бы вечерние часы благополучно.
Когда Воротынцевы пришли, студентка с горячностью рассказывала о борьбе против профессора Модестова, помощника проректора, а в его лице — против полицейских порядков, насаждаемых в университете. За неделю перед тем был уволен студент Маноцков, что-то не в порядке у него с воинской повинностью, и придрались. Но он и уволенный пробирался в университет на митинги. И когда в химическом институте, в аудитории, служитель Благов, унтер из пришибеевых, у троих выступавших нагло отобрал входные билеты — Маноцков геройски кинулся на него, взял за грудки, тряс и билеты отнял! С тех пор за Маноцковым устроили настоящую охоту, искали всякого повода для провокации. И проректор Модестов, нисколько не считаясь с конституционными законами, университетской вольностью и просто общечеловеческой этикой, счёл возможным саморучно снять с вешалки пальто Маноцкова для установления по карманам, чьё оно!
Елизавета Константиновна так и головой закрутила, глаза закрывала, верить не хотела: снять чужое пальто?! Вот до чего доводят бесконтрольные самодержавные порядки!
А Воротынцева поразила, как при рассказе инженера Дмитриева о мятеже на Выборгской стороне, не сама суть событий, а — неохватность, неисчерпаемость России: куда ни поезжай, за тысячи вёрст, везде свои и свои толпы, свои новые непохожие заботы и забунтовки.
Сидели за обеденным дубовым столом, предлагалась ваза с большими яблоками, и Воротынцев с радостью увидел, что Алина взяла яблоко, обрабатывала его ножичком, отрезала ломтики. Слава Богу, ведь сегодня с утра так и не ела ничего, одним дыханием жива. Ну как-нибудь, понемножку, рассосётся, отвлечётся.
После этого студенты так были на Модестова злы, что поклялись его сместить. И когда он совершил новый акт произвола — в аудиторию в перерыве зашёл в пальто и в галошах, — разразился стихийный общий протест. Медики старших курсов приняли решение об общей забастовке — до полного смещения Модестова! Они бросились по аудиториям снимать студентов с лекций. Большей частью был успех, студенты проявляли сознательность и солидарность. Однако в помещение юридического факультета прорваться не удалось: служители заперли все двери. Но самое возмутительное произошло на историческом факультете: профессор Сперанский отказался прервать свою лекцию и ворвавшуюся толпу студентов просто выгнал! А с лекции профессора Челпанова, ещё позорней, агитаторов прогнали сами слушатели с криками вроде: “Не хотим дураками расти!” И это — на историческом факультете, кого бы социальные проблемы должны, кажется, захватывать ближе всего! Вялая масса поддалась влиянию белоподкладочников.
Воротынцев — расхохотался. (Оглянулся на Алину — сдержался, чтоб её не оскорбить). Он — представил, увидел, как разгневанный тот профессор шагнул на край кафедры, поднял десницу — и пересиленные его духом бунтовщики пятятся, пятятся, отдавливая друг другу ноги, и закрывают дверь. Вполне военный момент. Всё это басни — о силе толпы: толпа всегда тем слаба, что дух её не слит, рассогласован, и никто не хочет жертвовать первый. Ничего на свете нет сильней одиночного человеческого духа, ибо он, обреча себя на жертву, может держаться без трещины. Да тут и не о военной смелости шло, но перед левыми крикунами образованные люди трусят пуще, чем перед пулемётами.
Да это что, есть новости хуже: назначена жеребьёвка студентов 1-го курса, кто достиг двадцати одного, и на кого выпадет — заберут. А недавно накрыли нелегальное студенческое собрание, отобрали гектографированные речи Керенского, Чхеидзе, портреты Желябова, Герценштейна, листовки “Война и задачи социал-демократии”. И двух самых замешанных — выслали!
— В Сибирь?! — ахнула Елизавета Константиновна.
— За пределы Московской губернии! Лишили alma mater!
— Простите, — поинтересовался Воротынцев, — а какие это задачи социал-демократии по отношению к войне? — Он, и правда, не знал.
Студентка посмотрела с презрением:
— Слишком общеизвестно. А кто до сих пор не...
Этот чужой полковник разбил всё настроение. Ещё рассказала, как недавно в актовом зале в грандиозной потасовке избили нескольких монархически настроенных студентов. И ушла.
С каждой минутой отлегало это сжатие вокруг пансиона и пруда, когда всё вдвоём, вдвоём, и весь мир на этом стиснут. Алина вполне нормально сидела среди всех, без жутковатой отречённости на лице. Вот — с естественным женским интересом спросила, как же ведётся хозяйство при такой необычной семье.
(Ну, вытягивай, Линочка, вытягивай).
Ответ был удивителен: хотя есть и кухарка, и горничная, и время от времени — денщики кого-нибудь из братьев, семья Смысловских отличается тем, что с ранних лет и девочки и мальчики умеют стряпать, и даже братья изощрённее сестёр. И когда в ресторане понравится фирменное блюдо, то не выкупают у повара секрет, как это принято, но всматриваются, въедаются, и дома кто-нибудь из братьев готовит не хуже, значит — угадал.
Улыбки гостей.
— А Алексей ещё сверх того и пекарь.
Полковник? Как это может быть?
А он от Филиппова брал пекаря к себе в бригаду, обучить своего солдата чёрный хлеб печь, заодно и сам выучился. Алексей удивительно способный, сто ремёсел подхватит.
Всеволод, хромая, принёс графин и закуску. Они с Воротынцевым с первых слов признали подлинность друг друга и принадлежность к тому миру, после которого не очень-то ловко и рассиживаться в московской квартире. Между такими лёгкость — не с давна начинать, а сразу о последнем, что верхним слоем написано по памяти, и даже фразы можно не кончать. Выпьем, ладно.
Лишь не спадала забота об Алине, и косился Георгий, как она с хозяйкой уходила, как вернулась. Хрупко, не интересно ей.
Вышел в столовую Павел. У него было здоровье слабое (грудь).
За чаем опять что-то поползли общественные вопросы, да пересыт был ими Воротынцев с Петрограда, только там говорили, от кого дело зависело, а здесь лишь сочувствие-сочувствие-сочувствие всему передовому и порицание-порицание-порицание правительству.
Старое дворянство, семья из одних офицеров, — а вот...
Алексея Смысловского Воротынцев не знал, но жену его, красавицу Елену Николаевну, дочь покойного командующего Московским округом Малахова, он видывал, любовался, — на японочку похожая, любила это подчёркивать, то вышивкой на платье, то рукавами кимоно, а на маскараде так и просто японкой. И сейчас ожидал удовольствия увидеть её.
Но Алексей пришёл — ворвался! — без жены. Просто — вбежал, как после каникул домой вбегает мальчик, а не лысый полковник под пятьдесят, вбежал всех обнимать подряд, и Воротынцева, знакомясь, обнял (“слышал, слышал, как же!”) и, кажется, только едва удержался обнять Алину. Роста ниже среднего, с сероватой удлинённой бородой волшебника, с радостно-радостно горящими глазами, он жадно осматривал всех, и комнату, на месте ли предметы, и что-то у сестры спрашивал, на месте ли...
— Даже крысиные трапеции вон, в кладовке, — не сдержала сестра улыбки, очень смягчившей её сухо-строгое лицо.
Оказывается, увлечения налетали и слетали с Алексея как порывы бури. Было увлечение когда-то — заниматься белыми крысами, и он в своей комнате завёл им клетки, переходы, и на трапециях они качались. Потом слетело увлечение, крыс забыл, и они передохли все. Да только ли? И переплетал, и фотографировал, и даже шил-вышивал, и не смущался, когда смеялись:
— Ремесло за плечами не тянет. А вдруг — в тюрьму попаду?
— Что за дикая мысль, почему — в тюрьму?..
Столярного инструмента полный набор (и по стенам и у стен — жардиньерки, полочки, шкафчики его работы); женясь, не забрал с Большого Афанасьевского, как бы признавая, что коренной непереездный дом — всё-таки здесь. Уже у самого было пятеро детей, меняла семья города и квартиры, а родное гнездо — здесь.
От его радостного взрыва, горячего приветствия, от его самодеятельной жизненности — наконец и Алина повеселела. (Как хорошо, что привёл её сюда! Вот это и надо: жизнь течёт — не застыть же и нам).
Вспомнили мельком и Уздау и Ротфлис — далёкое-далёкое событие, почти как японская война. И как Алексей Константинович там стоял, стоял с Нечволодовым. А теперь о нём:
— Вояка — замечательный. Но монархи-и-ист! Национали-ист!
Впрочем, оказалось, и старший сын Алексея, Борис, уже офицер и год на фронте, тоже был и монархист, и националист, и недоволен отцом.
Вот так вот.
Тесть Алексея — генерал-от-инфантерии Малахов, был мужественный человек. В 1905 году, командуя Московским округом, это он и восстановил в Москве разваленную жизнь, и на него дважды покушались террористы. А на зяте — никаких следов? Вот и Нечволодова припечатал.
Но делу время, потехе час, фронтовых разговоров Алексей не поддержал, а вот:
— Помузицировать бы?
Как, он ещё и музицировал?.. Да даже музыку писал и романсы.
Алина засияла, захотела послушать. К ней возвращались и непринуждённость, и осанка головы, и даже румянец.
— Да уж нет, лучше — Чайковского. Вот, Михаила жалко нет.
Так это сказал — “нет Михаила”, будто не шла Великая война, и Михаил не командовал сейчас Гренадерской артиллерийской бригадой, а лишь вот на час отлучился. Так сказал, будто первична и вечна — их семья, а остальной мир — как придётся. А дело в том, что расстраивалось трио: Михаил играл на виолончели, Всеволод вот уже скрипку нёс, хромая, а Алексей прискочил к роялю и вот открыл крышку.
Чайковского — тоже разные романсы есть, и упаси боже он бы затеял какой-нибудь из трагических, там “Снова как прежде один”, — вполне способна была Алина тут же при всех и разрыдаться (и укори её, — “После всего? удержаться не было сил!”). Но, следуя ли своему весёлому нраву или радости возвращения, или почувствовав, что гостье нужно, Алексей затеял клавишами беспечно-игривое, и сам же пел сочным баритоном, ещё подчёркивая интонациями шутку:
 
Если сторож нас окликнет —
Назовись солдатом!
Если спросят, с кем была ты,
Отвечай, что — с братом!
 
И Алина — заливалась, смеялась. И Воротынцев поблагодарил случай: и хорошо, что красавица-японочка не пришла: Алине нет соревнования, и она не видит других пар, не наблюдает чужой счастливой жизни, а — каждый сам по себе, очень подходящий дом, и ей весело, и вот уж она пересела переворачивать Алексею Константиновичу ноты.
Второй романс — опять игривый, Алексей успевал петь и ещё всем этим романсом как бы обращаться к Алине, густыми выразительными бровями под лысо-зеркальным теменем:
 
Я тебе ничего не скажу,
Я тебя не встревожу ничуть...
 
Так-то так, славная семья, и какие разнообразные в науках, ремёслах и искусствах, — но почему, чуть коснётся государства, — повторяют так несамостоятельно кадетов да земгусаров?
Пятеро братьев — генерал, полковники, подполковники, и не ординарные, все учёные. Пятеро братьев! — кому бы и взяться? А вот — на кого из них положиться?
 
Целый день спят ночные цветы,
Но лишь солнце за рощу зайдёт...
 
А может быть — так и надо? Жизнь — они все отдают. А — что ещё больше?
Теперь дуэт — рояль да скрипка. (Ансамбль! — вспомнил Георгий. Как раз то, что нужно).
Попросили сыграть и Алину. Она села — прямая, торжественная, и сыграла бравурных три вещи подряд, с отбросами головы.
Её шумно хвалили, Алексей аплодировал, и вид у Алины стал такой, будто счастливей её и на земле нет.
Ну, всё наладится, всё наладится. На Воротынцева и самого этот подвижный смешливый лысый бородач подействовал встряхом: за эти пансионные дни мир нисколько не сузился, не зажался, и нельзя дать зажать себя. Тяжести, час назад безысходные, оказываются отчасти и придуманными. Что, собственно, случилось? Никто не умер, не заболел, не охромел, не окривел, как минуту каждую происходит на передовой, даже вот открытой раны на ноге нет.
Он смотрел, как у рояля Алексей читал Алине собственное стихотворение, Алина же подчёркнуто-внимательно слушала, приклонясь к пюпитру. От хозяйки принимал ещё чашку чая. Расположился и к молчаливому Павлу (молчит-молчит, а с Пржевальским вместе учебник написал).
Только бы безо всяких новых объяснений, без затяжки, без скандала завтра бы выскользнуть — и в Ставку.
Вот он и проехал столицы — и кого же он? и что же он нашёл?..»
Приблизительно вот в такой атмосфере и в таком окружении проходило детство Смысловского Бориса Алексеевича.
Продолжение следует