Роза Хеврона

Зарина Лалаева
            «Пpoизoшeл кpизиc миpocoзepцaния, oбpaщeннoгo иcключитeльнo к пocюcтopoннeмy,
             к зeмнoй жизни и pacкpылcя инoй, пoтycтopoнний, дyxoвный миp...»
               
                H. Бердяев



                Глава 1.  Доктор Хиврич

          Монотонные шаги профессора, уже больше часа мерили периметр лекционной, - неуютной и плохо-отапливаемой вытянутой аудитории. Затянутые наглухо в корсет прямоугольные окна, еще не могли сделать ни  вожделенного вдоха после зимнего нашествия, ни праздничного открытия форточек с восторженным ликованием: «Весна пришла-а-а!». Вид из окна наводил на мысь о скоро надвигающейся слякоти как неизбежном катаклизме, где грязь подступает к самому горлу, зонты на улицах видятся разноцветными поплавками, а московские высотки – единственными остравками суши.

        - Один раз в сто лет на небе появляется огромная рыба, она медленно перебирает плавниками, переливается серебристыми чешуйками, отрывает рот и выпускает несколько огненных колец. Они катятся по линии горизонта, свозь клубы белых, лохматых облаков, посвистывая от сопротивления холодного воздуха, затем обрастают невидимым контуром и исчезают бесследно в дебрях бескрайнего пространства. Согласно устоявшейся традиции, появление рыбы сулит продолжение рода человеческого, защиту от бед и напастей, мир и покой еще на одно столетие. Кто видел эту рыбку в последний раз?

        - Доктор Хиврич? Здрасьте, – вдруг перебив, заговорила голова, просунутая в дверь лекционной, - я конечно извиняюсь за вторжение на вашу территорию, но мне надо....

        - Ах, это вы, дайте ж дочитать лекцию, ну, подождите в рекреации – недовольно пробурчал доктор.

        Струйки ледяной воды, сочились из насквозь промокшей одежды, и щекотали спину бледного, долговязого человека в темном коридоре столичного ВУЗА. Он слегка подергивался и шатался как маятник, в надежде заполучить долгожданную аудиенцию профессора. Долговязый человек отзывался на имя Илья Коновалов. Под мышкой, он держал старый потрепаный портфель – неприменный атрибут любого ученого, или собирающегося им стать. Вот только второго атрибута - очков, на нем не было, видимо близорукость только прицеливалась к нему из-за угла, ждала нужного момента «выстрелить», застать в расплох и получить удовольствие от лица в зеркале, замершего от обнаружения мутной расплывчатости привычного образа. Коновалов постоянно задирал голову вверх, как бы кивая сам себе: «Ага». Он держался в странной манере, свойственной человеку, имеющему гипертрофированное чувство собственной значимости. Это чувство не давало ему спокойно спать, выпрыгивало из под одеяла ночью, сбербило в голове, всякий раз напоминая ему: «Илья, ты особенный». Конечно, ему бы больше понравилось, если бы было: «Илья, ты избранный!», ну да ладно, «особенный» - тоже ничего. Коновалов, будь его воля, скрестил бы осла с попугаем, получил бы гибрида, названного «Попуосом» и, закономерно, нобелевскую премию, за выдающийся вклад в генетике или в генетику. Впрочем, к самой генетике от никакого отношения не имел, но проблема межвидового скрещивания его жутко волновала.

        «Ну наконец-то!» - подумал Коновалов, услышав громкое профессорское: «На сегодня это все, не забудьте подг....». Остаток фразы был унесен потоком студенческого гиганья и мучительно расстерзан до мельчайших, необратимых частиц. Шумная толпа, вырвавшаяся из лекционной, пронеслась по коридору, не заметив, подпирающего стену, будущего нобелевского лауреата. 

       - Ну что ж, я вас слушаю, - раздался голос из аудитории.

       - А откуда вы знаете, что я не ушел? – отметил Коновалов, радостно захлопывая за собой дверь.

       - Я слышу ваше сердцебиение сквозь стены, у вас жуткая тахикардия, - съязвил доктор Хиврич, – в конце концов, вы же не пришли для того, чтобы просто здесь потоптаться и уйти ни с чем, вас все еще интересуют мои работы?
          
                * * *

       На стене в просторной прихожей висела необычная картина, в старинной позолоченой раме. На черной горе стояли два белых столба, а на них висели два  мученика, в длинных серых рубахах до пят. Искаженные в ужасе надвигающейся смерти лица, были дотошно прорисованы, с особой четкостью, до еле уловимых деталей. У одного мученика на шее висела деревянная табличка с надписью «лгал», у второго, на табличке было выцарапано «не лгал». В правом нижнем углу, где полагается быть клише художника, маленькими корявыми буквами было подписано два слова «Роза Хеврона».

       «Какая странная картина», - подумал Коновалов, стягивая с себя ботинок вместе с носком. Вид оголенной пятки, тут же отвлек его внимание, было принято незамедлительное решение - натянуть носок обратно, ибо не прилично расхаживать босиком по профессорской квартире. Издалека уже слышались робкие посвистывания чайника, переходящие затем в назойливый пароходный гудок, умопомрачительные запахи корицы и ванили проникали в прихожую из гостиной, забивались в укромные уголки коноваловской сенсорной системы, и не оставляли никакого шанса к сопротивлению. На кухне копошился доктор Хиврич, бренча фарфоровыми чашками из английского сервиза. 
 
       Квартира профессора была огромной, высокие потолки, добротные двери, межкомнатные арки, - все напоминало скорее музей, нежели жилище. Лепнина на потолке выглядела как марципановый узор для свадебного торта. Рельефные витражи на дверных стеклах были изящно сложены в причудливые абстрактные формы. Прикосновение тусклого света делало их почти живыми, одушевленными,  они играли всей своей ребристой поверхностью, всей своей шероховатостью, в надежде продлить эту маленькую радость еще на мгновение.

       Коновалов с грустью вспомнил университетскую общагу, где он делил двенадцать квадратных метров со своим другом, несметные полчища тараканов, бродившие по ночам на общей кухне, незакрывающуюся дверь в туалете, веселых соседей-первокурстников  за стенкой справа, молодую семейную пару с ребенком слева... Еще он подумал о сущности человеческого бытия, о фатальной несправедливости в этой жизни – «кому-то все, а кому-то ничего», о безнадежных попытках своего собственного жизнеустройства в бессмысленных очередях за одним маленьким кусочком человеческого счастья. Коновалов думал, вальяжно устроившись в объятьях темно-зеленого хрустящего кожаного кресла в профессорской гостиной, заставленной антикварной мебелью и всякими забавными вещами из далекой прошлой жизни, почти из потустороннего мира, невиданного и незнакомого, странного и волнующего. Мыслительную рефлексию нарушили тяжелые шаги доктора Хиврича

      - Ну что ж, Илья, как вам моя холостяцкая коморка? – спросил профессор приподнимая брови, в надежде услышать традиционно хвалебный отзыв.

       «Каждому бы по такой коморке», – завидно мелькнуло у Коновалова. Однако, озвучить он этого не решился.   

      - Очень презентабельно, Максим Сергеич, очень, - расплылся в улыбке Коновалов, - Похоже, что вы настоящий любитель антиквариата и ценитель изысканных безделиц?

      - Ха, - хмыкнул профессор, - Не эту ли вещицу вы изволили назвать безделицей? – указательный палец Хиврича аккуратно повис в воздухе напротив серебрянного подсвечника, окутанного тонкой паутиной виноградных листьев. Лицо профессора выражало необыкновенную заинтересованность в продолжении антикварной темы и обсуждения «старинного вещизма» как такового, но, быстро осознав, что Коновалов ни черта в этом не смыслит, он ограничился лишь одной фразой: «В любой вещи ровно столько бытия, насколько она актуальна...»

      - Это оно верно, - оживленно подхватил Илья, - Это вы точно подметили..

      - Да, это не я подметил, - заявил профессор, - Фома Аквинский-отец средневековой схоластики. Давай-те ка выпьем лучше чаю.

      Коновалов безудержно уплетал ванильную помадку, бережно брался за краешек фарфорового блюдца, стараясь ухватить его побольше вглубь, дабы не опрокинуть чашку по неосторожности и не снискать презрение профессора на всю оставшуюся жизнь. Максим Сергеевич держал чашечку интеллегентно, как и положено, оттопыривая мизинец в сторону.
 
      О профессоре почти никто ничего не знал. В институте ходили редкие слухи, что у Максима Сергеевича была красавица жена – балерина, то ли сбежавшая после войны с каким- то молодым офицером, то ли оставившая белый свет по вине разбушевавшейся чихотки. 
   
      - Итак, - начал беседу Хиврич, после наступившей паузы, - Вы будете писать диссертацию по философской антропологии?
 
      - Да, что то вроде того...

      - И о чем Вы хотите там рассказать? Написать человечеству послание, что оно не произошло от человекообразного предка, а появилось путем титанических усилий маленьких зеленых человечков, обитающих в другой галактике? -  ехидно поморщился профессор.
 
      - Нет, вовсе нет,- парировал Коновалов, - Моя работа – анализ всех современных теорий и гипотез о появлении человека, его сущности, его месте, его назначении в конце концов...

      - Ага, но в таком случае, вы беретесь за весьма неблагодарное дело, и кстати, вы опоздали, ваши многочисленные предшественники уже обо всем написали.
 
      - Ну, я бы попытался сформулировать собственные выводы...

      - Мне жаль, - оборвал профессор, - Мне очень жаль вашу бумагу, ведь вы пойдете в магазин, купите за семьдесят рублей листов сто пятьдесят. Так? Двадцать листов вы просто выбросите, они уйдут на черновик, на записи, на консультационные корректировки. Тридцать листов уйдет на автореферат, который будут читать ваши рецензенты и оппоненты, в тщетной надежде выискать там хоть какое-то здравое зерно. И наконец, сто листов – ваша готовая диссертация, хорошо отформатированная, ровненькая, как зеркало, и напрочь лишенная смысла. Итого – сто пятьдесят листов ни в чем неповинной бумаги. Это же маленькое дерево!..

                *  *   *

       Коновалов шел по дремучему лесу, старательно пробираясь сквозь плотные заросли колючего кустарника, потеряв всякую надежду на быстрое обнаружение хоть какой-то дороги. Между порывами ветра ему слышались голоса деревьев, стонущих ему в след: «Не убивай нас!». Непривычный мир, безлюдный и беспросветный, схвативший Коновалова мертвой хваткой страшного бультерьера, завис где-то глубоко в сознании, как перчатка, застрявшая между стенкой и антресолью. Хрупкость необычного мира, воплощенного в данной реальности, отчаянно сопротивлялась натиску неминуемого разрушения. Казалось, хватило бы взмаха крыла бабочки или какого-нибудь негромкого эха, чтобы превратить этот мир в иллюзию, в несуществующую фантазию воспаленного воображения. Корни деревьев незаметно обволакли долговязое тело Коновалова  крепкими щупальцами, прочно сжали ноги и грудь, лишив его всякого движения, уже нечем  стало дышать, уже сердце устало сопротивляться кислородному голоданию, наступила полная темнота. Коновалов нащупал перед собой что-то холодное и гладкое. Пошарив немного руками, он наткнулся на выключатель, отрывисто щелкнувший, под прессом потной ладони. Внезапная вспышка света, вернула Коновалова к жизни, он почувствовал как лихорадочно бъется сердце, как  раскалывается его голова от пронзительной боли, навязанной паническим страхом и беспомощностью. «Где я»? – подумал он, уставившись в большое старинное трюмо. Извилистые линии на обоях, скользящие косыми лучиками, напомнили ему уже хорошо знакомую прихожую доктора Хиврича. Было еще одно обстоятельство, не позволявшее усомниться в этом заключении – картина с двумя мученниками, висевшая на том же самом месте. Приблизившись к ней, Коновалов отметил странную деталь, на табличках у мучеников были другие надписи. На шее у одного была табличка: «Убил», у второго: «Не убил».

         - Илья, подождите, вы забыли свой зонт, - послышалось из гостиной, - Как хорошо, что мы с вами обо всем поговорили. Я вам тут подобрал несколько своих статей, можете почитать на досуге. Если захотите подискутировать, то лучше ко мне на кафедру по пятницам.

         В прихожей показался профессор, торжественно держа обеими руками зонт и несколько статей для домашнего чтения

         - Ну, надеюсь, вам у меня понравилось? – рассмеялся Хиврич

         - Да, Максим Сергеич, впечатлило до основания, - выпалил растерянный Илья, растягивая уголки рта в нелепую улыбку и протягивая вперед костлявые руки.

         Стрелки часов, выглянувших на минуту из задравшегося рукава свитера, показывали десять минут одиннадцатого. «Невероятно», - подумал Коновалов. Он точно помнил время, во сколько пришел к доктору Хивричу – было около шести часов вечера. «Как могло пролететь так быстро четыре часа, если хрустальная вазочка все еще до краев наполнена ванильной помадкой, а из форфоровой чашечки идет сладкий дымок имбирного чая?».

                *  *  *

         Коновалов спускался в метро. За этот вечер в его голове поместились миллионы нестыкуемых фрагментов, совершенно разрозненных, вязких и тягучих как сгущенное молоко. Он задал себе сто почему, и не нашел ни одного логичного ответа, ни одного адекватного повода похвалить себя за остроумие и находчивость. Однако, поймал себя на том, что больше не терзается наивными мечтами развенчать увековечившиеся мифы, будь то вселенский апокалипсис или происхождение жизни из первичного опаринского бульона. Теперь, его голова была всецело занята другой, более важной проблемой...

         Движение в московской подземке в такой поздний час было на удивление оживленным. Безликие людские реки текли по разным направлениям станции, рвались на части у переходов на другие ветки метро, сливались с новыми потоками, то притормаживая, то стремительно несясь к подходящему электропоезду. Коновалов выныривал то тут, то там, глотая спертый и влажный воздух, набирая его в легкие и задерживая дыхание до следующего раза. Пахло дождем и сыростью. Мчавшиеся без остановки поезда, выволакивали наружу этот гнилостный запах, наполняя подземку новыми, не менее отвратительными флюидами. Засмотревшись на даму преклонного возраста, жадно поглощающую бутерброд с колбасой, Коновалов незаметно оказался в вагоне электрички, лихо подхваченный толпой каких-то здоровяков со спортивными сумками. Запах колбасы, успевший ворваться нечаянно в вагон, быстро потускнел, смешавшись с источаемыми продуктами человеческой жизнедеятельности. Через пол часа душное метро облегченно выплюнуло Коновалова наружу. Он раскрыл зонт, достал из кармана куртки смятый, хранившийся там еще с прошлой осени, счастливый  трамвайный билет и швырнул его в грязную лужу прямо посреди тратуара. Еле наметившиеся звезды отражались в мутной густой жиже, дрейфующий клочок бумаги быстро намок, и утонул в пучине, без всякой надежды на спасение. «Жаль, не удалось  договориться с Хивричем по-поводу рецензирования», - с сожалением подумал Коновалов, решив перезвонить ему завтра утром.

         "Завтра" не заставило себя долго ждать. Утреннее ликование в студенческом общежитии поднимало на ноги даже соседние многоэтажки, вытряхивало из теплых кроватей будущих медиков и историков, математиков и философов, химиков и физиков. Самые проворные вставали раньше всех, успевали аккупировать места общественного пользования, протяжно потягивали сигареты на лестничной клетке, обсуждая предстоящие зачеты и курсовики, лабораторки и экзамены. Коновалов неохотно отодрал голову от подушки. Солнечные зайчики робко продирались сквозь тяжелые оконные шторы, разрезая своим тонким лезвием туманную утреннею дымку, небрежно ложились на коноваловскую щеку, заставляя его сильно прищуриться. За дверью послышались приближающиеся голоса сокурсников. Коновалов посмотрел на стол, резко схватил сверток статей профессора и засунул их спешно под одеяло.

                Глава 2 Кот в мышеловке

        Ночь без снотворного. Гений уставился в мрачное зеркало, темнота с трещиной блестнула черными глазницами у переносицы. На улице громко чавкнуло провалившееся в лужу колесо. Бух! Собачье гавканье схлестнулось с ядреным матом, вывалилось из полуоткрытого окна, промчавшегося по набережной грузовика. Тусклый свет фар торопливо пошарил по комнате и отступил, уносимый вдаль железным лязганьем.

        Сегодня ночью он cделал это с юморком и фантасмагорической метафорой, c  хорошо продуманной издевкой, вызженной где-то посреди набухших как весенние почки, строчек. И что с того, что строчка длинна, корява и уродлива, что недавно отлаженные приемы отчего-то видятся странными узниками с грубой лопатой в мозолистых ладонях. Но, надевший однажды ночью пенсне в серебрянной  оправе - гениальный словосложенец, плачущий в безнадежном беcсилии бросить перо под замученную ржавыми пружинами кровать. Неразгаданная тайна слова, великого и недосягаемого, с упрямством лезла на подкорку в ясно-золотистых снах и тихих, как падающий снег молитвах. От того больше не жалко чужих бессонниц, и раздетые до гола мысли можно охватить надменным взглядом, уже не пряча глаз за стыдливой розовощекой улыбкой. Ах, посмеяться бы над этим, да вот, не досуг. Полобзать бы чужие бархатные застежки, и открыть каждую из них до основания, заглянуть под кружевные жабо, и докопаться наконец до сути каждого перьеносца.

         Гений размышлял, бросая исписанные бумажки прочь в вечность, в тоскующее по жгучему пламени каминное горло. Завтра это чудовище безжалостно поглотит клочки пожелтевшей бумаги, а пока: “Так им и надо!” И как только ему не жалко? Далеко за полночь. Cоседняя квартира наводнена кричащими кошками, их там штук двадцать будет. Утром, кудрявая соседка Капитоша вытресет свой выводок на улицу. Она как и прежде утверждает, что пушистые твари бережно хранят дом от сглаза и прочей нечести. Хотя сама “нечисть” порой наведывалась по выходным к Капитоше. У “нечисти” всегда водилась заначка, вульгарно торчавшая из длиннющего отвисшего рукава. К заначке прилагались рука и сердце, правда последнее уже изрядно поизносилось. Бился этот маленький с кулочок комочек в задрипанных товарных вагонах околосоветского пространства, c остервенением и детским восторгом, мечтавшим о великой стройке в сказочных далеких степях. Там росли виноград и арбузы, а еще, сочные красные помидоры, хрустящие под натиском своих собратьев в какой-нибудь тряпичной авоське. “Даешь!” – слышилось хрипловатое эхо из надрываюшихся радиоприемников, поля и болотца тревожно вздрагивали от вороньиного карканья, напуганных и взбудораженных птиц.

                (продолжение следует)