Верьте мне, люди!

Светлана Бестужева-Лада
Время было уже довольно позднее, по деревенским меркам — так и вовсе глухая ночь: двенадцатый час. А мы смотрели по телевизору трогательно-трагическую историю "уголовника по недоразумению". В прекрасном исполнении всегда блистательного актера Кирилла Лаврова. И тут в окно террасы постучали.
—Леший пожаловал,— буднично прокомментировал хозяин дома.— Вот уж не ко времени. Кто-нибудь выйдете, спросите, чего надо.
"Лешим" в деревне называли ближайшего соседа моих родственников, Михаи¬ла Ивановича. Во-первых, за колоритную внешность: смуглый, с почти квадратной фигурой и до глаз заросший курчавой полуседой бородой. Во-вторых, за отличное знание природы и привычку пропадать в лесу сутками. Ну и еще за то, что не любили Михаила Ивановича соседи, особенно женщины. Мои родственники-горожане хранили вежливый нейтралитет.
Понадобиться же Лешему могло только одно — курево. Дымил он с утра до вечера, причем папиросы или сигареты без фильтра, а их в сельмаг завозили довольно редко. Правда, моя "Ява" Михаилу Ивановичу с первого дня "не показалась": ни крепости, ни запаху, одно название что табак. Но, видно, припекло.
Я не ошиблась. Одну сигарету Михаил Иванович закурил тут же, а вторая исчезла где-то в копне волос. За компанию присела на крылечко и я, благо ночь выдалась теплой и без дождей.
—Телевизор, что ли, смотришь? Так иди, не буду мешать. Чего хоть показывают?— из вежливости. поинтересовался Леший.
—"Верьте мне, люди",— аккуратно до¬ложила я и добавила,— про уголовника. Как он сбежал из лагеря и случайно в те¬атре встретил начальника этого лагеря...
И вдруг меня прошиб холодный пот. Из головы вылетело, что мой собеседник от¬сидел то ли двадцать, то ли двадцать пять лет по уголовке. о чем с восторгом рассказывали все деревенские кумушки. То ли убил кого-то, то ли изуродовал, то ли... Я ожидала какой угодно реакции, только не той, что последовала. Михаил Ивано¬вич просто сложился пополам от хохота.
—Где-где он, говоришь, с начальнич¬ком-то повстречался? В те-а-а-тре? А какого, этого, понесло в театр? Да кто его туда пустил-то? Ох, ну чудаки, ну заводи¬лы грешные! Один мудрец пишет дурь и за это деньги получает, другой эту дурь снимает в кино — тоже деньгу сшибает, а миллионы дураков сидят и смотрят и соп¬ли на кулак от умиления мотают. Нет, это¬го фильма я не видел, я вообще много чего не видел, но одно тебе скажу, сосед¬ка: плюнь в глаза тому, кто будет расска¬зывать, будто зэк сбежал из зоны и по¬перся в театр. Да еще уголовник! Ему на воле одна дорога — к дружкам на мали¬ну, если в тюряге не надоело. А надо¬ело — сменить ксиву и уходить в вечные бега. Не то что к театру — к кино на ки¬лометр подходить нельзя. Любого чело¬века в форме опасаться нужно... Эх, да что говорить!
—Он случайно попал в тюрьму, герой фильма-то,— попыталась я исправить по¬ложение.— И бежал случайно: его с со¬бой настоящий уголовник-рецидивист сил¬ком уволок. А потом он встретил женщи¬ну и...
—Ты сама-то веришь в то, что расска¬зываешь?— с пугающим добродушием переспросил меня Леший.— В тюрьму попасть случайно, конечно, можно, дело нехитрое. По пьянке, по дурости. А вот в бега случайно не уходят. И если этого фраера за собой рецидивист сманил, то дивно мне, что не пришил он его на пол¬дороге. Свидетеля-то. Ведь не из пионерлагеря утекли. Да что я объясняю! Это все на собственной шкуре надо испытать. Только те, кто полный круг по тюрьмам и лагерям дал, романов не пишут и кино не снимают...
—А Солженицын?— возмутилась я.— А Лев Разгон? А...
—Ну, завелась. Сейчас весь свой ин¬теллигентский иконостас перечислять будешь. Они что — уголовники? Я вот мему¬ары не пишу. Не изображай, не изобра¬жай удивление-то, тебе, небось, наше "са¬рафанное радио" уже все обо мне доло¬жило. Да, уголовник, да, рецидивист. Правда, огорчу я тебя: не убивал никого. И сейфы не взламывал, и квартиры у соз¬нательных граждан не чистил. Но все еди¬но — уголовник. Потому что сел не по по¬литической статье, а по самой что ни на есть уголовной: «Нанесение тяжких теле¬сных повреждений, повлекших за собой серьезное расстройство здоровья». Причем здо¬ровье я расстроил не какому-нибудь пер¬вому встречному или там куму-деверю, а военному офицеру. Своему начальнику. Смекаешь?
—Не совсем. А за что?
—А за дело. Попадись он мне сейчас, опять бы отделал как бог черепаху. Так что рецидивист я, девонька, неисправи¬мый, только годы уже не те. Леший я те¬перь. А был Мишка с Полянки, учился в школе, в киношку бегал, на танцы с де¬вушкой своей ходил. Даже расписаться мы успели до того, как меня в армию заб¬рали. Очень большая у нас любовь была, хотелось ее закрепить, чтобы все офици¬ально было. Забрали меня, значит, в армию, а через полгода супруга моя пишет: мол, соскучилась, сил нет, приеду к тебе, проси свидания. Я и попросил... А аккурат перед тем, как ей приехать, мой лейте¬нант меня на "губу" упек — придрался к какой-то ерунде — и под замок. А сам мою встречает, соловьем перед ней раз¬ливается: "Ах, как жаль, ах, такое ужас¬ное совпадение, но вы не волнуйтесь, я что-нибудь придумаю". На бутылку разо¬рился, подливал да приговаривал: "За ва¬шего мужа, за ваше счастье". А ей много нужно? Она вина вообще в рот не брала. Ну, напоил и использовал... Мне дружки весточку, я с "губы" через крышу — и к лейтенанту. "Правда?"— спрашиваю. А он, сука, смеется: "Она сама дала"...
Как я его бил — не помню. Но нос сло¬мал, ухо пробил и еще в разных местах покалечил. Меня, естественно, за шкирку — и под трибунал. Десять лет дали. Знал бы — лучше убил бы совсем, все равно отсидел больше, чем любой бандит, за которым полдесятка трупов волочится. И с женой свидания не дали, и мать ко мне не пустили — попрощаться. Так мама и умерла, пока я на нарах загорал. А отца еще в войну убили. И жену свою я так больше и не видал. Правда, особо не ста¬рался, не писал, не разыскивал. Это сей¬час модно заключенным письма писать да романы с ними заочно крутить, а тогда... Отброс, дерьмо, позор семье. Может, оно и правильно, только люди везде раз¬ные. И на воле сволочи есть, и в лагерях приличные люди встречаются. Кому как повезет...
Михаил Иванович явно не "бил на жалость" и, по-видимому, даже ничего не приукрашивал. Но его монотонный, почти лишенный эмоций рассказ почему-то про¬изводил более сильное впечатление, чем оставленная мною на середине киноисто¬рия о таком же "уголовнике по недоразу¬мению". Даже вопросов я больше не за¬давала — боялась спугнуть неожиданную разговорчивость обычно замкнутого Ле¬шего.
— Мне в общем-то повезло. Физиче¬ской силой меня Бог не обидел, так что тюремные старожилы особо надо мной не издевались. Посылок мне никто не слал — отнимать было нечего. Ну а тюрь¬ма — она и есть тюрьма, не санаторий. Потом в колонию перевели. Там я много¬му научился: за скотиной ходить, обувь чинить, по дереву резать. Десять лет не два года. Да и думал, что, когда выйду, мне еще тридцати не будет, можно поп¬робовать все снова начать. Тоже дурак был. Раз статью дали — она везде доста¬нет.
Два года мне до конца оставалось. Ле¬жу как-то в бараке после отбоя. Вдруг слышу — снаружи шум, гам, одним сло¬вом, волынка началась. Мне бы, идиотине, остаться на месте, как прибитому, а я по¬бежал смотреть. Как выбежал во двор, так меня кто-то сзади по черепушке и приласкал. Очнулся в карцере. Оказыва¬ется, блатные решили с охраной счеты свести, кого-то порезали, правда, не на смерть. А мне, пока я в отключке валялся, бритву в руки сунули. Ну и все. Никто ни¬чего не видел, никто ничего не знает, я — не в бараке, а на улице, в руке — бритва, на голове — шишка. Второй срок. И опять ведь по собственной дурости: ос¬новной закон зэков нарушил — не лезь, куда не звали. Если тебя лично не касает¬ся, ослепни, оглохни и онемей. С тех пор я это на всю жизнь оставшуюся усвоил. Тем более что лагерное начальство в тонкости не вдавалось. Они по театрам не ходили, а все больше водочку кушали да в картишки от тоски баловались. А меня, чтобы им глаза не мозолил, перевели в другую колонию — подале да посевернее.
Там мне соседи серьезные достались. Спал вполглаза, ходил с оглядкой. Вранье это, что у блатных; мол, свои законы, что они своих, уголовных то есть, не трогают, а только над политическими интеллиген¬тами измываются. Вранье! У них нет ни своих, ни чужих. Кто слабый — тот чужой. Сильных они побаиваются, но только по¬ка чего-нибудь не напьются или не нанюхаются. Тут уж не угадаешь, кто им под руку подвернется. Не-ет, это не волчьи законы, какой дурак придумал этих с волками сравнивать? Я волков часто ви¬дел, последние двадцать лет, почитай, из леса не выхожу. С волками у меня кон¬такт. С людьми вот не получается...
Ну, короче, просидел я еще пять лет — и сбежал. Как — не скажу, может, мне этот способ еще пригодится. И тут мне впервые в жизни, как говорится, повезло. Напоролся я на цыганский табор. И при¬жился в нем. Я тебе не говорил, что у меня мать была молдаванка? И эти цыгане оказались из Молдавии. Так что общий язык мы с ними худо-бедно нашли. К тому же я черный, кучерявый. Почти год у них прожил и горя не знал. Баба у меня там была добрая. Маша. Обижалась только, что ни разу не поколотил ее. Серьезно. У них это первое дело — бабу уму-разуму поучить. Уважаешь, значит. Но бить ее так и не выучился. Зато гадать навострил¬ся, фокусы всякие показывать — хоть в цирке выступай. Потом пригодилось. Я и по руке умею, и по гуще кофейной, и на бобах. На картах, конечно. Собаки еще в таборе были отличные. С ними тоже у ме¬ня с первого дня полная взаимность обозначилась. Сейчас к любому злому псу подойду — он меня не тронет. Лечить их могу. Жалею... Вон — последний мой па¬циент. Эй, Малый!
Из темноты бесшумно выскочила при¬личных размеров дворняжка. Я поежи¬лась: с собаками у меня отношения слож¬ные. Чувствуют, наверное, что я их боюсь, и каждая норовит как минимум обгавкать. И у этого, Малого, морда была не то что¬бы уж очень приветливая...
— Да ты не бойся, не тронет. Он пол¬года назад под самосвал угодил, торопил¬ся, видно, очень. Хозяева, конечно, реши¬ли, что подохнет, — выкинули за ворота. А я подобрал, хоть старуха моя и руга¬лась. Псарню, шумела, развел, три своих кабысдоха, да еще дохлятину притащил. А я его вылечил. Травки собирал, массаж делал, жалел словами заговорными. Ви¬дишь, один глаз только псина потеряла, а так — нормальная собака. Погладь его, погладь, он тебя в жизни не тронет. Ну вот так, теперь друзьями будете. Вот Долли, однако, не трогай, даже при мне. Такая сука своенравная, никогда не угадаешь, что выкинет. Только меня призна¬ет — я ей сломанную лапу выправил.
Ладно, это так, вообще. Значит, прожил я в таборе почти год, пока местное начальство не решило цыган по месту "пос¬тоянного жительства" определить. Сдела¬ли облаву, 'а я-то в розыске. Какой-то мент ретивый меня и опознал. Вернули на на¬ры, только не в прежнюю колонию, а строгого режима, для неисправимых. И еще пятерку добавили, чтобы не был са¬мым умным. Побили, конечно, не без это¬го. И отбарабанил я оставшиеся десять лет от звонка до звонка: никакая амни¬стия меня не касалась. Под конец даже привык. Тем более что блатным очень мои карточные фокусы нравились. Гадать тоже просили часто. А главное, боялись, что я на них порчу напущу или еще что-нибудь эдакое сделаю. В этой-то колонии я цыганом считался, у меня и кличка была — Цыган. Благодаря этому и выжил.
 
Освободился... Сунулся в Москву, но успел только пять минут постоять на том месте, где когда-то мой дом был. Дом снесли, мать умерла, о жене я и думать забыл. Опять же сразу милиционер подо¬шел, у них глаз на нашего брата наметан¬ный, и предложил мне быстренько уби¬раться — и с Полянки, и из Москвы. Это сейчас, говорят, в Москве бродяг и нищих полно, а тогда строго было. Сто первый километр — слышала, небось? Ну я и ре¬шил. что чем дальше, тем спокойнее. И подался сразу на триста первый — в Ка¬лугу. Только меня и там никто не ждал.
Сама знаешь, нет прописки — нет рабо¬ты, а нет работы — не будет и прописки. Можно было у какой-нибудь бабульки оформиться. Калуга все-таки не Москва, лимитов нет, но за эту прописку деньги нужно платить, а жить — где хочешь. Намаялся, не приведи Господи. Наконец про¬писался у одной бабки в деревне, километ¬рах в семидесяти от Калуги-то. За это я ей всю избу по бревнышку перебрал, печь переложил, забор поправил. Кормила она ме¬ня, конечно. А как все дела закончил, пошел по области. Где колодец выкопаешь, где огород поможешь вскопать, где коро¬ву полечишь. Платили, сколько могли, аккурат чтобы с голоду не умереть да какую-никакую одежку-обувку справить. Кто просто пальто старое в уплату давал, кто бутылкой рассчитывался. Выпивал, конечно, и сейчас выпиваю — не святой. Плохо? Уж как по¬лучается.
Помыкался вот так сколько-то лет, и тут мне второй раз в жизни свезло. Встретил я свою старуху, Катерину то есть. Зашел к ней работы спросить, да так и прижил¬ся. Баба она справная, когда я к ней явил¬ся, она уже годков десять вдовела. Трое детей: две дочки в Калуге да сынок в Мо¬скве шофером. А баба одна на хозяйстве надрывается. До того азартная — даже я удивляюсь. Уже, глянь, в дугу ее согнуло, пальцы скрючило, а она с утра до вечера то на огороде, то в хлеву, то по дому. Скоро семьдесят, старше меня, а куда там иной молодой. Вот и живем — жале¬ем друг друга. Когда и поругаемся, не без этого. Но бить — не бью. Так и не выу¬чился.
Ей ведь пришлось со мной зарегистри¬роваться. Соседи заели. По два раза в месяц участкового вызывали: мол, живет тут один подозрительный. Участковый мне — штраф и предписание отбыть по месту прописки. А я — в лес. Пересижу, грибов-ягод наберу или дровишек заготовлю — и опять к Катерине. Зимой, конечно, плохо. Мыкались, мыкались, да и решили распи¬саться. Тогда меня должны были у нее прописать, и все наши завистники заткну¬лись бы.
Расписались, только одно забыли, два дурня старых, про детей. Они-то первым делом решили, что я на их наследство за¬рюсь. И без меня не знали, как один дом на троих поделить, а тут я — здрасьте, ваш новый папа! А детишки-то все замужем-женаты, свои дети народились. Каждое ле¬то у матери как на даче отдыхают, от земли давно оторвались, к корове подойти боят¬ся. Хотя молоко уважают. И мясцом не брезгуют. Я им пытался втолковать: мол, подумайте, кто с таким хозяйством справится? Корова, три козы, поросенок, куры, гуси... Сад опять же, огород. Нет! Только и пилят мать за то, что связалась с уголов¬ником, что этот уголовник, я то есть, когда-нибудь ее зарежет и все добро себе возь¬мет. Какое добро? Три семьи мы с Катери¬ной кормим, а сами только хлеб покупаем. Ну папиросы мне. Копейки лишней в доме не бывает...
В общем, заставили детки Катерину со мной развестись. Она им сказала, что и выписала меня, чтобы они успокоились. А мне поссовет шесть соток земли отвел, как бы я одинокий. Собирался там себе избушку выстроить, но, говорят, теперь землю выкупать надо. По миллиону за сотку, говорят? Слышала чего?
Ладно, заговорил я тебя, соседка. Спать пора. Извиняюсь, что от кино отор¬вал, но по мне чем такую ерунду глядеть, лучше к речке пойти посидеть. Вода те¬чет, красиво, тихо... Вот бы жизнь — так...
И сидели-то мы с Михаилом Ивановичем на крыльце ночью, и не видел нас вроде бы никто, но только на другой же день вся деревня взахлеб обсуждала сенсацию: «городская» с Лешим до петухов ворковали. Не иначе, приворожил старый цыган московскую дуру. Кое-кто, правда, жалелменя и пытался открыть глаза на истинное лицо моего собеседника.
—Он же уголовник!— убеждала меня соседка-ровесница.— Мы от него детей прячем — у него глаз дурной. По улице вечером идет — ни одна собака не зала¬ет, а это точно нечистая сила. Как Катери¬ну угораздило — ума не приложить! Са¬мостоятельная баба, а польстилась на дармового работника. Убьет он ее, помя¬ните мое слово, убьет! Таких в тюрьме до гроба держать надо.
—Двадцать пять лет в тюрьме — ведь это что же такое сотворить надо было?— поддакивала, вторая, постарше. — Да я лучше сдохну, но помощи от такого не приму. А Катерина в дом пустила жить. Хорошо хоть расписаться догадались, все позора меньше. У нее же дети взрослые, внуки, а она им — такого вотчима. Обра¬довалась, что нашла такого же на работу жадного, как она. Первый-то муж ее не ахти какой хозяин был. Выпить да пос¬пать — это да, это любил. Но не безоб¬разничал и по тюрьмам не кантовался, как этот...
—Они же развелись?— удалось мне вставить вопрос.
—И правильно!— хором закричали обе.— Какой из уголовника муж? От людей стыдно, потому и копается с утра до вече¬ра в хлеву, да в огороде, выходить сове¬стится. Ни на лавочке посидеть, как у всех водится, ни телевизор поглядеть... «Просто Мария» показывали — так она и ее почти не глядела! Корова у нее, козы... Батрака вон завела, сама уже справиться не может...
Марию мне крыть было нечем, и пос¬леднее слово осталось, увы, не за мной. Впрочем, это, наверное, к лучшему. Вряд ли я смогла за одну — пусть и долгую — беседу понять очень непростую челове¬ческую судьбу, И рассудить, кто прав, кто виноват. Жизнь рассудит.
Если хватит жизни Михаилу Ивановичу и Катерине Афанасьевне дождаться этого суда. Двадцать лет почти живет Михаил Иванович в этой деревне, но признали его, пожалуй, только собаки. Да приез¬жие горожане-дачники, вроде моих родственников, которым абсолютно безраз¬лично все, что происходит в деревне осенью и зимой, и которые вежливы и приветливы со всеми своими соседями.
Михаил Иванович не просит, чтобы лю¬ди ему верили. Он живет, точнее, дожива¬ет в деревне и давно махнул рукой на то, что думают о нем окружающие. И Катери¬ну свою он никогда не сможет повести в театр — нет у них времени на такие глупости. Хозяйство не кинешь.
Вот такое кино получается.