двести граммов тринитротолуола

Дмитрий Ценёв
                Когда вот бредёшь так, всюду по жизни опаздывая, то и дело хочется не то остановиться окончательно — так, чтоб уж совсем и навсегда, не то, наоборот — вчистить вдоль проспекта так, чтобы кеды заворачивались, уши от трения о воздух горели и… и вообще, как говорится. В подземном переходе удивился: кто им здесь платит? Платят ли вообще в подземных переходах? Если платят, то сколько? А ведь, если задуматься, прицениться да посчитать, так неслабо получится!
                Мальчик играть на гитаре не умел, но пел интересно, ничего не скажешь: хоть и непрофессионально, зато искренне и этак забористо, вспомнилось сразу и собственное прошлое… как ни странно, не такое уж и давнее, оказывается. Не взыграло ретивое, куда уж мне, старому-то, нынешние детки моих песенок не поймут, а те сверстники, что могли бы прислушаться, не прислушаются уже, давно отвыкли начинать общение на улице — пройдут мимочки, как не видели… как мимо пустого места.
                От наважденья я очнулся поздно вечером, идя в направлении от центра, приближаясь к остановке троллейбусного маршрута номер тринадцать. До закрытия ближайшей закусочной оставалось шагов триста и минут пятнадцать, я ещё успевал, а голод вдруг буквально ошарашил меня, я опешил, оставшись с чувством единственным и всепоглощающим наедине. Вдруг — это значит: в один миг и... и-и... и ничего кроме. Естественно, я прибавил, и тогда подступила тошнота, ударенная так называемым «апострофом», то есть в русском языке — знаком ударения, по второму слогу, а не по привычному всем и всякому последнему — последнему, третьему то есть, отдаваясь каждым шагом по старинно каменной мостовой распухающим и колючим шариком в горле. «Посреди полёта Налетела вдруг тошнота».
Средней тяжести, тяжёлым и шероховатым, вроде наждачной бумаги. В глазах потемнело — сверх нормы для августа, голова кружилась, но ощущение, что «всё уже позади», и что это-то само «всё» были гораздо хуже того, что есть сейчас, единственное, спасало от отчаянья.
                Я сел подальше от телевизора, перед окном во всю стену, удачно исполнявшим к тому же роли и витрины кафе, и всё почти такого же телевизора, и запрокинул под хрустящий огурчик сто грамм расслабухи из холодного до струйками потёкшей по стенкам влаги графинчика; самочувствие улучшилось до небывалого аппетита, с которым я и набросился на жратву, так что мыслей, кроме того, в принципе, ещё никаких не было.
                Можно потом завернуть в трубу к автоматам — на очередную попытку выиграть у жизни суррогат счастья — матер(иальный)куш, можно завернуть и в другую сторону и оплатить очередную попытку выигрыша у жизни суррогата жизни — виртуального счастья некоего взаимопонимания на позднем спектакле в театре «Лунный Бином»... Что ж, хоть и там, и там надо платить, некоторая степень свободы у меня ещё осталась; если не считать того, что выбор, чаще предъявляемый нам в ультимативной форме — это уже ограничение свободы, то всё (всё остальное, хотел я сказать) пока хорошо, и мне не пора домой к жене и детям. А на дворе — август, время катастроф и бремя перемен.
                Ворчание про себя поглотило мой скучный разум полностью, чем сытнее становилось желудку, тем тупей становился юмор, становился-становился и, наконец, совсем остановился на памперсе как лучшем средстве от клиентов..., а двести граммов тринитротолуола, да почти там же... Как я жесток бываю иногда в своих беззубых и никому не нужных сатирических изысках.
                А может, не я?! В конце концов, не от меня зависят все эти политики, экономики, стратегомики и тактикомики и прочие гадости жизни. А я вот лучше котёнка завтра на улице подберу, принесу домой своим, пусть радуются. Может, одним счастливым существом в мире больше станет? Назовём его простым русским именем — Наполеоном, например, или Вовком, что по-древнерусски значит «волк». А что, кот по имени Вовк, Волк то есть, это же круто, а?!
                Цинизм тридцатилетнего отличается от защитного беззащитного цинизма пятнадцатилетнего; как, впрочем, если не делить, а умножать на два, цинизм шестидесятилетнего не вдвое и не вчетверо, а как-то совсем иначе, отличен от своих ранних стадий.

                А ведь было время...

                Просто — было. Вот так: а ведь было. Кто это рядом со мною — то отражением в стекле напротив, то орлоносым и утёсолобым профилем сбоку — такой худощавый, такой подозрительно хитроглазый и подло логичный? Где-то я его видел, но где, никак не могу понять. Не то на картине, не то на фотографии, и ощущение дикостное, что морда-то мне эта настолько привычна, что чуть ли не с самого детства родная, что ли. Может, в спектакле «Лунного Бинома» этого. Эстеты народ подлый, это ещё С…. выяснил. Для задушевной беседы он кажется мне непригодным, как, впрочем, и я сам себе — все подряд последние десять лет, как с рок-н-роллом завязал.
                Верх — низ, богатство — бедность, ложь и честь... — всё близнецы-братья, всё зависит только от того, с какой стороны витрины посмотреть, кто любимчик у родителя. Убийство оправдывается идеей, подлость — человеколюбием, жадность — инстинктом самовыживания плюс самопродолжения. Человеку разум, видимо, именно для того и дан, чтоб суметь оправдать всё что угодно.