Мы их раньше «циклодолами» называли – картинки для народа. Действие такое же, как у того лекарства, – наркотическое. Глянет покупатель, и шары на лоб, чуть не лопаются. Небо – ярко-синенькое, травка – ярко-зелененькая, будто крокодилы весной. Шалел покупатель. Мир потом серым казался. И сейчас бы их так называли, если б не политик известный. Его все знают.
– Это же – пир духа! – вырвалось из него. Не про картины, по другому поводу, но вырвалось. Может, из души, может, – еще откуда: из сердца, например. Только, с легкого Санькиного языка, теперь картинки по-новому прозвались – «пир духами».
Подмалевич всегда нос по ветру держал, в коммерческом смысле слова.
– Вам «пир духу»? «Обнаженную» или «В горах»?
– Обнаженную в горах, – деревенел языком покупатель. – Только чтоб не очень того... недорого...
Сколько раз мы говорили Александру:
– Ты же художник, а не политик какой-нибудь. За языком следить надо. Это мастерская, а не Дума.
Заходит к нам как-то Звяга Максим Петрович – директор Музея овцеводства и шерстоведения или наоборот, не помню. Он раньше завотделом культуры работал, а еще раньше – боцманом. Киль от клотика отличал, а живопись от графики не хотел принципиально. Картинка – и все. Зашел и:
– Мне бы картинку, – говорит, – для подарка. У пожарников юбилей, что от музея подарить – не знаю.
– Пи... – чуть не вставил Санька словцо.
– Пейзаж? – мигом отреагировал Грушин.
– Ага, с этим...
– С водопадом? – спас экологию Николай.
Грушин потом всю неделю струйки выписывал.
– Горите вы огнем, – ругался, – «пир духи»!.. – обидно было за реализм. Веник рынка смел со стен выстраданное творчество, одно «корчество» осталось.
Петровичу брандспойт природы понравился. Десятку накинул, дороже рамки получилось. Даже бутылку поставил картину освятить – «Еще не все сгорело» называлась.
Принял Звяга «на грудь» и на плакат, что на стене висел, засмотрелся. На нем спираль кипятильника словом «гласность» змеилась. Раскаленная добела, вот-вот перегорит.
– Петрович, – подначивал Сашка, – интересно, а как будет «гласность» в сурдопереводе?
Бывшему боцману палец в рот не клади, за честь мундира постоит:
– Вы, художники, тоже в перестройку лепту внесли. Кто Главному прорабу пятно социализма на лбу закрашивал, а? Ха-ха-ха-ха! – четырехэтажно смеялся. После каждого этажа – интервал, коронки на коренных показывал. Ругался этажом ниже. Выше было нельзя – культура...
– Нет, ты все-таки объясни, – допытывался Грушин. – Почему есть музей химии, музей овцы и шерсти? Музеев различных «слав» – не счесть, а художественного нет?
– Город такой – большой химии и малой шерсти. Или наоборот... К тому же мало вас – художников, и почти все придурки, – партийный стиль эволюционировал в моветон.
– Вот спасибо, а мы не знали, где картины вешать. В дурдоме!
– Не только. У меня можно, вешайтесь на здоровье. Но сначала зал оформить надо, деньги на это выделяют.
Посовещались. Александр с Николаем взялись стены расписать, а мне портрет заслуженного чабана достался.
– Ты его с бараном нарисуй, – ценно советовал Петрович. – Смотри, чтобы похожими не получились...
Чабана звали Аслан. Он был молод, катал подруг на «Мерседесе», овец никогда не видел, но держал барана – грязного туполобого Абрека. В день моего приезда горец решил потешить гостя:
– Смори, что сейчас будет, – подмигнул, вливая араку в пасть животному,
Абрек чахоточно закашлял, посмотрел на чабана как на новые ворота и вдруг, разогнавшись, помчался тараном на «Мерседес». Горячая кавказская кровь течет не только в жилах горцев.
Стреноживая хулигана, Аслан отчитывал Абрека:
– Не можешь пить, ешь дерьмо!.. Не в настроении сегодня, – оправдывался, поглядывая на мятую дверцу иномарки. – Он вообще этих нерусей терпеть не может. Ничего, завтра «Ниву» куплю. У нее проходимость лучше.
Барана я хорошо помыл, сиял белизной, как снежная вершина.
– Все, теперь он нечистый! – заявил чабан.
– Наоборот!
– Ты чем его отмывал? Не видел, что свинья нарисована, да? – горячился горец. – Мой себе уши этой «Досей»!
– Ты что, тронутый? Порошки из свиней не делают! И как тебе только «заслуженного» дали? Ты же каракуль от пыжика отличить не можешь.
– Я тебя не спрашиваю, зачем фотоаппарат, если рисовать умеешь. Да?
– Да! Чтобы по фотографиям сходство потом видеть.
– А мне звание для престижа. Он – движущая сила горца.
Чуть не поссорились.
Позировал Аслан плохо, а в обнимку с оскверненным совсем не хотел. Сидел на солнцепеке в бурке, папахе. Потел, краснел и падал, засыпая.
– Стой смирно, шайтан! Он меня боднул, – жаловался. – Совсем мяса на голове нет. Баран...
Три дня их рисовал и вместе, и порознь. Потом решил: «Хватит, этюдов достаточно, а картину дома напишу». Подарил Аслану горный пейзаж без водопада, а он мне – кинжал в ножнах. Прощальный ужин затянулся до утра. Чабан угощал аракой и Абреком, приговоренным на шашлык за плохое позирование. Изображали парящих орлов, скакали на оглобле:
– Джигитовка называется, – растолковал Аслан.
Пели песни про политика. Не про того, у которого «пир» вырывается. Про другого, у которого в сакле – хоть шаром покати:
Хазбулатов, долой!
Бедна сакля твоя...
– Все верно – про политика.
Как дошли до того места, где: «А за это за все ты отдай мне жену», у Аслана скупая кавказская слеза выкатилась из носу.
– Хочешь, – растрогался, – я тебе невесту в ауле выкраду? – тетку свою имел ввиду овдовевшую, седую, как Эльбрус.
Петрович, взглянув на этюд головы Абрека, не сдержал восхищения:
– Ты смотри, какой беленький!
– «Досей» помыл, – открыл ему секрет стирки.
– Покупаю. Подпишу: «Австралийский гарусный». Не знаешь, такие бывают?
– Был один, погиб в перестрелке. Горы, Петрович, беспокойно там.
– Понимаю...
– Сам еле от погони ушел. Коню спасибо, Оглоблей звали. Так подо мною и сдох. За риск добавить бы не мешало...
– Добавлю, добавлю! – поспешил заверить Петрович. В глазах «морского волка» шумел океан сочувствия.
Картину, где Абрек с Асланом на фоне гор улыбаются друг другу, тоже одобрил с надбавкой.
– Пойдем посмотрим, как там у ребят. Они меня в зал не пускают. Закончим, говорят, сами позовем. Вот, позвали...
– Твою ма-а-ать! – звучало как вокализ на замирающей ноте.
Артист... Умело лукавил. Мы это позже поймем. А тогда Звяга даже задышал неровно:
– И все это – кисточкой?
...На стенах раскинулась панорама большого овечьего исхода с горных долин. «Морды» писать не буду, рука не поднимается. У овец были лица, – счастливые и просветленные.
Ручьи отар стекались в один мощный поток. Поток стремился к «шерстомойке», пенился и копытоплескал. Овечки просачивались сквозь триумфальную арку проходной и сдавали руно в гардероб фабрики. Кажется, и стриглись сами. Обестулупленные, они походили на топ-модели породы легавых.
Группами, попарно и в одиночку разбредались лысые кто куда. Одни на пастбища, другие в кошары. Третьи, непринужденно переблееваясь, – на бойню. У них там дискотека была. И над этим гимном очищения шерсти – зубчики гор, как ножовка поперечного пиления. На остро заточенных вершинах застыли многочисленные братья Абрека. Запрокинув головы с феновой укладкой рогов, бараны гордо смотрели на восходящее солнце Кавказа.
– Твою мать! – повторил Петрович восторженно. – Охренеть можно! Импрессизм?
– Реализм чистой воды.
– Молодцы! Не ожидал, – похвалил Петрович «циклодол». – А где люди?
– Выходной...
– А-а... Ну и правильно. Только у баранов выходных не бывает, – и, сосредоточенно помолчав, выказал последнее сомнение: – А я думал – их на месте стригут, а сюда только шерсть на машинах.
– Условность, – объяснил Грушин. – Так рациональней.
– Надо генеральному подсказать, – взял Звяга новацию на заметку.
– Он что, никогда не видел, как шерсть сдают? – я искренне удивлялся, когда музейный гонорар обмывали.
– Когда бы он видел? Фабрика пятый год не работает – банкрот. А Максим Петрович работает, но только четвертый.
– Инфантильный он, партийный функционер...
– Ты это брось, – возвысил голос Грушин. – Что бы мы сейчас без него делали? Умник...
– А знаешь, какие стихи он пишет на компьютере? – проявил солидарность Подмалевич. – Душу рвут:
– Пофигу мне штормы,
Не пугает качка.
Но однажды в трюме
Встретилась мне прачка.
Потом кастеляншу встретил «на ветру холодном, там, в порту заморском». А последнюю – завклубом – встретил, когда уже отделом культуры заведовал:
Методист сопливый
Насмерть ее ранил.
– Вместе работали, заметь. Только Петрович – на нашу культуру, а сопливый – на западную... Падла...
– Да, яркая жизнь.
Перемыв кости Звяге, заговорили о возвышенном. Здесь Колька взял и все испортил. Весь пир без духа.
– Так выпьем же, – провозгласил он, – за творчество, за искреннее настоящее искусство...
Уж и не помню, что он там дальше наплел. Только взгляд в спину чувствую – тяжелый такой, с укором.
– Там кто-то есть, – насторожился. – Там, за стеллажами...
– Почудилось, – успокаивает Грушин, а сам, вижу, глазками забегал.
– Нет здесь никого, – обшарил Сашка стеллажи, – пусто, – а сам тоже съежился, и ему не по себе.
– Надо меньше пить, – пришли к традиционному выводу и решили по домам расходиться.
– Зябко... – Грушин поднял воротник куртки.
– У меня тоже поясница замерзла, – признался Подмалевич.
Ничего у них не замерзло. Это из темных окон мастерской кто-то спины наши взглядом царапал. Вот сейчас свернем за угол, а этот «кто-то» будет бродить между мольбертами, сдувать пыль со старых картин, рамы протирать и вздыхать тяжко-тяжко...
Кстати, тот неблагозвучный термин Александр облагородил. Просто раздвинул слова и пустующий пробел наполнил праздником. «Пир торжествующего духа» – получилось.
А я до сих пор себе голову ломаю: над чем же он тогда торжествовал, дух этот наш? А может, его и не было никогда?..