двести 45

Дмитрий Муратов
Павел Петрович хоть и не страшился старости, но и не мечтал о ней, не стремился ускорить ход времени, чтоб приблизить задумчивые, забывчивые, предсмертные годы – он с хладнокровным спокойствием ожидал грядущие неотвратимые изменения – без тоскливых слов, без пугающих снов, без нескончаемых сожалений.
Всё так и было – до тех пор, пока Павел Петрович не увидел целующуюся, бесстыдную, нагую юную пару – в Императорском театре, во время антракта, средь обступившей её толпы, возмущенно молчавшей, взиравшей на нежные обнаженные тела с любопытством и осуждением одновременно.
Вызывающий (протест, внимание, волнение) поступок молодых людей, что назван был газетами «Внекостюмированное представление», многими, должно быть, вскоре забылся, но Павел Петрович к числу оных не принадлежал  - он никак не мог избавиться от ощущений, связанных с этим происшествием, его упорно преследовало не проходящее восхищение красотой младых тел... нет, пожалуй, не восхищение завладело им, а зависть - бурлящая, с отягощающей накипью злобы.
Некоторое время Павел Петрович провел в ожидании того незаметного дня, когда мысли о чужой молодости и собственной запущенной зрелости станут неброски и неярки, после исчезнув вовсе, но миновала неделя, скрылась за ней другая, прошла мимо третья, но успокоение и равнодушие всё никак не приходили – напротив, гнетущее волнение и удушающая тревога овладевали Павлом Петровичем всё больше и больше.
Выход из сложившейся ситуации – сложившейся из сжимающихся черно-серых кубиков в тесную, запертую клетку – был нежданно-негаданно подсказан случайно услышанной детской радиопередачей.
«...И решил тогда поросёнок вернуть сбежавшую мышку. Проговорил он наоборот два слова: «Здравствуй, мышка», а она уже тут как тут. Стоит перед поросёнком, говорит ласково...»

Поначалу Павел Петрович лишь некоторые слова произносил, меняя порядок букв, лишь кое-какие дела совершал не в той последовательности, как обычно, - книгу читал с послесловия, часть пути до булочной проходил, пятясь, как испуганный преступник. Прошло время  робких ожиданий и, несмотря на более чем изумленные взгляды сослуживцев, Павел Петрович стал все слова проговаривать, выворачивая их наизнанку, все действия свои, хоть и далось это ему нелегко, он подчинил принципу реверса – остужал воду, чтоб заварить чай, одевался пред тем, как ложился спать, смотрел выключенный телевизор с закрытыми глазами – и всё это с единственной целью – вернуть, вытянуть из прошлого ушедшее.
Долгое время все усилия Павла Петровича оставались тщетными, пока стоические упорствования его не были вознаграждены – как-то в одном из основательно замороженных, полуразвалившихся трамваев, коих так много обитает в городе, он, то ли  задремав, то ли просто забывшись на какое-то время, словно сквозь пригрезившееся наяву сновидение услышал голос своей мамы.
- Паша, сынок,  помоги, пожалуйста. Видишь, какие сумки тяжелые.
Открыв глаза, или, всего лишь решив сделать это, Павел Петрович увидел, что он, лет семи-восьми, идет по улице рядом с мамой, весело смотрит на неё, сильно хромающую.
«А я и забыл уж, что у мамы были больные ноги», - думает Паша.
- Еы... лежят икмус!
- Пашенька, сынок, зачем ты переворачиваешь словечки? Зачем?.. Вот эту сумочку возьми, пожалуйста, она полегче.
- Акчо... мус! – Паша делает несколько быстрых шагов, оборачивается, смотрит задорно на маму. – Акчомус, акчомус!
- Пашенька, мне нехорошо что-то... Давай посидим где-нибудь...
Паша убыстряет свой и без того спешный шаг, уже почти бежит. Кричит на ходу радостно:
- Акчомус! Акчомус!
- Пашенька, подожди... Мне что-то... Нехорошо.
- Ошорохен! Ошорохен! Ошорохен!

У Павла Петровича, кажется, и так были открыты глаза, но он раскрыл их еще шире – до боли, до рези, до слёз.
Вокруг был всё тот же промороженный трамвай - несколько раскачивающихся затылков – и только. Измученное болью лицо мамы исчезло.
Павел Петрович, шатаясь, выбрался из трамвая, медленно пошел в сторону дома.

С той поры Павел Петрович перестал переворачивать свои дела, он более не менял знаки своих действий, он оставил затею произносить слова  наоборот. Он прекратил произносить слова совсем. Он замолчал. И никто не знал почему.