Руки

Николай Шунькин
       Первое, что бросилось Соловьёву в глаза, - это руки, огромные, мускулистые, серые, как две недозревшие дыни, покрытые редкими трещинами,  которые позже избороздят весь плод, а  пока кожура ещё не засохла,  плод, распираемый поступающим по ещё не отжившим стеблям соком, наливается, растёт, увеличивается в размерах, медленно растягивая стареющую корку, бороздя её некрасивыми, рубчатыми, изгибающимися, как змея, полосами, намечая будущие рубцы и шрамы.

А сейчас эти недозревшие дыни, сведенные, каждая, в мощный, хотя и полусомкнутый, кулак, гранитно покоились на колене, и Соловьёв поймал себя на мысли, что эти руки он не только где-то видел, но хорошо знает их, и стоит ему чуть напрячь свою память, как он вспомнит и эти руки, и их обладателя, и обстоятельства, при которых он их ранее видел.

Соловьёв перевёл взгляд на лицо владельца дыне образных рук: оно  под стать рукам, с былой интеллигентностью, породистое, скуластое, квадратно-гранёное, огромное, изборождённое глубокими морщинами, но по-прежнему волевое, с жёстким взглядом облохмаченных густыми бровями глаз, и Соловьёв окончательно утвердился в мысли, что с этим человеком он был когда-то знаком.  Редко встретишь личность с такой выразительной внешностью: небрежная поза... барская осанка...  безразличный взгляд... В его поведении чувствовалась полная независимость от окружающих. Однако, дорогой, сшитый явно на заказ, костюм - давно изношен, на локтях и манжетах - лоснящиеся потёртости... Рубашка не выглажена... Узел галстука засален от многократного затягивания... Небрежно заброшенная на левую ногу правая нога, облачена в дорогие туфли с истёртыми, покосившимися каблуками...

Он сидел в шестом ряду партера, через пять мест от Соловьёва, изгиб рядов кресел позволял хорошо рассмотреть его, и последнее, что Соловьёв увидел перед тем, как погас свет и заиграли увертюру к «Набукко» - дрожащий мелкой дрожью, находящийся в его руках, листок театральной программки.

Пока войска Навуходоносора осаждали Иерусалим, пока дочь вавилонского царя, Фенена, объяснялась в любви племяннику царя Иерусалима Исмаилу, пока ассирийцы разрушали храмы, сжигали Иерусалим, и уводили в плен захваченных  евреев, Соловьёв тщетно пытался воскресить в памяти то обстоятельство, которое некогда свело его с обладателем дынеподобных рук. Но действо на сцене было столь красочно, музыка столь эмоциональна, что Соловьёв не мог полностью отвлечься от спектакля, чтобы сконцентрировать свои мысли на воспоминаниях.

В  антракте он продолжил свои наблюдения, но, кроме трепета программки в дрожащих руках, ничего нового не заметил. И, лишь, тогда, когда в третьем акте оперы, Абигаиль, внебрачная дочь Набукко, отдала приказ казнить пленных евреев, и музыка Верди достигла апофеоза возвышенной скорби, Соловьёв вдруг всё вспомнил до мельчайших подробностей.

Это было двенадцать лет назад.  По направлению института, Соловьёв  приехал на строительство городка для новой шахты.  Геологи, на небольшой глубине, нашли мощный пласт угля, с запасами лет на сорок, и сразу было принято решение строить шахту и рабочий городок.  Стройка располагалась вдали от городов, сёл и деревень, ехать туда никто не соглашался, и инженеров-строителей, вместе с Соловьёвым, в многочисленном коллективе было всего пять человек, плюс два десятка техников, так что Соловьёву, занимающему должность заместителя начальника строительства шахтёрского городка, (это после института-то!), приходилось работать и за прораба, и за начальника участка, и за мастера, и за снабженца. 

Кроме работы, в той Тмутаракани заняться было нечем, и Соловьёв, чтобы чем-то заполнить свободное время, отдавался этой самой работе сполна. Работа ему нравилась, более того, он был влюблён в неё, и когда начальник строительства слёг с инфарктом в больницу, Соловьёв остался исполнять и его обязанности. За три года стройка была закончена, дома заселены, шахта начала поставлять народному хозяйству уголь, и строителей перебросили ещё дальше - стране требовались новые шахты, а рабочим - новые квартиры.

Все работники враз съехали, а Соловьёв, как первый руководитель, остался сдавать дела новым городским властям. И, вот, в это время, на пуск шахты приехал самый молодой, и самый строгий в стране Заместитель Министра.  Соловьёва в президиум не посадили, Замминистра приехал не город принимать - он к строительству никакого отношения не имел, так как был горняк - а новую шахту, его интересовала лишь готовая продукция, и награждал он, поэтому, не строителей, а эксплуатационников, которые, к его приезду, едва успели запустить пару забоев, и выдать на гора несколько сот тонн угля, который загрузили в вагоны, да так и оставили стоять на шахтном дворе, ожидать приезда большого начальника. 

Соловьёв сидел в первом ряду, видел, как на сцену, один за другим, поднимались новоиспечённые «специалисты», и получали ордена и медали. И вручал их вот этот, тогда ещё молодой, энергичный человек, с огромными, как спелые дыни, холёными руками, скуластым, квадратной огранки, лицом, с жёстким взглядом глаз, обрамлённых мохнатыми, под Брежнева, бровями.  Небрежная поза, барская осанка, безразличный, чтобы не сказать - ненавидящий, взгляд...  Дорогой, новенький, сшитый на заказ, костюм, лакированные туфли...

Когда наградили последнего горняка, и торжественное собрание объявили закрытым, Соловьёв набрался смелости задать вопрос:  почему не наградили никого из строителей шахтёрского городка, тех, кто на пустом месте построил это чудо современного градостроения.  Заместитель Министра наклонился к стоящему рядом с ним директору шахты, видимо, спросил, кто это осмелился так дерзить в его присутствии, что-то сказал ему, и покинул сцену с высоко поднятой головой: он имел полное право так ходить, ибо ростом был на две головы выше любого из присутствующих в зале.

На банкет Соловьёва, естественно, не пригласили, но, через пятого заместителя директора, предупредили, чтобы был готов к разговору с Заместителем Министра о своём новом назначении.  Соловьёв был не тщеславен, но обидчив, и, презрев предупреждение, напился в стельку. Так что, когда Заместитель Министра пожелал с ним говорить, его не смогли поставить на ноги. Так Замминистра и уехал ни с чем: он не располагал временем, чтобы ждать, когда Соловьёв протрезвеет. Уехать-то он, уехал, но забыть дерзости Соловьёва, не забыл, и простить, не простил: не успел Соловьёв сдать дела, как его вызвали в Москву.

В поезде Соловьёв проигрывал разные варианты своего визита в Москву, но ни в одном из них не значилась встреча с Заместителем Министра, к которому он, как строитель, не имел никакого отношения. Но встреча эта состоялась. Соловьёв уже знал, что Замминистра «строг до маразма и безжалостен до безумия», но вошёл к нему без малейшего страха.  Легко преодолев десятиметровое пространство кабинета, он спокойно сел в кресло, и скопировал позу хозяина:  отвалился на спинку кресла, нога на ногу, сомкнутые в замок руки - на стол: попробуй, возьми меня! Замминистра долго молчал, чувствовал, что этот посетитель, в отличие от его подчинённых - Генеральных директоров производственных объединений, директоров шахт, - его не боится, сам того не замечая, постепенно сменил позу, потом, вдруг, спохватился, привстал, вынул из стоящей на краю стола вазы три десятка заточенных, шестигранных карандашей, начал мять и перекатывать их в своих лопатообразных ладонях, и в стоявшей в кабинете мёртвой тишине явственно послышался их раздирающий сердце хруст. 

Соловьёв понял, что Замминистра надеялся увидеть в его глазах страх, но надежда эта не сбылась, может быть, впервые в его жизни, и он, по молодости и неопытности, растерялся, не знал, что дальше делать, как себя вести с этим сопляком, и от этого, ещё ожесточённее разминал в руках карандаши, наполняя кабинет отвратительным скелетным хрустом, и засыпая зелёное сукно стола облупливающейся с них оранжевой краской, и сделав такой вывод, Соловьёв не сдержался, вначале на его лице появилась несуразная, глупая улыбка, потом - явно издевательская ухмылка, а, в конце, он открыто рассмеялся.

И этот гигант с головой с огромный арбуз, с кулаками, как две туркменские дыни, с руками, которыми он сломал не одну судьбу, глядя на Соловьёва непонимающим взглядом, не знал, как себя вести с ним, о чём говорить, с чего начать, чем закончить, что предъявить ему в качестве обвинения. Наконец, терпение его иссякло, он устало, не зло, махнул от себя тыльной стороной ладони:
- Пошёл вон.

Повлиял ли Заместитель Министра на его судьбу, Соловьёв не знал, но, когда он вернулся на новую стройку, то все должности уже были заняты, и ему предложили место редактора многотиражки. Не мудрствуя лукаво, он согласился, увлёкся журналистской работой, со временем перебрался, сначала в район, потом в область, заочно закончил факультет журналистики, стал спецкором центральной газеты, и за героикой коммунистических строек, напрочь забыл и своё первое детище угольной промышленности, и строгого Заместителя Министра, и свой визит к нему.

И вот, теперь, этот Бывший, сидит с ним в одном ряду, и слушает душераздирающую музыку Верди... А в том, что он бывший, Соловьёв не сомневался ни минуты. Во-первых, прошло двенадцать лет... А, во-вторых... Для неопытного наблюдателя он выглядел весьма даже импозантно: дорогой костюм, дорогая рубашка, дорогой галстук, вальяжная поза. Но Соловьёв был журналист, профессия обязывала пристально всматриваться, он научился отличать зёрна от плевел...

В антракте он подошёл, представился начальником строительства Энного шахтёрского городка. Зорким взглядом уловил пробежавшую по лицу бывшего большого начальника тень недовольства: безразличием здесь и не пахло, значит - вспомнил, но долго ещё размышлял, идти на контакт, или нет.  Руку не подал, но головой в знак согласия кивнул.  И всё.  Круто развернулся, и пошёл прочь.  Знает кошка, чьё сало съела, подумал Соловьёв.

В последнем акте шестое от Соловьёва кресло пустовало. Бывший Замминистра не пожелал видеть радости получения свободы жителями Иерусалима. Видимо, ему претила чужая свобода, подумал Соловьёв, он ценил только свою...  Соловьёву шлея попала под хвост. Он решил проследить путь своего обидчика от той встречи в Москве, до сегодняшнего дня, и название для очерка придумал: «Руки», и тут же, в театре, стал с наслаждением обдумывать первую фразу о руках, каких ещё никто никогда не видел. Он представил, как эти руки раздают ордена и медали, как ломают судьбы подвластных ему людей, и как, в конце концов, что Соловьёву очень хотелось увидеть, просят подаяние.  Он уже, было, вытянул из кармана блокнот и ручку, да вовремя сдержался, спрятал обратно - всё-таки, театр!

С одной стороны, Соловьёв был благодарен ему за то, что он так круто повернул его судьбу: ну, какой из меня строитель, рассуждал Соловьёв. Даже если бы сидел сейчас в кресле начальника строительства, что маловероятно, то, всё равно, где-нибудь за Уралом.  И через несколько лет кончил бы инфарктом. А так - квартира в столице, командировки в любую точку страны, стоит только пожелать.  Причём, обязанностей у корреспондента меньше, чем у начальника, зато прав!  Даже Министр ничего не может с ним сделать, а ему стоит пальцем шевельнуть, и Министра не станет, такие прецеденты у него уже были, ну, разумеется, не с министрами... 

Но, с другой стороны, Соловьёв интуитивно чувствовал, что так пренебрегать людьми, как это делал Заместитель Министра, нельзя, это добром не кончается, ни для обиженного, ни для обидчика, вот, ясно же, что судьба обогнала его, прошла мимо, оставила позади, и ещё неизвестно, как далеко, и чем это чревато в будущем... Это и хотел узнать Соловьёв, потому что сам он, в отличие от своего обидчика, будучи журналистом, только и делал, что помогал обиженным и обездоленным вот такими министрами.

Впрочем, ничего интересного в биографии Бывшего не оказалось.  Пришедший к власти новый правитель недолго терпел ставленников своего пышнобрового предшественника, быстро сменил прежние «чужие» кадры, на новые «свои», многие «бывшие» спокойно продолжали трудиться на вторых-третьих местах, но крутой Замминистра был не таков, в силу своего характера за место держался крепко, и когда его от этого места отрывали, то разломали на части, вместе с креслом, вот и получилось так, что теперь он донашивал министерскую униформу, будучи третьим заместителем начальника какой-то никому не нужной маленькой стройки.

Соловьёв составил план очерка, сделал  несколько конспективных набросков, но, для его завершения, чего-то не хватало. Законы жанра требовали, чтобы, как в хороших русских сказках, всё повторялось три раза, а он встречался с Заместителем Министра только на двух его жизненных этапах, для завершения очерка, ему не хватало третьей ипостаси Бывшего, а именно, чтобы тот ходил по столице, и просил милостыню, и он забросил наброски на антресоль.

Прошло семь лет, прежде чем Соловьёв вернулся к тем черновикам.  Работая заведующим отделом писем, разбирал корреспонденцию, и наткнулся на интересную информацию: на одной из городских свалок, в старых автобусах, обитает группа бездомных людей, и верховодит ими настоящий «Министр»! Соловьёв вспомнил свои молодые годы, конфликт с Заместителем Министра, но, как ни старался, не мог возбудить в себе былую злость на него.  Двадцать лет сделали своё дело. Да и уверенности в том, что это тот самый человек, у Соловьёва не было, ведь тот был всего-навсего Замминистра. Тем не менее, он порылся в архивах, нашёл семилетней давности наброски очерка, и вручил их молодому, подающему надежды журналисту: сам он давно уже отказался от всяких командировок, ибо после того, как поселился в пятикомнатной квартире, не мог жить в периферийных гостиницах с тараканами, а то и, не дай Бог, с клопами.

Облачившись в доспехи бомжа, журналист отправился на свалку, переговорил почти со всеми обитателями выброшенных на помойку автобусов, и только «Министр» его «не принял» - слишком мелкая сошка!  Но очерк журналист закончил, причём весьма эффектно.  Ещё бы! Не каждый день в руки попадает такой сюжет: сломавший не один хребет Министр, любитель классической музыки, постоянный посетитель столичных театров, заканчивает свой путь на городской свалке!  Увы, Соловьёв журналиста разочаровал: он понял, что это тот самый человек, и ему стало жаль его. Как ни убеждал его молодой журналист, что «Министру» там хорошо, он, наконец, нашёл своё место в жизни, где все подчиняются ему беспрекословно, он доволен своим статусом и никогда его не сменит, - Соловьёв очерк зарезал. Более того, он настоял на том, чтобы журналист привёл «Министра» к нему, наивно надеясь, что тот согласится работать в редакции.

Второй визит на свалку ничего нового не  дал. «Министр», хотя и принял журналиста, от всякой помощи отказался. За эту должность на свалке он отвалил два куска, здесь его любят, уважают, ценят. Каждый готов пойти за него в огонь и в воду. Порядки здесь лучше, чем в министерстве, никаких интриг, самое суровое наказание - изгнание навсегда из коллектива. У него в подчинении директора заводов, фабрик, учителя, врачи, два милиционера, а парторгом - бывший инструктор горкома Партии. В стареньком, разбитом, с поломанными ножками шкафу - лучшие коньяки стран мира!  На прощание он достал завёрнутую в полиэтиленовую плёнку, красную книжечку партийного билета, показал, что взносы уплачены, и выгнал журналиста вон.  Этот факт как раз и побудил Соловьёва нанести «Министру» визит: если платит партийные взносы, значит, не всё потеряно, на что-то ещё надеется.

По совету журналиста, Соловьёв загрузил в багажник «Волги» ящик водки, и отправился на свалку. «Министра» на месте не оказалось, но Соловьёва, представившегося старым знакомым их предводителя, приняли хорошо.  Пир был уже в разгаре, когда заявился «Министр».  Его место за столом было свободно, он мельком взглянул на Соловьёва, уверенно сел, брезгливо посмотрел на ящик с водкой, достал из шкафа бутылку коньяку, налил полный стакан, залпом выпил.  Отломил от булки ломоть чёрного хлеба, но есть не стал, понюхал, положил на стол, налил ещё стакан, провозгласил тост за самую справедливую прессу в мире, и вновь залпом, одним глотком, осушил стакан. 

Наступившая с его приходом тишина постепенно нарушилась, перешла в обычный пьяный застольный галдёж. «Министр» не обращал на Соловьёва внимания, вёл себя, как и подобает вести руководителю подчинённого ему коллектива: отвалился на спинку стула, нога заброшена на ногу.  Небрежная поза, безразличный взгляд, барская осанка, независимость от окружающих. Но та одежда, в которой он был в театре, видно, давно износилась, и теперь «Министр» сидел в потёртых вельветовых штанах, твидовом пиджаке, из-под которого выглядывала клетчатая байковая рубашка, в кирзовых, явно с солдатской ноги, сапогах со сбитыми каблуками, ничем не выделяясь среди своих коллег. И огромные, свисающие до середины щёк, мешки под глазами.

Тот «Министр», да не тот.  И только схваченные в крепкий замок руки покоились на колене, как серая гранитная глыба, способная, при необходимости, сокрушить любого противника.  Соловьёв подумал так, и его охватило предчувствие страха.  Действительно, доведенный до отчаяния хозяин таких рук мог натворить много бед! Впрочем, страх Соловьёва был недолгим, потому что, когда «Министр» взял в руку вилку, и попытался подцепить на неё маринованный гриб, то вилка, многократно усиливая дрожь руки, застучала о тарелку продолжительной мелкой дробью, с головой выдавая так тщательно скрываемое доселе состояние «Министра».  Он отбросил вилку в угол, встал, и, не взглянув на Соловьёва, вышел из салона автобуса. Вилка попала в голову спящей старухи, та вскочила, закричала, запричитала, кто-то принялся вытирать платком кровь, кто-то рвал грязную рубаху на бинты, позвали врача, тот стал делать перевязку, о «Министре» враз забыли, и Соловьёв вышел, никем не замеченный, не остановленный, не задержанный. Он чувствовал себя отвратительно.  Зрелище поверженного противника не доставило ему никакого удовольствия.

Через два дня молодой журналист положил на стол газету с обведенной красным карандашом статьёй в разделе криминальной хроники: авторитет городской свалки, по кличке «Министр», переходя через железнодорожный путь, попал под поезд, и был разрезан на две части. Редактор благоразумно не поместил весь снимок, и на дешёвой газетной бумаге можно было рассмотреть лишь верхнюю часть ползущего к вам туловища, с вытянутыми вперёд непропорционально большими, как все думали – из-за параллакса, руками.  Серые, сжатые в кулак ладони, хотя и выглядели, как глыбы гранита, но были едва различимы на сером же щебне железнодорожной насыпи, и Соловьёв поймал себя на мысли, что, кроме него, никто не знает ни былой силы этих рук, ни той причины, по которой они сейчас сомкнуты в кулаки: они небрежно покоились на сером граните щебёнки, выдавая этим последнее желание их обладателя казаться независимым.

Соловьёву сделалось жутко, его охватил мистический страх, он наверное знал, что, в последний миг своей жизни, «Министр» думал о нём, и руки свои так сложил для него, и под поезд лёг, тоже для него, чтобы доказать свою силу, своё превосходство над ним, и доказал ведь, потому что Соловьёв вдруг понял, что «Министр» был личностью, жил, как хотел, и умер, как хотел, а он, Соловьёв, всю жизнь потратил на то, чтобы рыться в чужом белье, разбирать чужие жалобы, выискивать чужие недостатки, и, если, ему, иногда, и приходилось выискивать достоинства, то, всё равно, достоинства эти были чужие, не его, Соловьёва, а чужие, и ценил он их своей меркой, правым у него оказывался не тот, кто был прав, а кто раньше пожаловался, и судить ему приходилось чаще невинных людей, именно тех, кто не жалобы писал, а создавал материальные ценности, и чем выше был статус человека, тем большее удовольствие Соловьёв получал от его свержения, а лично он, журналист Соловьёв, ничего не создал, ничего не сотворил, а ведь мог бы, если бы укротил свою гордыню, стерпел обиду, да и обида ли то была, может, просто, про него случайно забыли, да, и забыл не этот «Министр», а другой, ведающий строительством, и вместо того, чтобы строить, он подался в писаки, и сколько теперь ни рассуждай, сколько себя ни оправдывай, истинная правда такова, что он, всё-таки, чаще разбирался с дерьмом, чем с бриллиантами, и собой он никогда не был, всё больше выполнял чьи-то заказы, социальные, политические, экономические, и к Партии, выдвигавшей его на руководящие посты, относился с иронией, а, вот, изгнанный и забытый всеми «Министр», выброшенный на городскую свалку, до последнего дня жизни платил партийные взносы, и гордился этим, несмотря на то, что Партия отвергла его, у него хватило мудрости укротить гордыню, из-за  проявленной к нему несправедливости отдельного человека не обижаться на Партию, и, хотя, жил он с такими же, как он, отщепенцами, в ржавом автобусе, и, кроме потёртых штанов, и твидового пиджака, ничего не имел, ему беспрекословно подчинялись, его уважали, ценили, ценили не за былые заслуги, о которых, Соловьёв был в этом уверен, «Министр» никогда им не рассказывал, а за силу характера, за справедливость решений, а он, Соловьёв, живёт на Арбате, в пятикомнатной квартире, заваленной мебелью и бытовой техникой так, что по комнатам невозможно пройти, не набив синяков, и высокую должность занимает, а к нему нет такого уважения, какое было к «Министру», и подчиняются ему, лишь постольку, поскольку на кончике его пера висят премии подчинённых, и он никогда не осмелится повторить подвиг «Министра», у него на это не хватит силы воли, и ему вдруг стало стыдно за то, как по-мальчишески он вёл себя тогда в его кабинете, копировал его позу, открыто насмехался над ним, и только теперь он по достоинству оценил и тот усталый жест рукой, и лаконичное - «Пошёл вон», и то, что «Министр», теперь он был в этом уверен, не стал тогда мстить ему, хотя, стоило ему пошевелить пальцем, и Соловьёва бы не стало, а он тогда ещё с упоением хвастался, как круто с ним обошёлся, и ему стало страшно за себя, за свои мысли, за всю свою жизнь, и самое лучшее, что он мог сейчас сделать для этого человека, это разорвать на клочки готовую, отредактированную в свете последних решений Партии и Правительства, повесть молодого журналиста, ничего ему не объясняя, никак перед ним не оправдываясь, и, когда тот начал настойчиво требовать объяснить причину такого поступка, Соловьёв сложил руки в замок, водрузил их перед собой на стол, но, вдруг, сообразил, что и стол у него не таких размеров, и руки в два раза меньше, чем у «Министра», ещё больше обозлился на себя, и, чтобы скрыть это от подчинённого, разжал замок, оторвал правую руку от стола, и, тыльной стороной ладони прогнал журналиста прочь, вымещая на нём всю накопившуюся за многие годы злобу, о существовании которой он, до последнего момента, даже не догадывался, и если бы не внезапная, глупая смерть «Министра», никогда бы о ней не узнал, но тут же спохватился, понял, что, несмотря на преподанный урок, повторяет те самые ошибки, которые совершал всю жизнь, пересилил себя, переломил, и вместо приготовленного «Пошёл вон», устало выдавил из себя: «Поди прочь», - и этой маленькой победы над собой ему хватило, чтобы почувствовать себя другим, обновлённым человеком, именно таким, какие требовались на новом, перестроечном этапе коммунистического строительства.

Дорога             http://proza.ru/2010/05/20/826