Кресты

Валерий Даркаев
- Митька, - сказала баба Нюра, - Совести нет у тебя, окаянного!- и перекрестилась…
- Как это нет? - удивился Митька Иванов, носивший кличку Карась, и повёл острым стерляжьим носом, словно мог учуять с хода свою вину.
- Ты когда был у родителев?- продолжала подавать голос соседка. – Давеча хоронили Петра, я зашла потом проведать, а там кресты погнили. Зарастут травой могилки-то, и след потеряешь.
  У Митьки странно сжимало душу, когда он видел бабу Нюру. Чем-то напоминала она матушку. Такая же востроносая, с худым лицом, и походка была похожа – немного боком, с небольшой отличкой только манера одеваться. Он поёжился. Не первый человек корил за память к родителям. Действительно, забыл то время когда ходил поклониться месту упокоения, прибрать от сорняков. Настороженно половил в выцветших глазах бабки подвох, может быть, и брешет, поймёшь ли этих старух. Но баба Нюра смотрела прямо и строго. Нет, в таких глазах не могло быть лживого.
- Правда, что-ли, кресты упали? – сдавленным, севшим голосом выгреб вопрос из узкого горла Митька.
  Старуха охолодила укоризно взглядом сквозь, покачала головой, и молча повела сухонькое тело по дороге бытия дальше к своему дому, подтягивая больную ногу.
  Митька не принадлежал к числу людей, которых можно зацепить укором, о чём знала баба Нюра и сам Митька. Пусть и пристыдила, плюнула-сказала: слово – птица, пырх – и нету, только воздух пошевелит - и всё. Исправление рождает скорее оторопь, чем позднее уважение. А тут ужалило, цепануло заусенцем укорной фразы. Сердце дрогнуло…
  На Митьке десантная шляпа, синие кроссовки сорок пятого размера, тельняшка, сопревшая до дыр на его грешном теле. А под полосатой материей тельника широкая душа. Стрела глаза целила на пивнуху, - к друзьям, уже была натянута тетива желания, и карман заряжен полновесным червонцем, однако Митька размагнитился на разгульные деяния, повернул в обратную дорогу, и оброс стремлением изменить себя, пусть кратковременно.
  Сарай был обременён трёхметровыми сухими брусьями из лиственницы, и заблудший сын пришёл сюда, чтобы начать искупление вины, и обвенчался с работой… Вытряхнул мышиное гнездо из рубанка, потрогал ногтем остроту рабочего полотна, положил на верстак тяжёлый брус, провёл пробный ход инструментом, вытянув ломкий завиток стружки, остался доволен, и стал с удовольствием строгать неподатливую древесину. Голова работала с привычным разумением, а руки отвыкли, поэтому получалось поначалу неровно, с браком, приходилось исправлять, а это нудно, что выводило из себя, и едва не довело Митьку до белого каления. Он взмок, измаялся, одеревенели пальцы, и гудели ступни ног. Закончив строгать брусья, Митька настроил углы на них, расчертил, и ножовка завжикала по твёрдой, как железо, плоти лиственницы, вытаскивая жёлтую требуху опилок.
  Лишь на второй день к вечеру изделия обрели законченно печальную форму знака человеческой скорби. Авральное топтание закончилось, кресты были окрашены серебрянкой и отставлены от верстака для просыхания.
  Митька присел на скамеечку около дома, закурил,  расслабил натруженные ноги, жмурясь, довольный, как мартовский кот на солнце. Накал солнца к тому времени ослаб, а светило присело к горизонту, окраснев от  возмущения за разбойные действия протуберанцев. Мимо бежала бездомная собака, Митька поднял щепку, махнул рукой, пугая, что кинет. Собака взвизгнула, и кинулась прочь в сторону. В кроне черёмухи на тарабарском языке говорили воробьи, Митька слушал и улыбался, словно понимал птичий язык, а его мысли гуляли где-то высоко, среди облаков…