Осетровые рыбы

Амирам Григоров
Это было очень давно, может даже, жизнь назад, причём не человеческую жизнь, а  какого-нибудь  долгоживущего создания, допотопного ящера, кровь в котором холодна, как испарина.
Тогда Земля лучше освещалась, и всюду громоздились, как противотанковые ежи,  груды лучей, пересекающиеся под разными углами, будто не одно солнце было на небе, а несколько солнц разного размера в разных частях неба, и оттого одни лучи были рассветными, другие - закатными, третьи же падали отвесно из самого зенита, и эти последние жгли немилосердно.
Это было как раз в тот год, когда море пахло нефтью особенно густо и жестоко, так, что даже чайки улетели от него, и шумно обсиживали городские фонтаны и бассейны.
В тот год это было, когда кипение соков в деревьях расклинивало столетние стволы и похожие на зелёные косточки побеги цикория взламывали асфальт, как пулемётные очереди. Когда заканчивалась школа, и это было вовремя - созерцать одноклассниц, которые, по обыкновению кавказских народов, весьма быстро оформились в зрелых женщин, не было никаких человеческих сил.
Именно тогда дед мой отправил меня с бутылкой отборной чачи в коптильню, что с дореволюционных времён находилась в бакинском районе Арменикенд. Надо заметить, что с этой коптильней у нашей семьи были особые отношения - как-то мой отец, освободившись в очередной раз из тюрьмы, был вынужден добыть и принести в милицию документ о трудоустройстве. Он это сделал, заведя трудовую книжку, где была запись "Рыбный цех имени 26 бакинских комиссаров, должность - дегустатор балыка для определения степени закопченности". Кто-нибудь может придумать работу лучше, чем дегустация балыка? Впрочем, на этом райском месте он не задержался, как и на воле, но об этом обо всём разговор отдельный.
И вот, иду я с бутылкой чачи в коптильню, иду, как по чистому золоту, по засыпавшим тротуар ярчайшим листьям, упавшим с тополей, иду на растёкшийся вдоль трамвайных путей волшебный запах томящейся над углями осетрины. Стоящие у входов во дворы кучки армянской шпаны сверлили меня недружелюбными взорами, сплёвывая под ноги, где-то тихонько играл дудук, стучали нарды и вдалеке дребезжали трамвайные звонки.
У  входа в коптильню рыбный дух сгустился до такой степени, что сам воздух, казалось, сделался вязким и приторным, а из открытых мне ворот вырвался жар, будто из геенны огненной, и, невольно зажмурившись, я вошёл в этот финикийский храм всесожжения, прижав бутыль с чачей к животу.
- Ала, салам, да! - поздоровался со мной сидящий на корточках усатый мужчина в кепке.
Я ответил, как положено.
- Ала, братан, тебя кого надо, а? 
- Вы не Сёма? - спросил я, разжимая веки.
- Ала нет, да! Я Фикрет Баиловский, а! Мене знать надо, э!
- Мне нужен Сёма.
- Ала, братуха, тут три Сёмы есть, тебе какой Сёма? Есть Сёма Косой, есть Сёма Мардакянский и есть Сынок Сёма. Тебе какой Сёма, ала?
Я, наконец, огляделся по сторонам. Небольшой, с бетонным полом, двор коптильни был обнесён дореволюционными зданиями с капитальными кирпичными стенами и кирпичной же трубой, похожей на орудийное дуло. На одной из стен висел основательно запачканный плакат, изображавший троицу – безыскусно намалёванных вьетнамца, негра и девушку–Россию в кокошнике, отпускающих голубя, под надписью «миру-мир», причём кто-то углем дополнил это изображение довольно отвратительными подробностями и непристойными комментариями по-азербайджански. Отовсюду валили клубы дыма и пара. Посреди двора возвышался курган серебристой кильки, которую подгребали лопатами двое мужчин в телагах и кирзовых сапогах, с довольно зловещими небритыми физиономиями, по виду армяне. Ещё один рабочий, с ничего не выражающими, словно две чёрные дыры, глазами, сидел на корточках у стены, держа на отлёте руку с дымящейся беломориной. Рядом на ящике играли в карты ещё трое - молодой парень в кепке и с невероятным носом, улыбчивый русский дедушка в тельняшке, с полным ртом золотых зубов и изрядным золотым крестом на груди, и тот, которому, как выяснилось, предназначалась чача - Семён Рахамимович, он же Сынок Сёма. Это был невысокий, плотно сбитый уроженец Варташена, наш дальний родственник, бывший в молодости чемпионом по борьбе, но, как он сам признавался, "потом жизень, сабака, дала такого виража, что любой бы ориентировки попутал, не только я, грешный перед Б-гом человек".
Узнав меня, он бросил карты рубашками вверх, встал и поманил меня к себе. Я, вежливо кивнув Фикрету Баиловскому, пошёл через двор, переступая жутко воняющие опалесцирующие лужи, окаймлённые чешуёй и рыбьими потрохами.
Мы вошли в саму святую святых коптильни. Тут, подвешенные на циклопических деревянных балках, идущих от стены к стене, на жутких заржавленных крюках, источая ароматы амбры и кабарожьей струи, словно акулы, подтянутые к рее парусника, дозревали туши осетровых рыб. Стройные тела стерлядей перемежались широкими, как бочонки, оковалками белуги, среди них, попадались нежные севрюги, с рядами аккуратных ромбиков, костных "жучек", по бокам, и совсем не теряясь в этой компании, словно дворяне среди черни, свисали, перехваченные несколькими витками верёвки, царственные каспийские осётры. Последние ценились особо, именно их и называли «аг балыг» - белая рыба.
Сёма подвёл меня к человеку в колпаке и халате, восседавшему, как и положено жрецу, на особом троне - на бочке, и познакомил.
- Это Гурген Большой - сказал Сёма – Ещё зовут его Мец*.
Я представился, невольно оробев, поскольку жрец этот был не только высок ростом, но и непомерно толст.
Глаза Гургена Большого, близко посаженные, небольшие и тускловатые, словно утопленные в ноздреватом лице,  приобрели блеск - он увидел мою бутыль.
- Ара, это надо посмотреть, эли.  Ахпер**, дай сюда.
Через минуту появились чайные стаканчики "армуды", и налив в один немного содержимого дедовской бутыли, Гурген Большой осторожно, как старинный химик, пробующий щёлочь, покрутил, поглядел на свет, приблизив к глазам, и обнюхал - мне было непонятно, что можно унюхать в этом рыбно-дымном воздухе – и отпил. Пока он священнодействовал, я разглядывал балки, на которых висели рыбьи туши - дерево этих балок, впитывая в течение неизвестно скольких лет осетровый сок, превратилось во что-то напоминающее ископаемый чёрный янтарь.
- Это  то э, то,  бля буду говорю! - заключил Гурген, вставая с бочки, - Ара, позови ребят, посидим-отдохнём! 
Я хотел откланяться, но не вышло - меня никто не отпустил. Работяги вынесли во двор стол, поставили в центр его мою бутыль, а Гурген, достав из-за ящиков изогнутую металлическую палку, напоминавшую что-то среднее между кочергой и посохом армянского патриарха, приступил к заготовке закуски. Оттягивал посохом рыбьи туши, он махал ножом, полотно которого от множества заточек превратилось в тонкий серп, и отсекал куски рыбьей плоти, делая абсолютно одинаковые, аккуратные срезы.
Семён Рахамимович поднёс мне один кусок.
- Смотри, какой цвет, а? Это осенних листьев цвет. У боярышника бывает такой. У нас в горах, в октябре.  Это севрюга молодая - худая ещё, жёсткая. Такие бабы бывают молодые.  Под водку ничего лучше нет такого закусона, отвечаю.
- А вот это видишь, да? Краснота пошла от края. Как будто кровь там застыла. А сам кусок прозрачный такой, в окно можно вставлять вместо стекла. Это калуга, рыба большая, в ней мяса много.  Рыба редкая. Понюхай, да. Чувствуешь, брательник? Как будто керосином отдаёт. Взяла запах у моря эта рыба. А так она пахнет чуть сапожным клеем, чуть калёным железом, чуть йодом -  только соль забирает от неё эти запахи. Соль и дым.
- Видал, брательник?
В руках Семёна Рахамимовича появился кусок, исчерченный красными и оранжевыми полосами.               
- Это осетровый балык по-энзелийски, царь балыков. Смотри, он как тигр раскрашен - одни полосы как мандарин, другие как мёд. Кто ест такое хотя бы раз в месяц, тот герой становится - женщины к нему как мухи липнуть будут. Ала, сам бы ел, да деньги надо!
Тут Семён Рахамимович закатил глаза, и зацокал языком. Я же остался в недоумении - подозрительно поглядывая на сочащийся, шелковистый шмат осетровой плоти,  не мог понять, чем же это может привлечь женщин.
Через несколько минут мы уже были за столом. Помимо всевозможной рыбы, там были вареные яйца в горшке, стрелки солёной черемши, красная, острая лезгинская капуста, икра трёх сортов (куда же без икры). Кроме всего прочего, материализовалась вторая бутыль, как оказалось, в ней был кировабадский коньячный спирт.
Все обитатели коптильни собрались у стола. Улыбчивый русский дедушка, встав с ящика, так и остался согнутым практически пополам, тряся головой, он подтащил ящик к столу и снова уселся.
Перехватив мой взгляд, Сёма мне сказал вполголоса:
- Это дядя Вася, лучший коптильщик, по всему миру лучший. Ему мусора спину отбили ещё после войны, так и ходит, Б-гу молится.
Услышав о себе, дядя Вася улыбнулся, так, что заблестели фиксы и сказал:
- Уголь главное взять какой!  Если на самане коптить, как урюки коптят, то рыба будет вонять, что тебе настоящее дерьмо. А я берёзовый беру. А иной раз туда и  можжевельника пару веток бросишь. Не для любой рыбы, а для золотой!
- Ара, Яша, - крикнул Гурген погружённому в транс курильщику беломора. Тот, не поворачиваясь, сложил пальцы буквой "v" и ответил сиплым голосом:
- Свобода Луису Корвалану!
- Ара, не сиди, как жоржик борман, если не ишачишь, так подойди и ёбни чачи с ребятами.
- Это ты по-каковски чешешь, Мец?
- По вашему, по-блатующему!
Курильщик медленно встал и, не теряя важности, подошёл к столу и уселся рядом со мной.
- Ара, я такую рыбу в рот еб*л, что это за рыба? Эта рыбу нельзя даже коптить! - доверительно сообщил он мне. Я кивнул.
- Да э, да, такая рыба стала, что убивает человека, нет скажи?
Наконец, все собрались за столом. Налили. Семён Рахамимович встал во главу стола со стаканчиком "армуды" на ладони.
- Я хочу выпить за нашего дорогого гостя. Кто не знает, это брата нашего внук и Фиксы сын. Он хочет учиться на доктора, чтобы спасать людей! За здоровье нашего дорогого!
Я впервые в жизни пил чачу. Жгучий, липкий огонь проник в горло, затек в нос и я на секунду ослеп, оглох и перестал дышать. Сёма протянул мне свёрнутый капустный лист, я закусил, и новое, перечное пламя вытеснило прежнее, из глаз брызнули слёзы, и я задышал.
- Ай, сагол! - сказал Фикрет Баиловский.
Через пару минут стало легко и хорошо.
- Говорят,  такая рыба некошерная, потому что без чешуи. П*здят. Как такая рыба может быть некошерная? Она кошерная, бля буду, поэтому кушай! Б-г не Яшка, он знает, как нам тяжко! – сказал Семён Рахамимович, хлопая меня по плечу.
- Меня сам Курдюков брал, начальник БУРа, лично брал, - рассказал мне дядя Вася, - Курдюков говорил своим мусорам, нате, примите мои волынки-автоматы, а то я, блять буду, поджарю Василия. А я ему говорю, нет, Пётр Иваныч, не возьмёшь ты меня никогда, если только я сам к тебе не выйду. А потом буцкали меня уже в Тифлисе в Орточальской крытке, почки опустить хотели...
- Молодец твой дедушка был, молодец, отвечаю. Красавчик был, красавчик настоящий. На Молоканке золотая биржа была, но ты не знаешь, это давно было. Так твой дед с моим отцом такие там дела творили, ала, я тебе всего даже не скажу, такое проворачивали, - цокая языком, рассказывал Семён Рахамимович.
- Ара, братуха, это уже не рыба стала, совсем уже не рыба, э! Такая рыба убивает человека. П*здой пахнет эта рыба! От нефти вся стала чёрная!
Фикрет Баиловский, размахивая сигаретой, говорил:
- Ала, она приходит, говорит, ала, Фика, балыг один дай, да. Она такая, э, охуительная, э. Буфера такие, жопа такая (тут Фикрет Баиловский очертил в воздухе вокруг себя несколько умозрительных арбузов).  Халажка, э, халажка***. Я её сразу потом ёбнул, э!
- Ударил? - ужаснулся я.
- Нет э, ты что, ёбнул, да! - тут Фикрет Баиловский изобразил руками невидимый отбойный молоток.
Гурген Большой встал со стаканчиком, и все примолкли:
- А сейчас я хочу выпить вот за что. За наш город! Разве есть ещё такой город на свете? Посмотрите вокруг себя, дорогие мои братья. Посмотрите, как листья золочённые летят по улицам, послушайте, как море шумит, словно невидимые кларнеты звучат в нём басами, посмотрите, как пальмы цветут и как оливы на ветру дрожат! Столько стран на Земле есть и столько городов, я много где был, отвечаю,  у меня сыновья живут в Ереване, но я никогда не буду там жить! У Сёмы брат в Израиле, но он не поедет!  У дяди Васи внуки живут в России, и он не будет там жить. У нашего Якова брат в Тбилиси, но он не поедет.  Живи вечно, наш Баку, самый лучший город  Земли, где живут чистые люди, светлые люди! А кто наш город не любит, кто нашу родину презирает, того я маму еб*л!
При этих словах люди, сидящие за столом, пришли в негодование.
- Мамину маму!
- Ала, в рот! Ала в рот!
- Всю домовую книгу!
- Бабушкин гроб!
- Весь род!
- Их гроб! Гроб ихний!
- Маму на бабушке!
- Деда могилу!
Через несколько тостов дядя Вася, раскрасневшийся и счастливый, встал и бодро сходил за баяном. Он играл, все пели дворовые песни, про ландыши, про прокурора, у которого сын стал вором, про рыжую, на которой обязательно надо жениться, про Аникушу, которую вспоминает на нарах парень из города Ростов, а на улице стемнело, быстро, как это бывает на юге, и после нескольких стаканчиков чачи я уснул, сам не помню как.  Деду моему пришлось отправляться  за мной через полгорода. Впрочем, дед мой тоже остался, и на следующий день мы ехали с ним домой на такси. Меня отчаянно тошнило, особенно от запаха балыка, завернутого в промасленную бумагу, что лежал у деда на коленях.

И пришло время, и, подобно великому оледенению, его твёрдые волны, нахлынув, унесли людей, и разбросали их по всей Земле, а она, как мы знаем, велика и обильна у В-евышнего. Дальнейшее, что произошло с населением коптильни, известно только со слов Семёна Рахамимовича, который и доныне жив и здоров. Он по-прежнему достаточно бодр и полон сил, правда, кавказский ресторанчик, который он задумал открывать в Хайфе, так и остался мечтой. Семён Рахамимович часто приходит на пляж, и ложится загорать, рано-рано, в такое время никто не разглядывает его наколок, отражающих знаковые этапы его бурно проведённой молодости, и фраероватые ашкеназские старички, учителя физики и химики на пенсии, не достают его с досужими беседами. Он смотрит на море и слушает чаек, которые кричат точь-в-точь, как бакинские. Иногда у него портится настроение, и он смотрит в небо и говорит кому-то с неудовольствием:
- П*здец, бля! Одного человека даже нету, чтобы поговорить!
Именно от него стало известно, что Гурген Большой уехал к сыновьям в тот самый Ереван, о котором он упоминал. Там его и настиг паралич. Летом, с огромным трудом, сыновья, которых Б-г тоже силой не обидел, вытаскивали его на балкон, и он, недвижимый, сидел там, на высоком этаже красной туфовой многоэтажки, обложенный аляповатыми местными коврами. Сидел он и смотрел на проспект, по которому туда-сюда сновали машины, и на гору Арарат на горизонте. Иногда он пытался курить, но безуспешно - не мог сделать затяжку парализованными губами. Однажды один из сыновей спросил его, не хочет ли он чего-нибудь особенного, чего-нибудь вкусного, и Гурген нарисовал на листке бумаги осётра. Сын отправился на грузинскую границу, в местечко под названием Красный мост, единственное место, где армяне и азербайджанцы обмениваются товарами. Там он нашёл продавца балыков, степенного бакинского азербайджанца, и принялся, скрывая неприязнь (сын Гургена не любил азербайджанцев), сбивать, по восточному обыкновению, цену, поскольку осетрина была дорогой, а вот денег у него было не так уж много.
- Ты из Баку? – спросил продавец.
- Да, я из Баку, - ответил сын Гургена, - но я давно живу в Ереване, лет двадцать. А отец мой приехал после событий, он до последнего жил в Баку.
- А где он жил в Баку?
- Седьмая Завокзальная.
- Седьмая Завокзальная? – тут продавец очень внимательно посмотрел на сына Гургена и спросил, как зовут его отца.
- Гурген, – ответил сын Гургена.
- Большой Гурген, может быть?
- Большой Гурген, так его звали. А ты его знаешь?
- А как он?
- Болеет, – ответил сын Гургена.
Продавец неожиданно ушёл, а вернувшись, он, часто моргая, протянул сыну Гургена целый балык. Тот, оторопев, сначала не стал его брать, но продавец всунул ему в руки и сказал:
- Передай отцу поклон от Фикрета Баиловского. И скажи, что Фикрет Баиловский всех этих беспредельщиков в рот еб*л и будет еб*ть.
И ушёл. А сын Гургена поехал обратно в свой Ереван с красными домами, где на балконе неподвижно сидел его отец. Когда же он приехал, то они всей семьёй сели за стол, во главе которого, в кресло усадили Гургена Большого. Сын нарезал тоненькими ломтями тот самый лучший в мире балык по-энзелийски, и клал отцу прямо в его беззубый рот, аккуратно промокая салфеткой, а тот жевал и улыбался.

- Нет, ну ты представляешь, он так и умер, жуя осетрину, как самый счастливый человек! Он умер, думая, что на родину вернулся! Вот такие у нас на Кавказе дети! Такие у нас на Кавказе друзья! – рассказывал Семён Рахамимович двум отставным польским профессорам  на тель-авивской набережной, и те, улыбаясь, одобрительно кивали головами, что-то произнося на незнакомом Семёну Рахамимовичу идише. Именно он, Семён Рахамимович, поведал историю и про дядю Васю, как тот приехал к родне в Тверскую область, словно снег на голову, имея при себе один старомодный чемодан – «угол», вместивший в себя только пару штанов и тельняшек. А родня эта смотрела него жадно и недоверчиво, на его золотые зубы, на его золотой крест и перстни, ожидая, что у того червонцы изо рта посыплются. Какие-то толстые бабы в платках с орущими детьми, какие-то мужички испитые, незнакомые, то ли дети, то ли внуки, то ли потомки двоюродной сестры, то ли брата двоюродного, одним словом, седьмая вода на киселе. Смотрели они, как он ест, и сколько ест, следили злыми глазами за каждым куском, который дядя Вася в рот клал. На следующий день ушёл от них дядя Вася, сказав: «Лучше с мусорами на киче париться, чем с вами одну парашу греть!»
 Поехал он в Тверь, сгорбленный и одинокий, пошёл там в скупку, заложил все свои золотые перстни, золотой крест снял, перекрестившись, и тоже заложил, пошёл в лучший в Твери ресторан, по дороге всех бродяг встречных, всех пропойц и всех арестантов взял с собой, и пили они самое лучшее и ели самое лучшее, а когда закончились все деньги до копейки, дядя Вася встал, попрощался со всеми и ушёл, а куда ушёл – про то никто не знает. Такая вот история. Тут глаза Семёна Рахамимовича обязательно увлажнялись, и он замолкал, нахмурившись.

Да что уж там Семён Рахамимович! Даже я, хоть и был в этой коптильне всего один раз в жизни, и то в детстве, столь раннем и отдалённом, что Земля за это время десять раз успела измениться, даже я иногда вижу во сне эту коптильню, и просыпаюсь с влажными глазами. В том сне всё как прежде – шумят бакинские пальмы на ветру, играет дудук где-то во дворах, звенит трамвайный звоночек, шелестит прибой и по небу бегут перистые облака, похожие на снежно-белые молоки осетровых рыб.


*Мец (армянск.) - большой
**ахпер (армянск.) - брат
*** Халажка (азерб.,бакинск., от "хала" - тётя) - зрелая женщина.