Обвиняется Корделия!

Артем Ферье
Намедни довелось мне почитать статью Л. Н. Толстого «О Шекспире и о драме». К моему немалому удивлению, там обнаружилась фраза, с которой трудно не согласиться. Она такова:

«Корделия, олицетворяющая собою все добродетели, так же, как старшие две [сестры], олицетворяющие все пороки». 

Это действительно верно, если иметь в виду общепринятое воззрение на Лировых дочек, вошедшее во все хрестоматии. Если в чём и соперничают литературные критики последние два-три века – так лишь в том, кто выше превознесёт святую добродетельность Корделии и кто проникновенней воспоёт её несравненную душевную чистоту. «Золото», возможно, снискал Виктор Гюго, процитированный там же, у Толстого: 

"Lear c'est l'occasion de Cordelia, - говорит Victor Hugo. - La maternite de la fille sur le pere; sujet profond; maternite venerable entre toutes, si admirablement traduite par la legende de cette romaine, nourrice, au fond d'un cachot, de son pere vieillard. La jeune mamelle pres do la barbe blanche, il n'est point de spectacle plus sacre. Cette mamelle filiale, c'est Cordelia”.

{В "Лире" главное - Корделия. Материнская любовь дочери к отцу - это глубокая тема. Такое материнство больше всего достойно почитания, оно восхитительно передано легендой о той римлянке, которая в темнице кормила своим молоком старика отца. Молодая грудь, спасающая от голодной смерти седобородого старца, - нет более священного зрелища. Эта дочерняя грудь – Корделия}.

Что ж, Виктор Гюго, самозабвенный и неистовый романтик – вольно ж ему всё видеть так, как видит он. И кто про что, француз же – всё про груди. «Извольте, тема сисек в «Лире» раскрыта в полной мере, поскольку вспомнилась мне аналогичная история, случившаяся в Древнем Риме», - говорит нам сей демиург, патетики ради застреливший малолетнего гомена, утопивший честного флика и едва не спаливший Нотр-Дам-де-Пари.

Толстой же, моральный нытик и брюзга, ворчит едва не в каждом абзаце своего эссе: «Нет, всё ненатурально, всё надуманно, так в жизни не бывает. Поверьте мне: уж мне ль не знать, как всё бывает в жизни и как было!»

Сказать честно, я и в мыслях не имею как-либо оспаривать их права на мнения, что одного, то и другого, поскольку дело это личное – и точно не моё. Бог с ними, и с занудой Лео, и с восторженным Виктором – поговорим лучше о Шекспире и Корделии, если кому интересно (если ж нет – считайте, что я предупредил: дальше пойдёт разбор пьесы, довольно дотошный и, вероятно, скучный для тех, кому до фонаря Корделия и её родня).

Каюсь, при всей любви к Шекспиру, конкретно «Лира» до недавнего времени я читал лишь единожды, и то – за день перед экзаменом, только чтоб надёргать цитат.  Прежде, правда, ещё в школе, видел советский фильм Козинцева, который произвёл впечатление, показался мощным, но слишком мрачным, чтоб ближе знакомиться с самой пьесой.

Но и при таком поверхностном знакомстве, Гонерилья с Реганой мне почему-то не показались беспросветными злодейками (тётки как тётки, в общественном транспорте попадаются особи и повредней, а от большой любви дамочки порой совершают вещи и поэкстравагантней, чем отравление соперницы). Да и Корделия – не показалась сиятельным ангелом во плоти. Если совсем откровенно, именно Корделия – мне вообще никакой не показалась. «Любящая папина дочка, правдивая до занудства, правильная до оскомины… что тут интересного?»

 И только сейчас я понимаю, насколько был поспешен, отмахиваясь от этой фигуры. Безусловно – одной из самых занятных фигур в «Лире». Гюго был прав, заявляя  “Lear c'est l'occasion de Cordelia”, да только, есть подозрение, несколько иного рода эта l’occasion была у Шекспира, нежели виделось французским романтикам спустя два с лишним века.

В дальнейшем я буду в целом исходить из того, что читателю знакома пьеса, дабы избежать избыточного пересказа, но когда нет – вещица стоит чтения, рекомендую.

Для начала, верно, следует сказать пару слов о том, как представляются обычно нам сейчас ментальность Шекспира и его творческий метод - и каковы они всё же могли быть в действительности. Сколь ни смешно, но мы почти что на инстинктивном уровне склонны воспринимать и людей, живших столь давно, и их писания, - как пусть величия, но чертовски наивные величия с высот нашей нынешней искушённости. «Эти древние были славные ребята, - невольно думаем мы, - но чересчур уж откровенные, незатейливые и даже диковатые».

Однако ж, если вдуматься, то наивно как раз такое впечатление. Пусть нам те времена представляются «эпохой золочёных троглодитов», но если смотреть исторической правде в глаза – то был период апофеоза политической интриги в Европе. Позднее, чем более народным делом становилась политика – тем более незамысловатым. Нынешние пиартехнологии, призванные охмурять широкие народные массы, – НИЧТО в сравнении с дипломатическим искусством аристократов, сызмальства  воспитанных для противостояния себе подобным. Испанский Эскуриал на многие столетия вперёд сделался символом утончённого интриганства, но Уайтхолл переиграл Эскуриал. И, боюсь, какой-нибудь нынешний Джордж Сорос – просто мальчишка и щенок в  сравнении с Уорвиком «Делателем Королей» эпохи Войны Роз, а уж в Елизаветинское время – щенком бы показался и Уорвик.

Именно в эти десятилетия – жил и творил Шекспир. Насколько прост и чужд лукавства был он сам? Ровно настолько, насколько это возможно для актёра с многолетним стажем и сочинителя, сумевшего завоевать сердца многих-многих зрителей, включая самых знатных, водить с ними дружбу, не терять расположения, и сделаться драматургом №1 всех времён и народов.

Хотя иной, конечно, раз, бывает ощущенье, что это действительно наивность и дань якобы наивному времени, когда злодей со сцены любезно извещает зрителей о всех своих злодейских помыслах, как извращенец в тёмном парке – распахивает плащ. Ведь нам кажется непривычным, когда негодяи заявляют о себе вслух и столь однозначно. Но если вдуматься, то и в современной прозе (только что не в драме) сплошь и рядом писатель со всею заботой раскрывает перед читателем «энцефалограмму» мыслей персонажа, как если бы его поступки и слова не говорили сами за себя. Только-то и разницы, что этот «голос автора», объясняющий мотивы и дающий оценки, был бы неуместен на сцене, а потому трагическим мерзавцам в пьесах приходится самим всё рассказывать о себе («Я злой и страшный серый волк…»). Но надо отдать должное Шекспиру, как раз у него они делают это довольно-таки изящно и натурально.

Однако же, что если допустить, что не все злодеи в старинных пьесах – равно прямодушны и откровенны?
Положим, в том же «Лире» мы сразу понимаем, что Эдмунд, младший сын-байстрюк графа Глостера, - безусловный мерзавец, амбициозный и циничный, когда он в полный голос сообщает нам о своём намерении погубить законнорожденного брата посредствам подлога и навета. После – он бесцеремонно шагает по трупам к власти, очаровывая и предавая всех и вся на своём пути, а зритель удивляется, как тот же Глостер, его отец, может быть столь беспечен и легковерен, имея дело с известным нам(!) подонком.

В финале Эдмунд погибает, сражённый Эдгаром в поединке, но, конечно, ни единой слезинки не выжимает из зрителя его кончина, когда мы доподлинно знаем, какой сволочью был покойный. Ведь он сам нам поведал, какой именно был сволочью. И нас на протяжении пьесы неизбежно возмущал тот контраст между истинными его откровениями, обращёнными в зал, и лживыми, льстивыми речами, обращёнными к другим персонажам. Чем искренней и убедительней звучали последние – тем больше убеждались мы в беспросветной подлости этого ублюдка. Однако же, что стало бы, не будь тех «эксгибиционистских» монологов и когда бы Эдмунд был нам представлен лишь так, как предстаёт перед другими лицами на сцене? Что если бы его циничные откровения и коварные действия, наблюдаемые нами будто бы через «скрытую камеру», остались «за кадром»? По счастью, впрочем, Эдмунд виден нам насквозь.

Не то, конечно же, Корделия, младшая, любимая (до поры) и любящая дочь Лира. Что знаем мы о ней и как подаётся этот образ в хрестоматиях?

Она была так искренна, что не смогла лукавить, превознося свою любовь к отцу публично до небес, как то делали старшие сёстры. Выразилась скупо и будто бы «без сердца», за что навлекла на себя его гнев (чрезмерный и несправедливый, конечно) и лишилась приданного. По счастью, король французский всё же взял её в жёны и так. Прослышав же о том, как страдает её несчастный отец, изгнанный и ввергнутый в ничтожество вероломными, неблагодарными и насквозь лживыми сёстрами, Корделия предприняла отчаянную попытку восстановить справедливость, пошла на сестёр войною, но потерпела неудачу, была пленена и злодейски убита. Над ней, таким чистым, любящим и сострадательным созданием – зритель роняет слёзы. Или, как полагают хрестоматии, должен это делать.

Что следует из пьесы точно (и что печально) – Корделия действительно была убита тайно, без суда. И не то чтобы я намеревался учинить над ней процесс пост-мортум, но всё же Её Величество, по-моему, достойны чуть более пристального разбирательства, чем, насколько мне известно, проводилось в литературной критике до сих пор.

И первый вопрос: а правда ли зритель должен был её оплакивать во времена Шекспира и по замыслу Шекспира?  Не секрет, что за основу «Лира», как и многих других своих пьес, Вильям наш Великий взял давнюю легенду, прежде уж не раз использованную в литературе. И в той изначальной легенде – был «хэппи-энд». Корделия, со своим галльским воинством, побеждает злых сестёр и возвращает Лиру трон (насколько мог быть сувереном немощный старик, вновь воцарённый дочерью посредством иностранной интервенции, – в такие частности легенда не вдаётся).

Но как бы воспринималась история именно с таким сюжетом в шекспировские времена? Ведь нам всё же приходится учитывать нюансы и дух эпохи (как приходилось и Шекспиру). Эпоха ж эта такова, что совсем недавно Британия почти что претерпела в реальности довольно схожую милость иностранных благодетелей, горевших желанием восстановить на этом своенравном островке справедливость и защитить истинные духовные ценности (истинную веру, если быть точным). То было буквально за пятнадцать лет до написания «Лира». Трудно сказать, сумела б иль нет Британия отстоять право на своеволие, когда б носители исконной католической нравственности высадились на её берега. Но, заботами сэра Фрэнсиса Дрейка, главного пирата Её Величества, лишь волны Ламанша и Ирландского моря поведают, насколько решительны были идальго Непобедимой (аж вплоть до баталии) Армады в своём стремлении вернуть англичан к идеалам добра и света.

Спустя пятнадцать лет от этой эпической победы над  Испанией, некогда сильнейшей державой мира (после чего она, собственно, и перестала быть абсолютно сильнейшей), победы, которая не только предопределила британское мировое лидерство на века вперёд, но и вызвала огромный патриотический подъём (насколько это возможно для индивидуалистов-англичан) – уместно ли грезить о том, как интервенция со стороны католического государства, будь то даже Франция, а не Испания, увенчалась успехом и наведением порядка в Альбионе? (К слову, конфессиональная принадлежность – имеет значение в пьесах Шекспира; здесь же, в «Лире», когда Кент, в новом своём обличье по-новому представляется королю и говорит, что «вовсе не ест рыбы» - он имеет в виду, что не соблюдает пятничный пост и, соответственно, не «поганый какой-нибудь там кафолик»).

Это уж не поминая крайне запутанную историю с Марией Стюарт (которая была кем угодно, только не невинной овечкой в глазах тогдашней британской публики) и не столь уж давними разборками в Шотландии при непосредственном участии французских войск. Воспевать их победу где-то в Глостершире – возможно, стало бы некоторым перебором в те времена.

Спору нет, спустя восемь десятилетий – в Англии возникла мода на сочинение альтернативных концовок «Лира» («фан-фикшн» - явление куда старше слова), где Корделия со своими французами побеждает и выходит замуж за Эдгара (а где Ленин… в смысле, французский король? – Он в Париже!) Но к тому времени и концепция изменилась. Островитянам так опостылел последний дуролом из Стюартов, что их симпатии к иностранной интервенции распространились даже чуть дальше переписывания театральных пьес. Вплоть до того, чтобы призвать к себе на трон голландского правителя с войском и объявить это дело «Славной Революцией» (к слову, упорно не понимаю, почему в иных кругах призвание Рюрика считается каким-то уникальным и чуть ли не постыдным явлением?)  Однако ж в Елизаветинское время – Англия, что называется, «поднималась с колен» (и не в порядке клоунады, а на самом деле поднималась).

Ладно, довольно исторических экскурсов. То было лишь к тому, что в начале семнадцатого века британский зритель, боюсь, не очень восторженно воспринял бы сочинение о том, как лягушатники обломили рога Джону Буллу. Поэтому Шекспир переиначивает древнюю легенду так, что интервенция успеха не имеет, а заморские войска разгромлены. Думаю, не только лишь потакая зрительскому патриотизму он это делает, а поскольку и ему самому подобный исход вовсе не представляется “хэппи-эндом”.

Отсюда же, впрочем, и другой вопрос: а как вообще мог оценивать Шекспир и его зрители правоту и праведность особы, урождённой английской принцессы, которая, сделавшись королевой Франции, повела французские войска на Британию, под сколь угодно благовидным предлогом?

Над этим вопросом я озадачился, помню, ещё в школе. Думал: ладно, допустим, Корделия проведала, что сёстры дурно обходятся с её отцом, выгнали его, она хочет его спасти – но какого чёрта войну ради этого развязывать? Написала бы, мол, так и так, когда вам, сестрички, в тягость наш папашка – подайте его сюда во Францию, и я-то уважу старика на лучших курортах Cote d’Azur.  Однако ж, когда начинаешь разбирать эту акцию возмездия со стороны Корделии, так там всё: «чем дальше – тем страньше». Ей-богу, мы очень много диковинного узнаём о причинах и поводах ко французскому «отчеспасительному» вторжению, если внимательно читать Шекспира.

И ключевое, пожалуй, здесь слово – Кент. Как географическое понятие. Как крайнее юго-восточное британское графство, кабаньим клыком впершееся в Ламанш и стискивающее его до Па-де-Кале. Как ворота Англии для вторжения с континента.
Сдаётся мне, Шекспир вовсе не методом тыка в карту распределял роли между графьями и герцогами. А потому – мы не поймём до конца Корделии, покуда не разберёмся с Кентом (на сей раз – как с личностью и властителем одноимённого края).

Кем видим мы графа Кента в начале пьесы? Как можем оценить его влияние и значение? Несомненно – как высочайшие. Глостер, тоже не последний человек в феодальной иерархии, называет Кента «старым другом», но по их разговору чётко видно, что Глостер всё же заискивает перед Кентом, представляя ему своего байстрюка Эдмунда. Кент – явно выше и уж точно ближе к королю. Скорее всего – самый близкий к Лиру вельможа и то ли его главный полководец, то ли «начальник службы безопасности», то ли – всё вместе.

Правда – недолго по ходу пьесы удаётся Кенту сохранить столь высокое положение. Когда Корделия вызывает на свою голову проклятья Лира (об этом – после) и лишается приданного, Кент вступается за неё, в довольно резком тоне перечит королю, козыряя своей фирменной прямотой (об этом – тоже после), и ему приказано убраться в изгнание.

Выполнять королевский приказ он, однако ж, не думает. Поскольку ж король добровольно сложил с себя полномочия – по сути, некому и проследить, чтобы Кент выполнил данный приказ. В этой связи нелишним было бы проанализировать политический расклад до и после вспышки королевского гнева, и как это изменение отражалось на Кенте.

Итак, изначально Лир, как предполагается, хотел разделить королевство на три равные доли.
Первая отходит герцогу Корнуоллу и Регане. Корнуолл – это крайний юго-запад, а значит, «надел» включает примыкающие земли вплоть, наверное, до Глостершира (это средний запад), поскольку именно Корнуолл обращается далее с Глостером как со своим вассалом. Сначала - как с любимым вассалом, потом – как с не очень любимым.

Вторая часть отходит Гонерилье и «герцуху Олбанскому» (ладно, Олбани – будет вернее). Это север, Шотландия. Ну и английские, соответственно, земли, примыкающие к вотчине герцогов Олбани.

Третья же часть предназначалась Корделии. И совершенно очевидно, что Кент – должен был оказаться именно в этой трети, по чисто географическим причинам.
Когда ж Корделия лишена приданного – отсюда следует, что царство делится всего на две части. И графу Кенту суждено стать вассалом кого-то из двух помянутых герцогов, женатых на старших королевских дочерях. То есть, он в любом случае теряет те независимость и влияние, к которым привык и на которые рассчитывал впредь. К тому же, он явно симпатизирует Корделии (пока, возможно, это лишь симпатия, а не сговор).

Теряет ли Кент что-либо ЕЩЁ, возражая королю столь дерзко? Нет. Уже - нет, когда Корделия лишена наследства. Но слова, которые он использует при этом, – можно считать некоторыми «оговорками по Фрейду».
Лир, остужая пыл подданного, говорит:
“The bow is bent and drawn, make from the shaft” («Лук согнут, и стрела на тетиве»)

А Кент бесстрашно отвечает:

  «Let it fall rather, though the fork invade
The region of my heart…» («Так пусть же и разит, пусть вторгнется в сердечную мою юдоль»)

Region? Invade?
Как всё географично! А fork? Да, это слово означает, в числе прочего, и зазубренный наконечник стрелы. Но также – любой многозубый инструмент и «вилку» в широком смысле.
  Моё всё же убеждение: Шекспир не вкладывает в уста персонажей слова ради «красивости» или от скудости лексикона. И здесь, возможно, Кент говорит именно так, а не иначе, – поскольку сейчас думает именно о своём регионе и той «вилке» между Олбани и Корнуоллом, в которую может угодить после ухода Корделии с британской политической арены.
Впрочем, пусть анализ его лексики чреват впадением в софистику, но что уж точно очевидно – с его-то опытом царедворца и королевского советника он не может не понимать, насколько это недопустимая вещь, публично требовать от короля публичного же отказа от только что данного слова. Однако же, возврат власти Корделии над его Кентом значит для графа так много, что он не может сдержаться и идёт ва-банк, пытаясь надавить на монарха при свидетелях. Когда ж решение Лира нерушимо – так и Кенту больше нечего терять. Изгнание – так изгнание. Оно даже и лучше: не надо будет представать перед новым сюзереном (Корнуоллом, скорее всего), не надо принимать его у себя, рискуя попасть в то деликатное положение, в какое вскоре попадает Глостер. «Меня нет дома, я изгой, в натуре».

Впрочем, когда то ещё будет, новый раздел земель по изменившимся обстоятельствам и установление иной власти в тех землях? Не скоро. Во всяком случае, Кент не намерен его дожидаться. На приказ об изгнании он чихать хотел, и снова мы его встречаем, когда он заявляется к Лиру в замок Гонерильи, изменив внешность и манеру речи, «закосив под бомжа».

Конечно, это довольно забавно: невесть какой бродяга с улицы проникает в ближайшее окружение короля и завоёвывает его симпатию. Забавно – если не учитывать, что фактически в замке властвует не столько Гонерилья или её супруг, сколько – всем верховодит свита Лира из ста рыцарей. Они предаются праздному веселью, жрут от пуза, пьют вволю, топчут поля охотой, портят девок, задирают местных холопов и даже дворян почём зря. Естественно, их поведение вызывает некоторые нарекания со стороны хозяйки замка (это к вопросу о «свинской неблагодарности» старших дочерей), но главное – кому подчиняется эта буйная ватага? Формально – Лиру, хотя он, кажется, не в той кондиции, чтобы кем-то руководить. А фактически?   

Фактически, возможно, они вообще никому не подчиняются, но когда бывший королевский полководец, ряженный бродягой, решает войти в контакт с Лиром – он не встречает никаких препятствий в том.

Разумеется, Кент явился к Лиру лишь с тем, чтобы продолжить верное ему служение и отстоять честь господина в случае нужды (ведь понятное дело, тех ста рыцарей – безмерно мало). И как же он служит? Вестимо, истово и рьяно. Вот, скажем, Лир гневается на непочтительность (не сверхъестественную почтительность, скажем так) Освальда, сенешаля Гонерильи. Ради справедливости – Гонерилья сама наказала Освальду быть похолоднее с её разудалым батей, чтобы поставить его на место. И вот Лир бьёт Освальда, а тот выговаривает: «Ваше величество, меня нельзя бить, я дворянин». Тут-то выскакивает Кент со своей услужливостью, сбивает Освальда подсечкой, тузит его, глумится над ним и выдворяет восвояси.

Здесь нужно понимать: побои, полученные твоим сенешалем от короля, пусть и «на пенсии» - это ещё куда ни шло. Но побои от приблудного бомжа из королевской свиты (а именно такое обличие имеет Кент) – оскорбление, которого Гонерилья стерпеть не может. И не должна терпеть! Да какого чёрта: она обязана теперь уж обезопасить своих людей от этого сброда! Иначе – какое ей будет уважение от собственных слуг?

И Гонерилья решительно выговаривает Лиру, что дальше так продолжаться не может, на что тот привычно вскипает, привычно обрушивает на её голову все проклятья, какие только может породить уязвлённое сенильное самодурство, – и убывает со своей свитой восвояси  (к Регане, которая сейчас у Глостера).

Вот так рассорились папаша с дочкой, и примирение теперь их невозможно без того, чтоб Лир не пошёл на большие уступки по части сокращения своей свиты. Ведь Гонерилья не без оснований побаивается такой толпы головорезов в своём доме. Сто рыцарей – недостаточная сила, чтоб осадить замок, но чтобы вырезать обитателей, как стеллеровых коров, когда уже внутри – вполне достаточная. И Гонерилья пишет сестрице Регане о своих подобных опасениях (небеспочвенных).

Причём тут Кент? Способствовал ли он эскалации конфликта между отцом и дочерью? Ну что вы, что вы! Он – всего лишь служил верой-правдой, как иначе не умеет. И он такой простак, ей-богу, что какой уж там мог быть у него злой умысел?

Далее. Освальд прибывает к Регане, гостящей у Глостера, с письмом от Гонерильи, а Кент – с письмом от Лира. И как дальше служит бравый верный Кент своему королю? Так, что, вручив письмо, схватывается с тем же Освальдом на ровном месте, кроет его семнадцатиэтажным матом, размахивает мечом, а когда на шум являются Эдмунд, Глостер, Корнуолл, Регана и все-все-все – наезжает и на них.

До него терпеливо допытываются: парень, что тебе сделал этот бедолага, что ты на него так набросился? Поначалу Кент несёт невразумительную и воинственную чушь, а потом признаётся: «Да морда его не понравилась!»

На что Корнуолл резонно интересуется: «А наши с герцогиней морды тебя, часом, не раздражают, нет?»

И Кент отвечает:
 Sir, 'tis my occupation to be plain:
I have seen better faces in my time
Than stands on any shoulder that I see
Before me at this instant.

То есть, он опять, в который раз, напирает на свою имманентную, экзистенциальную правдивость («как род занятий – правдоруб») и под эту сурдинку хамит: «Да, видывал я в жизни мордасы и посимпатичней, чем те, что лицезрю вот прям сейчас»).

И, кажется, единственный раз – его “sancta simplicitas” получает надлежащий отпор и верную оценку:

This is some fellow,
Who, having been praised for bluntness, doth affect
A saucy roughness, and constrains the garb
Quite from his nature: he cannot flatter, he,
An honest mind and plain, he must speak truth!
An they will take it, so; if not, he's plain.
These kind of knaves I know, which in this plainness
Harbor more craft and more corrupter ends
Than twenty silly ducking observants
That stretch their duties nicely.

Что, вкратце, означает: «Ага, видали мы таких «простачков»! Да в их показной «дерзкой прямоте» - больше искусства и лукавства, чем у двадцатки расторопных, поддакивающих тупиц. Но нас-то  - на такой мякине не проведёшь».

Это говорит герцог Корнуолл, который далее в пьесе оказывается персонажем скорее отрицательным, чем иное. Корнуолл мнителен и недоверчив. Впоследствии он заподозрит Глостера в некоторой неяльности по такой пустяшной причине, как обнаруженное у графа письмо с сообщением о французской интервенции, про что Глостер запамятовал известить сюзерена. Корнуолл злой парень, он хулиган, он лишает Глостера зрения (что по нынешним временам всё же преувеличенная реакция на такую мелочь, как государственная измена). Но всё это не умаляет его ума и способности разбираться в людях. Поэтому Кента, пусть и в чёрт знает каких обносках, он «выкупил» на раз. Ему даже не надо знать, кто именно перед ним, – он просто видит тип поведения. «Я буду прям с тобой, рискуя потерпеть за прямоту, и уж за то тебе прийтись по нраву должен я» - есть такой приём «психологического вторжения». Хорошо действует на холериков и особенно сангвиников, обличённых властью. А на флегматиков и меланхоликов – действует не так хорошо. Потому Корнуолл и ставит блок: «Да хер ты угадал! Со мной такие штучки не проходят!»

Впрочем, целью Кента ведь и не было очаровать этих господ своим простодушием. Его целью было – покарать прощелыгу Освальда, не так ли? Ну, кровь вскипела, меч выпрыгнул из ножён – сами понимаете. А уж что за такую малость его заковали в колодки – изверги, варвары. Никакого почтения к буйнопомешанным королевским гонцам, ни к их сединам, ни к их лохмотьям!

На досуге, сидючи в колодках (конец второй сцены второго акта, после ухода Глостера),  Кент предаётся размышленьям вслух – и весьма занятным. Во-первых, обращаясь к королю, он сулит, что тот, приехав к Регане, на себе проверит старую пословицу, попав из огня да в полымя (“Thou out of heaven's benediction comest to the warm sun”). Во-вторых же, что важнее, он, пользуясь случаем, хочет вдумчиво перечитать письмо от Корделии. Которая, оказывается, не только в курсе его дел, несмотря на всю конспирацию графа, – но и держит с ним связь. Такое ощущение, что наивная девочка, отбыв во Францию, оставила на Родине не только частичку сердца, но и недурную разведсеть. Вот только интересно: она в переписку с Кентом вступила – до его внедрения к королю, или после? О том не сказано, но есть отчего-то подозрение, что – до.   

И вот прибывает Лир. Конечно, Кент мог бы не привлекать внимания короля к своему бедственному положению. Чего уж там: проштрафился по горячности, так не надо бы смущать господина, когда для него сейчас ничего нет важнее, как заручиться поддержкой Реганы. Но «простак» Кент – не таков.

Он не только что привлекает внимание Лира к себе, но и – живописует перед ним историю своих злоключений так, чтобы нельзя было не воспылать сочувствием к бедняге и гневом на обидчиков верного слуги. Что важнее – он представляет сцену вручения посланий (им и Освальдом) весьма детально. Рассказывает, как явление Освальда бесцеремонно прервало его аудиенцию, как письмо, доставленное гонцом от Гонерильи, было прочитано прежде королевского, поданного первым, как потом, вместо ответа, герцог с герцогиней поволокли Кента на охоту, где мучили холодными взглядами, в то время как Освальда – обласкали. Ранее в пьесе ничего этого нет.

А что есть – встреча гонцов уже после вручения писем, при которой Освальд далеко не сразу узнаёт Кента, несмотря на давешнее оскорбление в замке Гонерильи, и держится более чем дружелюбно. Когда ж на шум драки являются Корнуолл с Реганой, последняя припоминает: «А, это, кажись, гонцы от короля и герцогини». Из дальнейшего разбирательства вполне видно, что Кента в этой его «бомжовой» ипостаси герцогская чета видит если не первый раз в жизни (письмо-то он вручил), то – второй. Ни на какой охоте они не были, никакими холодными взглядами королевского посланника не плющили, и поначалу – они настроены вполне миролюбиво к обоим гонцам. Покуда Кент не грозится, в присутствии дамы, размазать Освальда по стенкам сортира и не обзывает всех уродами. Ради чего ввёрнута эта сцена с подробным докладом Кента Лиру? Тут, возможно, интересней вопрос: «Ради чего «честняга» Кент врёт так самозабвенно?»

Но Лир ему верит. Далее – он всё пытаясь настроить себя на примирительный и дипломатичный лад, но неизменно вспоминает о Кенте в колодках, о такой вопиющей непочтительности к своему посланнику и посланию – и ожесточается. С тем – безнадёжно портит отношения и с Реганой.

Причём тут Кент? Конечно, ни при чём. Он всего лишь служил верой и правдой. Своему господину. И служит дальше.

Если спросить людей, знающих «Лира» по хрестоматиям, как обошлись старшие дочери с отцом, – ответ будет: они изгнали его и обрекли на скитания в нищете. И это ужасно – но это совсем не то, что реально было у Шекспира.

Нет, собственно Лира – никто не изгонял. В чём ему было отказано – в содержании свиты. Состоящей из таких вот буйных молодцев, среди которых один лишь Кент довёл бы любую принимающую сторону до икоты. А самого-то Лира – готовы были обласкать, пригреть, и он бы точно не ведал нужды ни в чём, кроме изъявлений властного самодурства, когда сам отдал власть.

Кто обрёк Лира на одинокие (в обществе одного лишь Шута) прогулки под дождём? Вообще-то, он сам. О каковом намерении отказаться от всякой крыши над головой да подставить свои седины и морщины бичам стихии – поведал как всегда очень выспренне и эмоционально. С чем получил от Гонерильи напутствие: “At your choice, sir”

(Признаюсь честно, я очень хорошо отношусь к своему oldman’у, но если б он, поселившись в моём замке, взял моду колотить моих дворецких и поощрять к тому всяких буйных бродяг, которых «прописал» бы у меня же, по три раза на дню проклинал меня получасовыми филиппиками, где б желал мне то ли бесплодия, то ли рождения мутантов, а потом бы изъявил желание вдариться в скитания по окрестностям, чтоб отморозить уши всем на зло, – боюсь, моя сыновняя почтительность не сумела бы произвести ничего более любезного, чем  “At your choice, sir”. Как же, однако, славно, что в России земельный вопрос стоит не столь остро, как в Британии, и родителям не приходится ютиться в одном замке с детьми).

Или – не только сам Лир обрёк себя на одинокие странствия в непогоду?
Да, Гонерилья с Реганой решили запереть врата замка Глостера, когда там снаружи гневный батя со своими рыцарями – и хрен его знает, на что он сподобится, когда его раззадорят пуще. Но отсюда как раз следует, что они искренне полагали: отец имеет более чем внушительную свиту, способную отстоять его интересы. Ей-богу, это было бы несложно – найти приют для короля, сопровождаемого сотней рыцарей. В первой же деревне – его примут с великой почтительностью (попробовали бы не!)

Однако ж, как-то вот так выходит, что Лир очутился под проливным дождём  совсем один, не считая Шута. «Зайку бросила хозяйка», что называется. А куда свита-то подевалась? Её распустила Гонерилья? Нет. Это не её люди. Свиту распустила Регана? Нет. Она над ними не властна. Так кто бы объяснил, как вышло, что было вот только сейчас при короле сто рыцарей – и как-то они враз «аннигилировались»? Быть может, полководец Кент, прежде просочившийся через эти стройные и верные ряды в рубище бродяги, мог бы хоть намекнуть на тайну исчезновения королевской свиты?

Но он – занят сейчас более важными делами. Во-первых, он сокрушается над участью своего господина, неприкаянно скитающегося под дождём, а во-вторых – он отлавливает джентльмена из людей Глостера и обращается к нему с весьма и весьма любопытной речью. Вот что говорит Кент, убедившись в том, что джентльмен сочувствует королю (Акт 3, сцена 1):

Sir, I do know you;
And dare, upon the warrant of my note,
Commend a dear thing to you. There is division,
Although as yet the face of it be covered
With mutual cunning, 'twixt Albany and Cornwall;
Who have—as who have not, that their great stars
Throned and set high?—servants, who seem no less,
Which are to France the spies and speculations
Intelligent of our state;


Таким образом Кент вводит собеседника в курс политической ситуации. Заявляет, что между Олбани и Корнуоллом зреет раздор, пусть покамест скрытый (в дальнейшем мы увидим, что хотя жёны герцогов действительно перецапались из-за Эдмунда, но это не помешало их войскам выступить сообща).
Ещё он говорит, что слуги британских господ, с виду верные, на самом деле – французские соглядатаи, собирающие разведданные о любезном Отечестве.

Тут джентльмен мог бы воскликнуть: «Вот ведь какие гады!», но Кент продолжает:

But, true it is, from France there comes a power
Into this scattered kingdom; who already,
Wise in our negligence, have secret feet
In some of our best ports, and are at point
To show their open banner.

То есть, доверительно сообщает, что французы, воспользовавшись «нашей небрежностью», уже тайно высадились в удобных портах и вот-вот готовы выступить открыто.

Здесь джентльмену впору вскричать: «Господи, какой ужас!», но Кент тотчас огорошивает его ещё более странными словами:
“If on my credit you dare build so far
To make your speed to Dover, you shall find
Some that will thank you, making just report
Of how unnatural and bemadding sorrow
The king hath cause to plain.
I am a gentleman of blood and breeding;
And, from some knowledge and assurance, offer
This office to you”.

Что означает: «Если доверишься мне, поспешишь в Дувр и расскажешь о бедственном положении короля – тебя, брателло, не забудут. И ты на лохмотья-то мои не смотри: я пацан авторитетный, аристократ в натуре. И крепко в теме, зуб даю».

То есть, Кент сообщает о слабости Англии в нынешнем её положении, о готовящемся французском вторжении ради защиты короля, говорит, что им нужен лишь повод, этак ненавязчиво прощупывает, следя за реакцией, – и… предлагает джентльмену отправиться аккурат туда, где высаживаются французы, дабы сообщить о том, каким неимоверным, безумным страданиям подвергнут был бедняга Лир.

Естественно, джентльмен потряхивает головой:
“I will talk further with you” - что мы переведём как: «С этого места – поподробнее, пожалуйста!»

А Кент отвечает примерно следующее: «Да чего там рассусоливать-то? Корделии ты отдашь письмо, французской королеве. Всё ты правильно понял, братишка: я склоняю тебя к измене. Но – ради спасения короля, конечно».

Что сталось бы с этим джентльменом, когда б он отказался, извинившись какими-нибудь там смехотворными патриотическими соображениями, – можно легко догадаться, зная Кента. И о том, наверное, говорил его взгляд, на сей раз действительно откровенный.

Как легко догадаться и о том, откуда Кент знает о французском десанте. Да ему ли не знать, когда именно он и обеспечивал высадку в своих владениях, «по недосмотру»? Вспомните: Кент – врата Англии, и этим сказано всё. А ещё – на связи с Корделией. И пусть раньше у них была просто взаимная симпатия, то сейчас – они играют заодно, причём играют – как по нотам.
Но главный вопрос – когда именно в светлой голове душечки Корделии созрело окончательно решение о военной интервенции  во имя защиты горячо любимого родителя?

Нет, совершенно понятно, что на такие хлопотные меры, как война, Корделия идёт исключительно ради папы, жертвы неблагодарности её злонравных сестёр. Мы не можем не верить в это, поскольку в дальнейшем она сама заявляет об этом без утайки ((Акт 4, сцена 4):
“O dear father,
It is thy business that I go about;
Therefore great France
My mourning and important tears hath pitied.
No blown ambition doth our arms incite,
But love, dear love, and our aged father's right”

“Отец любезный,
За дело я твоё вступаюсь, с тем
Владыка Франции был милостив
К моим стенаньям и потоку слёз   
Отнюдь не ради славы бренной
Вздымаем меч, но из любви священной
И уваженья к праву старика”.
 

Кто-то мог бы возразить, что Лир нигде, никогда и ни единым словом не просил Корделию затевать из-за него войну. И вообще был немножко не в том состоянии, чтобы претендовать на возврат трона (что, вроде бы, не могло не бросаться в глаза). Но, очевидно, дочерняя почтительность Корделии не ведала границ (что моральных, что государственных). И все её действия несомненно были продиктованы исключительно заботой о любимом папеньке. Однако же, всё равно остаётся вопрос: в какой именно момент времени Корделия поняла, что честь и достоинство отца, третируемого сёстрами, никак невозможно отстоять без полномасштабной интервенции?

Эта вербовочная беседа Кента с джентльменом  - проливает свет на многое. Действительно, что знали мы (и Кент, и Корделия) об ужасах и тяготах положения «отставного» короля? До последнего времени он жил в замке Гонерильи, где с ним действительно обходились не с той почтительностью, на которую он хотел бы рассчитывать. В смысле, имели наглость возражать, когда придворных Гонерильи лупили не только рыцари королевской свиты, но и приблудные бомжи.

Конечно, таких хамских возражений гордый Лир стерпеть не мог и, прокляв Гонерилью, подорвался к Регане со всей своей весёлой компанией. С Реганой (и прибывшей туда же Гонерильей) он имел довольно непродолжительный разговор, после которого заявил, примерно: «Сволочи вы, а не дети, вот уйду от вас – и пусть вам будет стыдно».

Замечу, когда Кент беседует с джентльменом – Лир ушёл в ночь и в бурю ТОЛЬКО ЧТО. До этого момента – его отношения с герцогинями если и смахивали на «третирование», «гонения» и «тиранство», то никак не с дочерней стороны. Никаких лишений и притеснений – он и близко не терпел, чтобы нужно было его защищать. Напротив, это его свита наводила ужас на оба герцогства, и вот только сейчас из-за этого разгорелся настоящий скандал. А тут неожиданно выясняется, что в портах Кента УЖЕ высадилось французское войско, ведомое Корделией. Надо же, какое совпадение!

Я бы сказал, это весьма впечатляющая прозорливость и расторопность со стороны столь юного и бесхитростного создания. Её отец только-только ввергнут в нечто, что можно назвать «лишениями и гонениями» (хотя, повторю, конкретно его – никто из дому не выгонял) – а любящая дочка уже не только «выплакала непрестанными слезами»  войско у муженька, не только изготовила его к походу, но и переправила через Ламанш. И лишь ждёт сигнала, чтобы выступить открыто.

Что ж, добрейший Кент – конечно, подаёт сигнал. «Ваше Величество, тот кошмар, которого мы так долго ждали, наконец свершился. Отец ваш оказался на улице, один под ливнем, скитается в полнейшем ничтожестве.  По-моему, это достаточно ужасно, чтобы мы таки уже могли приступить к операции “France, save the King”».
 
На вопрос же «Когда именно у Корделии вызрело решение спасать отца путём иностранной интервенции?» - мой ответ: С САМОГО НАЧАЛА (во всяком случае, с самого начала пьесы, поскольку о детских годах Корделии нам мало что известно).

Видите ли, всякий оперативник РУБОПа, выискивающий в газетах объявления о «разовой рисковой работе» и «принимающий» подобные заказы, расскажет очень много интересного о скромных и любящих папиных дочках, в чьей любви никто бы не усомнился, покуда не прослушать запись переговоров о цене вопроса. Рассказывая – он непременно помянет старую пословицу про тихие гидрологические образования и населяющую их инфернальную биоту.

Конечно, я далёк от утверждения, будто все младшенькие, ненаглядные и обожаемые детишки таковы, но Корделия – точно не так проста, как представляется большинству критиков. Рискну утверждать, она не «простее» Эдмунда (тоже младшего и любимого сыночка), который, быть может, и введён в пьесу, со всеми своими циничными откровениями, отчасти для того, чтобы лучше можно было понять Корделию. И самое увлекательное – не то, о чём поведано открыто, а те обстоятельства, которые остаются «в тени», но довольно легко реконструируются, поскольку Шекспир во многих случаях прямо на них намекает.

Если восстановить эти обстоятельства, включая истинные мотивы персонажей, то многие вещи в пьесе, казавшиеся несколько нелогичными и чуть ли не «натянутыми» - становятся очень даже логичными.

Итак, какие планы были у Лира на счёт Корделии? Мы знаем, что он решил сбросить с плеч бремя государственных забот, а царство своё – разделить между тремя дочерьми. При этом две старшие, Гонерилья и Регана, уже замужем (за герцогами Олбани и Корнуоллом, соответственно), а Корделия – девица, и лишь сейчас ей суждено связать судьбу с одним из двух претендентов: либо с королём Франции, либо с герцогом Бургундским.

Но так ли это на самом деле? Рискну предположить – не совсем. Ибо в порыве гнева Лир, кажется, раскрыл свои истинные намерения. Он говорит Кенту о Корделии:
I loved her most, and thought to set my rest
On her kind nursery («Её любил я больше всех и чаял сыскать покой в её заботе»).

Один вопрос: когда Корделия выйдет замуж – где именно Лир чаял вкушать её дочернюю заботу? Ведь ясно же, что королева Франции или герцогиня Бургундии будет проживать «по месту постоянной прописки на жилплощади супруга». Ну а король британский, что же, - за ней, на чужбину, на старости-то лет? Как-то это странно.

Думается, истинный замысел Лира был в том, чтобы вовсе не выдавать Корделию замуж до своей кончины, а жить с нею на её трети, в Англии. Эгоистичная прихоть старика, чересчур прикипевшего к младшей дочки? Что ж, у стариков бывают такие прихоти.
Но зачем тогда эта клоунада с заморскими женихами? Да затем, что их было бы невежливо отшивать открытым текстом, когда сватаются. Августейшие, всё же, особы. Это оскорбление, имея незамужнюю дочь, сказать заморскому принцу или королю: «А тебя, ничтожество, я даже на погляд не пущу!»

Поэтому, как представляется, Лир вознамерился их отшить более деликатно. Для того, собственно, и устроил этот дурацкий конкурс под лозунгом «кто похвалит меня лучше всех – тот получит большую конфету». Который, казалось бы, не имеет особого смысла, ведь королевство уже поделено, и все знают, как (о чём сообщается в первых строках пьесы). Можно было бы подумать, что это лишь блажь самовлюблённого старого маразматика – если бы не один момент.

Видите ли, старшие дочери, повторю, – уже замужем. Они охотно подыграют капризам папаши и наплетут ему что угодно словесами самыми выспренними. Едва ли при этом стоит корить их за лукавство и фальшь, поскольку не более то фальшиво, чем здравицы на всяком юбилее.

Но другое дело – Корделия. Если и она столь же самозабвенно обязуется посвятить всю свою любовь отцу – это будет своего рода пощёчиной заморским женихам. Те же этические соображения, которые не позволяют Лиру отказать соискателям наотрез и сразу, - не позволят и им взять в жёны принцессу, которая публично поклялась любить только лишь своего отца (то есть, не любить мужа ни капельки).

Конечно, это домысел, но можно всё-таки предположить, что решая дело такой важности, Лир заранее условился с Корделией, своей самой любимой и верной дщерью, светом в окошке и путеводной звездой его старости, что она скажет всё, как надо, только бы отделаться от женихов и остаться при нём. Он был уверен в этом, поскольку не могла ж Корделия, с её-то чистотой и искренностью, пообещать и обмануть старика?

Что ж, Корделия всегда верна своей искренности и чистоте. А посему, когда приходит её черёд петь осанну, она говорит со всем своим детским простодушием:
«Да знаешь, папа, я тебя, конечно, должна любить, поскольку ты меня произвёл на свет, растил, в школу за ручку водил, всё такое, но, вообще-то, я как бы замуж хочу. И мужа – любить буду точно уж не меньше».

Со стороны могло показаться, что Корделия, это непосредственное дитя, решило восстать против омерзительного ей притворства сестёр, а потому с ребяческой прямотой сказала то, что думает на самом деле. Такая честность, пусть несколько неуместная, может даже умилить. Хотя с другой стороны, попробуйте умилиться, когда на вашем юбилее коллега поднимет такой тост: «Вообще-то, виновник торжества ничего особенного из себя не представляет, ни как человек, ни как специалист, но поскольку мы вместе работаем и ему стукнуло сколько-то там – что ж, вздрогнем!» Думается, подобный тон (при вполне правдивых словах) позволителен лишь ближайшим друзьям и то в шутку. Когда же за праздничным столом кто-то в самом деле бросится резать правду-матку о своём отношении к юбиляру – это вряд ли умилит виновника торжества. Вот и Лир – был далёк от умиления. Ведь это ж его «бенефис», в конце-то концов, это он устанавливает правила игры, и когда он хотел услышать лесть – крайняя непочтительность отказывать ему в этом праве столь грубо.

Но то было бы ещё полбеды, когда б поведение Корделии представляло собой лишь неуместное ребяческое прямодушие. А настоящая беда для Лира – когда он вдруг осознаёт, что это невинное создание совершенно хладнокровно и даже не без удовольствия вонзает кинжал в его согбенную спину. Представьте: что, если они действительно условились о том, чтО надлежит сказать Корделии, и знают об этом лишь они двое? А как дошло до дела – дочка, не моргнув глазом, легко предаёт все договорённости, выставляет отца тщеславным ослом, а себя – возвышает в глазах публики, ценящей искренность. Вот тут-то, каков бы ни был Лир опытный и сдержанный человек (а он не больно-то и сдержан) – он действительно имеет основания разразиться проклятьями самыми ужасными (и даже проговориться, косвенно намекнув на свои истинные планы касательно Корделии).

Не вполне ясный момент – прежние отношения Корделии с французским королём. Но отчего-то кажется, что они хорошо знакомы и между ними вопрос о женитьбе давно уж решён. То же, что Лир лишает Корделию её трети владений, – не помеха. Скорее, даже на руку влюблённым голубкам, поскольку «бесприданность» принцессы позволяет легко отделаться от этого бургундского жлоба.

Как сама Корделия относится к тому, что лишилась своей трети британской земли? Да никак. Ей не нужны отцовские подачки. Она изначально не претендовала на эту треть. Она претендовала на любовь заморского короля и власть над Францией. А потом – и над Британией. Но не над жалкой третью, конечно. Фи, как это мелко и пошло!
Известное дело: маленькие девочки, бывает, капризничают, отнекиваясь от кусочка тортика на блюдечке. Но стоит оставить их наедине с холодильником – уплетут торт целиком за милую душу.

Если понимать намерения Корделии именно так – несколько более осмысленными становятся её реплики «в сторону», когда сёстры разливаются в дифирамбах Лиру. Стоит лишь прочесть их с чуть иной интонацией, чем принято обычно.

Вот выступает Гонерилья, пафосно и льстиво. Корделия же говорит:
“What shall Cordelia do? Love, and be silent”.

А вот Регана расточает мёд – и Корделия «скорбно вздыхает»:
“Then poor Cordelia!
And yet not so; since, I am sure, my love's
More richer than my tongue”.

Конечно, вовсе не увидеть сарказма в этих репликах – вероятно, невозможно. И принято трактовать его так, что Корделия будто бы уверена: отец всё равно оценит её искреннюю, хотя невелеречивую любовь. Даже если она будет «любить, но молча». Однако ж, сколь бы наивной, простодушной и косноязычной принцессой ни была Корделия, вроде, её образования и умственных способностей должно было хватить, чтоб уразуметь условия конкурса. Что «любить молча» - не прокатывает по-любому. Посему, думается, это иного рода сарказм в её словах. И смысл: «Пойте-пойте, кумушки-сестрицы! Вот только хрен вам на рыло, а не королевство! И от батиной воли – это никак зависеть не будет!»

Когда ж Корделия говорит о своей любви, что «богаче языка» - точно ли она имеет в виду любовь именно к Лиру? А может, к французскому королю? А может – к монаршим регалиям и земельным владениям? Впрочем, да пусть даже и к Лиру! Ведь мы же знаем, что все последующие действия Корделии были продиктованы исключительно этим светлым чувством. До того сильным и вещим, что французские войска были переправлены в Англию ещё задолго до того, как Лир действительно попал в переплёт.

Но знает ли Корделия сейчас, в первом акте, что бедного папеньку придётся спасать? Думается, знает. О чём довольно ехидно высказывается, прощаясь с сёстрами. Смысл её слов: «Я, конечно, в курсе, какие вы сучки, и нифига не верю, что вы папашку нашего как надо пользовать будете. Но уж, делать нечего, вверяю сию драгоценность вашим заботам, не оплошайте» (или – оплошайте, что вернее; а я покамест десантную операцию готовить буду).

Да, она достаточно хорошо знает свою родню, чтоб быть уверенной: не очень-то поладят вздорный сенильный маразматик, мнящий себя пупом земли, и параноидальные высокомерные стервы, дорвавшиеся до высшей власти и не желающие терпеть в том стеснения. Обидят ли сестрички папашу? Это уж к гадалке не ходи! (Во всяком случае, первую же мало-мальски серьёзную размолвку можно будет представить как невероятную обиду, а уж верный Кент проследит, чтобы Его Величеству действительно пришлось малость пострадать).

Но как же славно, что при всём этом безобразии не будет Корделии! Ведь Корделия – явится строго тогда, когда надо. А сейчас – уходит в изгнание на французский трон, бедняжка. К слову, что делал Эдмунд, когда его любящему отцу выдавливали глаза? Так вышло, что Эдмунда не было дома. Неслучайно, как мы знаем (поскольку про злодея Эдмунда мы знаем всё…).

Конечно, можно считать, что действия Корделии продиктованы не одним лишь властолюбием, но некими благовидными государственными интересами. Весьма возможно, она изначально не одобряла этой стариковской прихоти, раздербанивания государства на приданное дочуркам, и стремилась к воссоединению британских земель. Но в любом случае движет ею вовсе не безудержная и безграничная дочерняя любовь, а сугубо политические мотивы. И в достижении своих целей Корделия с Кентом действуют очень расчётливо, цинично и жёстко. Чтобы в этом окончательно убедиться, стоит перечитать третью сцену четвёртого акта, где Кент, прибыв во французский лагерь в Дувре, встречает того самого джентльмена, которому поручил доставить весточку Корделии, и расспрашивает о её реакции. Вопрос формулирует так:

 “Did your letters pierce the queen to any demonstration
of grief?” (Дословно: «Твои известия сподвигли королеву на какое-либо изъявление печали?»)

Положительно, мне нравится это “demonstration”! Ещё раз: Шекспир слишком хорошо чувствует язык и слишком тщательно подбирает слова, чтобы его герои выражались абы как. И если б Кент хотел спросить, расстроилась ли Корделия – он бы так и спросил.
Его ж, однако, интересует, как её поведение смотрелось со стороны: достаточно скорбно – или нет?

И вот этот джентльмен, весьма сочувствующий и Лиру, и Корделии, рассказывает:
Ay, sir; she took them, read them in my presence;
And now and then an ample tear trilled down
Her delicate cheek: it seemed she was a queen
Over her passion; who, most rebel-like,
Sought to be king o'er her.

То есть, слеза на щёку накатила, но Корделия, блюдя королевское достоинство, сумела совладать со страстью, готовой охватить её. Что ж, нормальная реакция для любящей дочери, но притом – не так воспитанной, чтобы давать волю эмоциям при посторонних (довольно странно, правда, что при первом нашем с ней знакомстве та же особа была столь непосредственна и бесхитростна, что не могла выдавить из себя слова «Папа, я тебя очень люблю»). Однако ж, дальше этот джентльмен, при всём своём восторженном сочувствии, рассказывает довольно-таки удивительные вещи про Корделию:

You have seen
Sunshine and rain at once: her smiles and tears
Were like a better way: those happy smilets,
That played on her ripe lip, seemed not to know
What guests were in her eyes;

То есть, она и плачет, а на губах – играет улыбка, будто не ведая слёз в глазах. И это действительно очень странно. Такая реакция была бы понятна при долгожданной встрече со стариком Лиром, когда радость мешается со слезами жалости. Но сейчас-то – Корделия просто получила письмо, где Кент сообщает, что её отца выставили на улицу в такую погоду, когда хороший хозяин собаку не выгонит. И вот он где-то там бродит под дождём, озябший и убогий. Спрашивается: какой, хоть малейший, хоть микроскопический, в этом может быть повод для УЛЫБКИ?

Но для Корделии – огромный. Ведь свершилось именно то, чего она ждала и что всеми силами приближала, при активном участии Кента. Ради чего, поставив многое на карту, она прибыла в Англию со своей французской ратью. Всё, теперь – сёстры себя скомпрометировали. Они дурно, очень дурно обошлись с нашим папенькой, с нашим рубахой-парнем, с нашим корольком. Они его обманули, кинули и выкинули. А значит – договор с ними недействителен, и власть их недействительна, и предприятие Корделии – не иностранная агрессия с целью узурпации трона, а восстановление законных прав истинного короля, грубо попранных вероломными мерзавками. Рассказать эту пикантную историю народу – он их не поддержит, дай бог. Скорее – французов поддержит, вступившихся за правое дело.

И вот радость Корделии столь велика, что она почти не в силах её сдержать, несмотря на очевидную неприличность такого поведения. Понимая это, королева удаляется. «Чтобы предаться скорби наедине», как думает доверчивый джентльмен.

Но вот солдаты Корделии находят Лира (к слову, вернейший и заботливейший Кент, торопясь в иноземный лагерь, оставил короля как-то так, что его потом пришлось искать по всему побережью, прочёсывая каждый акр). И что делает почтительная дочь, едва измождённый старикан хоть немного приходит в чувство? Она тотчас просит его о главном. О чём? О благословении, конечно. И поправляет: «Нет-нет, папа, ты на коленочки опускаться не должен. Это ж ты меня благословляешь, окей?»

На что благословляет Лир Корделию? Что ж, ему, строго говоря, пофигу, поскольку он и родных-то едва-едва признаёт. А кто-то может решить, будто это он дочуркин брак  благословляет задним числом. Но в глазах присутствующих сие действие – однозначно благословение на «крузейд» и священный «джихад» против гадких, злых сестричек.

Таким образом – Корделия прилагает все усилия к тому, чтобы придать своему походу легитимность. И не устаёт повторять красивые, в высшей мере трогательные слова (опять же, читая – всё дивился: и куда ж подевалось её скупое косноязычие из первой сцены?) В особенности же – не устаёт расписывать, какая она офигенно искренняя и бескорыстная (эта черта определённо роднит её с Кентом, который тоже процентов двадцать своего «эфирного времени» расписывает означенные свои достоинства).

Что ж, примеры искренности и бескорыстия политических фигур – можно сыскать гораздо ближе шекспировской Англии. Вот, скажем, есть среди украинских политиков одна очень похожая барышня. С честностью её взора может посоперничать лишь задушевность интонаций. И в том, и в другом – неизбывная боль за народ и ярая готовность служить светлым идеалам добра. Послушаешь – очарован, посмотришь – в умилении.

Нет, я не хочу сказать, будто Юлия Тимошенко – какая-то исключительная злодейка. Хотя, наверное, всё же очень мало кто воспринимает её как принцессу из детской сказки? Но ведь и Корделия  - она не из детской сказки принцесса. Из взрослой. И сама – взрослый, матёрый политик. Умный, артистичный, безжалостный.

Она верно рассчитала, как обойти старших сестёр без явной уголовщины, завоевать народную любовь и захватить всю власть так, чтобы это ещё и смотрелось благопристойно. По излюбленному выражению политаналитиков, - «это была элементарная двухходовка».

Должен, правда, признаться: я, пожалуй, не знаю в истории ни одного примера «элементарной двухходовки», которая бы позволила её автору достичь того результата, на который он рассчитывал. То, что политаналитики называют «двухходовкой» - это всё равно что в бильярде одним ударом уложить два шара в противоположные лузы, безупречно рассчитав траекторию битка после первого контакта. И если с шарами такое бывает возможно,  поскольку бильярд – всё же очень примитивная и предсказуемая физическая модель, то любые попытки «играть людей, как шары» - оборачиваются, как правило, сюрпризом для игрока. Чем сложнее и хитроумнее замысел – тем больше сыщется непредвиденных обстоятельств, которые помешают его воплощению.  Вот и у Корделии не задалось. Не до конца выгорело.

Что помешало Корделии и Кенту – преувеличенная вера в неизбежность разлада между двумя британскими герцогствами, невозможность предусмотреть случайности  и недооценка некоторых фигур на поле.

Во-первых, конечно, смерть Корнуолла. Возможно, за этим хулиганом-глазодёром действительно мало бы кто пошёл, но он погиб, весьма нелепо, хотя и закономерно. От меча слуги, возмущённого жестокостью господина. И его место при Регане занял Эдмунд.

А это второй фактор, повлиявший на расклад. И это было трудно предсказать, что Эдмунд вот так запросто заложит отца, ослабив тем заговорщиков, и окажется не только весьма толковым военным лидером, но и достаточно вменяемым дипломатом, чтоб избежать конфликта с Олбани по крайней мере до победы над французами.

Ну и наконец – собственно герцог Олбани, муж Гонерильи. Вот кто по-настоящему симпатичен в пьесе – так этот будто бы второстепенный персонаж. Тихоня, благодушный малый, безропотно сносивший от «гонорливой Гонерильи» бесконечные упрёки в недостаточной воинственности и «резкости». Не маньяк, в отличие от Корнуолла: он решительно осудил дикость расправы над Глостером и отмежевался от этого злодейства.

Но когда речь зашла об отпоре заморскому агрессору, он очень просто вдохновил войска, сказав: «Ребята, базар не об Лире с Корделией, базар об том, что почему-то по нашей земле разгуливают лягушатники, хотя мы их не приглашали и разберёмся без них». Ну, примерно так. Пусть красотой риторики и силой пафоса тот его спич уступал речениям Александра Невского в одноимённом фильме, но для победы – хватило.

Потом же, как бы ничего особенного не делая, он загнал Эдмунда в угол (и на меч Эдгара), позволил своей жёнушке отравить сестрицу Регану, а после… вышло так, что и Гонерилья почила в бозе.

Собственно, то, как это вышло – по-моему, во времена Шекспира должно было восприниматься как анекдот. Вот падает Эдмунд, сражённый, Гонерилья в слезах, которых не скрывает, как вообще не скрывала от мужа свои шашни с юным бастардом Глостером. Олбани ненароком показывает ей перехваченное Эдгаром письмо, и -«герцогиня изменившимся лицом бежит пруду». Заботливый супруг посылает за нею своего офицера со словами: «Проследи, а то герцогиня явно не в себе. Позаботься о ней» (у Шекспира не написано, подмигнул он или нет, но, возможно, они и без мимических знаков достаточно хорошо понимали друг друга).

А буквально через минуту офицер возвращается с окровавленным кинжалом в руке и горестно уведомляет: «Герцогиня заколола себя после того, как отравила сестру, в чём успела признаться» («Закололась – и так восемь раз»).

Да, это чертовски логично, чтобы дамочка, зело искушённая в ядах и полчаса назад опробовавшая один из них на сестричке, решила избрать холодное оружие для сведения счётов с жизнью. Ещё, конечно, логичнее: увидев свою госпожу с кинжалом в груди – выдёргивать его и приносить господину в подтверждение того, что она сама себя зарезала.

На это известие о смерти жены и свояченицы Олбани реагирует с глубочайшей скорбью:
“Produce their bodies, be they alive or dead:
This judgment of the heavens, that makes us tremble,
Touches us not with pity”.

«Принесть тела, живые или нет
Сей приговор небес, внушая трепет,
Нам не внушает сожаленья».

Ей-богу, отношения Олбани с Гонерильей весьма напоминают тот анекдот про кроткого эстонца в поезде и его сварливую, страшную жену. Где сосед по купе, сочувствуя доле несчастного подкаблучника и выйдя с ним в тамбур покурить, всё предлагает: «Слушай, друг, тебе с этой мегерой надо что-то делать. Знаешь, вот есть у меня знакомый психоаналитик, берёт всего штуку баксов за курс -  результат чудесный… А то вот ещё знаю народную целительницу, старинные обряды, все дела, две штуки баксов – и приворот на всю жизнь, совет да любовь».
Эстонец всё это слушает, вежливо кивает, а потом говорит: «Тда, этто очень хорошо, этто нетдорого, этто очень большое спасибо, но тдело в ттом, что сейчас мы тдоедем тдо Тталлина и ттам я уже тдоговорился, что всего за сто тдолларов… этту суку грохнут к черттовой маттери!»    

Похожий случай, похожий. И думается, герцог Олбани намеренно обставил дело так, чтоб адресовать всем присутствующим мессадж: «Вот тут одна гражданочка считала, что я какой-то тюфяк и тютик. Что можно совершенно безнаказанно меня предавать и ноги об меня вытирать. Гражданочка, по ходу, была моя супруга. С ней случилось несчастье и теперь она даже холоднее, чем была при жизни. А то вот ещё гражданин Эдмунд тоже полагал, что можно совершенно со мной не считаться. И чего-то он тоже какой-то не очень здоровый вид имеет: эта бледность, эти кишки наружу. Неисповедимы пути Провидения, однако. Но если кто ещё думает про меня, как думали они, – то, может, есть повод призадуматься повдумчивей?».

Вряд ли Шекспир, сочиняя свои пьесы, сильно морочился какими-то «главными идеями» и «положительными примерами», но Олбани – очень удачно олицетворяет типично британский путь к победе. Не напрягаться на ровном месте, не надувать щёк, не впадать в буйство, не совершать злодеяний и подлостей без крайней необходимости, блюсти моральную мину, являть сдержанность и доброжелательность во всех случаях, за исключением тех, когда однозначно требуется проявить жёсткость.

И вот Олбани, - фактически, единственный победитель в этой истории. Забавно, но его победа предрекается в первой же фразе пьесы, в реплике Глостера:
“I thought the King had more affected the Duke of Albany than Cornwall” –
«Я полагал, Король больше благоволит к герцогу Олбани, нежели к Корнуоллу»
На что Кент отвечает: «Все мы так думали».

А последующие пять актов – коррекция этого недоразумения, допущенного Лиром. Сама же история - вовсе не о том, как самозабвенно и нежно дочка любила папу. А о том, как поднаторевшие в феодальных интригах тигры стремились к власти, разрывая друг другу глотки, но преуспел тот из них, кто был благопристойнее и благонравнее прочих. «Герцух Олбанский».
  Корделия же – не самая одиозная из этих хищников, но и далеко не самая «наивная» или «беззубая». Да, она проиграла, пала жертвой, а потому её, вроде бы, надо пожалеть. Ведь сама себя она не пожалеет – она только папу жалеет. О чём не перестаёт рассказывать даже в плену:

 “For thee, oppressed king, am I cast down;
Myself could else out-frown false fortune's frown”.

Этот пассаж принято понимать примерно как:
“Король опальный, скорбь - лишь по тебе,
Не то б смеялась я в лицо судьбе”

Это чертовски трогательно, но тотчас, правда, Корделия заявляет довольно легкомысленно: “Shall we not see these daughters and these sisters?” - («Ну и где там эти дочки да сестрички?») А это немножко меняет акценты.
Видно, что Корделия готова «охмурить своё хмурое злосчастье» не столько потому, что она такая стойкая и самоотверженная, а потому, что – вовсе не считает своё положение таким уж плачевным. И по сути говорит следующее: «Да, твоя-то участь, царь «без портфеля», внушает тревогу, но я – королева Франции. Кто мне чего посмеет сделать? Сейчас потолкуем с этими курвами, разберёмся по-семейному».
И это убеждение небеспочвенное. Попадись она в руки Олбани – война и плен оказались бы для неё не более, чем забавным приключением.  Но её сцапал Эдмунд…   

А от такого деятеля, как Эдмунд – жалости хрен дождёшься. И ещё до победы над французами он решает, что Корделию необходимо устранить физически. Возможно, он слишком хорошо чувствует людей своего сорта – и понимает, как может быть опасна эта «святая», если оставить её в живых, когда он сам намерен заделаться герцогом Корнуоллом, милостью Реганы, а затем, вероятно, и королём, по устранении Олбани.

Однако ж, дело меняется, когда Эдмунд смертельно ранен. И якобы в предсмертном порыве к добрым делам, «наперекор своей натуре», он извещает Олбани, что распорядился тайно придушить Корделию, обставив её кончину как суицид. Возможно, то действительно было внезапным пробуждением сознательности в отлетающей душе этого довольно-таки эгоистичного малого. А возможно, он решает таким образом напоследок подставить Олбани, насолить ему, во всеуслышание объявив, что пленённая французская королева не сама покончила с собой, что это всё же англичане её приморили. То, как Эдмунд медлит с этим своим роковым признанием, когда драгоценна каждая секунда, если б он действительно желал спасти Корделию, – наводит на такую мысль.   

Как бы то ни было, Корделия мертва. Лир, естественно, убит горем (после краткой скорбной речи – буквально убит). Кент удаляется, сообщая, что пришло время последовать за своим господином. Покончит ли он с собой? Возможно. Строго говоря, у него мало других вариантов. Их с Корделией авантюра провалилась, а Олбани, как бы ни дружелюбен был сейчас, став королём - не простит графу, когда узнает, под чьим прикрытием осуществлялась высадка французов в Дувре. Глаза, наверное, вырывать не станет, но как политик – Кент точно труп.

Насколько современный Шекспиру зритель восхищался доблестью Кента и умилялся добродетельностью Корделии? Сложно судить. Простодушные люди во все времена водились.  Это так же верно, как и то, что физиологически люди во все времена умели плакать. Но сентиментальность как мода, как надлежащий литераторский и зрительский тон, внедрилась гораздо позже, этак в конце восемнадцатого столетия. В шекспировскую же эпоху – было ещё очень далеко до «бедных лиз» и «юных вертеров», по которым положено ронять слёзы лишь за то, что своей глупостью и безвольностью довели себя до «цугундера». Тогда, в начале семнадцатого столетия, и сочинители, и их аудитория – в целом были несколько менее впечатлительны, нежели в девятнадцатом веке и тем более в наши дни.

Ещё же можно предположить, что лет через двести кинофильм Pulp Fiction будет трактоваться в хрестоматиях следующим образом: «Наполненная высоким нравственным смыслом притча про то, как разбойник, уверовавший в знак Божий, когда пули чудесным образом миновали его, озаботился спасением души, посвятил себя добрым делам и остался жив.  Его же товарищ, отказавшийся признать сие чудо, и дальше погрязал во грехе, за то принял бессмысленную, дурную смерть».

Иные критики ведь и сейчас подобную пургу гонят (не искажая, кстати, сюжета). Но мы всё же как-то не думаем о «проповеди от Св. Квентина», вкушая его шедевр. Мы  больше склонны воспринимать Pulp Fiction как отвязную и улётную чёрную комедию, очень мало совместимую с какими-то занудными нравственными смыслами.
Так какие, собственно, основания полагать, что «Лир» воспринимался современниками Шекспира (во всяком случае, настолько циничными, насколько была тогдашняя британская знать) как нечто иное? Занятная и пикантная байка, лихо закрученный  политический детективчик, где что-то явно, а что-то приходится домысливать, отчего действо ещё веселей. Много кровищи, много чернухи, много отменных шуток. Трогательная любовь дочки-овечки к сенильному сумасброду? Ага, да как же!

К слову, по этой части в пьесе имеется, на мой взгляд, отличная шутка, которая, к сожалению, очень плохо «ловится» нынешним зрителем. Шутка – произведённая персонажем, «официально уполномоченным» на это юмористическое дело. То есть, королевским Шутом (который не только один из умнейших действующих лиц, но и самый по-настоящему правдивый).

И вот в одном месте (Акт I, Сцена V) Шут говорит Лиру:

FOOL:
The reason why the seven stars are no more than seven is a pretty reason.
KING LEAR:
Because they are not eight?
FOOL:
Yes, indeed: thou wouldst make a good fool.

{Шут:
Причина тому, что в Семизвездии всего семь звёзд, – всем причинам причина.

Лир:
Потому что их не восемь?

Шут:
Да, именно. Отменный из тебя бы вышел шут}.

Этот разговор кажется довольно странным, если не иметь в виду, что Семизвездие – это Плеяды. А Плеяды – дочери Атланта, столь опечаленные его судьбой после Титаномахии, что покончили с собой и вознеслись на небо (есть другие версии эллинского мифа, но эта – одна из самых распространённых). Соответственно, подтекст: «На Плеядах верные дщери и закончились».
Заметим, про верную и любящую Корделию Шут ничего при этом не добавляет. Хотя, кажется, у него имеются некие особые отношения с сей барышней.

Когда Лир требует к себе Шута, один из рыцарей сообщает:
“Since my young lady's going into France, sir, the fool
hath much pined away” («После отбытия моей юной госпожи во Францию, сэр, Шут порядком приуныл»)

На что Лир говорит:
«Ни слова больше; я это сам вполне заметил».

Вообще-то, “to pine away” имеет вполне чёткое значение: «истомиться, зачахнуть, затосковать». Но, думается, Шекспир неслучайно употребил именно этот оборот, с away («прочь»). Потому, чуть погрешив против смысла идиомы, вернее было бы, думается, перевести: «Шут немного не в себе». Или – «вне себя». И вскоре зрителю становилось ясно, почему.

Столь же ясен ему был смысл несколько странной фразы, оброненной Лиром в самом конце над бездыханным телом Корделии:
“And my poor fool is hanged! No, no, no life!”

Это можно было бы понять как «мою бедную дурочку повесили», но существительное fool не применяется к особам женского пола. Да и чем же Корделия дурочка, пусть и неудачница? Меж тем, про участь Шута – нигде ничего не сказано. Это самое, вроде бы, тёмное место во всей пьесе: куда запропастился этот вернейший Шут? Коли его действительно вздёрнули какие-то злыдни – то почему об этом не говорится нигде и никем, если не считать этот весьма диковинный намёк Лира над остывающим трупом Корделии?
Загадки во тьме…

Которые, однако ж, очень легко разрешаются, если иметь в виду, что Корделию и Шута играл один актёр, вполне узнаваемый в обеих ролях. А соответственно, все эти инсинуации – мрачный и намеренный шекспировский стёб. Если угодно, сюрреалистический элемент. Что, отчасти, проливает свет на то, насколько легкомысленно относились к бурлящим на сцене страстям сам автор и его зрители.

Ей-богу, это лишь по прошествии десятилетий (и веков) пьеса в зрительском восприятии превратилась в душераздирающую драму с высоким назидательным пафосом и нереально серьёзными персонажами. Но изначально это всё же была развлекалочка с вкраплениями «готики»,  чёрного юмора и явного фарса.

 Не чересчур «загрузная», но умная развлекалочка, имеющая некоторые вторые планы, как, например, истинные портреты «верного простодушного» Кента и «заботливой искренней» Корделии, а также  беззастечнивое издевательство над их якобы бескорыстным благородством.  Если ж все эти штрихи к означенным портретам (что указанные выше, что многие иные, которые не было возможности упомянуть в настоящем исследовании) – лишь сюжетные ляпы и стилистические огрехи, то придётся признать, что Шекспир – не гениальный драматург, а полоумный кокаинщик, который сам не понимает, чего несёт, и как это смотрится. Однако ж, кокаин в ту пору не был известен в Европе, а Шекспир – прекрасно знал, что пишет. В известной мере – пародию на печальную и выспреннюю легенду о короле Лире. В которой самые гротескные персонажи – именно те, кто претендует на чрезмерную, истинно неземную моральность. Корделия – во первЫх рядах.