давеча не успела

Акиндинов Сергей
                Цикл:  Из жизни - (из жизни воображения).

                …давеча не успела.

Отставной штабс-капитан привычным движением опрокинул лафитник, и зажмурился, машинально запустив руку в миску, покопался в соленых огурцах. На какое-то мгновение его части лица, те, что не укрывались роскошеством бакенбард, расцвели и сгладились. Но открыв глаза, он увидел двух хамоватых мух так же копошащихся в тающем холодце, штабс-капитан крякнул и занюхал опрокинутое темляком. Темляк пах дымом пожарищ, порохом и осоловелым настоем трав чорохской равнины.

- Проклятье! Hayat mi bu? (Разве это жизнь? – тур.) – сорвалось с его переспелых, как сморщенная вишня, губ.
Он откинулся на жесткую спинку садовой скамьи, потянул носом аромат отцветающего жасмина и наполнил лафитник.

 С тех пор как было Высочайше удовлетворено его прошение об отставки, он поселился в старом доме полученного в наследство от давно усопшей матушки. Ветхая хоромина смотрела окнами в землю и скрипела не только половицами, но и всем что имело хоть маломальское сочленение. Но успев привыкнуть к звукам своих пенатов, штабс-капитан никак не мог сжиться с двумя напастями жившими внутри его самого. И напасти эти нарисовались  сразу после выхода из полка. Первую – трезвый вид по утрам – он одолевал уже к обеду. А  вот со второй – своим воображением – поделать ни чего не мог. И чем прилежнее избавлялся, тем глубже и поразительнее были её причуды и ощущения. А домысел, от услышанного им или увиденного, был скоротечен и бил наотмашь сразу не давая очухаться.
 
Вот как-то по весне вел к кузнецу свою кобылу; оббила копыта по мартовскому леднику на охоте. Вел неспешно, лошадь хромала, да дворники – сукины дети ручьев наковыряли, как в нильской пойме. Вел мимо базара. А тут одна торговка возьми да скажи другой

- Ишь, охвицер, сам-то, как мерин скачет, а лошадь хромая, боевая, небось!? А  у этого, только рожа в волосьях, а сам-то и не ранитый даже…
И тут же, после услышанного, стала правая нога подкашивать. Охромел. До сих пор ногу волочит, хоть и контузия была в голову.

Или вот, на Пасхальной неделе, к графине Шабро зван был на ужин. Собрались, похристосовались, тропарь спели, столы, закуски, потом за бридж сели. И игра то не на деньги, на Светлой неделе – грех… А полицмейстер, черт близорукий, возьми да расскажи про страсть домовушную – полтергейстом кличут. И ведь рассказал то, бельмо куриное, чтобы карту у диакона подсмотреть, но рассказал с трепетом. Мол, обитает этот самый полтергейст в домах на равных с домовым, но по круче последнего будет. И как не по нраву ему что, тут же из щели вылезает и невидимым способом все в доме кувыркает. И силища в нем такая, что столы, стулья и кровати крутит и переворачивает. Жуть! Хоть и хорошо графиня потчевала, и настоек было ощутимое множество, но не смог штабс-капитан в ту ночь уснуть, все на щель под застрехой потолочной пялился, да свою дубовую кровать обследовал. И не выдержал. Хватил стопку можжевеловой, принес вожжи из сеней, ими к  кровати и привязался. И только тогда уснул. Так и до сих пор, как спать, так в упряжь.
 
Жасмин белил траву лепестками и вьюжил ими в воздухе, как снегом на Батумских перевалах. Штабс-капитан вздохнул горестно, вспоминая вояжи в басурманские тылы, и ещё выпил. Сладкой негой отозвалось внутри на опрокинутый лафитник и обдало жаром близкой атаки лицо.

- Да рази это жизнь?! – опять вырвалось вопрошающе. И он погладил холодный эфес сабли, наперед зная каждую завитушку на её рукояти.
А провалившись внутрь на дно, опрокинутое, защемило вдруг где-то у переносицы, да так, что хоть слезу пускай по иссохшей щеке. Да только не пришлось. Запищала калитка затравленным зайцем и бухнула об дубовый  косяк. Выпрямился штабс-капитан, поправил ордена и медали и строгость лицу придал. Кто б ни пришел, а встречать браво надо.
 
- Ваше высокоблагородие, вот явился, как и указывали – подобострастно пролепетал приказный писарь, держа наизготовку и перо и бумагу.
- Является черт на кочерге – и штабс-капитан, почувствовав себя «на коне»,  огладил махры бакенбард – а такие рыжие как ты штафирки – прибывают. Ты вот что, крючкотвор, к завтрашнему дню, бумагу мне напиши – прошение… Так мол и так отставной штабс-капитан Черноморского пехотного полка Мордасов Савватей Игнатьевич нижайше просят Ваше высокопревосходительство зачислить обратно в полк, мол, хочу ещё верой и правдой послужить Царю и Отечеству. Понял?
- Да не извольте беспокоиться, Ваше высокоблагородие – исполним, в лучшем виде исполним, - склонил голову приказный писарь, показывая подобревшему штабс-капитану конопатую плешь.
- А я и не изволю, – могучая пятерня стукнула о стол вторым лафитником и щедро наполнила его до краев, – да смотри у меня, чтоб и бумага и чернила по чину были, а каждая буковка навзрыд плакала, но красоты своей не теряла. Понял?
- Да что ж мы, знамо дело – прошение…
Писарь сглотнул слюну, и ощерился гнилым ртом, со знанием дела улыбаясь.
- Ну, тогда давай вот – с почином…
Писарь жадно опрокинул рюмку и вонюче выдохнул, не решаясь взять со стола закуску.
- Ты закуси, закуси, крысиное племя. Вот язык, вот пирог с рыбой… А то неровен час окопаешься под забором по хилости данного тебе организма.
Писарь осмелел и взял пирог.
- И виктории мои в прошение выпиши из послужного списка, да убедительно чтоб. Понял?
Писарь начал давится пирогом и мотнул головой.
- Ты головой то не мотай, как буцефал на выпасе. На-ка, запей.
И штабс-капитан опять наполнил лафитник.
После второй писарь совсем осмелел. Он уже по-хозяйски деловито отрезал большой кус языка и солоще зачавкал.
- Ваше благородие, а куда ж Матрена у вас запропастилась? Ни те калитку отворить, ни скоромное порезать,  – начал гнусавить писарь.
- А выгнал я Матрену – сказал штабс-капитан, поражаясь тому, как быстро писарь вернул ему надлежащий титул без всякого «высоко», – да и тебе пора. Ступай. Завтра с обедни зайду в вашу клоаку и чтобы все готово было. Понял? 
- Да как же, как же, – писарь с тоскою посмотрел на пустой лафитник и раскланялся.

Как только калитка проскрипела отходную писарю, штабс-капитан позволил себе расстегнуть верхние пуговицы мундира и не торопясь налил. Солнце,  достигнув зенита, залило стол радостной яркостью и обнажило донага все,  что пряталось в тени. Вольготно расположившись на скамье, воин пригубил мундштук кальяна и с наслаждением потянул, но заморская безделка не дала  той резкости тютюна, а лишь многообещающе хлюпала, не садня ни горла, ни замшелых ноздрей.
- Да рази это жизнь?! – в сердцах и с досадой опять изрек служивый, и руки торопливо стали набивать чубук трубки крупнорубленым табаком.

«А Матрену то надобно вернуть, – предался он размышлениям, – домовничать не кому. Ни те на столе трапезу во фрунт поставить, ни те портки постирать. И опять же – коль уеду, дом оставить не на кого…». Его взгляд упал на тарелку с говяжьим языком присыпанный толченым хреном, и тут же весь этот натюрморт чуть было не закончился позывом. Полуденное солнце так высветило этот продукт, так окорнало цвет и тени, что мозг вскипел от увиденной мерзости. И начал было являть образы последствий лютого рукопашного боя, где пуля – дура, а штык – молодец, но штабс-капитан в пожарном порядке погасил эти фантазии водкой. «Не хватало ещё  - поститься всю жизнь» – мелькнула мысль. И пока водка мчалась огненной колесницей, он сумел сломить жуть, бравшую в полон.
Он устал от этого свободного и тягостного жития, где каждый мозгляк мнил себя стратегом. Он ругал себя за бредовую брезгливость в этом житие, но победить её не мог. Он со всхлипом вспоминал опостылевшие когда-то казармы и мечтал о биваке, где черствый сухарь с дождевою водой был слаще причастия. Там среди крови и стонов, в грязи окоп и суматохе наступлений не было этой бесконечности мысли, мысли, которая вдруг и беспардонно лепила вполне осязаемый образ, но лепила его поперек   ожидаемого. Да и, ожидаемое, здесь – чаще бывает неожиданным, а там,  неожиданное – всегда ожидаемо.
Штабс-капитан аккуратно достал из лафитника нежный лепесток жасмина и отпустил его на волю. Поселившийся в пузатом графинчике солнечный зайчик зажег фальшфейер и весело призывал не стесняться в выборе. А раскуренная трубка, играя белой фатою дыма, возвещала не отказывать себе в удовольствии. В раздумьях, вспоминая происшедшее третьего дня, штабс-капитан опять наполнил лафитник. А как вспомнил, простил себя, простил обиженных им женщин, и выпил.

Графиня Шабро, дородная тамбовская старуха, была своенравна, властна и бездетна. Овдовев, проматывала совместно накопленное. А приехавшую скрасить её сиротскую старость племянницу не жаловала. Не жаловала по своей вольности, да скупости на первенство. Штабс-капитан часто стоял поодаль на службе в церкви и видел дуэль этих женщин. Она была не в усердии к молитве, а в самом её исполнении. Старость брала верх. А каково уж по искренности, одному Богу известно. Да и молодуха почувствовав ущемление и переходив возраст выданья, тетке не перечила, то ли из уважения, то ли от воспитания. На всех балах и сходках была безмолвна и незаметна. 
И вот, третьего дня после обедни осенив себя крестным знамением у врат храма, штабс-капитан по обыкновению догнал по дороге графиню с племянницей и привычно сопроводил их к дому.
- Савватий Игнатьевич, не откажите в любезности отобедать в дамском обществе, – пригласила графиня, – а к обеду и наливочку подберем по вашему вкусу.
Штабс-капитан не умел отказывать дамам, а так как был холост, знал, что в его положении, слухами и пересудами после этого посещения будет обеспечен, как блудный пес репьем.
Обед был обилен, а графиня от щедрот подливала да подливала в серебряную чарку крепкую наливочку. Но перед десертом, сказавшись уставшей, покинула застолье, оставив племянницу с гостем. И после десерта по этикету надо было откланяться, но племянница удержала, пригласив гостя на веранду трубку выкурить. Было по-летнему знойно, и тесовая терраса, смотревшая открытыми рамами в сад, ещё хранила утреннюю прохладу. Капитан, усевшись в высокое плетеное кресло, попыхивая трубкой, развлекал  молодуху рассказами из юнкерского далёко. Он впервые за много лет своей походной и забубенной жизни был так окрылен общением с женщиной. А та, обрадованная его участием, вторила юнкерским историям историями из французских романов. Наш воин, наделенный чрезмерным воображением,   живо представлял картины любви и коварства, и чуть было не прослезился. Молодуха узрела, но виду не подала, а только благодушно улыбалась, чуть ослабив шнурки на лифе. И был в этом легкий и фривольный шарм, очаровывающий сладкой паузой ожидания. В этой феерии прямодушия, штабс-капитан поведал и о своих странностях, рассказал и про хромоту и, смущаясь, про кровать. Собеседница развеселилась окончательно, начав смеяться и охать, как мать умиленная  ложным страхом ребенка. Вот в этот-то момент впопыхах и вбежала глухая служанка на веранду с ночною вазой в руках, выпалив
- Голубушка, что, опять живот прихватило? – и слепо опуская ночную вазу на пол, добавила, – Вот, родимая, тетушка прислала, а то давеча не успела.

 
Легкий ветерок сметал с травы белые лепестки в кукольные перины и,  пошептавшись, взбивал их в облака, унося куда-то прочь. Штабс-капитан посмотрел на солнечного зайчика за прозрачным стеклом и, оставил его в покое. Он знал, что в полк он поедет не один.