они нежить

Дмитрий Ценёв
слова… Что слова? Кругом слова, они лишь привычка, даже не оболочка, архаичная и ненужная привычка, как существование всех четырёх координат. Все четыре нужны лишь дуракам. Мне слова не нужны, разве в качестве серебристого украшеньица на волнующе тяжёлом и бездонно чёрном атласе моего плаща

как не запятнанные кровью зубы, как глаза без слёз, как уши без музыки. Как пачка русских сигарет без надписи «Минздрав России предупреждает…» Прочтя однажды, а потом всё время вспоминая, с содрогающей нутро иронией подумываешь банально: «Можно подумать, сама-то жизнь разве полезна для здоровья?!» Наверно, слишком банально высказанная впервые каким-нибудь высокомудрым остряком, тем не менее, она почему-то согревает мне душу на космических сквозняках мироздания

это вам не «Лунная соната», блин, под которую выплюхнулись пошло последние четыре слова предыдущего абзаца, и не «Бублички» или «Две гитары», даже не эти набившие оскомину во всех сколько-нибудь пафосных военных фильмах вагнеровские валькирии. И это не Штраус, не Орфей и не Пан, это не снилось ни Паганини, ни «Слэйеру» какому-нибудь в полном составе. Это звучит то, что не может быть услышано человеком — эта музыка ни людям, ни Богам не принадлежит, хоть Боги тоже слышат её. Это трио великих голосов Ада: инфрабас Бегемота, истерично-густой нежно-опустошающий баритон Абигора и хриплый, пронзительно-режущий контртенор Ваала — в гениальнейшем аккомпанементе гнусно-помпезной маршмазурки Амдусциаса, той самой, что сочинил он ещё тогда, ставшей навсегда гимном любви к человечеству и ненависти к богу, любви к молоту и наковальне, ибо на самом деле не человек — между Адом и Раем, а демон — вечно живой, вечно мёртвый, вечно умирающий и вечно рождающийся. И всё это муки, и всё это музыка. Человеческий мятущийся романтизм — ничто по сравнению с этим. Музыка мучительного счастья воистину подлинной жизни, той самой, что так вредна здоровью и так сокращает сама себя…

не надо мучить из себя наскученного эстета, просто подкрашу-ка чуть-чуть эту свою усталость, будет, мне думается, красиво. Цветы и фонтаны, потоки огня и вина, приятные встречи, это не игра, и это не жизнь — ни плотская, ни духа — никакая, и даже не смерть… Это бал, я всегда обожал не спектакль, а скорей — подготовку к спектаклю…

вдруг понимаешь, если что-то ожидаемое, что должно произойти раньше начала, ещё не началось, то успеет ли оно начаться и не станет ли то ожидаемое начало концом этого ожидания. Благоухающие вином розы, рябящий в глазах неон, остановившаяся в воздухе радугой водяная пыль, густой, почти как карамельное желе, сам этот воздух, но не липкий, как настоящая-то карамель, а совсем наоборот — податливый настолько, агрессивно-податливый, что будто сам так и тянет туда, куда идёшь, и даже угадывает смену направлений твоего движения

танцы что?! Танцы, да… как хорошо, здесь нет канонов и жанров, пошлого деления на традицию, этнику, авангард, балеты и прочая. Свобода, и чем свободней музыка, тем расхристанней мысли и чувства, воплощаемые движением — ведь только тогда движение становится самой страстью, не ограниченной условностями, временем и пространством

никогда не разговаривай с незнакомцами, даже если знаком с ними все нафиг триста миллионов лет, ведь нет никакой гарантии, что в этой открытой книге есть картинки или разговоры. Ну, а уж если там нет ни разговоров, ни картинок, захлопывая, одень противогаз, чтоб не задохнуться в поднятой пыли и, чтобы, минимум, не чихнуть и не сдуть, не сдуться…

нет, я не слушаю предсказаний — никогда, я сам ходячее таковое, кое-что могу, так что никаких сегодня знаков тебе, с-сука подлая: ни вопросительных, ни восклицательных, ни запятых, ни зашестых, разве что перепихнуться за портьерой с какой-нибудь дерзкой и, обязательно, трёхглазой красоткой в лифчике на заднице — ради многоточия… Короче, дело к полуночи, нет больше ни мочи, ни мочи, а впрочем, мочи как есть, на NET и суда нет, и туда нет, я начинаю обратный отсчёт

как самый последний сволочь, я обложился книгами, я облажался три раза, три раза начав писать не на тот забор. И не те слова. Накрутил яйца этой самой символикой до беспрестанной (читай — бесконечной, правильно) эрекции и вдруг понял: рыжий подлый усатый кот унёс любимую в далёкую страну с голубыми небесами над золотыми городами пред синими озёрами среди садов, где гуляют животные и неживотные. Ведь что в Писании сказано: в погоне за иллюзией теряешь девственность, разумей — молодость, а если ещё глубже, то… извиняюсь, это не из Библии. Мой папа, Гавриил, но не архангел, а Петрович, говорил, взирая на отдельные недочёты и несправедливости протекающей меж пальцев жизни: так нам не жить — нежить — нежить себя, как им, нам не дано, не притворяйся, мальчик, и не претворяй чужие мечты, о своих подумай — и только для того, чтоб забыть навсегда — столь отличные. И неотличные. Навсегда. Иначе — томление духа, и утомление раньше времени, а утомление — путь к сердечно-сосудистым, эндокринным и пищевого тракта. Твоя жизнь — борьба, а их — бассейны с шампанским и столики с кокаином. В которых они, кстати, всё равно ни хрена не смыслят

бегут в иллюзию, сынок, из одной — в другую, чёрными дорогами в темноте, они даже позабыли уже, что свет прозрачен, вода — жидкая, а топливо — горючее. Они не помнят отца и мать и, глядя на фотографии предков, умиляются своим лживым представлениям о них, ложным воспоминаниям о предстоящих ещё якобы событиях и дежавю чувственных наслаждений, ибо самих наслаждений они не испытали, испив лишь слабые их подобия, называемые пороками, суррогаты, более

соответствующие сутью порочным же страстям. Они уже уподобились животным, ногатным, рукатным, головатным, членатным сущностям, чьё существование приняли за идеал, не отличив от человека по существу

они нежить, такая же нежить, как и тигры в клетке, все они — марионетки в натруженных руках вышестоящего онаниста… Это уж точно не из Библии. Девчонки полюбили не меня, поёт он мягким голосом ненаказуемого по определению аксиомально преступника, девчонки полюбили колдыря-а-аа. А у колдыря душа-т моей почище будет, ведь он прост, как его простата, как его расслабленный мочевой пузырь и раздолбанная в чинарики печень. А я тут за столом, руки — под столом, это со стороны, разумеется, весьма забавно, ведь я ими там, под столом, ещё и шевелю — однозначно — перелистывая страницы толстенной и тяжёлой Библии, иллюстрированной Доре, пытаясь наощупь найти картинку с четырьмя всадниками, и вдруг вспоминаю, что это не Доре, а совсем даже Дюрер, и тоже — не графика, а гравюра