КомандЫр

Григорий Сабуров
Морозной ночью поздней осени в коммутаторной в/ч 40159 дежурил я, Сергей Веточкин, «карась» морской пехоты, блаженствующий сочинитель.  Видимость оконных стекол растворилась в ночной синеве;  медленно, чуть слышно звеня, падали с липы у окна последние черные листья и летела сквозь ночь маленькая коммутаторная, ставшая светлым и живым приютом человеческого существа, то есть моим приютом.  Я не оставался в долгу – я насыщал коммутаторную трепетным придыханием. 
Томясь вдохновением, я писал!
Сборник ранних рассказов Бунина заветно блестел новой обложкой.  Над кружкой с чифирем клубился медленный пар.  Пухлая тетрадь распахнулась передо мной зарешеченной белизной, и вздрагивала, извивалась в моей руке искусанная шариковая ручка.
«…Осознание мира и себя в мире возникает внезапно, болезненно и сладостно.  Так, наверное, прорвав шелуху семени, вонзается в землю острый зеленый язычок – травяной росток…  Распавшийся коричневыми хлопьями сумрак, кружево ослепительных красок, боль в глазах, словно десятки, сотни соринок, влетевших разом…  Затем тишина, мгновение глубокой тишины: слышится только движение век и шорох остановившегося времени.  Через мгновение ты понимаешь, что видишь солнечные лучи, разлитые на досках пола, тени, качающиеся в сдавленных вещами углах… видишь, как под деревьями, которые держат небо, гуляют прекрасные люди-великаны, твои родители.  Ты появился!  Ты есть!  Мало того, ты можешь видеть и отражать увиденное.  Отраженное в тебе имеет сокровенный и тайный смысл – твое могущество и исключение!  Задыхаясь от радости, ты бежишь, ты стараешься увидеть как можно больше, все… и замираешь перед зеркалом.    Чувство родственной тайны поражает тебя, желание разгадать эту тайну, твою и «глаза без век», становится самым важным в твоей жизни…»
Если верить беззастенчиво памятливой даме, подруге моей бабушки, в возрасте четырех лет на вопрос о том, кем я буду, когда вырасту, я нагло отвечал:  «Стал бы, тетя, писателем, только букв очень много».
В школьные годы желание писать или пропало вовсе, или затерялось в глубине души.  Учителя литературы сетовали на сумбур и аляповатость моих сочинений, а я не расстраивался, не без основания сетуя на серость самих учителей.
В политехническом институте, куда я поступил, что называется, по течению, на лекциях о теоремах Вейерштрасса и свойствах электромагнитных полей мной сочинялись бойкие ернические рифмоплетения вперемешку с туманно философическими стихотворными уродцами.  Потом пришла первая любовь, умилившая и унизившая меня дребезжанием худосочной лирики.
Студенческое рифмоплетство не было следствием раздутого тщеславия: мне вполне хватало маленькой славы среди однокурсников и восторженного блеска в подслеповатых глазах возлюбленной.  Значительным человеком я почувствовал себя лишь однажды, когда умопомрачительно полногрудая дева, предмет сексуального томления всего факультета, сказала обволакивающим баритоном: «Ах!  Сережа…  Какая у тебя голова… Бриллиантовая!..»
Счастья тебе, дева, за хорошие слова!
Помню призывной апрель, самый противный из противных вообще весенних ленинградских дворов – военкоматовский…  Было очень темно.  Горела одна лампочка у подъезда военкомата, и свет пробивавшейся сквозь тучи луны показывал, как ходят в небе корявые ветки тополей.  Слышался скрип невидимых качелей, бульканье разливаемой и выпиваемой водки, приглушенные сырым воздухом голоса, то срывающиеся на крик, то обрывающиеся плачем.  Мелькали, топтались и таяли во тьме силуэты, окруженные серыми исподами спящих домов.
Рядом со мной стояла моя возлюбленная, девушка Люба.  Она плакала, не опуская глаз, в которых исчезли от слез умные омутки.
–  Ты-ы…  Сережа… ты-ы… – шептала она.
Тут первый раз в жизни я почувствовал, что буду, непременно буду сочинителем.     Измученная душа замерла, наполнилась невесть откуда взявшимся пространством.  В нем зашумели, заходили плохо различимые, но живые сумеречные люди памяти.  Они ненавидели явь и любили меня.  Они просили слов, чтобы приобрести очертания и изменить все вокруг…  Но сжавшийся от страха в черную пульсирующую точку ум был бессилен.
–  Я…  я тебе сказку напишу… – с трудом сказал я.
–  Пи… ши-и… – простонала Люба и, рыдая, ткнулась в мою грудь.
В первые месяцы службы я напоминал – дальневосточное сравнение – морского гребешка: раковина-скорлупка, а под ней сопливая масса, скользкая, трепетная и без каких-либо следов вдохновения и божества.  Написанная на подоконнике учебной роты сказка «Туфелька и Башмак» была слезливой и бездарной.  На письмо с ней Люба ответила вяло, а вскоре вообще перестала писать.
Прошло полгода, я пообвыкся, расслабился, у меня появились ночные вахты – время для спасительного в армии одиночества, и, самое главное, я открыл для себя батальонную библиотеку.
Две ее комнаты прятались в клубе за шаткой дверцей над тремя ступеньками.  Первая, вытянутая и очень светлая, была заставлена желтыми столами, на которых лежали толстые подшивки газет.  Под плакатом, на котором был изображен азиатского вида морпех с книгообразным параллелепипедом в руках, стоял стол-конторка библиотекарши, на нем, в ожидании редкого нетребовательного читателя, валялось с десяток потрепанных детективов.  Вторая, большая квадратная комната, заставленная стеллажами до библиотечной умной темноты, никем месяцами не посещалась;  заходил туда иногда парторг Равикович, чтобы фикнуть со смыслом: «Фи… фиговата библиотечка…  Что сказать?..  Фантастически фиговата…»  Добрая глуповатая библиотекарша Наталья Семеновна обижалась до слез.  «Ходит, ходит гусь партийный, – жаловалась она мне, оглядываясь на дверь. – Намеки делает, а ума нет.  Стану я книжки воровать.  Дуру нашел. Кому они нужны, в Раздольном-то?»
Я сочувственно кивал, жалел Наталью Семеновну вежливыми словами, после чего мог беспрепятственно копаться в обреченно девственных книжных залежах.  Что я в них только не находил!  Среди одетых в зеленый коленкор сочинений Льва Толстого отыскивался серый томик с долговязыми лефовскими буквами на обложке – «Высокая болезнь» Пастернака;  маленький, тоже серый  томик Марины Цветаевой таился в стопке престарелых «Юностей»;  бледно-голубые ряды «Новых миров» прятали диссидентщину – в них я нашел и прочитал «Один день Ивана Денисовича».  Самой удивительной находкой была, пожалуй, хрестоматия литературы начала двадцатого века с поэзами Игоря Северянина, сатирами Саши Черного, романом «Мелкий бес» Федора Сологуба и густо-красочными, как нежадный домашний борщ, повестями народных страдальцев.
Дежуря по ночам в коммутаторной, я читал книгу за книгой.  Листвяные и снежные ветры били в стекла… голова ощущалась присевшим на плечи мудрым облаком… исцарапанное зеркало показывало мне, обчифиренному идиоту, мой вполне аристократический профиль, склоненный над вдыхающей бездной открытой книги.  Книги сочились сквозь лениво мечтающий разум, впечатляли, питали и исчезали за мягким хлопком;  одни вскоре забывались, другие бродили в памяти невнятными чувственными воспоминаниями. 
Но нашлась книга, которая впечатлила так, что я, как ошпаренный, выскочил из разрешенного временностью настоящего и сказочкой вдалеке умственного безделья.  Это был сборник ранних рассказов Бунина:  «Антоновские яблоки», «Сосны», «Дорога», «У истока дней»…  Я читал не только глазами и разумом, но и ртом, жадно хватающим воздух, коснувшийся книги, и руками,  с нервным обожанием щупающими страницы.  Литературная ткань, прекрасная, легкая, переливающаяся от внутреннего ледяного серебра, окутала, околдовала меня.
Вонзилась в душу иллюзия из подобий солнца и льда, звуков дороги и теней плодовых деревьев, и потекла душа в торопливые выдуманные слова – я писал.  Так как опыта писаний у меня, кроме школьного, не было, то и писал я нечто похожее на школьные сочинения, что не мешало мне говорить о написанном с эстетическим посвистом – эссе!
Сотворив два-три абзаца, я вскакивал, ходил по коммутаторной колеблющейся журавлиной походкой, ловил в отражении глаз драгоценное мерцание орлиного пера.  Мне хотелось тут же, до боли в печени,  прочитать кому-нибудь сотворенное.  Единственными существами в ночном штабе, если не считать меня и одуревших от голода крыс, были дежурные по штабу.  На этих-то бедолаг, соблазненных куском хлеба  с маслом (платой хлебореза за рисуемый мной дембельский альбом), и обрушивал я свои сочинения.  Дежурные жадно грызли подаренные бутерброды, крутили головами, пытаясь освободиться от мути чувственных предложений, но отзывы давали самые лестные, хоть и тупые.
Долго я не решался тревожить любимый рассказ «У истока дней», и вот морозной ночью поздней осени…
Я писал, томясь вдохновением.  Тема корчилась в скользких изгибах младенческой мысли, гибла в потоке самовыражения.  Буквы, извернувшись, цеплялись в слова.  Слова бежали по строчкам.  Фразы, как кислота, жгли плоскость бытия или получались симпатичными и неуклюжими, как оттиск ладони на заснеженной скамейке.
«…Разгадана тайна.  Исчез в пустом стекле зеркальный мирок.  Навсегда умерли вещи.  Пропали золотые призраки, рожденные мнимостью…  Через усмешку пустого стекла на пытливого маленького мечтателя взглянула сама смерть.  Не безобразная старуха с клюкой, не ярмарочный скелет, а безнадежная пустота мироздания, в которой возникают и обманываются, живут, страдая от одиночества, и пропадают в ничто, в пустое стекло, зеркала человеческих душ.  Конец? – Нет, начало!  Начало иллюзии…  Взгляд крадет у реальности образы и краски, воображение создает из них блистательные фантомы, сердце освещает их живительным светом, потом прикосновение уверенной в бессмертии души – и свершилась иллюзия.  И царящая в глубине сознания мысль о неизбежности смерти дарит ей изящную легкость красок и ветреную летучесть одуванчиков.  Это наш дом, мечтатель.  Наш нетленный летающий дом!»
«Душно мне… душно и хорошо!..  Что-то мое родилось… мое!  Где человек?  Где этот чертов дежурный?!»  Не в силах терпеть безвестности, я вскочил, отбросил ручку и выбежал из коммутаторной.
Коридор не освещался.  Пахло пылью и льдом.  Сквозь грязное окно луна бросала на каменный пол узкую лунную дорожку.
Шаги мои замедлились сами собой.  Осторожно ступая, я подошел к входной двери, где в нише на тумбочке должен был спать дежурный по штабу.
Действительно, на тумбочке в неестественной позе восседала фигура.  Черная форма не различалась в темноте, лишь контуры проступали во мраке.  Голова лежала на плече, скулы и нос сливались в белесую полумаску, чуть выше мерцал овал лба.  Ладонь правой руки плавала внизу, у самого пола.  Рядом с ладонью на лунной дорожке сидела, опираясь на хвост, большая крыса.  Она держала в уродливых ручках кусок хлеба, быстро кусала его, часто вскидывая морду в направлении спящей фигуры.
Крыса увидела меня, уронила хлеб и бросилась мне под ноги…  «А-ай!» – подскочил я.  За долю секунды крыса домчалась до двери кабинета замполита, расплющилась в гадкую массу, проскользнула под дверь.  В кабинете что-то звякнуло.
Ошеломленный, я стоял посередине коридора, слушал металлический стрекот и… и…  «Черт!  Меня же вызывают!» – наконец понял я и побежал в коммутаторную.
Ячейка «КПП», не переставая, стрекотала.  Я схватил штеккер, ткнул – не попал, еще ткнул…
–   Тирада! – крикнул в трубку связной пароль части.
–  Кто ты, тирада?! – заревела трубка басом капитана Жилина. – Кто ты, мудак?!  Отвечай!
–  Э-э… Мат… матрос Веточкин, – запинаясь, ответил я.
–  Веточкин? – переспросил Жилин почти ласково и тут же снова оглушительно завопил: – Веточкин!!  Тебе что, гад, трубку в зад засунуть?!  А-а?!  Отвечай!
–  Не надо…  Не спал я… крыса, товарищ капитан… понимаете…
–  Криса, да? – почему-то с грузинским акцентом передразнил меня Жилин. – Есть адын сраный штабной криса – это ты, Веточкин!  Ха-ха-ха!..
Блеск собственного остроумия, видимо, смягчил капитана.
– Ладно, крысенок, воткни инженерную роту, – приказал он презрительно-благодушно.
Соединив линию, я облегченно откинулся на стуле.
–  Войти можно или нельзя? – шепотом поинтересовались из-за двери.
Дверь приоткрылась, в образовавшуюся щель просунулась круглая, ушастая, сплошь поросшая желтым пушком голова Ванюши Якушкина, матроса-водителя из базовой роты.  Ванюша шмыгнул испачканным блестящей грязью носом, осмотрел коммутаторную и, не заметив опасности, придурковато улыбнулся.
–  Я по штабу заступил…  Чо, Серега, войду?
–  Входи, раз пришел, садись.
– Стульчик – это клево…  Это попина радость… гы! – весело сказал Ванюша, усаживаясь на стуле. – Слышь, Серег, а кто в штабе орал?  Я даже с тумбы свалился.  Может, жулики?
–  Ага.  Воры и убийцы.  Спать меньше надо на тумбочке.
–  Я чо…  случай вот вышел… – почесываясь от смущения, сказал Ванюша. – Ты не закладывай меня, Серега.
–  Зачем мне тебя закладывать?  Да и кому?..  Не трусь, морпех.
– Я не трушу…  Связываться просто неохота, эх, – Ванюша вздохнул, окинул взглядом стол и снова вздохнул. – Эх!  Хорошо ты устроился, Серега.  На стульчике сидишь, телефоном брякаешь… эх!… вон хлеб с маслом чифанишь… вон и сахар есть.  А у меня крыса, проститутка хвостатая, весь хлеб сожрала.  Убью ее, если поймаю, конечно…
–  Угощайся, – предложил я.
–  Честно?!
 Ванюша взял бутерброд и, поднеся его ко рту, нежно и широко охватил губами – так крупная рыба берет корм.
–  А сахар тоже мне?
–  Нахал ты, братец.  Ладно, возьми пару кусков.
«До чего же хрупок мой нетленный летающий дом, – подумал я, наблюдая за жующим Ванюшей. – Один неосторожный шаг – и нет его… и кажется, что исчез навсегда…  Крыса, Жилин, Ванюша…  А может почитать ему?  Пища пропадает, жалко.  Он все-таки человек, не крысам же читать».
–  Я сочинение написал, Ванюша, хочешь, почитаю?
–  Чи… се…пф… – закивал головой «все-таки человек».
Я хлебнул чифиря, покурил с минуту и подвинул к себе раскрытую тетрадь…  «Осознание мира и себя в мире…».
Хлопок распахнувшейся двери перебил меня, я поднял глаза от тетради и застыл:  на пороге коммутаторной стоял Айталиев Аяз, младший сержант, командир отделения связи, мой командир.
Если определить Аяза Айталиева одним словом, то это слово – батыр.  В понимании русского человека оно означает гибрид ишака с дикой кошкой.
Вид вошедшего в коммутаторную батыра был страшен:  коренастое тело напряжено и готово к бою, руки угрожающе согнуты в локтях, кулаки сжаты, скуластая голова бодливо наклонена вперед.
–  Обурели! – удовлетворенно и зло сказал он и схватил Ванюшу за шиворот.  –  Сидишь?  Почему сидишь?!
–  Я… мне… Серега…
–  Пошел вон!
Ванюша исчез в ту же секунду.
–  Ты что делаешь? – спросил Айталиев, приближаясь ко мне.
Он увидел на столе исписанную тетрадь и удивленно поморщился.
–  Пышешь?
Говоря по-русски в сравнении с прочими инородцами чисто и правильно, Айталиев, как истинный «кыргыз», заменял в некоторых словах писклявую «и» ударным батырским «ы», звучащим, как выстрел из ружья аксакала.
–  Пишу, Аяз, извини, – сказал я, – когда свободная минутка выпадает…
– Свободная минутка дома у мамы выпадает, – резонно возразил Айталиев и с интересом спросил:  –  Почему пышешь?
– Не знаю, Аяз… просто так.  Прочитал книжку, захотелось мысли разные записать.
–  Про книжку?.. – Айталиев передернул плечами. – Дурак.  Пыши сам книжку.  Ты пысал, все читают – значит ты самый умный…
В это мгновение идея озарила туманное сознание батыра.  Он вытаращил глаза и закричал:
–  Веточка!  Про меня!  Рассказ!  Называется «Командыр»!  Красивый, как дембель, сейчас пыши!
–  Но, Аяз, не умею я писать рассказы, не могу…
– Обурел?! – над моей головой взметнулся и завис очень тяжелый эбонитовый телефон.  –  С кем говоришь?!
–  Хорошо, хорошо, – презирая себя за малодушие, согласился я.  –  Про что писать, Аяз?  Подскажи.
Айталиев хмыкнул и поставил телефон на стол.
–  Пыши про бабку, как я ее от хулиганов спас.  Комбат на разводе сказал… значок обещал – «Отличник ВМФ».  Не дал – ышак.  Помнишь, Веточка?
Еще бы не помнить!..  Замкомандира учебной роты Айталиев рассказывал нам эту поучительную и занимательную историю и перед строем, и перед сном, и во время послеобеденного отдыха, и на работах по разгрузке мороженой рыбы…  Навсегда запомнились мне и пьяный капитан Жилин, «усы в говне», и хулиган, «волосатый хып», с кухонным ножом в кармане, и ограбленная хулиганом на рубль пьяная старушка, которая кричала, как «маленький баран».
–  Так писать, Аяз, как ты рассказывал? – с затаенным ехидством спросил я.
–  Ты, Веточка, пыши красиво, – Айталиев погрозил пальцем. – Что Жилин и бабка пьяные – не надо.  Пыши, что я против хулигана каратэ применил, что комбат мне «Отличника ВМФ» дал…  Про Замирку, девушку мою, напыши, что я о ней скучал…  На!
На стол, смяв тетрадь и придавив книгу Бунина, упал обтянутый фиолетовым бархатом дембельский альбом, с полпуда весом.
–  Завтра проверю.  Рамку вокруг рисуй из якорей и цепей.
–  Не успею, Аяз…
– Старайся!  Не сделаешь –  вешайся, – Айталиев грохнул по жестяной крышке коммутатора и вышел за дверь.
Альбом распахнулся передо мной, как пасть бегемота.  Толстые розовые страницы закрыли всю плоскость стола.  Над страницами трепетала от сквозняка трупного цвета калька, на которой чернели старательно и бездарно переведенные тушью рисунки кораблей:  от ботика Петра I до авианосца «Минск».  В уголках страниц той же тушью были нацарапаны кривобокие каратисты, бьющие пухлой розовой пяткой в направлении читателя,  якорные цепи, извивающиеся змеями, беременными во многих местах,  пузатые молодцы в шароварах с ятаганами наголо, акулы с саблезубыми челюстями и прочая жуть.  И фотографии, фотографии, фотографии…
На главной (широкоформатной, вырезанной овалом) прилизанный, но мрачный Айталиев старался выпятить одновременно берет морской пехоты, полный набор достойных значков, аксельбанты толщиной с причальный канат и погоны старшего сержанта, широкие и жесткие, как крылья самолета.  Фотография была подписана:  «Ах!  Эти парни в черных беретах – пантеры моря!»  Под надписью – рисунок:  нечто пантерообразное скачет на фоне мотыгоякоря.  На следующей фотографии доармейский Аяз в киргизской шапке верхом на лохматом коне;  молодой Аяз принимает присягу, Аяз на учениях,  Аяз в маскхалате, Аяз в наушниках, Аяз стреляет из автомата, Аяз лихо подтягивается на турнике, Аяз с аппетитом ест кашу, Аяз пьет чай и счастливо улыбается…  Аяз… Аяз… Ах! Аяз…
Кроме Айталиева во всех видах (приличных, разумеется) в альбоме хватило места для фотографий всяких-разных матросов, исключительно толстых прапорщиков, окаменевших деревенских девиц и разгулявшихся пэтэушников.  Была там и пропавшая из моей тумбочки фотография, на которой я, страдающий волосатик-новобранец, обреченно пялился в объектив, зажатый с обеих сторон фотогеничными родителями.
–  Ну, батыр…  Ну, идолище! – закричал я. – Фотку украл, единственную, а я ему «пыши»!  Не буду!
Посидев с гордо сложенными на груди руками минут пять, я решил, что писать все-таки надо, не то изведет меня Айталиев, измучает уставными придирками.  Я заварил кружку свежего чая и принялся за рассказ.
Сочинительское настроение захватило меня.  Весело вихляя задом, побежала ручка по альбомному бездорожью.  Образы мелькали перед глазами и лезли в словесные одежды.


КОМАНДИР!
Солнечным весенним днем по главной и единственной улице деревни Раздольное шел Айталиев Аяз, старший сержант, красивый киргизский парень.  Форменная одежда – от ловко намотанных портянок до черного берета с острым красным флажком на боку – сидела на Аязе как влитая.  Солнце яичным желтком плавало в начищенных сапогах.
Мимо серых параллелепипедов двухэтажных зданий, мимо приземистых домиков, окруженных тощей растительностью, мимо бедного видом и существом магазина «Продукты» шел Айталиев Аяз.  Грозно смотрели вперед огненные раскосые глаза, над которыми взмахнула крыльями гордая птица бровей.
            –  Како-ой!..  Глянь, Ленка, како-ой! – воскликнула симпатичная местная девушка, показывая подруге на Аяза.
            –  Привет тебе, орел! – восхищенно приветствовал Аяза подвыпивший мужичок.
Но не видел, не слышал никого блистательный старший сержант.  Грозный взгляд его глаз прятал нежнейшие, сладостные мечты…  Виделась Аязу его возлюбленная, прекрасная Замира, присевшая на подоконник распахнутого окна.  За окном весенняя киргизская ночь, молодой вечер-щенок играет в небе.  Смотрит Замира на звезды, шепчет в ночь с любовью и тревогой:  «Аяз!..  Ах!  Аяз…»
–  Почему вы не приветствуете меня, товарищ старший сержант? – услышал Аяз густой мужественный голос и, очнувшись, увидел перед собой усатое лицо капитана Жилина, командира его, Аяза, роты.
–  Прошу извинить меня, товарищ капитан.  Задумался, – отдав честь, виновато, но твердо сказал Аяз.
– Непорядок, – строго произнес капитан Жилин, потом, подумав, добавил: – Принимая во внимание вашу безупречную службу, извиняю, однако впредь будьте бдительны.
–  Есть быть бдительным!
Точно по уставу, даже немножечко лучше, отдал честь любимому командиру блистательный старший сержант.  Суровое лицо капитана подобрело.
–  О доме задумался, Аяз? – отечески спросил пожилой капитан.
–  О доме, товарищ капитан… о любимой девушке Замире, – честно признался Аяз.
–  Добре… – капитан Жилин кивнул головой и ушел прочь.
Оставшуюся дорогу по главной и единственной командир чеканил шаг и бдительно всматривался в лица прохожих. 
Наконец деревня кончилась.  Пройдя мимо краснеющего на окраине матросского клуба, Аяз свернул на тропинку и через несколько минут оказался в березовой роще.  Березы шумели певуче.  Капли мутного сока блестели на белых стволах.  Солнечные лучи текли сквозь сплетение ветвей и рисовали на земле причудливые узоры.  Аяз присел на ствол поваленного бурей дерева и освободил мечту. 
Перед ним в синем горном озере купается Замира.  Жаркое азиатское солнце.  Небо без дна и берегов.  Снежные шапки гор.  Брызги воды, сверкающие алмазами, и обнаженная девушка, его девушка – Замира… с фигурой Флоры, золотистой кожей и разметавшимися волосами… морем иссиня-черных волос…  Эгей!  Выскочил на гору вороной жеребец и замер над обрывом.  На жеребце, сжимая его вздымающиеся бока ногами, обутыми в алые сапоги, сидит он, Айталиев Аяз, в форме морской пехоты, со значками и аксельбантами на груди, только сапоги не по форме и шапка, как у батыра, обрамлена шерстяным заревом лисьего хвоста.
–  Я вернулся, Замира! – кричит Аяз батырским голосом.
–  Ах!  Аяз! – восклицает Замира и бежит к любимому, забыв про свою наготу.
Ва-а… Аяз задыхается от восторга.  О, Аллах!  Как обильна и чиста, соблазнительна и божественна красота этой девушки!  Даже вороной жеребец понимает и ржет тихонько, жалобно, как жеребенок-сосунок.
– Замира…  Ты жена моя, Замира, – шепчет Аяз и слепнут счастливые глаза от счастливых слез.
Туманилась, волновалась чувством картина мечты.  Вздыхал в томлении Аяз.  Кутал растревоженную душу в шум березовой рощи.  А над головой у Аяза неслись пухлые белые облака;  стада гусей с криками возвращались в северные болота;  летели журавлиные клинья…
–   Ну-ка стой, карга! – услышал Аяз пропитой голос.
–  Что тебе, милай? – испуганно спросил другой, старческий.
Аяз определил, что голоса доносятся из-за кустарника на краю поляны.
–  «Что те-бе-е, ми-илай», – омерзительно передразнил пропитой голос. – Деньги давай!
–  Какие деньги?  Какие деньги, милай!  Последний грошик на хлебушек потратила…
–  Врешь, карга!  Сам видел, как червончик в кошель совала.  Давай быстрей деньги, не то порежу на мясо.
–  Господи!..  Что же это делается на белом свете?! – запричитала старушка.
И вскочил с бревна Айталиев Аяз, старший сержант, красивый киргизский парень.  Сжал нежные чувства железной командирской волей, резким движением рук подтянул форменный ремень…
–  Почему старушку обижаешь? – мгновение спустя требовал он ответа у небритого волосатого детины в ватнике.
–  Зарежу! – заревел детина, размахивая финским ножом.
–  Убивают! – пронзительно закричала старушка.
–  Ха! – отработанным приемом каратэ выбил Аяз нож из рук детины.
–  Я-а! – стальная ладонь командира рассекла воздух и ударила по щетинистой шее.
Детина рухнул на землю.
–  Спасите… – попросил он тоненьким голоском.
–  С вами все в порядке, бабушка? – спросил Аяз, обняв старушку за хилые плечи.
–  Милай…  милай… – лепетала старушка, утирая глаза платочком. – Господи!..  Спасибо тебе, милай…  Какой та хороший, хоть и не русский.  Дай тебе Бог девушку, тоже хорошую. 
–  У меня есть девушка, – улыбнулся старушке Аяз. – Ее, бабушка, Замира зовут.  Она ждет меня дома, в Киргизии.
–  Слава Аллаху вашему! – сказала старушка, перекрестилась и снова заплакала – на этот раз от умиления.
                ……………………………………………………….

Раннее утро.  Правильные ряды построенных на развод рот.  Над рядами поднимается пар матросских дыханий.
–  Товарищи офицеры и прапорщики, матросы и сержанты!  Нет!  Не скудна героями обширная наша земля!..
Перед строем стоит небольшого роста значительнейший человек – подполковник Иванов.  Он говорит проникновенным командирским голосом.  Торжественно звучат в тишине добрые слова.
–  Вчера старший сержант Айталиев совершил героический поступок, товарищи!  Обезвредив злостного хулигана приемами каратэ, он спас от насилия и унижения старушку и помог работе милиции.  Командование части в моем лице награждает вас, бесстрашный сержант, полным набором достойных значков.  Как сказал, так и будет!  А красноречивый майор Макарчик напишет благодарственное письмо вашим родителям – пусть порадуются старики подвигу сына. Спасибо тебе, отчаянный киргизский парень!  Ура!  Ура! товарищи!
–  Ура-а!  Ура-а-а! – кричат роты.
Закрывает глаза смущенный Аяз, и видится ему, как краснеет от гордости мать, читая письмо майора Макарчика, а рядом Замира шепчет с любовью:  «Аяз!..  Ах!.. Аяз…»

Конец.



Когда я закончил рассказ, ночь уже болела приближающимся утром.  Она больше не растворяла в синеве видимость оконных стекол, а, напротив, выделяла их прощальной непроницаемой темнотой.  Слышно было, как усилившийся ветер ломал с хрустом тонкие ветки липы.  «Аяз!..  Ах!  Аяз!.. ах…  ах…» – шаркая слогами, бежала по сознанию надоевшая фраза.  Я охватил рукой айталиевский альбом и положил голову на бархат обложки…
–  Сказку…  напишу…  слышишь?..
–  Пиши-и, – стонет, рыдая, девушка Люба.
–  Воробей в пальто, а слез-то… – язвит мамаша, похожая на воздушного медведя из-за сумерек и одетой не по сезону шубы.
–  Хо-хо-хо!.. – хохочет мамашина подруга с беломориной в зубах.
Серые исподни домов холодят сердце, шум невидимых улиц и бесчинство теней угнетают меня.
–  Призывники!  Шустро строимся! – командует в стельку пьяный военкомовский капитан.
–  Веточкин!  Веточкин!..
–  Есть! – кричу я и открываю глаза…
Весна.  Солнечный день.  На середине главной и единственной улицы стою я, маленький, как гвоздь.  Гигантские деревья трясут чудовищными ветвями.  Дома пугают несообразными величинами.
Что?  Что это?  Гром?  Война?  Интервенты?..  Нет!  Это идет, стуча начищенными сапогами, великан Аяз.  Идет прямо на меня.
«Раздавит, раздавит подлый азиат…» – с ужасом думаю я, пытаюсь бежать, но ноги вросли в асфальт – непутевые.
–  Я тебе рассказ, а ты… ты…  Дави!..  Дави, сволочь! – кричу я и рву на груди тельняшку. – А-а-а…
Накрыл меня айталиевский сапог и, странное дело, не раздавил в кровавую лепешку, не расплющил в трагический блин, а, вобрав в себя, оторвал от земли.  И поехал я вверх, плавно, без толчков и скрежета, словно в комфортабельном лифте.  Долго ехал в полной темноте, потом увидел свет и вскоре упал на пол вместительного помещения.  Пол мокрый, липкий и горячий, как в общественной столовой после уборки.  Поднимаюсь на ноги, осматриваюсь… свет падает из двух окон овальной формы...  Само помещение совершенно круглое…  В центре его парит густое серо-синее облако, там купается изобильная телом азиатская дева…  плещется с наслаждением в облачной жиже и приговаривает в полголоса:  «Аяз!..  Ах!  Аяз…»  «Ясно, – догадываюсь я, – это Замира, а помещение – башка Айталиева…»  Не успел додумать – стоит передо мной вороной жеребец, пялит на меня глупый глаз и ржет:
–  И-иго-го!..  Чо, Серег?  Садись давай!  Конь – это попина радость!
Заскакиваю на коня, подгарцовываю к облаку.
– Эгей!  Замира! – кричу, потея от сексуальной истомы. – Услышь меня, Замира!  Забудь придурка Айталиева…  Я сочинитель, Замира!  Едь со мной в мой нетленный летающий дом!
Не слышит Замира, моет в айталиевских мозгах сочные груди, талдычит свое:  «Аяз!..  Ах! Аяз!..»
– Ха-ха!  Воробей на лошади!  Ха-ха-ха!.. –  хохочет и порхает мамаша в шубе – воздушный медведь.
Кривые зеркала, отражая, уродуют мой облик, насмехаются надо мной царапинами пустых стекол.
–  Плюнь ты на них, Серега.  Летим отсед.
Оглядываюсь – за моей спиной голый плюгавый мужичонка.  Лицо косоглазое, глумливое, вроде знакомое.  Кожа прозрачная, влажная, с зеленоватым отливом.  Пахнет от мужика холодным подгнившим урюком.
– Чо зыришь? – спрашивает он с издевкой. – Джин я, джин.  Летим, говорю, отсед:  другую фигню сочинять будем.
Мы летим, обнявшись, в светлые окна-глаза.  Я вижу небо, солнце…  вижу далекую линию гор… слышу металлический стрекот…  почему…по…
Проснулся я от сильного удара в плечо.  Передо мной, опираясь на коммутатор, стоял Айталиев… стоял и пах холодным подгнившим урюком.
–  Сохнешь? – тоном презрительного утверждения сказал он. – КПП ответь, ну!
Плохо соображая после сна, я ткнул штекером  в стрекочущую ячейку – не попал… еще ткнул…
–  Тирада… кхе-кхе…
В ответ – удаляющееся «пи-пи-пи…» и едва различимый шорох эфира.
–  Никого, Аяз, – сказал я, – извини…  Целую ночь над рассказом работал и вот…
–  Покажи, – приказал Айталиев.
–  Тяжелый он у тебя, Аяз… хи-хи, – заискивающе похихикал я, подлый трус, подавая альбом.
Айталиев молча открыл его и начал чтение.  После первых прочитанных строк лицо батыра подобрело, жесткая линия губ выгнулась в самодовольную усмешку.  «Нравится…  Слава Аллаху… ох-ох-хо…» – вздохнул я, закрывая слезящиеся от недосыпа глаза.  Дремота бесшумно плескалась о веки разноцветной влагой…
–  Гад! – страшно закричал батыр.
Веки мои мгновенно распахнулись.
–  Гад! – повторил батыр, пожирая меня глазами.
–  Что случилось, Аяз? – с упреждающей расправу быстротой спросил я.
–  Ты видел?  Да?!  Она твоя девушка?  Да?!  Почему Замирку голой пысал?!
Он так и сказал – «пысал».  Бесстыдный киргиз!
–  Но Аяз…  я же художественно пи… пы;сал…  Ха-ха-ха!.. – я истерически расхохотался и не перестал хохотать, когда вместе со стулом свалился на пол от тренированного удара в челюсть.
Пасмурным осенним утром по военному городку в/ч 40159, прихрамывая, шел я, Сергей Веточкин, побитый «карась» морской пехоты, озадаченный сочинитель.
Этой ночью у меня в сознании отделился вместительный угол, куда поселились сумеречные люди памяти, где суетились зародыши мыслей и петляли, похожие на высушенных насекомых, следы ненаписанных фраз.  Углом правил джин, который мучил и вдохновлял меня, а потом, во сне, явился голым.  Джин обладал наглой жизненной силой;  едва проникнув в сознание, он стал ругаться и угрожать, требуя расширения владений.
–  Знаешь, братец, как я тебя назову? – мысленно спросил я его и потрогал синяк под глазом. – Я назову тебя – Командыр!..
И усмехнулся в воображаемое лицо удивленно замерзшего куста.