Последняя станция

Анатолий Болтенко
  Как я попал в эту палату, я не знаю. Когда голова стала способной воспринимать окружающее, я обнаружил себя лежащим на продавленной кровати, с капельницей в руке. Рядом стояли такие же железные кровати из старых кинофильмов, с никелированными спинками, с постельным бельём серого цвета с застиранными серо- коричневыми пятнами не то крови, не то йода и несмываемыми печатями реквизита казённого белья. На них лежали пожилые мужики с всклокоченными волосами на голове, с небритыми лицами и с одинаково отёкшими, тусклыми глазами. В палате было тихо, и слышалось хриплое дыхание и клёкот старческих, забитых никотином и мокротой бронхов, постанывание и редкие ругательства и проклятия, вырывавшиеся сдавленным пришоптыванием из проваленных возрастом и болезнями ртов. Густо пахло немытым, потным телом, мочой, каким-то лекарством и дезинфекцией. Больница.

  Через пару дней картина стала проясняться. Заболев гриппом, я протянул резину с вызовом врача, началось осложнение. В конце концов, я потерял сознание, и скорая привезла меня в больницу. Поместили меня в сутолоке ночной смены в палату для ветеранов войны и труда. Видимо, плох был, а тут койка освободилась в этой палате. Сунули и больше трогать не стали. Кроме меня в палате было ещё четверо больных.

  У дверей палаты, справа от меня, лежал бывший районный врач Петрович, как он велел себя величать, лет семидесяти. Сухонькое тело в кальсонах с торчащим клинышком к потолку седой бородёнки, делающей его похожим на Дон Кихота Ламанчского,вызывало определённую доброжелательность своим безобидным видом. Тонкие кисти рук, с ухоженными ногтями, всегда лежали у него на груди, как у покойника, и невольно придавали всему его образу вид готового к уходу в иной мир благообразного старца.

  Рядом с ним, у окна, лежал бывший топограф, всю жизнь мотавшийся по полям и весям, дядя Костя. Это был довольно шумный и вечно ворчащий дед повидавший всякое в своей жизни, имеющий на всё в этой жизни свой особый взгляд и не терпящий возражений своим высказываниям и мнениям. Тумбочка рядом с его кроватью была завалена множеством разных лекарств и снадобий, которые он принимал параллельно с назначенными врачами, категорически им не доверяя и ругая всяческими образными словами. Слыша эти обидные для врачей прозвища, Петрович обижался за своих коллег, и между ними завязывалась перепалка, часто переходящая в словесную дуэль.

  Слева от меня лежал молчаливый грузный дед-армянин всю войну прошедший в морской пехоте, в победный сорок пятый год, попавший в лагеря Воркуты за драку с милиционером уже после демобилизации, дома. Все звали его уважительно Рафикович. После отсидки, Рафикович до пенсии работал шофёром, и объездил всю, тогда ещё огромную и крепкую страну.
 
  Последний из сожителей нашего временного коллектива был Николай Терентьевич, фронтовик, прошедший войну от Сталинграда до освобождения Севастополя, неоднократно проливший свою кровь, воюя в пехоте. За год до Победы, контуженный попал в плен. Несколько разных немецких лагерей. Лагерь для перемещённых лиц  в оккупационной зоне союзников. Фильтрационный лагерь после войны и зона на Колыме. После освобождения и реабилитации всю жизнь проработал слесарем на заводе.

  Вот такая получилась компания. На меня никто не обращал внимания, как на случайное недоразумение в этой палате. А поэтому в разговорах длительными больничными вечерами говорили между собой откровенно уже ничего не боясь в этой жизни. Говорили как на исповеди перед последней своей дорогой.

  Однажды дед Костя явился из процедурного кабинета крайне обозлённый. Обращаясь к Петровичу, он срывающимся от злобы голосом процедил:

- Ну что, Исусик, говорил я, что все вы медики себе на уме? Доплёлся еле- еле до процедурной комнаты, отдал ампулу с лекарством медсестре. А она ссикуха говорит мне – Отвернитесь к окну. Отвернуться я отвернулся, а сам украдкой подглядываю, чего она так заботится. А она, тварь, мою ампулу в свой карман пихнула, а из другой своей ампулы в шприц набирает. Хотел я ей по роже проехать, аж рука затяжелела. Что ты творишь? – спрашиваю. А она морду то нахально выставила, да и говорит – Ах, перепутала! Забрал я свою ампулу, да и отвалил. Ну не гады вы все?

- Ну а причём тут все? Не все же воры. Просто распустили всех до невозможности. С руководства всё и идёт. В наше время то сразу за такие выкрутасы в тюрьму посадили бы.
Честно работали. Без корысти. По долгу.

- Ну да, святые вы всегда были. Это ты школьникам на встречах с ветеранами рассказывай. Помню, как после войны в станицу к матери моей один фельдшер приезжал. Гладкий такой. Сытый. Розовый. В очках-линзах ездил. На бричке. Пособирает со станичников в бричку где курочку, где яичек десяток, где самогонки бутылёк. Где что увидит, то и возьмёт. Отказать не смели. А вдруг завтра что случится, а он в помощи и откажет. Жаловаться то некому было. Да и бесполезно. Начальники станичников за людей особо и не считали. Да и станицы  в основном бабские были. Казаков  мало после войны осталось. То гражданка, то лагеря да голод, то война. Ещё тогда народ в ничто превратили.

- Не знаю, не знаю. Сколько в те годы по району ездил, нигде такое не встречал. Наоборот, как приедешь, бывало, с делами справишься, всегда приглашали женщины сами, и поужинать, чем Бог послал, и переночевать. Да, одиноких было много. Иных и тянуло к мужику постороннему. Природа. Она зовёт, не спрашивает. Бывало и приласкаешь сироту, какую. Не без того. Но не силком же, не принуждением!

-Э-э, Петрович, подал голос Рафикович, не совсем такая и твоя правда. Я всю войну в морской пехоте воевал. Да? Забрали в армию в самом начале. Только женился. Посмотри на меня. Дырка на дырке. Миной ковыряло. Но я крепкий был. Мощный. Не-е-т, думал, не убьёшь собака меня. Детей буду делать, когда домой приеду. Много, понимаешь, детей хотел. Чтобы род наш продолжить. Много наших турки вырезали в своё время. Россия приютила нас. Дала жизнь. Нужно было всем нам с нуля всё восстанавливать. Ради детей. Ради внуков. Ради рода нашего. А тут немец пришёл. Крепко я бился. Честно. Хотел семью большую. Как демобилизовался, домой приехал. На один день нигде не задержался. К жене спешил. Приехал, а жены нет. Соседи говорят, что сошлась с участковым. Вроде он её на рынке с чем-то поймал и предложил выбор. Или в тюрьму, или к нему. Красивая была она. Сильно красивая. А я всё думал, что война, что почта виновата. Писем всё ждал. Ну нашёл я того мента. Бил пока не устал. Взяли меня. Тюрьма сначала. Сидел долго. Честно сидел. Не гнулся. Потом в Воркуту попал. В лагерь рабочий. Шахту строили. Электриком работал. Однажды вызвал опер и приказал на работу идти в женский лагерь. Подстанция у них сгорела. Работа была срочная. Сразу предупредил, что если заметят в связи с заключёнными женщинами – шлёпнут. Ну и попал я туда. Как уж не сторожили там и женщин от нас, и нас от женщин, а итог один. Уж не знаю как женщины с охраной там решали, а привели меня в одно помещение. Сказали, что хочет тут одна меня. Опять же предупредили, что они, женщины, кроме естественной потребности, могут потом воспользоваться беременностью. И если хоть случайно что получится, мне не жить. А я тогда изголодался по ласке женской. Ну не было за всю войну никого. Думаю – была-небыла. Ну и закрутилась карусель. Да. День на морозе работаю. Ночь через меня женщины идут. Здоровый тогда я был. Однако через три-четыре дня спёкся. Опять же это не удовольствие было, а как вторая смена работы. И ошибись в той работе чуток и всё. К стенке. Никто не поверит, что это вертухаи устроили. Сами же и шлёпнут от греха. С тех пор, уже на свободе, не мог с женщинами этим толком заниматься. Хоть и шоферил, и женщин встречал замечательных, а как следует всё с ними сделать уже не смог. Так и остался без детей. Уже старым стал, и не до детей стало, когда сказали, что это такая травма получилась в те лагерные дни. На всю жизнь.

  Возникла долгая пауза. Все молчали, уйдя в свои прожитые годы, в свою память. От двери раздался скрипучий голос Николая Терентьевича:

- А я ребята скажу то, что всю жизнь стеснялся сказать. Я первую свою и единственную женщину познал почти в тридцать лет. Посудите сами. Попал на фронт молокососом. Не целованным даже. Так случилось. Потом фронт. Потом лагеря. Немецкие и наши. Вышел когда из лагеря, уже и особого интереса к этому вопросу как то не возникло. Надо было работать и устраивать гражданскую жизнь. Повезло случайно. На вокзале встретил нищенку своих лет. Из угнанных в Германию. Угнали дитём. Родных всех побили. Когда в союз вернулась, тоже через фильтрацию прошла. На общем и сошлись. Взял я её к себе из жалости. Скорее из жалости к себе. В ней я себя видел. Хотелось пожалеть. Меня - то жалеть тоже некому было. Прижились. Потом и любовь, какая то, появилась. Отогрели мы друг друга. Появились и дети. Живём как все. Но вот иногда встретимся глазами и молча оба плачем. Обнимемся и плачем. Видать успел я благодаря женщине своей  на свой последний поезд, в последний вагон в этой жизни. И по смерть мою святая она для меня. Только ей я и живу.

  В палате всё окончательно стихло. На город спустилась ночь. Ночь скрывающая чьи то страдания и печаль.
 
  Через пару дней, по роковой часовой стрелке судьбы, наша палата стала пустеть. Сначала не отозвался на утреннем обходе Петрович. А ночью ушёл вечный бродяга дядя Костя, не успев использовать свой багаж незаменимых лекарств. Нужно ли говорить что я пережил за последующие сутки. Пришла и моя очередь в этой зловещей карусели. Я ждал. Но однажды утром проснулся от шума. Четыре санитарки вытаскивали закрытого простынёй Рафиковича. Не случилось. Очередь перепрыгнула через меня. Через неделю я пришёл домой.
 
  Перед моим уходом из палаты Николай Терентьевич, многозначительно посмотрев на новых соседей по палате, пожелал мне не попадать в ближайшее время на эту последнюю станцию. Последнюю станцию жизненного пути.