День за днем 1997-2001 Часть 1

Алексей Недлинский
ДЕНЬ ЗА ДНЕМ
заметки с огорода

Посвящается моему сынуле –
 почти соавтору этих страничек

…на почве болотной и зыбкой.

А. Блок


Поэзия (даже при ежедневных радениях) – слишком крупные ячеи: девять десятых жизни проваливается, ускользает – невосстановимо. Но и честный дневник – неопрятно дотошен. Нужен какой-то компромиссный жанр: посмотрим, что получится за пятилетку.

*
За публицистикой начала века – досада: сто лет протоптались впустую (не утешает, что и весь мир – две тысячи). Ни словца устаревшего, ни мыслинки – ни даже стилистической архаинки!
В какую же прорву всё ухнуто? Мозгов не жалко: новые нарастут – но слез, но кровищи-то! Ведь кто-то ж разбух, разъелся на этом – по закону сохранения. Конечно, андреевская «Роза мира» объясняет – кто. Но от таких объяснений не легче.
Тошно, что на одном пятачке вся толкотня: революция – эволюция, Россия – Европа, нация – интеллигенция, евреи…
Но ведь: «Истинно, истинно говорю: не останется камня на камне…» – разве про Иерусалим только? «Вот, сказал себе: наполню свои житницы, чтобы не нуждаться ни в чем. И назавтра умер», – неужели об эволюции?
Душу спасти – времени отпущено. На публицистику – нет.

*
Демократический психоз, чесотка справедливости. За чухонцев обидно: у кого-то Монбланы, а тут – плешь.
Это не задор, это маразм. Маразматичен Урал, Гималаи молоды. Аристократичны. Инстинкт иерархии; без мозговых спекуляций.
Как в пыточной камере – капает, капает, капает в темя достоевская слезинка. Пора завернуть краник: ведь это Иван говорит (спекулянт заведомый!), не Федор Михалыч. Федор-то Михалыч (с его «я с Христом, а не с истиной») Евангелие знал. Избиение младенцев – вот с чего началось, что там слезинка. Справедливостью тут не пахнет. Потому что Евангелие молодо – и всегда будет молодо. Аристократично. Мало избранных. Бедный Ницше! По воздуху лупил.
Это к тому, что, если обэндурела Россия, если попустил тому Господь, – лицемерить не надо. Можно жалеть галилейских младенцев – но соль не в них. Это аллегория истории, царства смерти. Мало ли кто гибнет в истории! Но Иисус был спасен. Потому что Иисус – не история (и нигде его нет в достоверных источниках), а насущнее, выше, важнее истории. Ее оправдание. Это иерархический принцип.
Возвращаясь к России: как история – способ осуществления Евангелия, народ – способ осуществления языка. (Один из возможных, совсем не единственный!)
Идеальное всегда выпрастывается из оболочек. Оболочка может продлиться, только лепясь к своему идеальному. – Этого нет у нас. Мы не говорим на русском языке. Так о чем жалеть, что возрождать? Россия не государство нынче (да и была им смехотворный срок), и уж никак не нация. Россия – это наименование исторического ландшафта, как Сахара – географического.
Ну и пусть мертвые хоронят своих мертвецов.

*
Демократия – если ты лично можешь повлиять. Только при Виссарионыче и был расцвет. Кухарка пишет донос – и пожалуйста, Иван Иваныча как не бывало. Натурально, демократия. Еще б не любить такую власть, уж куда народнее. Сейчас-то последний социолог за полгода все проценты на выборах знает, личного – ноль. Молох, Левиафан. Тотальное отчуждение.
Нет, шанс есть и теперь. Суд Линча узаконить – за месяц в чувство придем. Запад о правах будет кричать? – У раковой опухоли нет прав.
Но у нас атрофировался инстинкт самосохранения. Или – компьютерным сленгом – какой-то суицидный вирус бесчинствует в нашей национальной программе.
(Впрочем, лелеять мечту о суде Линча можно лишь при одном условии: если сам готов затягивать петлю и вышибать скамейку. Я, пожалуй, не готов.)

*
Задуши жену, изнасилуй дочь – ну и что? Ну, посадят (сидел с такими). Дело житейское. Зато скажи (только скажи!): «Я не такой подлец, чтобы думать о морали!» Или: «Христос – идиот!» – и готово: изучают, пишут монографии. Ты интересен. Соблазнителен. Глубок. Это и есть наш главный мозговой недуг – логобесие. И в политике, в экономике – всюду так. Не «слово становится плотью», а болтовня засасывает страну в свои темно-эфирные смерчи.

*
То вдавлен, то вознесен – никогда на поверхности, с людьми. Ходишь и ужасаешься, что они ГОВОРЯТ! Как бы дикарь из племени, где амулет из слоновой кости – редчайшее, избраннейшим доверенное сокровище, вдруг видит игроков в бильярд… Это в точности чувство лирика от дневных разговоров.
*
Либерализм нежизнеспособен, потому что эстетически несостоятелен. Я знаю, что реставрация в России неизбежна. Но в яблочко будет только императрица. И вообще мужчин на троне больше не надо. Это как-то следует оговорить в законе о престолонаследии. Вот прямая забота для нашей Думы!
*
Предсуществование в душе Евангелия. Откуда эмбрион в утробе знает про свет? А вот же – формируются зрачки: колбочки, палочки… Однако родись в подземелье – всё это атрофируется. Как у безглазых рыб: современников. Не видя окружающего верой, начинают воспринимать его желудком и половыми органами. Природа всё устроит, радетельница.
Впрочем, есть и еще разновидность, наподобие Василь Васильича. То есть он-то видел, но эпатажа, но скандала, юродства, кликушества – сласти-то, сласти какие! – нет в ортодоксии. А мы все сластены после подпольного человека – если хватает темперамента, конечно.

*
Забавно это мое материнское "Не замай!" – прямо гарпия на гнезде, бац-бац клювом. И посягнувший – недруг навеки. На монархию, Фета, Средние века, Японию – ну, и другое есть, наверное.
«И всегда одышкой болен»… "Сам ты жирный!" – мгновенно. Да еще и пархатый. Тварь гнилозубая…
Или, как ни изгаляйся Василь Василич над Гоголем, – на здоровье, еще и сам подлягну (при любви несомненной к Н.В.!). А чуть сбрякнул где-то: «Япония за 50 лет из дикого, варварского состояния достигла европейской цивилизованности» (что-то в этом роде) – всё, лопнул, как шарик. Жалкая тряпочка осталась. Митрофанушка со стилем.
Есть только один достоверный критерий дикости-недикости: женщина-творец. Дала страна Эмили Дикинсон – это уже не варварская страна, пусть хоть всё остальное население состязается в табачных плевках. А после Сэй-Сёнагон вообще можно на дно погружаться (ну, Фудзияму только оставить на поверхности): высшее назначение исполнено, стоит ли впечатление комкать, длясь по наклонной? – Помнится, Алексан Сергеич так же про Байрона говорил: мол, помер – и хорошо, всё равно слабел.
Одним словом, не могу простить учителя географии.
– Но ведь у него – о цивилизации, при чем тут "Записки у изголовья"?
– То есть не о вековой лозе, а о расклейке бутылочных этикеток? О цивилизации в этаком смысле приличному писателю вообще грех поминать. А Розанов, будем справедливы, писатель очень приличный.
*
И все-таки евреи интересны – как вечное другое истории (до 47 г.).

*
Чистое злодейство не так претит, как нравственная неопрятность. (Поглядывая на нынешних правителей.) Однако факт, что и в советской, и в царской России высшая администрация не была приглядней. Это наш неизбывный рок, плата за «великость и обильность». Пока в этой стране есть что украсть и кем повелевать, на самом верху непременно будут оказываться только две разновидности «пассионариев»: бездарные властолюбцы и талантливые воры.
*
Розановское трепетание вокруг пола – это просто реакция на тридцать лет позитивизма. Еще бы: после этакой-то пустыни – сущий родник мистического, причем всегда под рукой (в прямом смысле). Как не вострепетать?
Для нас-то, со всех сторон захлестываемых иррациональным, свойственно как раз наоборот – стремление к уплощению, иссушению полового: добросовестный секс, пряное порно. При теперешнем душевном меркантилизме нам кажется невыгодным покупать бессмертие ценою отказа от Я. А пол – это и есть смерть Я, вплющивание в безблагодатную бесконечность родового. Потому и розановский мистицизм на поверку – всего лишь лирический позитивизм.

*
Чем же так усладен милый Василь Василич в своей типографской ипостаси? А вот этим неприкровенным – вплоть до развязности – умственным цинизмом (если угодно – свободою), текучей алчностью души и – поверх всего – блистательнейшим, высший пилотаж слога: «ни малейшего (жел.)». Да попросту донельзя эмансипированной индивидуальностью – с русским душком.
Словом, пока загадочный "персонализм" будет оставаться нашим стихийным исповеданием – за тиражи Розанова можно ручаться.
*
Даже если и мыслитель, и художник – оба только находят (или, как разъясняет Винни-Пух, «всё дело в том, чтобы оказаться там, где на тебя может найти») готовые формы (попробуй придумать идею! – Впрочем, придумать-то можно – но что, например, осталось от Ницше, кроме стиля и десятка бон мо? Или от Дарвина? – стоит на обочине в обнимку со своей обезьяной… А Маркс? А Фрейд? Что подобное придумывание обходится иногда в миллионы голов – не меняет сути дела. Нет, любое учение – сгусток энергии, но если разряд, скажем, Павловой проповеди рождает христианскую Европу, то эти гомункулы сеют смерть и смрад. Зигмунд, кстати, еще захлестнет дерьмецом, девятый вал впереди…), – то, возвращаюсь, подвиг художника – в преодолении материала. Потому и готика мощнее схоластики, Бах – Лейбница, Пастернак – Марбургской школы. (На современном жаргоне – энергетичнее.)

*
В свой срок та философская, художественная, техническая идея, которой должно прозвучать, воплотиться, – вбрасывается в круг интеллектуального или эстетического восприятия человечества, как сперма во влагалище. Миллионнократный запас надежности, осечка исключена. Зато и близняшки – совсем не редкость.

*
Скептицизм – это просто невоспитанность ума. Гуляю в Сосновке, десятки собачников навстречу. И непременно уж какой-нибудь кабыздох рявкнет, рванется. До укусов, правда, не доходит: в последнюю секунду хозяйское «фу!» одолевает охранительный инстинкт.
Вот так и я – только кричу «тубо!», а не «фу!» рассудку при встрече с мистическим. Он должен знать свое место. Достигается дрессировкой.

*
Принимая идею реинкарнации, дружок, надо принимать и возможность рождения назад, а не вперед. Трилобитом, стегозавром, австралопитеком… В колесе майи не может быть различения "будущее–прошлое", тут всё – "настоящее ненастоящее".

*
Рядом с девушкой всегда себя чувствуешь глупым и бездарным. То есть знаешь, что никогда у тебя не будет того ума, которым она умна, того дара, которым она талантлива. Всё равно что разговаривать с цветком. В зрелых женщинах (после 18–20), с их добротным сексом, профессией, семьей, презервативами – этого нет, тут уж всё наоборот: «Бабы – дуры», – думаешь. А если какая и не без мозгов, то ведь мозги – в основном мужская принадлежность, эка невидаль. Или, по здравому отзыву шукшинского персонажа (о слоне): "Дерьма-то!"

*
Репортаж по телевизору: пойман маньяк-убийца, десятки жертв (дети, девушки), собаку кормили человечиной, трупы расчленяли – остатки мать выносила и кидала в озеро. И про всё это не рассказывают, а показывают – детально, дотошно… Даже интервью (как жеманно подчеркнуто – "эксклюзивное") берут у единственной случайно уцелевшей жертвы…
Я не смотрел. Но и не выключил сразу. Хоть было предварение ведущего, дескать, мы вам испортим настроение, мы долго спорили, но вы должны знать…
Ну вот – я знаю. Что тележурналисты – подельники этого маньяка, худшие, чем мать. Та в озеро выбрасывала руки–головы, а вы по миллиону квартир разнесли. Это вы рейтинг свой так поднимаете, ребята? Профессионалы. А что в миллионе квартир полыхнули ужас и ненависть – стало быть, издержки бизнеса.
Есть такая концентрация зла, к которой душе нельзя приближаться – как к черной дыре. Засасывает безвозвратно, без остатка. Шаламов об этом писал. А у Искандера есть рассказ, где горцы гасят очаг черной оспы: мгновенный карантин, а для ухода за больным вызываются выздоровевшие однажды – всегда найдутся такие, 2–3 в народе. И зараза не расползается. Вот путь.
– Да, но рейтинг-то как же? Рекламодатели?
Бесы в восторге – полвека назад и не мечтали о таком! Всё идет по плану, всё идет по плану.
*
К слову, о смертной казни. Ее не стоило отменять потому, что Совет Европы этого требует. Я понимаю, что отмена может быть только авторитарной (в России при плебисците большинство не наберется никогда: мы слишком милосердны, чтобы отобрать у родственников жертв последнее утешение), но это должна делать своя власть, из внутренних – и честных! – побуждений. Как Елизавета Петровна. А так, под дудку холеного и безжалостного заморского дяди, вместо ступенечки вверх – получается кубарем вниз: еще и этого дядю хочется до кучи пристрелить, чтоб не лез…
*
Ну почему никогда, никогда умникам ничего не удавалось в России? Ведь так женственна, так податлива русская жизнь. Вот же: шустрые бесенята захотели – и 20 лет всласть изгалялись, любо-дорого. И без всякого ума (потому что какой уж там Троцкий сотоварищи – ум? так, приумок), на одном хотении.
В этом и дело: умникам не хочется. Ну, скажем так, не до зарезу. Бесенята пусть кувыркаются – а мы помногомудрствуем: материал-то какой! Каждому томов на двадцать, благодать… (Н. Михалков: "Наконец-то Иван Ильин выходит в России полным собранием!")

*
Сбывшееся слово о России давно уж не изумляет внимательных потомков. Слишком немудреное это дело – пророчествовать о России. Предсказывай худшее из немыслимого – всегда будет в десятку. Как Ф.М. со ста миллионами голов. Или Бердяев – о смысле русского коммунизма. Вся трудность – чтобы это немыслимое допустить в своем воображении, только за отвагою дело. Анализ, там, мудрость, наитие – совсем ни при чем.

*
Это всё по отсутствию меры у нас, особая стать окаянная. На Западе ум односторонен всегда – и потому действен. Вот Лютеру влетело в башку – пол-Европы на уши поставил. А у нас если ум – то уж сразу такой всеохватный, всеприемлющий ум – как домашний шлепанец – какое тут действие! Нет у нас от ума противоядия воли. Всё в гору да в гору, и вот – хребет, тут бы стоп, но нет, напрягаемся дальше – уже по инерции – и кувырком в трясину буддизма… Даже христианство умудрились в православие превратить – может быть, и самую кафоличную, зато и самую недейственную из конфессий.
Нет, пока не выживут нас племена с иной психофизической начинкой – ничего и не будет здесь, кроме литературы.
*
Панэстетизм у лириков – из острого чувства судьбы, т.е. понимания, что не «быть может, всё в жизни лишь средство», а без всяких "быть может" и не "в жизни", а самая жизнь – только средство для искусства. Ибо Откровение Божества дано только здесь.
Ну, сузим для примера: в храмовой архитектуре (как наиболее свободной от личного произвола, ибо возводится – по небесным чертежам – совокупным радением времени и народа). Не Святое Писание, где «око за око», а всего через тысячу страниц – «подставь правую», нет, здесь и через тысячу, и две, и три тысячи лет: Акрополь, Тадж-Махал, Успенский или Миланский собор – так бесспорно богодухновенны, с такою торжествующей очевидностью «сказаны» Богом, что мир, в говорливой пестроте биографий протекающий там, у подножья, – смиренно тускнеет, утрачивает непреложность.
Даже без набившего оскомину Ветхий-Новый, в самом Евангелии: «возлюби ближнего»/«кто не возненавидит мать и братьев», «не мир, но меч»/«взявший меч от меча и погибнет» – как Откровение воспринимается только – и единственно! – с эстетической точки зрения. Не умом, не совестью, не опытом – а каким-то трепетанием восторга чуешь: это хорошо! Это Божье!
А сам Творец? Закрутив этакую «вековечную давильню» – умиляется: «Добро зело!» Чистейшей воды эстетство – и никак нельзя без уклона в садо-мазохизм смотреть на мир иначе. Если Альпы эстетически безупречны – все эти миллионы лет тектонических безобразий только в них обретают смысл. Ничего случайного, ни камушка!
Или о "своей рубашке": силуэт Петербурга – несомненно же, Божье дело, оттого и тысячи мужичков, умостивших болото своими костями, как бы и не лежат тут, под нашими тротуарами…
Потому что не красота спасет мир, а красота и есть мир. Лишь она пребывает,  что вне ее (увы историкам, а тем более – физикам!) – одна кажимость, тлен, прах. Продавцы сувениров у Сакре-Кёр.
*
Безотцовщина как источник национального самосознания. Попахивает «венской делегацией», но – так, не отшутишься. Никакого Отечества, сплошная Родина. (С Лермонтова начиная – надлом этот: «Люблю Отчизну я…» У декабристов, у Пушкина – еще иначе.)
И ни в одной литературе нет такого эдипова комплекса. Просто не представить англичанина, немца, да даже и француза (с его «дус Франс») – в постоянном воздыхании, любовании, объяснении – но и ревности, и ненависти…
«Здесь русский дух, здесь Русью пахнет» – ведь ничего комичного? А ну-ка, подставим немца или еврея…
Да, была Родина-мать и был отчим (государство) – и теперь так, и будет. Но и с другой стороны – важная вещь: бытовая отчужденность пишущей братии от земли. У Толстого, после того как он взялся за чапиги (именно чтоб от комплекса избавиться – разверзнуть-таки ложесна, осеменить; как и с непротивлением – типично толстовский нарочитый буквализм), – никаких дядюшек с балалайкой, никакого аффектированного русофильства… Отношение пашущего Толстого к России – это уже больше походит на здравое отношение к Отечеству. А чемпионом душевной ясности в этом вопросе был, конечно, образцовый помещик Шеншин.
Прочие же Гончаровы, прекрасно понимая, что на своей земле надо работать, а не мечтать, не снисходили до практики. Мол, вот немец пусть и работает. А мы будем любить, вздыхать, проклинать и писательствовать.
*
Никак не мог определить источник того безотчетного содрогания – даже ужаса – при общении с людьми Запада (швейцарцы, немцы, американцы). Только теперь нашел: ведь это как разговаривать с мертвецами. То есть не с призраками, не с очевидцами того света, нет, – именно с гальванизированными трупами.
Оттого и ужас, что видимость обманывает, только душа всхрапывает, как лошадь, зачуяв покойника.
Как так получается, что европеец, ожидовев, умирает, а жид вечно жив, юн и бодр? – Так ведь у жида ничего не отнимается, всё при нем: суббота, кошер… Ариец же без Святого Грааля – пустое место, ничто, видимость. Как, впрочем, и еврей без субботы и кошера.
Да-да, вот эти тусклые глаза европейцев. (Кроме южан, пожалуй; но там – чисто гормональное оживление, вечное бурление плоти: перец по нёбу, херес по жилам...) Интеллектуалы хваленые! Всего за тысячу лет скатиться от такого захватывающего занятия: подсчета ангелов на острие булавки – к запуску железяки на Луну…
Был, был подлинный пафос, энтузиазм и после Крестовых походов: Колумб, Робинзон Крузо, Ньютон… Но вот – в промежутке от Декарта до энциклопедистов – выдохлось напрочь. Только шкурка сморщенная осталась – «Декларация прав человека». Всегдашняя шутка истории: как дошло до деклараций – всё, стало быть, содержимого дефицит. "Свобода слова". "Свобода совести"…
А сколько иронии в сюжете с наукой–искусительницей! «Покорю тебе все царства» – о’кей; «камни в хлебы» – валяй-валяй; «а теперь бросься вниз» – это еще зачем? Мне и тут хорошо! – Разумею этот замятый скандал с научными доказательствами инобытия – на которые ни в Европе, ни в Штатах никто и ухом не повел (по большому счету)…
Да хоть всеобщее воскресение мертвых завтра начнись – ни на йоту оно не сдвинет внутренний строй европейца. Нет, как шоу – это грандиозно: рекламу мыла сколько раз можно прокрутить! – но чтобы как-то взглянуть на мир по-иному… Не в нежелании дело, а в полной атрофии духа. Это не болезнь, это смерть.
*
Может, попросту нет у меня такого свойства, как интеллектуальный авантюризм? Никогда не мог, например, до конца додумать: а что, если Бога нет? – Душа поднимала страшный крик, хотя практические следствия для нее были бы те же, как от раскрутки сюжета: сейчас суну руку в карман, а там – миллион… Хотя как раз вот это – сладострастие мечты – ей присуще в чрезмерной степени.
Впрочем, велика ли потеря? Вряд ли. Что такое труп старика? – Додуманный до конца младенец.
И житейски – я всегда предпочту поездку в Рим какому-нибудь сафари. Вот! – Здесь поворот. В Ватикане больше острых ощущений – не в них соль, но даже с этой стороны подходя – чем в дебрях Амазонки, Псалтырь головокружительней Заратустры.

*
Старая карта: где зарыто золото. «От дерева сто шагов направо, потом сто налево – теперь копать». Вот что такое попытка истины в философии. Даже вплющивая себя в плоскость дискурсивного мышления, сразу обнаруживаешь: общеобязательно – только дерево, остальное – полный произвол (куда стоять лицом, чтобы направо было действительно направо, какой длины делать шаг…)
Ведь ясно же: вслух мы пользуемся не словами-значениями, а словами-направлениями – из-за уникальности личного строя и опыта. «Христос» – что, все так и вкладываем сюда строго по катехизису? В одну сторону и даже сто шагов – но у каждого свой. Усреднить? Это можно: протестантизм уже почти 500 лет усредняет. Или Лев Николаич у нас всё хлопотал (из добрейших намерений!). Но в итоге, в этой честной, усредненной точке – никакого золота. Допустим, пока вместе рыли, сдружились – но это и всё.
Нет уж, кому нужен Христос («путь, истина и жизнь») о демократии пусть не печется. Усредняя в повседневности, мы получаем возможность общения, то есть воспроизводства той же повседневности. Истина же не нуждается в воспроизводстве. Она мгновенна и однократна. Как ступенька в смерть – раз – и бесповоротно: иная земля, иное небо.
Впрочем, замашки на истину в философии – от избалованности удачными научными опытами, с их обязательной повторимостью результата: поворачиваешь ключик – и лошадка качает головой. Надо бросать эти ребяческие забавы. Разная была жизнь, разное будет послесмертие. Каждому своя лошадка. Своя истина, свой Христос. Не будет общего спасения, ни коммунальных небес. У Бога обителей много.
Но случается ли тут, на земле, чтобы неповторимый опыт передавался неповторимыми средствами? – Сколько угодно. Это же лирика, точь-в-точь. Единственно возможная и правомочная философия – на все времена.
*
«Толстой прожил глубоко пошлую жизнь» – фальшь этого размашистого приговора в его безграничной расширительности, применимости к любой жизни, чуть переросшей зеленое счастье растительного прозябания.
Как тьма – плата за зрение, за возможность света, так и налет пошлости – неизбежная цена рефлексии. Ни Каратаев, ни Ростов пошлы быть не могут (для подобного склада – другие дефиниции). Но уж, конечно, и князь Андрей, и Пьер, и Толстой, и Пушкин, и сам Розанов – и так далее, подставляй любого – все они, великаны, не затворившиеся от мира, вполне умещаются во фразе В.В. И каждый, услышав так о себе, согласился бы непременно.
Но неужто не дано иначе: или Ростов – или «всех ничтожней он»? – Отчего же, есть, есть третье. Не пошл столпник, аскет, Франциск Ассизский, Серафим Саровский. Беда не в отсутствии выбора, а в его предрешенности за художника. Никакому Толстому, пойди он в Серафимы, дальше Астапова уйти не дадут.
*
Уже не те годы для житейских дурачеств. Единственное солидное занятие за тридцать – следить истекание чистого бытия в себе, свою мускулистую душу – в холодеющих струях пола, старения, смерти, творчества, молитвы…
Дети, отдаваясь игре всецело, со страстью, всё же никогда не забывают о демаркационной линии: жизнь – забава. А взрослые, играя в семью, карьеру, политику – да попросту в добывание хлеба насущного, даже играя без особого воодушевления, всерьез уверены, что живут.

*
Раньше всегда, вспоминая умершего знакомого, мечталось: вот, человек, которого я мог ни во что не ставить, теперь наверняка знает больше меня. Зияла в сознании эта пропасть между двумя формами существования (хоть и брезжило иногда иное – есть у меня в детском дневнике: «А что, если и смерть не дает разгадки?»). И отсюда – бессильное недоумение о смысле творчества здесь, в этом мире.
Теперь самому забавно. Скажем, принимая медиумические свидетельства, должен я, душою по-прежнему держась несводимости до- и послесмертия в единый план, переход того же Льва Николаича вообразить в виде комичной сценки первоминутной паники, ободрения ангелами, глуповатого привыкания на первых небесах и проч. и проч.
Конечно же, нет такого разрыва. И здесь уже можно пройти и первые, и вторые, и третьи небеса. Да и не всем от низин подъем начинать. Соответственно, есть и творения, знаменующие собой эти ступени духа. «Как некий херувим, он несколько занес нам песен райских» – это ведь не про Моцарта только.
Человек – в расточающей, праздничной, творческой ипостаси – восходящее самооткровение, просветление, пробуждение Божества. (Но и зеркально же: в стяжающей, будничной – нисходящее – сатаны.) Не в нас, а нами.
Но в том и прелесть, точней – задача земного существования, что тут духовному оку доступен широчайший охват: от минерала – до Розы мира. Есть тайны последних высот, что могут быть явлены (т.е. расслышаны, вняты) только на территории, приграничной обеим безднам. И первая из таких тайн – Воскресение плоти.

*
Когда совсем уж невпродых от оголтелого кагала становится – шепчу про себя: ну оставьте, оставьте Россию в покое – ведь добились же своего, нет ее, обэндурела, всё по-вашему вышло, так уймитесь…
Но и отсюда же – последнее утешение: если так ненавидят до сих пор, если пинают, терзают уже мертвую – может, не всё и потеряно? Ведь в чем они всех превосходят – это в мистическом чутье. Ну что бы отпустить избитого, оплеванного оборванца? И так в чем душа держится, сам помрет через день – нет! «Распни, распни его!» Стало быть, есть и в нас искра – только ими и чуемая. Казалось бы – Штаты нужно подтачивать, эвон дядя захапал, гегемон, натурально. А вот и нет, эти-то по трехтысячелетнему опыту прекрасно знают, что пустышка: ну, век еще – и аминь.
Повторюсь, арий, обэндурев (понимаю под этим только и единственно позитивное устроение жизни – как если бы Христос не приходил или приходил на ренановский манер – как хороший человек просто), иудеем не становится. Квазиеврей всегда проиграет еврею подлинному, укорененному в бытии заветом с Иеговой. Обрезанный же (кастрированный, точнее) арийский дух непременно скатывается в буддизм, саморасточение, нирвану – такой он избранному народу не соперник.
А магометанство? Магометанство уже захватило всё, что могло захватить, ныне в нем нет внутренней динамики. Что ж, ему оставят свой угол – а семя авраамово умножится, как песок морской… Как начальством обещано, не возропщешь.
Да, вот последняя закавыка, последний рубеж противостояния, последняя схватка (отсюда и ожесточение неслыханное) – славянство. Пока оно есть – беспокойно, ненадежно. Никогда не знаешь, чего ждать в перспективе. Только здесь это глубинное, онтологическое отвращение к благополучной завершенности мира сего, чувство иного, высшего назначения (наше вечное из подполья: «А не послать ли к черту ваше всеобщее благоденствие?»). Семитам это никак, неприемлемо. Постоянно под носом Второе пришествие тлеет – и в любую минуту рванет.
Спрашивают шута популярного, нынче модно такие вопросы:
 – Что думаете о реставрации монархии?
 – Хе-хе-хе, да это, конечно, можно… Но ничего это не решит, зарплату выплатить не поможет, – и дальше в этом духе.
Но какое великолепное презрение к нам! Ах, гаденыш! Ну, ясно же – что с псами о человеческом разговаривать. Разве пес выше «педигри» что-нибудь разумеет. «Зачем иметь здоровое сердце – этим гастрит не вылечишь», – уж лучше бы так сказал…
А при чем здесь монархия? – Очень даже при чем. Чтобы иметь вместилище духа, славянство должно быть организмом, а не растленной, атомизированной «демократией».
Да, вот всё в этом узле: возможна в России реставрация – возможна жизнь на планете, так завязалось. Или Христос, или Каиафа; Пилат – третий лишний. (Бедняга, мыло беспрерывно рекламирует – до сих пор не может руки отмыть.)

*
Я понимаю, почему остальному миру так не в жилу российский апокалиптизм. От инфантильности это. От ужаса перед неизбежным. Как говорил Горбачев: «Партия начала перестройку». Ну да, петух прокукарекал – и солнце взошло.
И здесь то же самое, зеркально: не кукарекай – и обойдется. Сумасшедшие в бассейне сигают с вышки вниз головой: «А если будем себя хорошо вести – нам и воды напустят». – Не напустят, ребята! Все мы идем к одному, конец света нельзя отменить. Только мы лицом идем, а вы пятясь, вот вся разница. Не спорю, есть в нас какая-то судорожность, захлеб черного юмора, бравада ненужная. Может, еще и долго идти – сроки неведомы, и торопливость – тоже грех. Но – меньший, чем затылком вперед: «знать не знаю и знать не желаю».

*
Почему, если просто "жить", т.е. трудиться-плодиться, – предпочел бы все же на Западе (в Европе, точнее)? Потому что такая "жизнь" подразумевает основательную прикосновенность к деньгам. Деньги же в России окончательно стали черной силой – думаю, навсегда, в перспективе моей жизни. На Западе нынче соблюдена хоть видимость нейтралитета. Нет, и там они пахнут, но пока что всего лишь дерьмом: неощутимо для свыкшегося. У нас же – растлением, кровью и – трупами, трупами, трупами. Нельзя притерпеться.
Не устоит храм Христа Спасителя, рухнет, провалится – не стоило его сейчас возрождать. Он есть, не взорван – в небесной России, и этого темного двойника – не надо. Отчего никто в голос не скажет? Только пастыри помраченные гундосят: "Чудо! Божье чудо свершается!" – по телевиденью. Сатана аплодирует: "Хорошо, с чувством рекут! Ай, молодцы!"

*
Следующий век будет веком тотального одиночества. Дело спасения станет окончательно и бесповоротно личным делом. Никаких конфессий, цехов, сект: тусовка и пустынь – вот две последние церковные реальности. Может показаться, что и всегда было так – по крайней мере, предыдущие 200 лет. – Нет. Не были одиноки Пушкин, Толстой, Пастернак. Речь ведь не о внутреннем ощущении – которое, да, неизбежно преследует гения – речь о резонирующей среде.
Попросту – для звука нужен воздух. Воздуха не станет в XXI веке. Те 100–200 имен, единственно и заслуживающих названия «человечество», останутся и всегда на Земле, как всегда были. Но они не услышат друг друга.
Поэтому наступающий век выкует личность небывалого закала, с такою прямой, мощной вкорененностью в небесном, что снова задвоится перспектива. Вместо нынешнего однозначного: в пропасть – ответвится и: к хилиазму. То есть опять начнется история – в ее подлинном смысле.

*
Умиляет, когда эти наши массовики-затейники (т.е. труженики СМИ), целую передачу прокивав согласно: «Да, всё прахом, ни просвета», – в конце так же дружно выруливают: «Зато вот теперь мы с вами можем говорить об этом – и никто нас не арестует!»
Так потому и не арестует, что грош цена вашему базару. Где последняя, крайняя, абсолютная свобода слова? – В аду. Бога ругать? – Само собой. Но и Сатану, и подручных его, и вопить, что горячо, – на здоровье! Никто не арестует.
Или так, для наглядности: живет заповедное племя. Каменный век, культ предков, совет старейшин, борьба за огонь. Ежедневный страх и заклинания – а вдруг сегодня не вспыхнет? Сложный ритуал. И тут – веселые янки: «Хелло, кип смайлин, мейк моней!» Объяснили, что духов нет – только единый бог, женщин стерилизовали, воинов упоили, старейшин отправили в приют для престарелых. Здесь автострада пройдет – какое, к черту, племя? Но зато у каждого дикаря теперь – по зажигалке.
*
Легальные бандиты лучше нелегальных, государственный террор предпочтительней мафиозного, как и несменяемая власть – выборной (даже при равной плачевности результата – первая нравственно выигрывает отсутствием унизительного для обеих сторон электорального фарса).
Но где они, зануздатели отечества? Уж никак не коммунисты, от прежних пламенных сатанократов там больше полувека одно название. Но и беспартийные – что за публика, если за десять лет мало-мальского дуче не смогли на свет произвесть? Воображаю, с какою тоской издыхающий даниил-андреевский дракон державства озирает наш политический истеблишмент: паяцы, марионетки… Безнадежно таких инспирировать.

*
Рядом с американцами нечем дышать. Рядом, то есть на одной планете. Как я смакую тот момент, когда созданные нашими специалистами – в Ираке, в Иране ли, в Ливии – ракеты посыплются на США! Лучше ядерная пустыня, чем жить под янки.

*
России необходим сейчас подвиг веры, нужен свой Франциск. А нарождаются только Савонаролы. Много вдохновенного изуверства и совсем нет вдохновения любви.

*
Есть организмы с прирожденной психической потребностью в Боге (как, например, с физиологической – в алкоголе). И понятно, что не знающие такой потребности нашу называют слабостью. Оно и так, но это слабость живого. Травинки, вспарывающей асфальт. А их сила – сила парового катка.
*
Три народа решительно не имеют права на равноправное с другими существование – а только в покаянии, в молитве; трем народам еще не отпущено: американцам – за Нагасаки, немцам – за евреев, русским – за русских.
*
Благоденствие всегда фабрикует миллионы согласных умереть. То есть уже мертвых заранее. Превентивных покойников. Потому оно так смердит.
И само по себе меня это не бесит – только запрись в своей мертвецкой и не воняй наружу. Но – в том и ужас – оно расползается! Оно всюду навевает свой тлен и смрад! Оно не переносит живых.
Где тот осиновый кол – вбить в гниющее сердце цивилизации? Две войны не привели ее в чувство, бесполезна будет и третья.
Далеко до рассветных петухов. Тяжело. Но взойдет же когда-нибудь! – надо верить. Можно очертиться кругом – искусства ли, молитвы. Но мы должны глядеть Вию в глаза.

*
И знаменитая овца, которая дороже сотни остальных, и самый крест, в тени которого завяла всемирная империя, – были только однажды: в притче Иисуса, в первом веке по Р.Х. Никакого прикладного значения они не имеют, поскольку невоспроизводимы.  Как пастух больше не бросит стадо ради одной заблудшей, так и Отец больше не оставит Сына ради заблудших нас.
Это в ответ на бердяевскую критику Константина Леонтьева. (Конечно, это еще не настоящий Бердяев, но не в том суть.) Леонтьев кругом прав. Личности нет дела до политического устройства, абсолютная личность спокойно говорит: «Кесарю – кесарево». Для прочих же насилие – неизбежный закон, полицейское или бандитское (тут дело вкуса, но я предпочитаю первое, как более целомудренное: все-таки насилуют хотя бы с видимостью церемонии).
Личность же – над законом, она благодатна. Никакого «падающего – толкни», ни о каких белокурых бестиях нет речи. Возвышенному до личности (страдательный залог, так точнее) не взбредет в голову рубить старух и помыкать миллионами: есть дела поважнее.
И опять-таки прав наш византиец: праведных на Земле никогда не станет много. Апокалиптическая тысяча – это вообще, видимо, предельная цифра. Оттого такое впечатление скудости духа в двух последних веках: слишком нарушились пропорции. Один Моисей на десять тысяч Израиля или на десять миллионов – слишком разные вещи. И дело даже не просто в количестве, а в том, что оно, это количество, очень шумит. Нам внушили, что каждый – ценен! Каждый имеет права! Как не шуметь!..
Сатана всё просчитал. Не в его власти погубить вечную тысячу, зато приумножить бессчетно эту икру (и каждой икринке – по «Декларации прав») он сумел.

*
«Придите страждущие…»
Нет! В печали, в несчастии – я стесняюсь Бога. Мне не хочется, чтобы Он видел меня таким. «Ей, жених грядет в полунощи!»
Но ведь и в земных отношениях мы больше теряем, чем обретаем, когда розовая влюбленность переходит в брачную интимность.
*
Вечером в День Победы бегал по магазинам: капустки надо купить, маслица… И вечная эта колготня, копошение мрази на углу, у водочных киосков. Такое беспросветное вырождение – что-то небывалое в антропологии, я про лица говорю. Одна мысль: нам больше нельзя, не надо жить.
Первые залпы салюта – за домами, но один букет виден краешком. Два-три хриплых, глумливых «Ура!» Возвращаюсь домой, жалею, что в центр не поехал: я люблю салют. И там, на набережных, – всегда празднично. Но вот – к десятому, примерно, залпу – густеет на балконах, в окнах, на крышах. И на улице не текут, останавливаются, выбрав точку. И «ура!» всё стройнее. А к двадцатому залпу – согласным ревом по микрорайону. Всё. Мне достаточно – стою, рыдаю. Потому что мы победили. Потому что нас никто никогда не побеждал, кроме нас самих. И все это помнят и понимают… Черт с ним, с вырождением, – но ведь это мой народ. Какой есть, такой есть. Только его могу любить. Только его имею право ненавидеть. Вот сейчас – люблю. Ба-бах! «Ура-а!»
*
Как бы нам, не спускаясь в подвалы венского дедушки – к косматому, досапиенсовскому ОНО, все-таки навсегда усвоить: извилины – едва ли важнейшая, определяющая часть нашего существа.
Тогда полегчает с теодицеей. Прекратится эта достоевщина, истерика разжиревшего рацио – возвращение билета и проч. Разум не может примирить Бога со злом – ну и на здоровье, это его, разума, проблемы. Пускай не в логике, зато в опыте и художестве тут всё совместимо. Не говоря о мистических прорывах, когда оказывается, что совмещать ничего не надо: Бог един и в эдемском саду, и в крестной муке.
Попросту: вдаль – тьма непреложна, вверх – ее нет, а лучом по равнодействующей – наш неблизкий путь, земной и послесмертный.
И все-таки Федор Михалыч русских не сочинял: мне и вправду не нужен Бог, который не нуждается в моем оправдании.
*
Чудовищна эта атрофия религиозного чувства в русском духовенстве. ДоКГБшничались! С тем лицом, с каким патриарх возглашает: "Христос воскресе!" – даже отходную неприлично читать. Потому что "со святыми упокой" – теплота ведь нужна, воодушевление. А тут – не деревянное даже, не каменное – пластмассовое лицо. Что-то запредельное всякой натуральности. Вкупе с облачением, бородой – все-таки живыми вещами – отталкивающее, тошное впечатление. Лучше бы уж для пасхального богослужения прямо из музея мадам Тюссо брали манекен.

*
Мы – театральная, не кинематографическая нация. Эмоциональное русское лицо, будто живой вспоротый живот, как-то неопрятно: вся кухня наружу. Гипертрофия психичности, нет монументальности, маски. Если угодно – глупинки. Мы не выдерживаем крупного плана.
А точнее – сопоставить с мужской и женской наготой. Первая – слишком натуралистична, слишком подробно-генитальна. Вот и в русском лице – всегда есть непристойные, чересчур откровенные детали.
*
Гуманистическая жижа европейских мозгов. Хочется выть и кататься по земле, когда моя благотворительная Ева читает Достоевского, мой сострадательный Август осматривает римские соборы – и высказываются при этом! "Он же был голодный"... "Много тут народу на папу работало"... – Ослепить, онемить! Пусть азбукой Морзе переговариваются.
Впрочем, тотальный эстетический язык современности – язык клипа – как раз и разработан по принципу: титька-фалл – та же самая двоичная система.

*
Творчество, т.е. свое внутреннее пространство – не дарованное, а обретенное, – это и есть нынешние катакомбы. И точно так же через тысячу лет бойкие чичероне станут водить сюда табунки послушных туристов. «Обратите внимание на граффити слева! А в этих нишах они замуровывали своих мертвецов…»

*
То ли ум раскармливает злобу, то ли сам он, возрастая, требует всё новых порций зла – вплоть до богохульства, христопродавства – но факт: простофиля всегда безобиднее умника. И в разведку, ей-богу, лучше идти с дураком.
*
Как вспомнишь, сколько предстоит впереди: смерть близких, своя, а до этого – болезни, страхи, унижения, и всё – на людях, на людях…
Меня тошнит. Наплывает, колышется серое месиво жизни, копошатся хари, тянутся щупальца…
Один – я бы смог выстоять, я бы выдумал ее другой, но вот – заболел сын, и я бессилен, кинут в эту жижу.
Схлынь, жизнь, уйди, чудовище. Нет в тебе ничего от Бога, я разглядел тебя.
(Ира, прочитав: «Всё правильно, я тоже так думаю». Еще бы. Все мы – стихийные буддисты в подобных обстоятельствах. Но для твердой линии на нирвану нам все-таки не хватает последовательности. Думаю, из-за климата: то весной опахнет, то снежком приутешит... Так и сбиваемся с курса, чуть не каждый сезон.)
*
Бесит не уверенность в праве жить, но – жить такими, как есть, не меняясь; уверенность в изначальной благословенности всего в нас напиханного: от инстинктов до предрассудков. Странная аберрация психики: дескать, если я вылупился на свет, так я уже оправдан – когда на самом деле всё наоборот! Жизнь (то, что мы, большинство, имеем и разумеем под нею) – это проклятие, которое надо избывать.
*
Чем русские отличаются от прочих европеоидов? – У нас просто было время обо всем подумать, пока государство хлопотало, обустраивая наш обиход.
Но вот вымрем мы, последние, родившиеся в шестидесятых, – и всё уравняется, останутся одинаковые телезрители повсюду. Пока Господь не сжалится и не напустит тоталитаризма в какой-нибудь одной отдельно взятой…
*
По какому-то несексуальному поводу вдруг подумал, что, когда не верит красивая женщина, – это пустое. (Как Пушкин сказал бы: "Я не верю в поэзию".) Ведь она сама – прямая манифестация трансцендентного… Ведь так и лирика должна, как Роми Шнайдер, завораживать независимо от содержания!
Но красивые обычно верят.

*
Власть всегда берет тот, кто в момент очередного социального ступора обладал разветвленной организацией и железной дисциплиной. В 17-м то были большевики. В 91-м – бандиты.
Впрочем, в этом последнем случае очень споспешествовала так называемая свободная журналистика (я не верю, что все они были куплены) – нагнетанием атмосферы тотального мафиозного террора.
И еще, еще, еще раз – предпочитаю красный террор бандитскому. И даже не потому, что там был достойный противник, а здесь – нет; дело не в этом. Бандиты взяли власть, но не берут регалий власти – вот что противно, вот в чем унизительность ситуации. Саботаж трудповинности – это было политическое геройство. Отказ платить «крыше» – твой личный каприз, никакого ореола. В такой западне мы еще не оказывались.

*
Единственное, что утешает сегодня, – это наше неумение (органическое? – пожалуй) придать идиотству товарный вид. Здесь мы отстали навсегда.
Можно прихмыкнуть: мол, что ж утешительного – быть не творцами, а перепродавцами комиксов и триллеров? Спрос-то повсеместен… Ничего. Из двух супершоу античности: Олимпиад и гладиаторских боев – возродились все-таки Олимпиады.

*
Мир просто обязан содействовать счастью художника. Его, мира, совесть хотя бы в этом отношении должна быть спокойна: «Со своей стороны, во всяком случае, я сделал всё, что мог». Ибо только художник умеет фабриковать консервы из сырья жизни. Травить или лакомить будущие поколения – художнику всё равно. Его дело – производство. Не подсовывайте тухлятину, не держите поэтов в черном теле: пожалейте потомков. (По поводу бродской нобелевки, опоздавшей на тридцать лет.)

*
Хорошо на даче, в жару – но в тени – читать в журнале десятилетней давности статью о делах столетней давности – и видеть, что ничего не меняется. Хоть еще сто лет дачничай – никуда не опоздаешь.

*
В моих глазах неверие сродни слабоумию или импотенции, то есть такому, в чем воспитанные люди признаются только врачу. Никого не подозреваю заочно, но всегда у меня этот смущенный вздрог, когда читаю или слышу: «Я – атеист».

*
Вера – попросту соблюдение принципа экономии, то есть когда всё это колоссальное количество энергии, уходящее на подверстывание себя к смерти, можно потратить с куда большею пользой. Не артикулируемый, впрессованный в подкорку страх смерти – причина всех психозов и неврозов цивилизации: экспансии, сатанизма, гуманизма, экологизма етс.

*
Обидно: мечтаешь о человеке, что это неоткрытый талант, а он, оказывается, притаившийся идиот.

*
Западная (то есть наша современная) цивилизация шокирует прежде всего полным отсутствием духа эзотеризма. Всего-то и нужно – где-нибудь (не так важно где!) остановиться и сказать: здесь – тайна. Но эти погромщики, шестерки Рацио – не могут; начинается шабаш.
«ТАЙНА? – Что же, посмотрим! "Т" – твердо, римское распятье, основанье всего, "А" – альфа и аз, начало начал, "Й" – зигзаг под ударом, гром и молния, ясно: Зевес, воскресенье богов… "Н" – равновесье, баланс, наконец; но – альфой и азом венчается – видим: всё просто! Не тайна, а шифр, ключ же – у нас, многомудрых…»
Впрочем, этого не могли ни греки, упоенные формой, а после – софистикой (но все-таки учредившие себе отдушину в Элевсине), ни римляне – под наркозом права и экспансии… А нынешний всеевропейский опиум для народа – это наука.
В географической Европе тяга к эзотеризму – свойство только русского душевного склада. Правда, сейчас это всё более шибает нестерпимой вульгарностью; все-таки таким скопом и нахрапом, с немытыми от вчерашнего атеизма лапами туда тоже нельзя.

*
«Кто может молвить "до свиданья" чрез бездну двух или трех дней» – чуть разовью: есть у меня в душе пограничный с суеверием ужас перед загадыванием на будущее, тем паче – планированием. Что там дни! Утром в городе, вечером на дачу – никогда не скажу твердо: буду, приеду. Выйти из дома, да двести метров до остановки, да пятнадцать минут на трамвае, десять в метро, да на поезде час – мало ли что! Как можно быть уверенным наперед? Зачем дразнить случай (или Фатум) излишней самонадеянностью?
И еще больший ужас – от пониманья, что планирование вполне правомочно. Что загаданное – сбывается! Что, стало быть, есть какая-то слабоумная основательность в мире. Миллионы утром едут на работу – и с точностью можно сказать: миллионы же и доедут. А миллиарды ложатся вечером спать и утром – проснутся! И чем солидней число – тем точнее прогноз.
Отсюда и страх и гадливость: да, существуют, действуют, ворочают мировыми делами неотвратимые, толстые, волосатые законы. И они совершенно не озабочены твоею персоной, а оперируют совокупными массами, плюс-минус миллион – пустяк, не стоит упоминания. Этакий всекосмический Иосиф Виссарионович.

*
Лучшая участь для России – телезрителям окончательно выродиться в этническую слизь, а немногим тысячам (сотням? десяткам?) оставшихся русских распылиться по свету, осеменяя прочий мир животворной апокалиптикой, спасительной и плодоносной.

*
Помню из юности чуть не мистический восторг перед живым автором книги. И сейчас испытываю похожее, но с обратным знаком: не восторг, а досаду.
В истоке первого – конечно, обыкновенное школьное помрачение, что вся литература давно состоялась, что это нечто завитринное: бакенбардно-бородатое, цилиндро-сюртучное, музейно-экспонатное – руками не трогать! Отсюда и озорная радость от мало-мальски развязных, неангажированных критик, суждений, сплетен писателей-современников друг о друге… Словом, настоящему автору положено быть мертвым.
Вторая же – от эстетского небрежения оболочкой, инструментарием, кухней. Писатель – это имя, звук, заклинание, мантра. И вдруг тебе навязывается 70 кило тушки в нагрузку. Ботичеллевская Венера спрыгивает с полотна и бежит до ветру…

*
Техника имеет для нас гипнотическое очарование в силу своего динамизма, фокусничества и предсказуемости – всё обратно остальным областям житейского опыта!
Конечно, Экклезиаст перегибает, но все-таки: за 40 000 сапиенсовских лет всего одно Пришествие – какой уж там динамизм! А тут что ни год – новый трюк. Иллюзионизм же всегда пленяет своей объяснимой подкладкой, ведь взаправдашняя магия – это для наших обыденных душ чересчур: мало кто станет смотреть, если распиливают, а потом оживляют всерьез. Предсказуемость же завтрашнего дня той же кибернетики дорога тем, что хоть здесь-то издерганный разум чувствует себя господином, хозяином – а не щепкой в волнах, не марионеткой в навязанном фарсе…
И вот, хотя можно обойтись без 99% наизобретенного за последние сто лет, на деле не откажутся даже от машинки для облупливания яиц. Техника – это панцирь сапиенса, куда он втягивается с головой, чтобы уверить себя: здесь не скучно и не страшно! Здесь можно жить, ничего не меняя внутри!

*
Определяющей чертой нашего теперешнего русского склада я бы назвал подлость. Ступенькою ниже западного плебейства. Потому что плебейство – врожденное и безотчетное свойство, подлость же – благоприобретенное, это сознательный выбор чечевичной похлебки.

*
Как Хомо Сапиенс многие тысячи лет соседствовал с неандертальцем, так и Человеку Духовному еще долго коммунальничать с сапиенсом… Беда, что неясен исход этого соседства. Ведь как Хомо одолел двуногого сопланетника? Боюсь, что переняв у него худшее (вроде нашей истории с татарами).

*
Для нас, большинства, «вопрос» о Боге подразумевает персональное бессмертие, т.е. одно как бы само собою включает другое. Но ведь на самом деле это не так: с Богом бессмертие гораздо проблематичнее. Уж лучше держаться добросовестно-туповатой науки. Там хотя бы есть уравнительная однозначность: да – так для всех, нет – значит, ни для кого. А тут – никогда не узнаешь заранее, вписан ли ты, именно ты лично в Книгу Жизни? Полный произвол вседержителя. Но на то он и Бог.

*
Круглые дольки редиса выглядят аппетитнее располовиненных, оторванный кусок батона вкуснее отрезанного. А любая вкусность доставит большее удовольствие, если поедать ее слегка причавкивая.

*
Развязная требушистость плотвы, компактный дизайн окуневых внутренностей.

*
И сквозь березовое решето небеса крошат на меня солнечный мякиш.

*
Под боли в левой стороне груди всё холоднее накатывает: ничего-то нет своего, кроме греха и болезней. Ни душу, ни мозги не хватает нахальства считать своими: как дали, так и отберут, не возропщешь. Вот и остаешься с названным – до любования далеко, но – долька нежности? Личная собственность как-никак.

*
И все-таки писательство – это крепость задним умом, махание кулаками после драки. Писание не догоняет душу. Вот-вот: Ахиллес и черепаха. А точнее – душа всегда в несказуемом пространстве между изречением и пророчеством.

*
Порою меланхолирую, следуя славной традиции: зачем я родился в России? Земля эта обильна, у русских всего в избытке – подумаешь, еще один поэт, эка невидаль, чем удивил! Да таких не меньше сотни по лагерям заморено, да перестреляно без счета – и ничего! Не обеднели!
И тут же – рифмою: оттого и всходим густо, что на славу удобрено, компост – любо-дорого! Вот и рецепт для будущих племен – если потянет на сладкое: раздеритесь надвое, перегрызите, втопчите друг друга в землю – а уж там поэты без полива ковром зацветут: нектар и благоухание!

*
Чудесно в два часа июньской ночи глядеть в окно и знать, что больше уже не стемнеет. Это – предел, всё, на что нынче способна тьма. И повсюду, везде есть подобная точка перелома: в страхе, страдании… Но только не в разуме. Ночь разума в состоянии пожрать и этот мир, и миры послесмертия – она безрассветна. Черная дыра. Разум – это дьявольски изощренный безумец, готовый тысячелетиями притворяться здоровым, лишь бы в итоге исполнить свою мечту: нагишом сплясать на вселенском пепелище…

*
Окончательную достоверность лету сообщает вовсе не разливанная зелень кругом, комариное нытье, мощный дух нагретого сосняка и даже не мягкая шершавость палых игл под ступней – а только вкус юного укропа на языке.

*
Весь вечер озадачен, кто старше: старуха или старушка? Первая – еще прямоствольна, но с трухлявою сердцевиной, отчего и может рухнуть каждую минуту, вторая – уже разрушилась, обомшела, взялась пушистою плесенью… Нет, так и не решил. Или вот что: старушка старше, но старуха может быть древнее.

*
Из детства всё время наползает загадочное, бесконечное, отсверкивающее велосипедными спицами взрослое слово «целесообразно».

*
Излет стихотворного рвения – ну да, можно зарифмовать и еще строфу, но ведь мир не перевернется от этого (раньше – именно чувство, что перевернется). Пожалуй, и понимание, что его, мир, и не нужно вертеть, он установлен правильно, в самой подобающей позе. То есть перевернулся я сам – сравнительно с юношеской замашливостью. И не так уж важно, «увидит свет» "Налегке" или нет – в конце концов, дело сделано: душа состоялась. Опубликование дало бы, в лучшем случае, лишь количественный прирост (т.е. те две-три души, что запели бы в резонанс), а это не так интересно.
Словом, вот, сам себя вытесал из чурбака, стоишь, как свежеструганый Буратино, а у ног эта груда щепы и опилок – моя тысяча стихотворений.
И что же дальше? А дальше – надо бы «Азбуку» под мышку – и в школу. Но так страшно, так лень, так не хочется! Я бы предпочел все начать сначала, с чурбака.
А интересно, что бы должен чувствовать человек, сочинивший Библию? Что-то незавидное. – Альпинист, покоривший в одиночку и голышом Эверест, полководец, завоевавший Россию, – и у тех больше профессиональных перспектив. Оттого и не дано одному человеку осилить подобное.

*
Вся разница между писателем и телезрителем – в отсутствии у последнего этого чуть отстраненного – я бы сказал: интуристовского – благожелательного любопытства к жизни, к любым ее гримасам. (О чем и трактует, например, очаровательная «Иванькиада» Войновича.)

*
Не женщина и потому не могу сравнивать наверняка, а всё же, думается, сходные ощущения: переполненность, беременность романом – но ходишь до последнего, пока не полезет сам, а потом – пустота, поглупение, блаженство, и где-то месяц после родов – только одна забота: вылизать взъерошенное чадо. А вот дальше – совершенное равнодушие к его судьбе – пожалуй, непохоже.

*
Почему хочется писать мемуары, почему перо так и сносит в эту уютную колею? – Потому что романическая стезя требует такого сверхнапряжения – при полной непроглядности финиша, что всё внутри загодя скулит и отнекивается. Тогда как мемуаристу, словно Пимену, постоянно кажется: еще одно, последнее сказанье – и гуляй, свободен, отделался!

*
Зависть скаковой лошади к табунным, у которых – прелестная жизнь: пастьба, случки, моцион… Вроде и у тебя это есть, но тебе уже так неинтересно, увы. Твое – только невротическая дрожь: когда же снова на ипподром и – рвясь под нахлест, хватая тугой воздух раскаленными ноздрями – по кругу, по кругу, по кругу… И самое обидное, что жокей-то вполне может выбрать другую.

*
Все тянутся к моей физиономии, как к роднику: заплутавшие, пьяные, преклонные – чтобы я перевел их через дорогу, поддержал, направил, наставил, поделился… А мне стыдно, потому что я не похож на свое приторно-честное лицо. Я мелок, недоверчив, корыстен, а вот – приходится соответствовать!

*
По-настоящему богат не тот, у кого много денег, а тот, кто умеет от них не зависеть, – это давно известно. Но то же самое и с умом. «Она не удостаивает быть умной» – это о Наташе, но и сам Лев Николаевич по-настоящему неотразим только там, где не снисходит до мудрованья.

*
Почему Довлатов всё время прыгает на одной ножке, так боится ступить на придаточное предложение? – Я углядываю тут не стилистическую изюминку, а защитную маску идиотизма (не в клиническом смысле, конечно). Сложные синтаксические конструкции слишком обязывают. В России, по-моему, только Толстой не смущался полустраничными нагромождениями.

*
Мысль, как и д;лжно особе женского рода, то и дело охорашивается перед зеркальцем стиля.

*
Слегка удручает полная неосведомленность наших опекунов о текущем моменте. В периоды особо неотвязного безденежья, бывает, дашь слабинку, кликнешь на выручку, и вот, что ни день – находки: 50, 100, 200 рублей… Очень любезно, а все-таки нет-нет и скрежетнешь с досады: когда ж они индексировать удосужатся?

*
Благородное немногословие клинописи – мнимое, вероятно, но так вздыхается. После Гуттенберга – сколько буквенных дрязг и мусора мы тащим из века в век! Вот бы обязать нас, борзописцев, – прежде чем слать свой опус в редакцию, высекать его на ассирийский манер!

*
Цель всемирной истории – взрастить, выпестовать бессмертную личность (не душу!) – едва успев застолбить, натыкаюсь на аналогию у Бергсона. И это в который раз: думаешь – девственно, сунешься – увы! – уже кто-нибудь побывал. Потому что, в отличие от эстетического, интеллектуальный ландшафт неизменен, то есть это не становящееся, а пребывающее. Забредая в ту или иную область дискурсивного, упираешься в те же очевидности, что и твои предшественники за 2–3–4 тысячи лет. Да, области эти обширны – но конечны, и границы их уже обозримы для всех. Оставшиеся белые пятна представляют, скорее, узкоспециальный, а то и вовсе чисто спортивный интерес.

*
Впрочем, разве роза пахнет потому, что ее будут нюхать?

*
Наркоманство современной цивилизации вовсе не в растущем потреблении героина. Оно тотально и неизлечимо. Доллар – вот самый губительный допинг. И наши 70-летние ломки – все-таки сорвались в безудержный, захлёбный рецидив: типичная клиническая картина.

*
Бессмертие, да, но ведь это придется покинуть – и оттуда не увидишь (глядя в окошко на огород).

*
Из юности (17 лет) помню немалый шок от байроновского «каждый сам решает с Богом…» Мне и до сих пор претит эта цивилизованная толерантность. Предпочтительнее крайности – Варфоломеевская ночь или уж наше полное помрачение. Потому что сказать так, как вальяжный лорд, – значит приравнять вопрос веры к прическе или фасону платья: всё важные вещи, но не настолько, чтоб из-за них резать друг друга. Неприемлемо допущение, что человек шире своей веры, что в нем есть нечто существенное помимо нее.
«Каждый сам решает» – иными словами: пусть верит в черта лысого, лишь бы был – честный бизнесмен, добрый семьянин, звучный поэт… Тот филателист, этот гомосексуалист, другой атеист – но всё прекрасные люди, несравненные партнеры в бридж. Ты во что-то там веришь – милое чудачество в ряду прочих; воспитанных людей не шокируют подобные пустяки. А вот без взятки в трефах остаться – тут уж пересудам конца не будет: шутки в сторону, как можно, что за раззява!

*
Почему так полюбился душе долговязый, неуклюже-высокопарный, а местами попросту невежественный (пассаж о живописи и фотографии) Тойнби?
Потому что: не завораживает блеском стиля, как Шпенглер, не подкупает соотечественной интонацией, как Данилевский, не удручает узкоглазым столпотворением, как Гумилев… Отрадная плодотворность беспристрастной констатации (пожалуй, отличительное свойство островитян), но главное – спасительное размыкание горизонта, стратосферическая отчужденность от России – Европы – нашей эры… Впервые – не из потока, а с берега: долгожданный перекур.

*
Казалось бы, кошка на охоте – копия в миниатюре тигриной походки, повадки… Но разница та, что сам размер зверя придает грации тигра нешуточную плотоядность!

*
Когда-то экзистенциальнее всего было родиться евреем. Нынче – русским. То есть не жителем этой территории, а наследником этой истории и культуры. Да, мы – жиды XXI века.

*
Подлое обыкновение комаров залетать сзади, ныть за ухом… Господи, ну признайся: эти-то хоть – не Твоих рук? Не "добро зело"?

*
Даже веруя всего лишь в коммунизм (а совсем не верили в него только партийные бонзы), мы были симпатичнее, достойнее, настоящее нынешних себя же. Вера для Хомо атрибутивнее разума – пусть и самого возвышенного, отрешенного, кристального...
Наш разум – это как первенец Авраамов, Исаак – драгоценнейшее в нас, но именно потому мы должны быть готовы закласть его по первому зову.

*
Подобно забытым снам, что всплывают благодаря случайному стечению слов, красок или запахов, – неожиданно вспыхивают в нас прошлые путешествия. (в жизнь)

*
Солипсизм прав до предпоследней точки включительно. Происшествия, не ставшего твоим внутренним событием, как бы и вовсе не случалось – ведь это очевидно.
Десять лет я выдавливал из себя газетоманию: от непредставимости дня без свежих столбцов до нынешнего убежденного – не может мимо меня произойти интересное в мире. Что мне должно узнать, чему надлежит сдвинуть мой внутренний строй – узнается непременно, дойдет само: через перетолки транспортных попутчиков, бутербродную обертку, расслышанную с соседнего участка фразу "Маяка"… Сейчас уже самому смешна эта суетливая припрыжка за фактами: не отстать, уследить! Ну да, выпил море – разливанное море информации, а много ли вошло в состав? Не осолонел ни крупинкой сверх изначального. Только то и случается в мире, что случается в нас.

*
Есть свой ярлычок на всякую меру людского любопытства. Волнуйся заморскими проблемами, судьбами цивилизации – ты "космополит"; ограничься отечеством – "патриот"; усекись до единокровцев (единоверцев) – "националист"; довольствуйся семейною хроникой – "обыватель"; замкнись в собственную психофизику – "эгоист", исследуй лишь одну точку в себе – свое пересечение с Абсолютом – ты йогин; ну, а где же поэт? – Нигде. Поэт – это нарочито пустое место, без какой-либо сугубой умственной склонности. Впрочем, если нужна бирочка, у Сергеича есть и на такое: эхо. «На всякий звук»...

*
Не способен ни сорить парадоксами, как островитянин, ни гранить афоризмы, как француз, ни городить систему, как германец; моя доля – растеклый русский эссей, бессмысленный и беспощадный.

*
Отрадно все-таки, что Солженицын – не эндурец. А мог бы им быть? Вполне. Не по духу, так по крови. Но мы ведь не очень-то различаем.
Скажем, Пастернак. Что уж там инородного, кроме этого завидного самостояния пред Властью? (Чистопороднее вел себя, конечно, Леша Толстой.) Метания тридцатых, меряние себя пятилеткой – типично интеллигентские штучки, т.е. русские в квадрате. И тем не менее. Не говоря о явно-обрезанном Осипе Эмильиче… (Любопытно, что и литературно-критические эндурцы никак не считают Пастернака своим. Для них он предатель, выкрест, отрезанный ломоть. Мандельштама же чем дальше, тем больше сладострастно обсасывают всем кагалом.)
Наш прозаический иконостас: Шолохов, Платонов, Булгаков, Набоков – благовиднее, благозвучнее (для моего уха).

*
Вполне мистическая хохма с годом рождения: 1899 – сразу четверо, с востока на запад: Платонов, Набоков, Борхес, Хемингуэй. Забавно, как литературная фортуна, разглядев-таки, что явно обделила другое полушарие, уладила это дело: переправила Владимира Владимировича в Штаты – и равновесие восстановилось.

*
Ветхий завет – тысяча страниц, и всё только о том, что хорошо не там, где добро, а там, где Бог. (Лучший экзегет – Шестов.) Новый все-таки разводит, разбавляет.
Да, Отец без Сына непереносим для человеков, невозможно увидеть – и остаться в живых. Так что перетягивают Евангелия не новою истиной, а новою эстетикой.
Это как гора св. Виктории. Она была, существовала, и тысячи жили подле, но пришел Сезанн – и сотворил из нее откровение в живописи. Пришел Иисус – и сотворил из Закона Откровение в духе.

*
Странно, хотя рембрандтовский Давид не следует библейскому первообразу, для меня он убедительнее, похожее микельанджеловского. (Картина «Саул слушает Давида».)
Потому что Рембрандт – единственный из именитых иллюстраторов Библии – не угадал, а удивительно совпал своим колоритом с Ветхозаветным. В евангельских же его полотнах мне уже не хватает света.

*
Вероятно – и даже наверняка – существует измерение бытия, начисто лишенное трагизма, где неизменный и непреложный эстетический канон – мелодрама. И я догадываюсь, что телезритель живет именно в этом измерении. Так не извращение ли, не насилие ли над Божьим замыслом – эти одинокие содрогания (при всей их художественной состоятельности)?
Иными словами: Иов – или его друзья? Достоевский или Толстой?
Ответ в том, что трагический горизонт обнимает и все иные измерения, те же, большинство, агрессивно не допускают, исключают онтологизм гноища; не только уверены, что страждущих духом надо лечить (психоанализом), – но лечат! Или убивают.

*
Иногда, для художественной разминки, задаю себе этюды, вроде: переменилось бы мое кровное, нутряное отношение к Гешуне, признайся Ира – или дойди стороною, что он не мой сын? (Из разумной предосторожности не следовало бы даже воображать подобное: жизнь постоянно ворует наши замыслы, сама она не хитра на выдумки – чего стоит хоть случай с "Титаником"! Но как раз тут я железно уверен, что риск нулевой.)
И вот, полагаю, что да. То есть внешне, упаси бог, ничего бы не изменилось, только душа окончательно вжалась бы, съежилась в своем брезгливом одиночестве. Словно ей невдомек, что сын – лишь продление плоти. Полукомплект хромосом. Но ведь нашему отеческому романтизму всегда мечтается о более справедливой генетике.

*
Как это скучно и бездарно – ценить в женщине длинные ноги! Даже тут зияет убогость современной цивилизации. Мне куда симпатичнее племя (или народность? – не помню, но факт достоверный), где невесты котируются по длине ушей – и сызмальства радеют над их вытягиваньем.
Ах, прочесть бы поэтов из этого племени! Сам, к сожалению, не могу вообразить, уже лишился той эластичности духа. А была в юности! По одной-единственной переводной фразе мог досочинить книгу – и в общем рисунке, в интонации всегда угадывал. По черно-белой репродукции составлял понятие о художнике и потом, в галереях – не разубеждался. И в музыке, и в философии – везде было так. Но сейчас – увы! Не могу даже приблизительно вывести поэтическую традицию из длинных ушей возлюбленных. Старею.
 
*
«Мысль изреченная есть ложь» – в чем слабинка этой формулы? – В знаке равенства. Не ложь, а произведение искусства (если изреченная, конечно, а не промямленная). То есть нечто, включающее ложь, но не равное ей.

*
Вечная драма материнства. Твой кусок, отделившийся, сбежавший из утробы; постоянное беспокойство, когда удаляется, все время хочется вылизать, прижать – если уж никак нельзя затолкать обратно. Дитя перерастает плоть, а матери до конца так и не доступно, что его "Я" вне плоти, что рождаются («не рождаются, а мы рожаем!») со своей задачей, для которой плоть – только инструмент.
Дева Мария – Христос. Лживость "Сикстинки" – такой бы матери Иисус не сказал «отойди».

*
Книга Иова. Протосюжет всей новоевропейской литературы в ее религиозно-философском срезе. С точки зрения современной эстетики финал малоубедителен, нарочит, «притянут за уши». (Вспоминаются упреки Чехова толстовскому "Воскресению".) Но только на поверхностный взгляд.
Существует всего четыре эстетических канона, и в рамках любого из них была возможна художественно-безупречная концовка. (Не слишком ли самоуверенна точная цифирь в разговоре об эстетике? – Нет. Учение о прекрасном тем и увлекательно, что вплотную граничит с математикой.) Вот они, эти четыре – не строго-терминологически, а условно: архаический, романтический, реалистический и модернистский.
Как бы каждый из них трактовал заданный сюжет? Чуть схематизируя: Бог склоняется к человеку, человек тянется к Богу, автор – за Бога, т.е. признание Божьей правоты заведомо оплачивается в финале мздою земного благополучия – архаика.
Бог – к человеку, тот уклоняется в самость, автор – за человека, т.е. в финале герой прощен и даже поощрен Богом именно за свое дерзновение – романтизм.
Человек к Богу, тот – трансцендентен, автор – за обоих, финал дается как обетование, он вынесен за земные скобки – реализм.
 И, наконец, – Бог сам по себе, человек сам по себе, автор – против обоих, у коллизии нет разрешения, любующаяся своей мрачностью констатация – модернизм.
Эти четыре канона вовсе не располагаются в хронологической последовательности, например, древнегреческая трагедия явно ближе к модернизму, соцреализм – к архаике и т.д. Обычно при доминирующем одном обертоном соприсутствуют и остальные.
Так вот, возвращаясь к Книге Иова: очевидно, что мощь библейской эстетики (совершенно особняком!) – в свободном сочетании всех канонов, она не снисходит до чистой художественности – при несомненном литературном гении автора. (Одна только жена героя со своим: «Похули Бога и умри!» – стоит дюжины достоевских истеричек.)

*
О романах с продолжением («Унесенные ветром» еtс.) – откуда это воссмердело? – От демократической потери чувства формы, из Америки-матушки, ясно, – ее душок. Нет границ – ни у страны, ни у городов, ни даже у рас – понять ее можно! Но и глубже – забытость Богом, сознательное уплощение, вплющивание жизни в позитивную дурную непрерывность. Чистосердечное непонимание, что, завершенная (даже оборванная!), жизнь – бесконечна, неизбывно возобновляющаяся – смертна.
А вот нам повезло, мы уже в самом основании имеем концовку «Онегина» – да, попахивает Стерном, но там, где у вечно шуткующего клирика было всего лишь очередное эстетическое коленце, Пушкин религиозно-серьезен. Иначе и не могло быть у человека, не обинуясь уравнявшего слово и дело («слова поэта суть его дела»), то есть литературу и жизнь. Стерну же для серьеза хватало профессии.

*
Почему верлибр – не стихи? Потому же, почему футбол без офсайда, но с игрою руками и безразмерными воротами – не футбол.

*
Хочется быть в гуще истории? – Обсохни сперва от текущего момента.

*
Гешуня мой – в прямом смысле маменькин сынок, в разлуке с нею – постоянно беспокоен, даже недомогает. Еще двухлетним мне: «Ты, папа, – холодный, а мама – тепленькая». Я не обижаюсь, потому что понимаю, знаю в себе такое же различение. Хотя в детстве без матери совершенно не скучал. Но вот в тюрьме – резко прочертилось: именно «теплые» письма матери и «холодные» – отца, не по содержанию, не изнутри, а по моему на них отплеску – еще не читая, только взглянув, от кого.
Не очень-то справедливо, но, быть может, девочки по-иному чуют температуру родителей, наоборот? Не оттого ли всегда двудетны рекламные семьи?

*
Можно бы чуть не диссер настрочить, но лень переступать границы жанра и потому наметаю в одну стежку. Укол – от Андреева с его даймонами, задумавшими на небесах книги, которые будут потом внушены, вшептаны земным писателям.
В русской литературе я отыскал подтверждение, что оно так и обстоит (а чему нельзя найти подтверждение в русской литературе?).
Прелесть же ситуации в том, что избранники стенографируют даймонский шепот каждый своею системою знаков, и вот – два романа, две вершины русской прозы XX века: "Дар" и "Мастер" – явно под одну диктовку, но попробуй догадаться, не зная наперед!
Итак, знакомство, общение, взаимообмен – исключены. При этом, округляя, – синхронность написания, равный объем, срифмованность главных героев, конгруэнтность композиции ("матрешка"; и там, и там в центре романа в романе – сакральная фигура; и там, и там она нарочито десакрализуется и проч. и проч.) Отношения мастеров с возлюбленными – при родственности характеров возлюбленных (сравнить хоть сцены знакомства или взъяренность Зинаиды и Маргариты на литературных недругов любимого). Сатирический пласт – и там, и там схожий объект сатиры (писательская братия в ее, так сказать, организационно-групповой ипостаси). Линия Безродный-Мастер в "Даре" не так четко прочерчена, вернее, она развилена – и тем ослаблена – в две: Федор–отец и Федор–Кончеев. Сатанический пласт у Набокова отслоился в рассказ "Черт" – но бьет в глаза параллельность эпизодов. У Набокова – наезжающий трамвай и: «Я сказала "наскочит", могла бы сказать "переедет"», – и в "Мастере" таки переезжает. Комикующая же нечисть угодила в "Приглашение на казнь": мсье Пьер и начальник тюрьмы – несомненная родня Коровьеву с Бегемотом.
И, наконец, чтобы развеять последние сомнения, есть в обоих романах повторяемый почти слово в слово пассаж, принадлежащий в одном случае Воланду, а в другом – ну? – Делаланду, конечно.
 Воланд: «Какой смысл умирать в палате под стоны и хрип безнадежных больных. Не лучше ли устроить пир и, приняв яд, переселиться под звуки струн, окруженным хмельными красавицами и лихими друзьями?»
 Делаланд («перевод еще приблизительный» – оговаривается цитирующий Федор): «Когда же почуял приближение смерти, тогда вместо мысли о ней, слез покаяния, прощаний и скорби, вместо монахов и черного нотария, созвал гостей на пир, акробатов, актеров, поэтов, ораву танцовщиц, осушил чашу вина и умер с беспечной улыбкой среди сладких стихов, масок и музыки».
Теперь остается выяснить, чья запись точнее. Это важно, потому что колорит и тембр булгаковского романа принципиально трагический, набоковского – принципиально счастливый. В "Мастере" творчеством (и только в лучшем случае: если там «прочли и одобрили») обретаешь право на покой, в "Даре" оно само – свет, и другого не бывает!
Но именно избрание сразу двух стенографистов (все-таки уникальный случай, насколько мне хватает образования) наводит на мысль о двуединости истины.

*
Набокову сделать персонажем Христа – даже не впрямую, а через авторство героя – помешал бы эстетский снобизм. И нелюбовь его к Достоевскому (более, нежели неприятие "Живаго", умаляющая филологическое реноме Владимира Владимирыча) – думаю, от высокородного небрежения вопросами нравственной опрятности. Внутренняя чистоплотность – это настолько само собою, что о чем же весь крик?
Но ведь если ты лично и наловчился сублимировать собственную бесовщину в волосогрудых Гумбертов – отсюда еще не следует, что проблема снята полностью и навсегда.

*
Современный человек вовсе не скептичен – напротив: он чересчур легковерен. И оттого ни в какой вере не тверд.

*
Из-под полубезумного страха смерти (якобы отца религии) порою выпрастывается уже совершенно невменяемый ужас, что никакой смерти нет, что мы – вечны (уже несомненный папаша атеизма).
Оттого и не дано помнить прошлые путешествия, никто бы не выдержал. Как не выдержал Гаутама, который, просветлев – т.е. вспомнив, – тут же ударился в паническую нирвану. (Хотя получается очень расточительно: чуть не полжизни тратить на набирание когда-то уже достигнутой высоты.) Одушевленная надежда милосерднее твердокаменной уверенности.

*
Помню эстонскую сказку: чтобы принц не промахнулся в выборе невесты, фея дарит ему волшебное снадобье. Брызнешь им на претенденток – и тут же зримо проступает их суть: жабья, гадючья, свинячья… И картинка: толпа девиц с разнообразно-мерзкими головами и конечностями, а в середке – розовый куст с горлинкой на ветви, та самая, значит.
К тому веду, что в нынешней повседневности таким снадобьем прекрасно зарекомендовала себя нажива: сам сколько раз стервенел – увы, не горлинка, нет.
Почему именно в нынешней? Потому что в краснознаменной все-таки мрел над кручением-стяжанием ореол оппозиционности.
На чем мы и попались, кстати, – стоит вспомнить раннеперестроечное ношение на руках доморощенных делаваров!

*
Как это так получается, что один мужик – мужик, три мужика – полмужика, а десять – уже команда, то есть женского рода? Нечто скудоумное, визгливое, внушаемое, склонное к истерии и предательству, льнущее под сильную руку...

*
Недавно поздравил себя с очередным свихом: начал всерьез опасаться вдруг застичь, подглядеть в зеркале – не свое лицо.
Впрочем, особо нового тут ничего нет: уже лет двадцать пять моему тревожному подозрению, что всё кругом – бутафория, специально подстроенная видимость, коварный розыгрыш или жуткий эксперимент. Что ни задумаешь – сбывается! Чего левая нога ни захочет – на блюдечке! Но вот еще шагнешь – и провалишься в настоящее, ничуть не справедливее прежнего, но рыгочущее над тобой или швыряющее в отбросы с вивисекторским безразличием к располосованной твари. Видимо, в одной из прошлых командировок меня ласково заманили к себе и сварили живьем подпольные людоеды… Словом, жизнь как-то слишком благополучна, чтоб такой оказаться всерьез.
Помню из детства нередкое (особенно за чтением Толстого) облегчение при встрече с описанием точь-в-точь твоих душевных движений: значит, всё взаправду, существую на самом деле! Но и тут же – ожогом: значит, взаправду и смерть?
 
*
«Народ чествует своих поэтов, чтобы не потерять самоуважения» – э, такие резоны не для нас, обитателей России. Самоуважение здесь и всегда было предметом роскоши, никак не насущною вещью. Что уж говорить о современности, поголовно упертой в своё корыто.
Остается ждать, когда снова наскребется эта горстка праздных ценителей – аристократия (праправнуки нынешних бандитов?). Не так уж несбыточно, но беда в том, что ни по языку, ни даже по химическому составу они не будут русскими – в том единственном смысле, который только и важен, т.е. всякая литература невозвратно отойдет для них в музейное прошлое, вызывающее, в лучшем случае, лишь вежливое, но мимоходное любопытство.

*
Интеллигентский атеизм (афейство!) порою отдает слегка чудаковатой, но добротной стариной, пролетарский – всегда перегаром.

*
Венский душок формального метода, развязный спотыкач Шкловского. Фразы, не заслужив передышки, останавливаются – что особенно бесит меня, поскольку напоминает тещину манеру говорить.

*
Благодарность, что сны не сбываются. Такого, бывает, насмотришься! Войны, трупы, расстрелы, предательства – из ночи в ночь. Самого уже дважды расстреливали (в голову) – и умирал! То есть просыпался. Сонники всё толкуют в обратную сторону: покойник, мол, к богатству и проч… Но тогда уж я давно должен в золоте купаться.
Впрочем, не прибедняясь, так ведь оно и есть.

*
Наткнулся у себя в набросках: "О стиле Зощенко (усики, папироски)". – Что я имел в виду? Так и не реставрировал. Дело не в памяти, просто в душном пакете конспекта мысль умерла, ей не хватило воздуха.

*
Ходили в Цюрихе на "Ургу" (я уже смотрел до этого, но пошел с Евой и Августом за компанию). И вот, ровно посередине фильма – стоп, экран погас. Что такое? У нас бы: «Сапожник!» – свист, топот, пока нерадивый кинщик вновь не запустит ленту. А тут – положняк, оказывается.
Оценил, наконец, свою удачу в жизни: всё интересное в кинематографе успел посмотреть без антрактов, без рекламного беснования. Гнуснейший подтекст теперь и до нас доплеснувшего обыкновения: ну да, искусство, «над вымыслом слезами обольюсь», это всё хорошо – но, быть может, кто-то хочет пописать, прервемся. Европейская гуманность. Упиваешься гармонией, киногрезишь, перенесся в иную, высшую реальность? – Нет-нет, дружок, Проктер энд Гэмбл о тебе не забыли, мыло «Люкс» – вот твой надежный партнер, не то что эти фантомы…

*
В пору буйного роста и цветения иногда литературе удается (дается) что-то сверх положенного, какая-нибудь особо дерзкая паветвь… Такою был у нас Лермонтов. Уже одни даты его биографии чего стоят: весь XX век русская история пульсировала в такт лермонтовским юбилеям – случайно ли? – В мире чисел не бывает случайного.

*
Когда читаю или слышу: «Х опередил свое время на сто лет (двести, триста…)» – передергивает. Стало быть, через сто – оно-таки его настигло? Нет, уж коли опередил – так попрал навсегда.
Время – это ползучая гадина, тот самый Змей, проклятый Богом: «Будешь есть прах во все дни жизни твоей!» Да, увы, и дальше всё сходится: поражаешь его в голову, а оно жалит тебя в пяту…
Заветнейшее в искусстве на тему Человек (Герой) и время – фальконетовский всадник.

*
Нет во мне безоглядной щедрости профессионального рассказчика: даже самому задушевному из персонажей я бы ни за что не подарил своей кровной «рениксы»!

*
Естественная среда обитания для души – миф, а вовсе не так называемая правда. Оттого и не достает света и воздуха, самой жизни (не «жизненности», не жизнеподобия!) солженицынской беллетристике: "Денисыч", "Круг", "Корпус" – тут его обставляет любая Вера Панова.
Иное дело – "Архипелаг": хоть и на вампирический лад (то есть за счет того мифа, в который вгрызается и когтит), но полнокровное создание.

*
Человеческим занятием историю делает только суд потомков. И потому фраза: «История не знает сослагательного наклонения» – ничуть не глубже и не умнее безапелляционного «хомо хомини люпус эст».

*
Особенно хочется задушить тех, кто верит в «космический разум».
(Забавное предварение этой записи: случайный взгляд на 73-й псалом – Библия открыта на нем, но не читаю сейчас: «Ты иссек источник и поток» – мысль вспять, к "Исходу", высеканию воды из камня, следом – о сказочном колорите Пятикнижия и – скок на "Фольклор в Ветхом завете" Фрэзера, мимолетом: надо перечитать? не надо перечитать? – а в русле: верит ли Фрэзер и иже с ним? Пожалуй, как все они: в «космический разум» и т. п. – Что дальше – см. выше.)

*
Бесит эта бесцеремонная автономность организма. И резоны-то всё у него солидные, без демагогии: «Заповедь знаешь? Знаешь. Так вот, раз я назначен первым делом для пложения–размножения, изволь, голубчик, хотя бы имитировать. А упрямиться будешь, старца изображать – я и впрямь сыпаться начну».  И исполняет, гад! Вон, в аритмию нынче ударился – хоть на стену лезь! Не больно, но давит же на психику, портит характер!
Нет, видно, не дано третьего: или всерьез монашествуй – в трудах и молитвах от зари до зари, или уж кобелируй регулярно… Ладно, уговорил, сдаюсь. Вот только дом дострою. Для романтических свиданий…
 
*
«Чем меньше женщину мы любим» – это верно, если имеется в виду отношение к данной конкретной женщине. Но вообще, чтобы нравиться прекрасной половине, необходимо обладать магнетической аурой женолюбия. Дон Жуан обречен на победы уже только благодаря своей репутации. Точно так же и сам Сергеич обязан успехами по этой части всегда бежавшей впереди него славе матерого ебаки.
Женщины великодушно прощают измену с другой, но совершенно не выносят мужской самодостаточности. Неполовой мужчина для них – гадок, или – в лучшем случае – пустое место.

*
По телику однажды – про деревню, недалеко от которой часто падают куски отработанных ракетных ступеней. И вот, жители находят эти куски и всячески используют в хозяйстве. Кто на колодезный журавль приладит, кто конуру собачью смастерит…
К чему вспомнил? Да просто все время кажется, что лексикон – своими корнями, аффиксами, флексиями, звукописными скликами – обетует нам большее, чем мы привыкли брать.
Оттого так пленяет наивное, но упорное мандельштамовское нащупывание: «Клейкой клятвой липнут почки…» У Цветаевой слишком орудийное отношение к языку, нет блаженного безволия в потоке; Пастернак (ранний) слишком в нем захлебывается.

*
Среди всех литератур только островитянам присуще несравненное умение отливать персонажей, безо всяческих усилий делающихся всемирным достоянием, легко и непринужденно принимаемых в иноязыкий обиход.
Даже не беря Шекспира – Робинзон, Гулливер, Маугли, Холмс, Алиса, Винни-Пух... Замечательно, что величина писателя практически не играет роли, то есть это именно свойство литературы в целом, на континенте – ничего подобного!

*
Скоро три месяца, как не был в Питере, – потому хочется что-нибудь из городского.
Помню, до-о-о-лго травила мое настроение метрошная реклама: «Выпадение волос можно избежать!» (и флакон какой-то вони заморской) – думалось: уж совсем они тут ведут себя с нами, как с папуасами. Можно уже и на нашу грамматику начихать… Каждый раз, как видел, – побрюзгивал. А в один прекрасный день – ура! – выправили-таки на «я», чуть кривенько, заметно, что прилаживали отдельно.
И наверняка ведь какой-нибудь энергичный еврей кипеш поднял: позвонил, там, написал, не знаю – не так уж и сложно всё, главное – взяться.
Но чтобы русский это провернул – ни за что не поверю. Мы только горько усмехаться мастера. Пора перекрывать эмиграцию. А то что ж мы тут одни, совсем пропадем.
А теперь на поверхность. Любая неухоженность, бесхозность, запустение в центре Питера – не омрачают моих прогулок: привык, да и должно это присутствовать в городском пейзаже – придавать ему щемящую достоверность (хоть с вылизанным Цюрихом сравнить, где гуляешь, как внутри магазинной витрины). Невыносимо только чересчур наглядное присутствие Смерти: остановившиеся часы – на Думе, под Аркой, на Зимнем…
И другое питерское терзанье: не могу выкопать из памяти Греческую церковь! А должен был видеть многократно – бабуля на 7-й Советской жила (или Рождественской? Реабилитировали их? Нет, по-моему). Ну, 3-4 года – больше под ноги смотришь, конечно: щепочки, фантики… Но все-таки уверен: она есть там, в памяти – просто никак не умею дорыться.

*
Только растущая, становящаяся поэзия нуждается в читательском пригляде; возмужавшая – уверенно обходится без. И "Медный всадник" безмятежно лежит в сундуке. И Жуковский шлепает себя по лысине: «Надо же, Пушкин – мыслитель!»
К публикации же подстрекает – если не денежный расчет – скорее азарт, чем тщеславие. «Нам не дано предугадать…» Любой читатель – это немножко рулетка. И ставишь всегда – зачем отнекиваться – конечно, на «благодать».

*
Такая досада, когда чешется в ухе – а на столе нет спички: мамулька опять наводила порядок. Конечно, можно встать, и пойти, и найти, и взять – но ведь в ушке хорошо почесать сразу, между делом, машинально, а предприняв для этого целую экспедицию – уже не тот кайф. (Метафора жанра. Т. е. почему мы с Василь Васильичем не пишем рассказов.)

*
Российская революция (до чего смешон этот натужный "терминологический" спор: «нет, переворот!» – «нет, таки революция!» – отрыжка логобесия) – победа Хама, да, – но специфически русского Хама.
Изгадив, истребив, затоптав заодно с "миром насилья" и всё лучшее, яркое, высокое, он не заплыл в чечевичном благополучии, как европеец, – ибо Хам победил и там, но сравнительно тихой сапой – а удовлетворенно спился. Дескать, разве это жизнь? Что и остается?
А ведь и в самом деле – неотразимый резон. Без такого спиваться ему было бы морально тяжело.
Словом, возобладание психического строя, который я где-то по-плагиатски назвал «волей к смерти», – вот вектор нашей истории последних ста лет. (Увы, мы засосали в воронку множество вполне жовиальных наций. Но не безвозвратно, как оказалось, – некоторые теперь выгребают. Ну, дай им Бог.)
Однако не следует думать, будто склонность к саморастлению – коренное свойство русского духа. Нет, это инфекция, зараза – и нанесло ее сверху. Нигилисты, хождение в народ, народовольцы, «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» – сплошные клубы самоубийц.
Посмотрел-посмотрел Хаменок (еще не возмужавший, еще с соплями до ушей) – и что же? Если чистые из чистых, честные из честных когда и находят высший смысл жизни, то полагают его в том, чтобы ему, Хаменку, сопли утирать – так и не надо такого смысла, и не жалко такой жизни. Наливай-побулькивай!
Конечно, существовали в России и те, кто спокойно, без интеллигентского самоедства посильно творил подлинные ценности, – но на виду (на виду Хаменка) были не они. А потом оказалось поздно что-либо доказывать.

*
Пора бы, кажется, привыкнуть, но всякий раз, завидев, содрогаюсь: вот эта уже изрядно обмыленная жизнью, макияжно-женственная тетка – из моих учениц? Та самая – неуклюжая, грациозная восьмиклассница?

*
Никогда не поздно быть молодым (в ответ на собственное нытье о невозвратном).

*
Лимоновский "Дисциплинарный санаторий". Неприятное чувство теснейшей близости с иноприродным, вроде как бы прижался к жабе.
А ведь должен бы радоваться сомышленнику. Нет. Даже если во всей Вселенной останутся только два живых существа: я и жаба – меня не обрадует, если та начнет напевать "Yesterday". Жаба должна квакать – и только квакать. И с такой мне легче найти общий язык.
 
*
«Человек родится для счастья, как птица для полета» – чем-то парфюмерно-рекламным шибает, нет?
Впрочем, как и: «Человек не родится для счастья, покупается счастье страданием» – тюремной баландой.
Самое же забавное, что авторы прекрасно знали: человек родится для творчества, а уж в нем – всего: и страдания, и полета. Но притягивали зачем-то – один за левое, другой за правое ухо – обоим неинтересное «счастье».

*
Учителя – лучшие социологи, детский коллектив – идеальная модель общества. Мы, как никто, понимаем, что важна первая хватка, что невозможно «поставить себя» потом, в процессе. И что никакой лидер (а учитель–не лидер – это не учитель) в вопросе дисциплины не вправе полагаться только на свою харизму. (Исключая Христа, но там – разговор особый.) Всё равно найдется достаточное количество предпочитающих не слушаться, если за это «ничего не будет». И они расшатают остальных.
Это я всё по поводу нынешнего главы. Неужели еще три года маразма на престоле? А ведь и дальше – претенденты не краше.
Господи, за что Ты нас так? Да, на той России крест, но пора ведь и начинать что-то другое, новое? Или уж сначала все египетские казни нашлешь, по порядку?..
Что ж, да будет воля Твоя, до дна так до дна, только легче бы залпом.

*
Книги, подобные сведенборговской «О небесах», навевают соблазн демонизма. С одних небес на другие, всё выше и выше, всё радостней и радостней отрекаться от «соби» (беру из русского перевода) – или в ад: что ж это, неужели и вся программа?
А как-нибудь так – чтоб собою, но и не против начальства, а только: впытываться, терзаться, воспарять и – ожегшись – вниз? Несравненное право на светлую печаль – и от познанного, и от неведомого? И глубоко-глубоко внутри – магматическое раскаление: почему я не Бог? (То есть что предел дерзновения – только вторым.) Ведь демон – это всего лишь тот, кто и на небесах остался человеком.
Знаменитое достоевско-подпольное, эссенция человечности: «по своей глупой воле пожить» – палка о двух концах. Так импонирующая антирациональным, противопозитивным концом, другим-то она ведь на «да будет воля Твоя» замахивается.
Утешает, правда, что Сведенборг – швед, то есть и должен был на небесах всё такое белобрысо-опрятное высмотреть. Вот наш Даниил – уже куда веселее.
А лучший бы вариант – негр-духовидец. Но такого, по-моему, еще не случилось у человечества.

*
Никогда не определишь с точностью, что же такое – эта наша пресловутая "собь", в чем состоит ее незаменимость (даже на райское блаженство жаль променять). Всё так зыбко тут, так текуче, так зависит от внешних условий…
Как в калейдоскопе: чуть повернись жизнь – и совсем другой складывается узор, хотя всё та же штуковина.
Одно дело – вот сейчас, на диване, в сытом и теплом равновесии, совсем бы другое – с кайлом в магаданской мерзлоте. То есть от пряного ассорти, где и праздность, и радения, и здоровье, и мании, и поэзия, и огород, отцовство и ребячество и – и – и – до беспримесного, голого, оскаленного инстинкта существования, но всё то же «Я» с неопределяемою своею атрибутикой.
Вот пусть только оно и не растворится – в смерти ли, в ангельском благолепии – остальное, даст Бог, нарастим. Вплоть до огорода.
 
*
«Как лань желает к потокам воды…» – неужели в подлиннике так же прекрасно? Если нет – значит, этот псалом Давид слагал по-русски.
Но «Рече безумец в сердце своем: несть Бог» в переводе на русский – только бледная тень церковнославянского.

*
Сегодня первый раз чуть не заплакал, когда не клевало. Раньше всё ругался или куплетами отмахивался.
Потом, правда, на ершах немножко отвел душу, но мелюзга, даже одна за другой – нет, не то. Через удилище должно отдаваться в руку трепетное сопротивление на крючке, упругое биение живого – вот рыбацкая сласть! Оно упирается – а ты тащишь, и все атавизмы в тебе ликуют! Эти-то секунды и покупаются часами бестолкового стояния, резью в глазах, мокрыми ногами, продымленными бронхами – и стоят того, дал бы и дороже!

*
Канун праздника, разгар приготовлений: посреди залы приколачивают крестовину для елки, из угла в угол натягивают нити для гирлянд, замотанные взрослые отшугивают шныряющих ребятишек…
Но праздник так и не наступает. – Стилистика Синявского ("Голос из хора". "Прогулки" получше, но слишком вторичны.)
То ли дело Набоков!
С первой же фразы попадаешь в сверкающее, хвойно-хрустальное убранство, задорно гремят хлопушки, и конфетти весело сыплется на головы разрумяненных гостей…
И даже присущая его манере развязность профессионального престидижитатора («здесь сейчас будут показывать волшебный фонарь») скорее импонирует, так как проистекает из уверенности в своем ремесле, в том, что фокус удастся. И он удается!

*
В опубликованных письмах Виктора Некрасова наткнулся на фразу: «Я вообще-то не любитель стилистов, но тут взял "Другие берега"…» (дальше – что понравилось, но не в том суть) – ведь это как киношный завсегдатай сказал бы: «Я вообще-то не любитель движущегося изображения». Или футбольный болельщик: «Я вообще-то не любитель гоняющих мяч»… А что же вас тогда привлекает – интерьеры кинозалов? Свистки судей?
Словом, недалеко ушел Виктор Платонович от комичной категоричности однофамильца. Стилистом, дескать, можешь ты не быть, лишь бы резал правду-матку – не так ли? И ста тридцати лет – то есть добрых трех четвертей русской литературы – как не бывало.
Да что ста тридцати! Не с Епифания ли Премудрого плетут словеса? А "Слово": «…в пяток потопташа поганые полки половецкие» – ненароком саллитерировалось?

*
Что, если бы у каждой рыбешки было свое лицо? Смог бы их ловить и есть? Ой, не знаю. Вряд ли.
А ведь у коров так, одну с другой не спутаешь. И люди их едят. Еще и мне советуют. Нет уж, увольте. Чтоб они снились потом, с упреком на лицах?

*
Что там курлычут о духовных потребностях, о возвышенных чарах поэзии? Чепуха. Ловко слаженное слово доставляет прежде всего чувственное наслаждение, как виртуозная закусь в праздничном застолье. Но в этом, конечно, не недостаток поэзии, а достоинство нашей физиологии.
Нашей, т. е. всего живого. Благодарный резонанс гармоническим вибрациям – на клеточном уровне. Кактусы расцветают под Моцарта, аквариумные рыбки становятся ярче...
А может быть, и графит преобразуется в алмаз, если пошептать над ним "Незнакомку"? Наверняка в алхимических трактатах можно много найти о власти заклинаний над материей. Здесь ведь всё соприродно: что любитель рифм, что кактус, что булыжник – от одного корня, из Слова. И завтрашняя наука к этому непременно вернется.

*
Как хотите, но лицо без растительности: усов ли, бородки – неприлично. Вроде голой жопы. (Против юной женской кто же возражает.) Хоть намек на трусы – ленточка, резиночка – но должен иметься. (Взглянув на роман-газетную фотографию писателя Анат. Иванова, – соседка по даче отдала целую кипу 10-15-летней давности.)

*
Народ без центростремительной идеологии – как улей без пчелиной матки, ср. толстовское описание покинутой Москвы (наше сегодняшнее состояние).
Но проблема в том, что в России любая идеология такого свойства неизбежно оказывается в орбите национал-большевизма и, стало быть, стоит очень большой крови. И пока не народится поколение, жаждущее эту кровь проливать (тут своей и «чужой» будет поровну) – бесполезно пропагандировать массы. Нынешние массы трусливо-агрессивны, но не кровожадны (не пассионарны – на модном жаргоне).

*
Помнится, дурачились с подружкой, на ходу (то есть на прогулке) сочиняя статью "Психоаналитическая интерпретация вербальных символов эпохи". Фигурировали и «пушки вместо масла» и родное поздне-застойное: «Колбаса! Нет колбасы!»
А что? Папаша Зигмунд и вправду порезвился бы в наших палестинах. Лет семь назад народный артист СССР Кирилл Лавров так и брякнул в телекамеру: «Пока нет колбасы – театров не будет!» Ну, ясно же: не "докторскую" имел в виду, пусть и «подсознательно».

*
Значила ли сексуальность так много для самого Фрейда? Вряд ли. Для кого она значит так много – употребляет ее по прямому назначению, а не надувает из нее, как ребятишки – воздушный шар из презерватива, похабную (интеллектуально, не этически) тоталитарную доктрину.

*
К слову, о тоталитарности.
Именно мы, росшие в шестидесятые-семидесятые, а не сталинские современники, дышали ею, как воздухом. У тех, даже если они тоже не зацепили по возрасту что-то другое (хоть НЭП, например), всё осложнялось или страхом, или интимным отношением к вождю.
Мы же не были запуганы, и генсек для нас – несмотря на густобровую повсюдность – оставался фигурой абстрактной. Но вот из моего разговора с младшим братом (родился в 70-м), ему лет восемь, по поводу песен Высоцкого:
   – Я не верю, что это он сочинил.
   – А кто же?
   – Правительство.
И я, перенесясь в свои восемь лет, раскопал там точь-в-точные убеждения. Всё, что происходит, – если и не прямое дело рук правительства, то уж непременно вдохновлено и одобрено им, вплоть до анекдотов о том же правительстве. Непредставимость чьей-то приватной, неподконтрольной, незарегулированной инициативы – абсолютно в любой сфере жизни. И больше того – естественность, правильность подобного положения дел. Мы все были такими и такими в большинстве остались.
Этот строй психики, кстати, – благодарнейшая почва для масоно-ЦРУшного или коммуно-КГБшного мифа (ничего не происходит само собою и просто так, а некие всесильные незримые кукловоды постоянно дергают за нити). И именно среди моих сверстников (плюс минус пять лет) – его наиболее непреклонные приверженцы.

*
Приходи писателям в голову мысли – каким кладбищенским однообразием разило бы от литературы!
Но им, к счастью, приходят в голову образы и фразы. И цветет майским лугом неистощимая словесность!

*
Что за столетие такое: отовсюду – из фашизмов, социализмов, монархий, диктатур – с удручающей неизбежностью аккуратно вылупляются Хамократии.
Любопытно, что русская литература, за сто лет зачуяв будущего гегемона, поспешила дать ему эстетическое «добро». Этот наш знаменитый маленький человек, Акакий Акакиевич – метр с перхотью, а каким размахнулся художественным гигантом!
Хам – ведь это и есть маленький человек, сживший со свету всех покрупнее.
Попытка Антон Палыча приморить его – в "Смерти чиновника" – явно запоздала. А сологубовский "Маленький человек" – уже только страстное, но бездейственное заклинание, никак не констатация.
В действительности всё происходило в обратном порядке. Маленький человек разбухал, разбухал, разбухал.
И вот судьба достоевской троицы: честный, горячий Дмитрий, храбрый капитан, георгиевский кавалер, – пошел служить красным, получил полк, но – отказался затопить баржу с пленными беляками и в очередной наезд наркомвоена Бронштейна расстрелян по представлению своего комиссара Смердякова. Сгинул на Соловках светлый Алеша. Умница Иван занимал видный пост в Крымском правительстве, отплыл с последним пароходом, оставил десять томов ярчайшей – но беспоследственной – публицистики; похоронен на Сен-Женевьев-де Буа.
Персональный же пенсионер союзного значения Смердяков настрочил нравоучительные мемуары о своей бурной биографии, где и головокружительная карьера в НКВД, и лагерная десятка, и полная реабилитация с возвращением орденов и званий, – они еще ждут опубликования.
А Грушенька? На Грушеньку в лагере положил глаз сам начальник, поэтому оттянула она свое сравнительно благополучно. Катерина же Ивановна провела век в скандалах с соседями по коммуналке, долго им кровь портила, взъедливая была старуха.
Но все они, включая Смердякова, не герои времени. Даже у Борис Леонидыча не выгорело. Выгорело у Зощенко. Правда, его «уважаемые граждане» еще «колбасились», гоношились, не имелось у них заветного ящика с мыльной жижей. Но вот теперь – спасибо, прогресс! – всё утряслось, встало на свои места: наконец рассовались в блочные конурки, расселись у телевизоров – тишь и гладь, история может передохнуть, лучший из возможных миров состоялся. А что-то изменить захотят – сами же потом пожалеют, как обычно. Но нет, уже не захотят. Переключиться с канала на канал – это максимум их дерзаний.

*
Нравится топить свою печурку. Еще не холодно, но я люблю огонь, люблю смотреть в щелочку, как занимается, разгорается, и всякий раз – азарт: удастся ли с одной спички? Уже наловчился – удается почти всегда, можно бы желание загадывать. Немножко нечестно, раз не пополамная вероятность, но и желать чего-нибудь пустякового: клева на завтра, подружки на зиму…

*
Два особо врезавшихся эпизода из чаплинской автобиографии (едва ли не лучшее из литературы подобного рода – перечитывал пять раз, при том что ведь с автором был знаком больше понаслышке, чем понаглядке, то есть книга имеет самодовлеющий интерес – высший пилотаж для мемуаров небеллетриста): предсказание судьбы и манифестация потустороннего в ответ на просьбу – оказавшаяся на поверку ночным зверьком в свете фар проезжавшего авто.
Незачем толковать о том, что жизнь любого гения мистична уже в силу железной заданности сюжета, поскольку это очевидно лишь со стороны, для потомков, а для него самого – с той преклонной точки, которая достигается, увы, немногими.
 Но частными таинственностями полна каждая биография, надо лишь порыться и оценить без скептического занижения. Вот мои два эпизода (из десятка, выбираю по схожести). Когда умер папа, сквозь сплошные рыдания первых дней я упрашивал: откликнись! Дай знак, что ты есть, что уже как-то устроился там. Пусть непрямой: намеком, обиняком, аллегорией – я пойму… И вот, кажется, на четвертый день застаю у дверей квартиры кота. Раньше не встречал, не лестничный, не соседский – явно. Сидит, ждет, что впущу. Впустил. Он по-хозяйски прошелся, огляделся, дал себя помыть, потом всё терся, ластился целый вечер, а назавтра – исчез. И больше никогда не попадался на глаза. Ну? Я сказал папе спасибо и немножко ободрился, успокоился за него. Хотя пару раз еще всплакивал по ночам.
Другой же случай – из лирической практики. Начал стишок «День за днем» и на «в неизвестное» – застопорился. Ни тпру ни ну, что называется, а сочинять в таких случаях я не умею. Посидел минут десять в отупении и вдруг – как подхватило: неизвестно зачем – шлеп-шлеп босиком по линолеуму из кухни в большую комнату, там – к книжному шкафу, в нем – на нижнюю полку, с нее выдергиваю – всё это на автопилоте, не размышляя ни секунды – «Жизнь после смерти» Форда. А ведь запамятовал начисто, что у меня имеется эта брошюрка. Любопытно, что на дальнейших четверостишиях ее содержание никак не сказалось, да и сомнамбулизм этой минуты – от кухни до книжки – я оценил уже задним умом. Но оценил-таки, в памяти поместил на полочку с драгоценностями, рядом с посланцем-котом.

*
Книги и авторы, не разочаровавшие мои задолгие предвкушения: "Мастер", "Архипелаг", "Москва-Петушки", Платонов, Пастернак, Розанов, Шестов, Шпенглер… (Интересно, что Розанова ждал и предвкушал дольше всех – лет пятнадцать, пожалуй. Чуть не в детстве запали фразы, цитируемые, кажется, Катаевым по какому-то стилистическому поводу: «Облизывающийся, с выпученными глазами – вот я», «Во мне чрезвычайно много гниды, копошащейся у корней волос» – и: «Признаюсь, я так не могу», – сокрушенное катаевское. А когда один литератор подобным образом отзывается о другом – это многого стоит и заинтриговывает чрезвычайно.)
И, напротив, обманувшие, не дотянувшие (и порядком) до заочного красного диплома: "Живаго", "Петербург", "Двенадцать стульев", "Алиса", "Раковый корпус", Бабель, Мандельштам, Ремизов, Олеша, Лосев, Сартр, Кафка, Ницше…
Конечно, лучше не слишком обязывать автора априорным благоговением.
Открывать же совершенно незнакомое (для тебя) имя – и вдруг влюбляться с первой страницы – вот несравненный кайф, самое захватывающее читательское приключение! Здесь имена: академик Конрад, Сэй-Сенагон; и помельче – Конецкий, Валерий Попов; и совсем вшивота – Игорь Иртеньев…
И впоследствии всегда готов простить срывы «нечиновных» авторов за это блаженство ненауськанного влюбления.

*
Ужас смерти – это Вий. «Поднимите мне веки!» – «Не смотри!» – Но вот, не выдержишь, глянешь (то есть впустишь в сознание неминучесть конца) – и не спасает круг интеллектуальных спекуляций: вмиг налетевшая нечисть с остервенелым визгом рвет тебе душу на части… Жуткие мгновения.
Вероятно, бывают счастливцы, не знакомые с наваждением, но наверняка нет никого, кто выдерживал бы его дольше минуты. Оттого и не падаем замертво, как злополучный Хома, что есть, предусмотрена в конструкции психики отсекающая заслонка. Но у нас, у невротиков, она дефектная – срабатывает с запозданием. Портачи там сидят, в небесном ОТК.

*
Нельзя переиначивать узор созвездий, хоть это оставьте неизменным! Но нет, оказывается, древние взирали на иное небо – и другим его увидят потомки…
Легко вообразить человеческий ужас и тоску, успевай все эти привычные ковши и кресты – так ладно, так надежно закрепленные в ночной вышине – перекоситься, расползтись на протяжении одной жизни!
Потому, наверно, и не дано жить тысячелетиями, что твердь для нас должна оставаться твердью.

*
С младенчества получаем в дар два чуднейших Божьих творения – наше тело и речь, но ленимся, ленимся – и не овладеваем ни тем, ни другим в должной мере.
Использовать их так, как использует большинство, – все равно что пахать на самолете или калькулировать на компьютере… И ладно бы, если б не знали, не видели их в настоящей работе, но нет – всё перед глазами: йоги, поэты…
На месте Творца я б давно оскорбился таким небрежением и вернул нас к шматкам протоплазмы, к мычанию.
Впрочем, как посмотришь вокруг попристальней – очевидно: к тому идет.
 
*
«Не человек для субботы, а суббота для человека» – даже если и так, то тем святее следует ее блюсти.
Мимоходом оброненная Христом, эта фраза – гораздо больший соблазн, нежели притча о блудном сыне, потому что напрямую торит дорожку к Фейербаху.
Но слабинка субботы в том, что какою-то долькой она все-таки рациональна. В память завета с Господом натуральнее было бы, скажем, ежеутренне стоять на голове – 123 секунды, тик в тик. Чересчур подробный ритуал легко заподозрить в магизме, но и напрочь лишенный мелких деталей просвещенные потомки того гляди обзовут рудиментом утраченного, некогда пышного культа.
Нет, в самый раз: каждое утро – на голову – 123 секунды. И едва начни кто-нибудь ковырять сомнением («а отчего бы не вечером? не две минуты ровно?») – побивать святотатца каменьями.

*
Что за дела такие – поп-арт? Есть либо арт, либо не арт, а если за этим «попом» маскируется эпитет «низкосортное», то говорили бы уж по-русски: искусство второй свежести.
Но поп-слушатель-зритель-читатель, несомненно, существует.
Вспомним, как женщина отведывает блюдо, – ведь это целый ритуал! Крохотный кусочек в рот и, заведя глаза, поерзав языком и чуть причмокнув, – компетентно выскажется о вкушаемом. И в этом для нее, что называется, соль трапезы, насыщение же вовсе не обязательно.
Или наше мужское: «м-м-м» с набитым ртом на вопрос кулинара; поскорей абы чем набить брюхо – ну? Поп-едоки, натурально.
Конечно, для таких не хочется стараться. И все-таки настоящий кулинар не станет халтурить, потому что: «Свежесть первая – она же последняя».

*
Когда-то всерьез пытался разъяснить себе троичность, пока Флоренский не втолковал, что антиномии симпатичнее силлогизмов.
Но вот двуипостасность – с помощью аналогии – усвоить очень даже легко. Разумею литератора – то есть писателя и читателя неслиянно и нераздельно. По отношению к собственным писаниям читателем перестаешь быть напрочь, тогда как чужие судишь проникновеннее непрофессионала.

*
От прижатой к нёбу дольки шоколада – блаженное обмирание во рту.

*
Блок – великий мастер заглавий (чего совсем не умел Белый, ведь даже «Петербург» – не авторское).
«Стихи о Прекрасной Даме» – ни одного гениального стихотворения, но название книги возжигает каждое из них магическим светом. И так – вплоть до «Двенадцати». А чуть сплоховал, не нашел поудачнее: «Возмездие» – даже закончить не получилось, душа не легла.

*
Помню, со смертью папы – отчетливое ощущение, что мироздание завалилось на один угол. Когда родился Гешуня (через два года) – подвыправилось, но не до первоначального состояния.
А вот для Гешуни – будет ли так? У него совсем нет чувства других в себе. Сужу по железобетонной откровенности, с какою он вслух выстраивает иерархию своих привязанностей, по нежеланию скрывать разочарованность в тех удовольствиях, что мы старались ему доставить…
В общем, он не похож на меня, мне с ним трудно.

*
Всё наше почвенничество имело почвою черную зависть не умеющих обходиться без смысла жизни к тем, кто попросту не замечает его отсутствия.

*
Однажды тесть (он подрабатывает, в навигационный сезон водя экскурсии по Валааму), захлебываясь от восторга – правда, это его обычная манера рассказывать о себе, – сообщил нам, что освоил-таки десяток финских фраз, которыми щеголяет теперь перед туристским сбродом из Суоми.
Я, конечно, не преминул подосадовать (не вслух): дожили! Русский гордится-похваляется тем, что знает по-чухонски!
Но тут же и закруглил: а что? Ведь это наш исконный способ экспансии: мимикрия, подлаживание – в противоположность спесиво-агрессивным англосаксам, полагающим, что весь мир худо-бедно, но обязан спикать. А нет – так ты не человек, как фраер для урки.
Впрочем, судя по результатам – продуктивны оба пути. Различие в том, что русские, расплеснув свою государственность до Великого океана, законсервировали в ней всех этих манси, нанайцев и юкагиров, тогда как в другом полушарии – ау, могикане! Ищи-свищи.

*
Юность хороша беспримесностью духовного страдания, боления за человечество. Позже начинают подмешиваться личные неустройства, а то и хвори. И уже не знаешь в точности, скорбит у тебя душа от мирового разлада или причиною несварение желудка (одно не исключает другого, конечно).

*
Ведь не мы ведем счет своим дням, и кто знает – который последний? Оттого и надо упиваться миром, любить его изо всех сил – каждый миг.
Проповедую я, беснующийся даже от дверного скрипа.

*
В чем неповторимость пушкинской стихотворной мимики? – В ее ненаигранной приветливости к миру.
Это отошло невозвратно. Оно бы и можно попытаться воспроизвести, точнее – имитировать ощущение «праздника жизни», но такое слишком отдавало бы лицемерием, натяжкой, стилизацией. Для нас жизнь – не праздник.
За двести лет мир напаскудил столько мерзостей, что теперь никак не заслуживает поэтического привета. Скорее уж – зуботычины или пинка.
Проигрывает от этого, конечно, сама поэзия.
И честный парень Бродский, не уступающий, может быть, версификаторским гением Александру Сергеичу, расточился в три тома сарказмов, тоски и проклятий и умер с растерзанным сердцем. Но оттого он и останется навсегда только Бродским; Пушкин же, по находчивому выражению Аполлона, – «наше всё». (То же соотношение, как, скажем, Памир – и один из шеститысячников.)

*
Строю дом, а сквозь визг пилы – цветаевское: «Брожу – не дом же плотничать». А почему бы нет? Кому и пускать корни в этом мире, как не поэтам? Уже выстругивается ответ, но – не хочу возражать стихом. Тут отвечать можно только домом.

*
В эпоху моей учительской деятельности одна знакомая тетя (не педагог) всё увещевала меня: «Не надо принуждать детей! Пусть пишут на свободные темы!» И никак не хотела верить, что дети – боятся «свободной» темы, а просят не только тему поконкретнее, но и подробнейший план к ней. И уже тогда, по проложенным рельсам, каждый катит в меру собственной лихости.
Но это вовсе не специфически детская, это общечеловеческая боязнь. Из тысяч едва ли один решается жить на свободную тему, остальные же без подробного плана (учеба–профессия–карьера–семья еtс) просто пропадут, так и просидят весь урок над пустым листком.

*
От прозы некоторых поэтов (Хлебников, Пастернак, Заболоцкий) ждешь такого же божественного косноязычия, как в их лирике, но только еще гуще, неудержимее… Открываешь, предвкушая, – и вот – о, жалость! – он, оказывается, умел как все.
Так, значит, что же – там, в стихах, было одно кривлянье? «Ненужная манерность» (по слову Борис Леонидыча)?
Не разочаровывает проза Цветаевой. Или Мандельштама. Но ведь и их лирический строй не столь завораживающе-безумен.

*
Настругать в салат всячины: зелени, огурцов, морковки, помидоров, лука, сладкого перца – нехитрое дело. Виртуозность состоит в том, чтобы на вилку подцепливалось и доезжало до рта максимальное количество ингредиентов (не меньше четырех!). Казалось бы, загребай ложкой – и никаких проблем. Но нет! Салат вкусно есть именно вилкой.

*
В лесу, при виде белки, занятой своими делами, – теплая волна благодарности природе. За эту неприкровенность, за позволение чужаку заглянуть в интимные покои – пусть только на минутку, пока не шуршнешь, не хрустнет веточка под ногой…
В городе что-то похожее, когда замечаю выклюнувшийся из каменной кладки древесный побег. (Много видел таких в Петропавловке.)
Натура как бы утешает своих воздыхателей: «Я здесь! Я только жду, пока вы передушите друг друга, а там в каких-нибудь сотню лет разорву корнями все ваши монолиты, захлестну зеленью всю вашу серость… Сил еще хватит!»

*
Как чудесны книги, проникнутые праздничной атмосферой безумия! (Гофман, местами Гоголь – где он не нарочит, «Пиквик», «Трое в лодке», «Мастер», некоторые рассказы Валерия Попова…)
Между тем, клиническое безумие – совсем не веселое дело.
Забавно заплутать в лесу, если знаешь, что дом где-то рядом; так и разум увлекательно терять только играючи, понарошку.

*
Фильм из детства – «Щит и меч». (Хотя и сейчас иногда крутят, у кино тех лет, как у прочего из этой эпохи: людей, зданий, ширпотреба – добротная, «ноская» фактура.) Коронная фраза концлагерного паренька: «Меня не надо в печь, я еще могу давать кровь». (Впрочем, «мою пайку крысы съели» тоже на какое-то время вошло в арсенал школьного зубоскальства.)
С молитвой примерно такого же содержания и я, взрослый дядька (на вид), обращаюсь к небесному начальству нашего концлагеря, когда особо прихватывает мой кардионевроз (или что там на самом деле). Я еще могу творить, мудреть, добреть. Меня не надо в печь.

*
Завидую иногда Есенину. Вот, в тридцать лет парень уже всё успел (отмахнулся, говоря по-сучкорубски, т.е. выполнил норму с гаком) и с чистой совестью – в творческом смысле – в петлю.
«Мы же молодость утратим вместе с жизнью дорогой» – у самого-то Сергеича не совсем получилось, хлебнул-таки зрелости.
А ведь бывает еще и старость, и дряхлость – и никто не отпустит с делянки, пока не сделаешь, что должен.

*
На заре перестройки в искусство на радостях был выпущен джинн самодеятельности, до того надежно закупоренный в стенгазетах, школьных актовых залах и районных ДК. И теперь, на воле, он преважно именует себя постмодернизмом!
И жизнь, увы, не сказка: обратно его затолкать не дано. Хотя очевидны чудовищные опустошения, производимые им во всех массовых жанрах (кино, телевидение, эстрада, журналистика). Доберется и до элитарных, дай срок.

*
Почему бы не удовольствоваться тем, что уже есть в искусстве, а невтерпеж охота быть в гуще – пристраивайся музейным хранителем?
Нет, нельзя. В отсутствие творимого отмирает и сотворенное; без живых, которых можно дубасить по головам томами предшественников, – сами эти тома пойдут в утиль за ненадобностью.

*
Много лет добирался, кто же этот ближний, которого заповедано так нешуточно любить?
Наконец, наткнулся: конечно, тот, кто сейчас, в данную минуту в поле нашего зрения.
Всякое иное толкование либо несбыточно-расширительно, либо скуповато-конкретно.

*
– За всё на евреев найдется судья:
За ум, за очки, за сутулость… –
Это из губермановых гариков.
Что ни слово – то неправда. Евреи вовсе не умнее, не очкастее и не сутулее инокровной интеллигенции.
Это только их простодушное убеждение, что таковой не существует в природе.
Насчет же «судьи» (как они обожают черный юмор по поводу своего якобы изгойства!) – пусть и так, хотя я не верю в нефольклорный антисемитизм, за тридцать лет ни разу с ним не столкнулся, – но сами-то они любят кого-нибудь, кроме себя? Любить – это принимать таким, как есть. Думается, это чувство – любви к иноплеменникам – путем естественного отбора генетически исключено в избранном народе. Всех истребить (как аммонеев). Или обэндурить (как янки). С нами – у них комбинированная стратегия.

*
Детский мой предрассудок: если человек высокий (или красивый) – то уж наверняка и умный. Бессознательное навязывание пропорциональности. До сих пор, кажется, не изжил.

*
Самые большие потрясения детства (4-5 лет): солдаты – эти существа из ореольно-орлино-плакатно-киношного сияния – ругаются матом! (Два стройбатовца над глиняной траншеей.)
Взрослые не уважают друг друга – и есть за что. (Нет, пьяные как-то проскочили мимо сознания, но неумные! недобрые! – навалом.)
Кого-то рядом любят больше, чем тебя. (Всегда, всех моих сверстников: я был слишком букой.)
Тебя могут крепко не любить просто так, ни за что! (Слова "антипатия", увы, не знал тогда – а выручило бы, облегчило: не объяснив, но наименовав.)
Детородная информация (8 лет) совсем не ошеломила, хотя не подозревал, конечно, ничего подобного. Было забавно, любопытно и как-то не применялось к себе (вроде знания о смерти) – ни в рассуждении собственного зачатия, ни будущего родительства.
Мертвецы – никакого впечатления (пару раз утопленники на море).
 
*
«Зачем ты занимаешься физкультурой?» – честно подумав, единственный практический резон: чтобы в морге не стыдно было лежать.

*
Конечно, не от хорошей жизни эта бессередность у нас: или смотрим Западу в рот – или поучаем его с пеной у собственного.
Причем в знаменателе наших поучений один рефрен: зажрались!
Но это ведь как геморроидальный страдалец корил бы легко вершащих большие дела: засрались!
Потому что едят на Западе, пожалуй, меньше нашего. Речь идет не о размере порций, а о той безотчетной сытости, действительно, ставшей новым качеством цивилизации. Для 100% огромных стран «хлеб насущный даждь нам днесь» утратило буквальность вот уже несколько десятилетий – небывало в истории, еще непривычно даже у нас, не говоря о третьем мире.
И вот, все наши громы (разумею противозападную струю русской мысли) из-за того, что сытый охлос – всё тот же охлос, что накормленное население не становится духовнее – а только благодушнее. Да и то лишь до первой возможности безнаказанно подебоширить.
В сущности, марксизм чистой воды (то есть бред собачий). Только в этом учении автоматическая ежедневная котлета высвобождает радостные творческие энергии, начинающие неиссякаемо фонтанировать в человечестве. На самом же деле – выкраивается досуг для просмотра еще одного сериала.
Но зачем из-за этого так волноваться? Дух и сытость не связаны между собою ни прямой, ни обратной зависимостью. И Запад поглупел не оттого, что наелся, и у нас такие углубленные не потому, что впроголодь.
Дух веет, где хочет; соответственно, и не веет он тоже в совершенно произвольных местах.

*
Мы – это книжки. С тою только разницей, что нельзя заглянуть в конец. Впрочем, если б и дозволялось – разве интерес сосредоточен на последней странице? Мы – не детективные книжки.
Читаем себя потихоньку, и к середине, примерно, начинают распутываться авторские первосплетения, явственно звучать сквозные мотивы, отчетливо очерчен круг персонажей…
Везет написанным даровито, хотя такие шедевры, как скажем, жизнь Пушкина или Солженицына небесным беллетристам удаются очень редко. Привычнее небесталанное, но и не из ряда вон, вроде судьбы Толстого.
И не позавидуешь тем, кому приходится выбарахтываться из графоманской стряпни, как Тургеневу или Фету, лишь блеском собственного гения скрашивая беспросветное повествование.

*
В таких самодовлеющих мирах, как классические романы, несомненно, должно идти свое время, набухать внутренняя жизнь. Наташа Ростова или Раскольников столетней давности не те, что сейчас, и они будут меняться и впредь.
И не мудрено, что мы теперь вычитываем из «Мертвых душ» или «Онегина» большее, нежели туда вписано авторами. Порою так и подмывает перелистать наново: ну, что еще с ними произошло?

*
Симпатичная черта больших народов – считать именно свой язык верхом лингвистического совершенства. Пускай со стороны это порою выглядит комично – особенно в случае английского квако-лая.
А вот швейцарцы (из немецкоязычной части) о своем наречии отзываются с нескрываемым пренебрежением. Оно и вправду неблагозвучно, но такое пренебрежение умаляет прежде всего самих швейцарцев.

*
Любопытно все же доискаться, какая часть нашего существа вечно поднимает эту безобразную панику по поводу смерти. Сразу снимем подозрение с души: у нее железное алиби – бессмертие.
Ум? Нет, он слишком воспитан для таких эксцессов. Тело? Оно просто тянет свою лямку, ему не до этих отвлеченностей. (Ведь именно к телу относится знаменитое: «Пока я есть – смерти нет, когда есть смерть – уже нет меня».)
Что же остается? Либидо и воображение. Грешу на обоих, но особенно – на последнее, как более склонное к истерии. Дело не в том, что человек без воображения не страшится смерти, это не так; речь о вескости этого страха. Мой, например, – художественно-неотразим и оттого так тяжек.

*
Очаровательная наша пословица "На халяву и уксус сладок" применима и в писательском обиходе. Кончив, отработав, отломав, отгорбатив свое – какое блаженство скользить душой по чужому!
Ну, положим, уксус (что-нибудь вроде сталинистских опупей) я не пробовал, но не совсем стилистически безнадежное – например, абрамовская поучительная тягомотина о скудно-смыслых, изнуренных прозябанием, растительно-нравственных старухах – идет на ура.

*
Слова – живые существа, в наипрямейшем смысле.
Не буду приводить из лирического – увы, не каждому доступного – опыта, но вот общеязыковое: цепкость, живучесть некоторых уродцев – этакие Цахесы лексикона. «Волнительно» или недавнее – совершенно невозможное – «совок». Или уже было похороненное «довлеть» – воскресло и здравствует себе на вурдалаческий лад, то есть высосав чужое значение.
Иные же, прекрасные, звучные, еще далеко не одряхлевшие – умирают сотнями, безвозвратно, и никакой «Словарь языкового расширения» не может поправить дело.
Почему так происходит? Только одно разумное объяснение – см. выше.

*
Миллионные (и раскупаемые!) тиражи Цветаевой ли, Пастернака – да даже и Алексан Сергеича – нездоровое явление. Для поэзии естественна цифра прижизненных экземпляров Пушкина – где-то возле пяти тысяч. Но и то лишь в нашей, стомиллионной стране.
Вот, еду в набитой электричке, и по статистике получается, что чуть не каждый пятый – обожатель рифм. Но ведь это не так, явственно не так. Зачем же ухнута этакая прорва типографского труда, бумаги – и покупательских денег, раз тиражи разошлись, не залежались?
Как если бы одному помогало от обмороков колечко в носу – и вдруг все окружающие подхватили, решив: так красивше! Смех и грех.

*
Религия доллара, имея все атрибуты подлинного культа: храмы, жрецов, ритуал, миссионеров, пророков и даже еретиков – отлична от других конфессий тем, что является мракобесием чистой воды.
Поклоняться, пусть и на дикарский манер, деревянному или каменному идолу – это одно дело, совсем другое – верить во всемогущество нарезанных прямоугольниками бумажек.
Потому что идол вытесан все-таки согласно некоему эстетическому канону, а всякий эстетический канон – это тоннель в трансцендентное, ведь чувство красоты несводимо ни к каким земным истокам.
Оттого и нельзя ставить знак равенства между творимыми там и там гекатомбами.
Тем более, что из истории мы знаем о постепенном умягчении кумиров, их отказе от человеческих жертв, тогда как зеленый чем дальше, тем больше входит во вкус, требуя крови целых племен и народов.

*
Почему-то всегда в России амбиции очередного реформатора – Ивана ли Васильича, Петра Алексеича или симбирского упыря – обходились в четвертую часть населения.
А вот нынешние (множественное число, потому что за современностью нет индивидуальной воли) жахнули чуть не половину – правда, не приморив, а всего лишь допустив "суверенизацию". Впрочем, если учитывать уже десятилетнее превышение смертности над рождаемостью – и приморив-таки тоже неслабо.
А все-таки – что была бы наша история без этих катавасий? В эстетическом смысле, конечно, – практический результат реформ у нас всегда отрицательный (даже таких умеренно-аккуратных, душисто-бакенбардных, как реформы Александра II).
Итак, пусть и впредь русская история занимается рубкой леса, русская проза – полетом щепок, а русская поэзия венчает всё это дело «Медным всадником».
 
*
«Не от мира сего» – что они хотят этим сказать? Когда не месишь дерьмо в их вонючем хлеву? Экая скотская уверенность, что за дверьми хлева – пустота.
Ведь в мир иной не то что не верят, а просто не принимают его всерьез. Есть подстилка, поилка и тепло соседского бока, и такой славный душок – всем скопом надышано, нарыгано, напукано… Ядрено, устойчиво, густо – а там? Ну, сквозит в щели малокровная синева – и ради нее оставить всё это? Только тому, кого от кормушки оттерли, может подобное взбрести – пусть не смешит.
 
*
«Матильду к могиле и близко не подпускать!» – это мой папа, умирая, так насчет бывшей жены распорядился (три года, как расстались; застал любовника, вернувшись из командировки не в срок). Жанна же (так ее зовут на самом деле) даже не поинтересовалась, где он похоронен. А могла бы – хоть из вежливости, двадцать лет все-таки о бок прожили.
Да, этот наш мужской романтизм: до самой своей смерти женщин полагаем лучше, чем они есть. Ведь замогильную непреклонность отец заповедывал потому только, что был уверен: прослезится-таки изменница от позднего раскаянья, оценит, кого потеряла! И вот – уже хрипя и икая – еще помнил о стерве, не ставил на ней креста.
А она его – три года назад (если не больше) начисто из души стерла. И этого мы никак не можем понять в женщинах – что прошлое для них ничего не значит.
Впрочем, как и поймешь, если из всего класса позвоночных – только у человеческих самок такое свойство.

*
В разгар белых ночей, в начале моего рыболовного сезона – с пугливым недоверием думалось: да неужели он-таки наступит, придет – день, когда я, смотав удочку, буду знать: это была последняя в году рыбалка?
Но вот – месяц за месяцем, ежевечерне – тот же берег, сперва понемногу, а там всё гуще темнеет, холодеет, клев сходит на нет – и я уже без содрогания, без ужаса готов зачехлить свою страсть.
В масштабе 1:70 – модель старости и ухода.

*
Теория и практика психоанализа так омерзительны даже не из-за своего развязного шарлатанства. К тому же среди пяти миллиардов (или сколько там нас наплодилось) нетрудно наскрести подтверждение этой – как и любой другой – гуманитарной доктрины. И наверняка есть в человечестве психопаты, исцеленные еще более несусветными методами.
Нет, пакостность зигмундова детища – в его американстве. То есть в фанатичном – вплоть до изуверства – редукционизме, лишь бы не иметь дела с понятием «тайны».
Пятая симфония? – Манифестация бетховенского анального комплекса! «Возвращение блудного сына»? – Сублимация рембрандтовского либидо!
Готов поспорить: когда янки окончательно установят над миром звездно-полосатое господство – они каждого обяжут иметь психоаналитика и еженедельно ходить к нему на прием, исповедовать свои паховые неврозы. А отказавшихся – станут подвергать остракизму, а там и побивать каменьями, буквально.
Шутки в сторону, война есть война. Ожесточение будет только нарастать, ведь на весах не что-нибудь, а планета.

*
Изумительная композиция Библии! После суховато-обстоятельного Неемии – сказочно-героическая Эсфирь, после мятежного Иова – восторженно-верные (от «верить») Псалмы, за плоско-практичными Притчами («не ходи к чужой жене – муж прибьет») – бездонный мрак Экклезиаста, и все-таки за ним – финальною радугой (потому что дальше – пророки, особь статья) – Песнь Песней. «Изнемогаю от любви».

*
У Камю в "Чуме" (вот еще дотла разочаровавшая книга, за пятьдесят страниц до конца бросил – раздирающе-зевотно) мысль о том, что вид смерти, однажды выбрав нас, уже не изменяет. «Раковый больной не попадет под машину».
Ну, собственно, «кому суждено быть повешенным – тот не утонет» – это испокон известно, я вспомнил Камю по другому поводу: как легко, оказывается, реанимировать банальность! Вместо виселицы и воды подставь рак и автомобиль – и вот уже затуманилось зеркальце, щечки порозовели: к мысли возвращается жизнь.

*
Первый класс. Знакомство с алфавитом. Отчетливо помню снисходительное сочувствие буквам, не отмеченным особым звучанием, всем этим унылым бэ, вэ, гэ, дэ… И удовольствие, как от лакомства, когда, наконец, ЭЛЬ, ЭМ, ЭН! Потом еще – короткий кайф: ЭР, ЭС – и под конец несколько натужные попытки ча, ша, ща хоть как-то заявить о себе, хоть немного показать свой норов.
А теперь порою терзает безумная жалость, что нас лишили такого пиршества, как АЗ, БУКИ, ВЕДИ… Каждая буква – не просто со своим лицом, но с целым характером, историей жизни! Шеренга рядовых современной армии – или мушкетерский полк! Нью-йоркские номерные стрит – или коренная московская топонимика!
Родители! Не обкрадывайте своих детей, верните им русскую азбуку!

*
Какая-то понурая психология: родился – вот и живу. «Поставили в угол – вот и стою». Хорошо, не будем сейчас спорить, допустим – действительно поставили, но: можно на том-сойерский манер наказание превратить в авантюру, уверив других (а затем и себя), что стояние в углу – важное, ответственное дело, которое поручают не всякому.
 Можно усилием воображения превратить настенные трещинки и крапинки (всегда есть!) в увлекательнейшую картину, полную движения.
Наконец, можно употребить отведенное время на вникание внутрь, вслушивание в перебранку собственного «Я»…
Но только не быдлолобое: послушно на случку, покорно под обух.

*
Любопытное явление – эстетика стеба и прикола.
Похоже на кукушонка. Боясь открыто высиживать свое чадо (не без основания – такие были времена), мамаша-ирония тишком снесла его в гнездышко искусства. А чадо, проклюнувшись, повыбрасывало прочие яйца, переросло приемных родителей и всё разевает и разевает клюв, ненасытное. И приходится кормить: ничего другого-то уже не вылупится!
Вот и достебались, доприкалывались: вместо тысячеладного щебета – куда ни ткнешься: в прозу, в поэзию, в театр, даже в живопись – одно сплошное ку-ку.

*
Когда встречаешь у Ленина какое-нибудь высказывание без налета паранойи (редко, но бывает, зачем отрицать) – делается жутко. Неужели он был-таки нормальным (хотя бы полосами, вкраплениями)? Нет, слишком чудовищно допускать такое.

*
По-моему, кроме Сведенборга, никто не трактует знаменитое «по образу и подобию» должным образом (из тех, кто принимает это всерьез).
Если не брать во внимание теорию антропоморфизма, слишком шибающую безапелляционным просвещенческим невежеством, – что остается? Ну да, научная фантастика, приложение к журналу "Пионер": некие гуманоиды – осеменив ли местных приматов, или завезя готовые образцы – обстряпали это дело, а наивная, кудаейдонасная первобытность обожествила впоследствии инопланетных экспериментаторов.
И только Сведенборг всё ставит на свои места: «Небеса – это человек» и т. д. – о принципе соответствий. (Знакомство с феноменом голографии помогает умозреть предлагаемую доктрину.)
 Бердяев тоже оценил это место, однако неточно назвал его «гениальной интуицией шведского теософа». Нет, это не могло быть интуицией (у интуиции другая структура) – это было знание.

*
Однажды, играя в гешкин конструктор, соорудил подобие Миланского собора – аж сам залюбовался, даже сфотографировать хотел. Гешуня же, как всякий четырехлетний ребенок, настоящее удовольствие испытал, лишь получив разрешение разрушить шедевр.
Отлично помню из детства и свое нестерпимое: разломать сотворенное кем-то – песочный замок у морской кромки, ледяную крепость во дворе, да просто слишком замысловатый мамин бисквит…
Какую-то важную задачу исполняет для Божьего промысла этот вложенный в нас инстинкт. (Любопытно, что в индивидууме он обычно имеет возрастные ограничения, в народах же способен проявляться на любом отрезке их истории. Допустим, вандалов, радостно сокрушающих Вечный город, или американцев, стирающих с лица земли Дрезден, еще можно отнести к четырехлетним, но немцы, с неменьшим смаком бомбардирующие Лондон и Петербург, – уж никак не малыши.)
Да, нельзя сидеть на одних консервах культуры, цивилизованно дрябнуть, заплывать музеями и хранилищами. Не пади Рим – не взметнулась бы готика.
Но, конечно, нормальный, в своем уме взрослый дядька или народ не станет геростратствовать здорово живешь. И вот Провиденью приходится то выискивать по лесным дебрям племена подичее, то – уже в панкультурные времена – озверять народы во всемирных бойнях.
Однако боюсь, что мы – за послевоенными реставраторскими радениями – упускаем шанс новой готики. С гребня безумия легче соскользнуть обратно в знакомую цивилизацию, чем воспарить в небывалое творчество.

*
Как худосочно прошмыгивает по слуху слово «композитор» в обычном употреблении – и как оно вдруг начинает атлетически бугриться мускулатурой, означая составителя шахматных композиций!

*
Самая большая наша беда – постулируя «норму», брать точкой отсчета себя. Для слепого нормою – тьма, для глухого – беззвучие. А «бунтующий человек» Камю никак не может допустить нормою – веру, иначе тут же осознал бы жалкое фиглярство своего бунта.
Конечно, и я «нормальными» считаю только людей искусства (да и то искусства в строгом понимании – не как «самовыражения», но как посредничества), и Марина Ивановна признавалась в письме, что для нее норма – она сама (на мой дух – совершенно недосягаемый уровень): «Где-то – все такие, как я».
Да, но оттого и заповедано любить ближнего как самого себя, а не как Бога или умилительного младенца.

*
«Большинство людей на свете – дураки, а остальные всегда рискуют от них заразиться», – замечательно сказано. (Набрел у Т. Уайлдера, сам он открещивается от авторства, но, думаю, из ложной скромности. Впрочем, некоторые литераторы стесняются своих афоризмов – и не оттого, что считают их неудачными, а как формы вне рамок избранного жанра. Скажем, невозможно представить Чехова, публично коллекционирующим и смакующим собственные бонмо.)
Но, думается, более злая беда – категория людей никак не глупых, чей интеллект, однако, лишен благородной оглядки, т. е. того, что Толстой считал вернейшим критерием подлинного ума, – умения остановиться и подумать: а не вздор ли всё, что я делаю?

*
Из читательской практики: «как живые» получаются только целиком вымышленные герои. Прототип всегда выпирает из персонажа какой-то надуманностью.
Вариант всё той же хохмы со змеей в конан-дойловском спектакле.

*
Пусть москвичи оспорят, если смогут, но московские периоды нашей истории как-то подлее, затхлее, безвоздушнее петербургского. Нам нельзя иметь столицу не у моря. (Большевики, кстати, перенесли бы ее в любом случае – даже не будь ни малейшей опасности взятия Питера. В кремлевском гадюшнике им было роднее кровопийствовать.)

*
Зациклился на самолечении – и вот издержки: теперь повсюду без спросу встревает специфическая информация. «И сердце бьется в упоенье»: тахикардия у парня – диагностирую; «Чтоб дыша вздымалась тихо грудь»: нет-нет, Мишель, правильное дыхание – животом! «Ты круче горбушку ему посоли»: неумеренное потребление поваренной соли – одна из основных причин гипертонии…
Господи, какое это было счастье – когда жил без организма, совершенно не заботясь, что у меня там внутри понапихано. Не ценил. А каков-то ужас, если настоящие хвори пойдут…

*
Да были ли вообще в человеческой истории времена, когда умники не оправдывались перед дураками за свое существование? – Увы. По той простой демографической причине, что дураков всегда больше. И если – по каким-либо причинам – они не травят Сократов (руки не доходят), тогда те сами начинают угрызаться своею некаквсехностью. Обычная же судьба умника – запивать цикутою самоедство.

*
Ни с одним романом у нас не складывались столь драматические отношения, как с "Живаго". Я завидовал тем итальянцам, которые первыми просто раскрыли когда-то очередной русский том (в ряду: Тургенев, Толстой, Достоевский) – и получили примерно то, чего ожидали.
Беда соотечественников автора в том, что они брали в руки роман именно Пастернака.
Более и прежде всего разит несовпадение чаемого и предложенного ритма. И затем – после мастеровитейшей поэзии – нарочитый, демонстративный дилетантизм, местами будто даже неперебеленность основательных кусков. И, наконец, околороманная свистопляска 50-х годов в 80-е еще отбрасывала ненужные блики.
Словом, я только с третьего чтения попал в магнетическое поле этой книги. Осень, дача, заоконная хмарь, чтивное безрыбье – всё поспособствовало.
Теперь стало понятно, что автор несуразным нагромождением условностей попросту разделывается с бесцеремонной иллюзией жизнеподобия, без того заслонившей бы большее и главнейшее в излагаемом. (Смущает только однообразие приемов, которыми он достигает нужного эффекта.) И теперь мне жалко тех же итальянцев, которые прочитали всего лишь очередной русский роман.
Нет! Любой эпос – это состязание с Творцом, но, как всё у Пастернака, "Живаго" – это состязание по собственным правилам, чего никогда не смел Тургенев, на что лишь изредка отваживался Толстой. (Возвращение князя Андрея в самый момент родов у жены.)
Невозможный, беззаконный, безоглядный стиль "Живаго" – прямое продолжение "Сестры".

*
Поэтам хотелось бы под шумок небесного навязать читателю и свое собственное – но не тут-то было! Большинство так и остается авторами "Избранного", а то и вовсе лишь перла в антологии.

*
Монументальность Бродского – от его ритмики. Слова удерживаются на месте только сознанием собственного достоинства, без командирского: «равняйтеся, вытягивайте ноги» – всех этих двух и трехстопников.

*
Получил в пятом классе золотой значок ГТО («получил»? – заслужил!). И – дома, первым делом:
– А сколько в нем чистого золота? – предвкушая ответ: «Так он весь из чистого».
– Нисколько, – бездарно резанул правду-матку дядя Толя, мамин второй муж.
– Но это же, по краям, – позолота? – я, выныривая из обжигающей проруби, цепляясь за скользкий край.
– Нет, просто краска, – опять он, каблуком мне по пальцам.
«И дружит же мама с таким занудой», – уже забыв о значке, подумалось недоуменно.