Счастливое число

Виктор Дрожников Дерксен
Прожив полных двадцать восемь, он кое-что повидал и отнюдь не был идиотом. Мало того, он был поэтом. И может, даже непризнанным гением. Но этого, по счастью, никто не знал. Ибо свои сонеты, рондолеты и баллады, над коими корпел до одури самозабвенно, сугубо по ночам и, что несомненно дико в наши дни – при свече, он прочесть никому не давал, как поэт, между тем, истинный, страдая неправдоподобной манией прятать от чужих глаз собственный почерк. Подобную позицию пиит воспринял безоговорочно, прочитав в выпускном классе биографию автора «Над пропастью во ржи», и после оного свершившегося факта ни разу ей не изменил, не оставив в назидание потомкам ни школьных тетрадей, ни записок, ни расписок. Последнее, безусловно, весьма и весьма похвально. Вместе с тем, эта параноидальная изюминка настолько пришлась по душе, что он, как поэт безупречно истинный и, как он сам слепо верил – проклятый навечно, предал огню глупые юношеские дневники, с непроизвольным уклоном в препостыднейшую, непозволительную даже признанным гениям откровенность; устроил аутодафе первым колченогим потугам стихотворца, оставив в утешение себе и призванию черную, на манер старого вечномолодого Евг.Евтушенки, бухгалтерскую тетрадь на двести листов в клеточку, в которую и заносил, втайне взлелеивая все-таки славу, «перебелки» своих «душевных слез», как он неприкрыто банальничал касательно собственных поэтических капризов. Черновики же скрупулезно копились в несомненно опять же черную (ну прямо последний декадент) канцелярскую папку, и по определенному личными суевериями числом ежемесячно в это число сжигались, причем строго в ночное время, на безмятежном во тьме пустыре. К слову, поэт был неимоверно плодовит и вел уже вторую тетрадь.

Однажды в нелепый летний день, когда с накануне упрятанное за свинцом низких туч щедрое солнце так и не высвободилось, и было жутко удушливо и прело, когда обещанный симптомами и народными приметами дождь так ни разочка никого и не обмочил, проигнорировав предчувствия назойливо бесившихся приземленных стрижей, поэт ехал домой на восемнадцатом трамвайчике. До этого, потратив время (по-дадаистски никчемное) на поиски вдохновения (чего же еще!), он отрешенно, как и надлежит, прогулялся в старом, двух-трех этажном центре города, в котором оказался вынужден жить (предпочел бы в Париже – а где бы вы думали?). Прогулялся, как водится, не заглядывая в бутики и магазины, не фокусируясь на творениях поминутных художников и ассортиментах торговцев, дотошненько не изучая типажей толпы. Хотя, именно толпа-то и была ему нужна, даже необходима в моменты, часы, дни и недели раскидчивой ленности и пламенного уныния. Поэт словно принимал в себя ее биополя, концентрировал ее энергии там, в самой глубине пучка акустических нервов. Он питался толпою, как питаются хлебом, почти ее не замечая и не признавая за свою любимую или основную пищу; питался с сомнительной похожестью на всамделишного энергетического вампира. Впрочем, что возможно, так оно и оказывалось.

И уныние действительно рассеялось. Он как-то вдруг, но прогнозируемо, заново стал находить лаковую приятность в необременительных земных радостях; снова с удовольствием отметил чудесные золотые часики на благородно немощном запястье, подаренные, не забудем, пожилой любовницей; вновь оценил вернувшимся умственным зрением изысканно небрежный, но неприлично дорогой костюм от Антонио Миро, купленный опять же ею; включил, введя pin-код крохотный «Сименс» - не стоит и говорить откуда; и направился к остановке. Отрешенность, его спутница, однако ж, оказывалась по-прежнему искусна и искусственна, увы, не взирая на продирающееся вдохновение.

«Все же ровно, ровненько, - подумал он, уловив подъем. – Сейчас приду, присяду и напишу самое-самое, как никто написать не сможет. И пошли они все на…», - страшно сказать, ругался он редко, обыкновенно и почти всегда пресекая самую порывистую логистику на трех точках перед кавычками.

И в знак морального оздоровления поэт публично, но мимоходом, широко нешироким жестом глухо плюхнул в облезлую урну томик Пастер-нака в тисненом сусальном оформлении, не принимая во внимание и бессмертное «Гул затих, я вышел на подмостки…».

…Следует заметить, как в рукописи расшалился поддатый почерк Виктора, обращающегося в Венечку – пять волевых глотков «комсомолки», полтора литра «Балтики N9», - как следует обратить внимание и на то, что поэт так поступал всегда в послевкусии тяжкой хандры. Виктор чувствовал, что дальше попрет, как расстрельного героя на легендарный дот, как варяга на девственницу, как быка на мулету тореадора…

Итак, снизойдем до пояснений. Обыкновенно, поэт выбирал в книжном магазине дорогой переплет соразмерно великого поэта (признан, не признан – дело десятое, девять остальных ступенек отыщутся среди эволюционирования напитков автора и в общеэмоциональном взмыве поэта), и покупал, что сызнова похвально, …

… - Ты что ж, гаденыш, в раковину ссышь! – вторглась наебавшаяся со строкой муза. – А я не ссу, - молниеносно среагировал я на ее предпоследнем полувздохе. – Там же посуды полно… - дотянула та по инерции. – Уйди, феюшка… - И ушла...

…его с этой единственной целью, лишь из объяснимого - посему не объясняем – любопытства засунув в него неправдоподобно поэтический нос, выхватив пару строф и с синтетическим разочарованием, и определенно завидуя себе (а вы думали кому, Пастер-наке?), бормотал: «Ну вот, кровь-морковь, лирика, слабовато, слабовато…» – и засовывал его в карман. Таким образом, как только приближался конец депрессии, зачастую также искусственной и почти насильственной, он выбирался в искренне любимый центр и совершал свой шабаш-бросок.
…«Девяточкой», кстати, шлифануло люксово, даже не предполагал, что об этом упомянуть придется. Рука сама взяла…

Как человек добившийся успеха, - тут смазано, чихнулось, - о материальной, кажется, да-да, подходит по смыслу, о материальной стороне взаимоотношений с миром он мог не задумываться. Успеха, как ни странно, не достигнув. Или достигнув в итоге, но как-то что ли не так. Не тем что ли способом. Хотя, сейчас в таком ключе действовать, наверное, модно.

Бесспорно, и мужчина вправе быть красив и развит в непосредственных местах. Следовательно, ничего плохого в том, что он из своей собственности извлекает обустройство быта – нет. Или есть?

Например – ничего. Впрочем, кому как. Оставим. По меньшей мере существование последнего декадента в настоящем обусловлено по классу «люкс». В перспективе светит хорошая машина… Но как же, мать вашу, пусть она и не причем, поначалу трудно расшевеливать молодым языком заросшую стриженным конским волосом лохань благодетельницы!
…И я ставлю остатки «Балтики» в кружке на бирюзовый хвост дельфина на новой скатерти, что прикупила ономнясь моя благоверная (хотя, оставим лишь приставку, хорошенько повспоминав). Спит моя вакханочка – троекратное ура: ура!ура!ура! Перо драматически спокоинствует. А вообще-то сейчас, можно сказать со времен Генри Миллера, принято изранивать циническим словцом своих жен и любовниц, почему-то зачастую дур, изменниц и заслуженных покойниц в перспективе…

Потом поэт привык.

Как момент решающий: возвращаться к подножному корму не хотелось. Как момент специфический: работать тоже. Не принимая во внимание даже то оптимистическое обстоятельство, что сейчас открыты многие двери и, как само собой, возможно слепить не лепя (важно физическое присутствие и «знание языка») карьеру в фирме благодетельницы. Что и говорить, поэт отказывался, ссылаясь, будто тогдамест утеряет способность писать, что сама поэзия отнимает все силы, что боги дают талант не торгуясь, что лишь гора рождает мышь и т.д. Наконец, к тому, чтобы слизывать чью-то сперму с упругих волосков, что особенно нравилось благодетельнице, он – не диво – попривык. Последнюю фразу следует отнести в раздел «как момент интимный».

Судьба… Она, и тоже по-своему поэтесса, ехала в том же трамвае. Мимоходом заметим: сидела рядом. И сквозь легкое платьице дышало зажигающей испаринкой прелестное тело.
Что про нее рассказать? Следовало бы не особо много, да так наверное и получится.
Она скорее симпатична, нежели красива; скорее сексуальна, чем эротична; скорее практична, чем умна. Приехала из соседней резервации, поступала в институт и очень хотела выйти замуж, может даже и родить, чтобы остаться… И довольно об этом. Ибо она просто, но не просто так сидела.

Самоуверенность от осознания себя вдруг и заново, как впрочем и всегда, полнила поэта. Смело заверим: так случалось в ряд, после внутренних кризисов, однако вольностей в давешнем смысле он себе не позволял. Просто ему казалось, что весь мир если и не принадлежит ему въяве, то минимум внушает, точно ушлый мистик, что принадлежит. Или же сам поэт на подсознательном и, как результат, осознанном уровне развнушался…

Смотри, он сделал то, чего никогда не сделал бы, не то что в моменты, часы, дни и недели постдепрессии, но и в период равноспокойствия… Столь прозаический порыв торжества (вернее, даже прорыв), есть именно случайная принадлежность секунды торжественной (вернее, даже торжествующей), прорвавшейся исподволь наружу.

Он внезапно положил руку ей на бедро. Что-то, видимо, сулило…

На следующей остановке, по молчаливому жесту приглашения, она молча вышла. Молча поймали такси…

Она хотела вопросить, но он молча запечатал ее ротик перстяным табу.

Демоническое молчание с его стороны и любопытствующая неискушенная тишина с ее вкупе казались ему незыблемо романтическими.

Пожилая женщина прибудет поздно, с эскортом, и угрюмые парни, несмотря на ночь – в солнцезащитных очках, проводят ее до дверей, но войти никто не посмеет, – он это знал. Как знал и то, что времени еще предостаточно.

…Жаль, пива почти нет. Два глотка, четверть пятого – дефолт… Придется писать чисто на воле…

Он не стал предлагать ей напитки. Это разрушило бы очарование немоты. Очарование зависшей тишины нарушил двойственный эхостук ее каблучков.

Он не предложил ей принять ванну. Это разрушило бы очарование порока. Предпочел густящееся вуалью разнополое амбрэ и презерватив с шипчиками. Который лопнул в самом подходящем местечке – ну в том, где нет ни слюны, ни смазки. Так захотела она. И направила…

…А про себя сказать нечего…

После он решился было прочесть ей стихи, но памятуя о неодолимом времени отложил до более удобного. Еще он подумал, что все-таки безупречно мерзко засовывать язык в старую лохань…

Он проводил ее до дороги. Поймал такси. Сунул небрежительно: ему – «полтинник», ей – визитку с фио и телефоном. Она хотела спросить, но не успела. Поэт уходил на закат…
Странное беспокойство овладело им на обратном пути. И он заспешил.

Дома проверил все. Ничего не забыла, ничего не пропало. И приземлив тело в морщинистую кожу кресла, телом астральным рванул в привычные горние сферы, ловцом жемчуга выловив то, что называется очарованием случайной связи.

Когда прибыла хозяйка, как и надлежит – с эскортом тонированной угрюмости, его уже не было.

Засим вопрос разрешился просто.

В стремительно возникшей дилемме между обвинением в изнасиловании в прямой и извращенной форме (пальчиком генофонд оттуда туда, платьице по шовчику – хрясь - дешевенькое, не жалко), и стремительной «лимитской» свадьбой, третья сторона и опора не возникла. Ведь нарушен наиважнейший пункт контракта, а кстати говоря, и сам поднадоел невротичностью и обленившимся языком.

Итогом пришлось выбирать.

…А время пять и за пивом – не опять. Нет пива. Ничегошеньки нет. Она – есть. Спит. Хоть это и ура!ура!ура!, но только потише, муза вновь предается разврату...

Нет, конечно же, безусловно, как всегда, - он верил, простят. Верил почти до конца, местами истово.

Как видно там, на другом конце провода очень не любят огласки.
Свадьба по всем приметам назначена на восемнадцатое, и в родительском доме пропишутся еще брат и близкий друг, это оговорено. И стоит раскрывать тайну счастливого числа?
Но что поэт? Поэт всегда поэт. Главное – и это получится, ведь и раньше получалось, - многое забыть, утопить в праздничном пойле память о неординарном дне в изоляторе.

А сфинктерит с кровоточащими микротрещинами? - спросите вы.

- Вправится, пройдет, с кем не бывает…