Светлая память

Владислав Артемов
Дознание проводил сам Борис Евгеньевич Бауков, старший следователь. Это был уже вполне равнодушный и даже циничный профессионал, сломавший судьбу не одному десятку людей. Но нынче он был непохож на себя. Волновался, говорил много ненужных слов, несколько раз вставал без всякой нужды, подходил к окошку. Рассеянно глядел вниз, где прямо под окнами угрюмо темнел приземистый куб больничного морга с просмоленной чёрной крышей.
Ему никак не удавалось войти в тот привычный и рутинный тон, с каким привык он бесстрастно распутывать самые драматические коллизии чужих судеб. Он даже испортил бланк протокола, чего с ним не случалось уж, пожалуй, лет десять…
А дело, между тем, было, в сущности, самое пустяковое, формальное. Врачебная ошибка, повлёкшая за собою смерть пациента. Умысел исключался. Кому это выгодно? Да никому! Дело можно было закончить в три минуты, но следователь не спешил. Тянул время…
Перед ним сидела притягательная сорокалетняя женщина, на диво свежая и ухоженная, с великолепной подтянутой фигурой. Он успел её разглядеть и оценить по достоинству, пока она, чуть покачивая бёдрами и цокая каблучками, обходила стол, направляясь к своему служебному месту.
Теперь она сидела напротив, полулёжа в удобном кресле с высокой спинкой и закинув ногу на ногу. В её текучие глаза, с блестящими тёмными зрачками, опасно было засматриваться. Он хмурил брови и как бы в задумчивости скашивал взгляд вниз. На груди, в разрезе белого халата видна была её матовая смуглая кожа. Вероятно, прохладная и свежая. Вот именно, что — вероятно. Не сунешься же ладонью, не проверишь. Он гадал — в солярии получен этот ровный загар или же это дар древнего египетского солнца…
Вопреки его воле, уже после первой минуты общения в мозгу этого белобрысого, лысеющего и полноватого человечка сама собою зародилась и стала вызревать надежда. Совершенно беспочвенная надежда, ибо женщина была не его круга. Он это горько понимал своим проницательным и чутким умом, выбившегося в люди плебея. Изо дня в день изощрял он этот ум, копаясь в мерзостных глубинах человеческого подсознания и отыскивая там мотивы всяческих преступлений. Но нынче держать в узде свои чувства не мог, да и не особенно старался. Чувства эти, сравнительно с привычным фоном его обыденных переживаний, в некотором роде были даже и чисты, и возвышенны. Он искренне хотел понравиться этой женщине. Тонко улыбался, сторожил ответные взгляды, блистал, как ему казалось, остроумием... Проницательно сощуривался. Посылал флюиды.
Она, впрочем, реагировала слабо. Никак не реагировала. Все его флюиды гибли втуне.
Трезво оценивая свои шансы, он понимал, что, собственно говоря, никаких шансов у него и нет. Но глупая надежда цепко удерживала его, и чем больше движений он совершал, чтобы освободиться, тем вернее и глубже его втягивала эта коварная трясина…
— Вот не знаю, Дарья Аркадьевна, как поточнее сформулировать. Дабы… Чтобы потом не прицепились к фразе…
— Назовите это как хотите… Халатность… — спокойно подсказала Дарья Аркадьевна. — Врачебная ошибка… Как вам угодно. Пусть даже, на худой конец, это будет преступная халатность, но никак не — преступление!
И говорила-то она удивительно, как-то по-особому выпевая слова грудным своим голосом. Всякое её слово звучало интимно.
— Смерть пациента дело серьёзное… — говорил в ответ ей следователь, которому эта смерть пациента была, что называется, до фонаря. — Серьёзнейшее дело. Не отмахнёшься. У нас в системе, знаете ли, грядёт очередное ущемление гаек. Слыхали, небось, про подвиги майора Снигирёва?
— Ну как же… Три дня по всем каналам. Первая новость…
— Жена ему, вроде как изменила. Если бы… Если бы хоть изменила, Дарья Аркадьевна!.. Так, поцеловалась с кем-то там. С бывшим однокурсником. У подруги на свадьбе. А в итоге имеем двух покойников.
— Вон как? — Протянула Дарья Аркадьевна. — Дела сердечные. Тогда понятно... А то в «Вестях» ведь как говорят. Дескать, в переполненном кафе, пьяный майор… А его, оказывается, жена разлюбила.
— Да если и разлюбила! — Гневно сказал следователь. — Всякое в жизни бывает… Ну застрелись, если терпеть невмоготу… Уйди тихо, благородно. По-английски. Или задуши её, в конце концов. Тем более, детей нет. Но тихо задуши, укромно… Зачем же оружием табельным громыхать на всю страну?! Всю систему порочить, других подставлять?
— Тут, стало быть, сердечные дела, — не слушая следователя, едва ли не мечтательно повторила Дарья Аркадьевна. — Тогда всё понятно… И фамилия-то красивая. Снегирёв. Снегирь…
— Снигирёв! — Ревниво поправил Борис Евгеньевич. — Всех подставил. Теперь, по опыту знаю, будут цепляться буквально ко всему. Ко всякой запятой. Как бы и вы, Дарья Аркадьевна, под эту раздачу не попали… Труп он и есть труп. Мотива я, конечно, здесь не вижу. Не усматриваю.
— Вы и не увидите. С какого боку ни усматривай, мотива нет. Зачем? Какая мне выгода от этой смерти? Или его родне. Которая, впрочем, про него и думать забыла. С квартиры этот труп давно уже согнали, ещё в девяностых…. Накоплений у него ноль… Какие накопления у бомжа?
— Это остроумно… Ценю… — усмехнулся следователь.
— Не поняла?..
— Про труп в начале девяностых, — пояснил он. — Ну, что труп этот с квартиры согнали. Остроумно сказано… Передан, так сказать, сам дух эпохи. Прекрасный, зримый образ.
— А-а, — рассеянно произнесла Дарья Аркадьевна. — Может быть… Я не хотела.
Следователь отложил свой «паркер», поставил локти на стол, соединил ладони домиком и сцепил пальцы. Теперь стали видны его запястья. И выторкнулись из-под рукава часы за тридцать тысяч долларов. Вот так-то вот…
— По-человечески я всё прекрасно понимаю. Но мы ведь работаем с бумагами, с документацией. И тут есть обстоятельства, которые не могут не смущать. Во-первых, вы сами, Дарья Аркадьевна, поставили эту роковую капельницу. Лично. Хотя делать это должна дежурная медсестра…
— Помилуйте, у дежурной всегда миллион забот. И потом, я же врач. Надо же мне время от времени заниматься практикой. Вы хотите, чтобы я потеряла навык?
— Вы, конечно, врач. И, уверен, искусный врач. Убеждён. Но вы всё-таки заведующая отделением. Наших бюрократов может насторожить тот факт, что вы занялись этой, как вы выразились, практикой в первый и единственный раз за последние полгода. И с таким печальным результатом…
— Увы… Мы действовали по инструкции, но, к сожалению, инструкция не всё учитывает. У пациента была сердечная недостаточность. По инструкции ставится капельница со строфантином. Что, собственно, я и сделала. Это рутинная практика…
— Но доктор Полюшкин при первичном обследовании не исключил острого инфаркта миокарда. Подозреваю, что он в ту минуту был не вполне трезв, судя по его каракулям. Да и сегодня при личном общении с ним я ощутил некий запах, что ли… Подозреваю, что это обычное его состояние.
— Его мамка в детстве ушибла, — усмехнувшись уголками губ, сказала Дарья Аркадьевна.
— Да что вы? — удивился Борис Евгеньевич. — Головою?
— Это из Гоголя, — пояснила Дарья Аркадьевна. — Шутка такая…
— Шутку понял, — серьёзно сказал следователь. — У нас полстраны мамка ушибла. И всё-таки…. Есть запись доктора Полюшкина в журнале. Пусть не вполне разборчивая, но это официальный документ. Топором не вырубишь. Этот ваш строфантин в таких случаях совершенно противопоказан. При быстром внутривенном введении гарантирована остановка сердца...
— Да, это главная ошибка. Дозу нужно было разделить хотя бы на три части. Да вводить под экг-контролем… Признаю, что это в некотором смысле оплошность. Но вы же прекрасно видите условия, в которых мы работаем…
— Говорят, он вам розы дарил… — Внезапно с фланга ударил следователь. — Подбросил на ваш стол. С чего бы? Какие-то личные отношения?
— Во-первых, многие наши пациенты частенько это делают…. — Дарья Аркадьевна снисходительно усмехнулась. — Когда денег у них нет. Цветы дарят, конфеты… Ну, а во-вторых, розы эти он украл из вазы у Софьи Петровны. У той самой дежурной медсестры. Выдернул прямо из воды. Даже не потрудился обрезать ветки. А может, просто не успел. У него полчаса было перед капельницей. Я эти розы тотчас же и выкинула, они уже болотом воняли …
— Удивительно! Едва живой, а как проворно действовал. И с чего бы такие знаки внимания? Влюбился он в вас, что ли... Это, впрочем, неудивительно! — Не удержался он от комплимента, задержав взгляд на её лице.
Дарья Аркадьевна рассеянно перебирала бумажки на столе и никак не отреагировала на его комплимент.
— Думаю, просто заискивал. — Сказала она равнодушно. — У этих бездомных людей своя психология вырабатывается. Что-то собачье в характере появляется… Да и во взгляде. То ли побьют их, то ли кусок хлеба бросят. Вы разве не замечали?
— И не только во взгляде, — согласился следователь. — Они ведь одновременно и живучесть собачью приобретают… Да. Ну, хорошо. Всё складно. Но наитием, нюхом профессиональным, если хотите… — следователь ткнул указательным пальцем в свой кадык. — Чую я. Чую, Дарья Аркадьевна. Но мотива не вижу. Самые абсурдные варианты перебрал… Усыпить старика, дабы высвободить место для блатного клиента? Дело житейское. Бывает, из-за бутылки пива лишают жизни…
— Никакого блатного клиента не было. На место этого старика через час положили точно такого же. Гуманитария. И тоже, между прочим, бездомного. И тоже он, сердешный, сейчас под капельницей. Могу вам показать его, как вещественное доказательство. И подобных вещественных доказательств у меня семь палат. Да ещё и в коридоре, если вы успели заметить…
— Успел заметить, успел, Дарья Аркадьевна… Всё успел. Н-да-с… Про все эти трудности я знаю. Знаю даже, что истерика с вами случилась после капельницы этой…
Выкладывая как бы между прочим главный свой козырь, Борис Евгеньевич весь внутренне напрягся, чутко следя за её реакцией.
— Пустяки, — спокойно отреагировала Дарья Аркадьевна. — Наша Софья Петровна готова всё преувеличивать. Это никак не связано. Домашние неурядицы, так уж совпало в тот день…
— Ну что ж… Не вижу мотива. Да признаться вам честно, и видеть не хочу. А и шут с ним, с бомжом этим и всеми его мотивами! — Следователь развеселился и совершенно переменил тон. — Ему ещё повезло, можно сказать. Не под платформой замёрз, не у мусорного бака. В тепле, в чистоте. В присутствии очаровательной женщины, Дарьи Аркадьевны, главврача… На миру, как говорится, и смерть красна…
Следователь пощёлкал кнопочкой дорогого «паркера». Поглядел на часы. Он уже здорово опаздывал, но уж очень не хотелось ему расставаться с этой приворожившей его женщиной…
Он подготавливал нужную фразу. Попытался внутренне настроить себя на игривый лад, придать словам своим лёгкость и блеск, но чувствовал, как стремительно тяжелеют ещё не сказанные слова, как осыпается с них игривость, лёгкость и блеск, как покрываются они жёсткой щетиной и утробно мычит в них угрюмая первобытная тяга к соитию.
— Ну, что ж, с делом мы покончили… Осмелюсь спросить у вас, Дарья Аркадьевна, — глухо сказал он, глядя на неё исподлобья и заранее зная, что загоняет себя в нелепейшую ситуацию. — Скажу вам откровенно… Конечно, отношения наши слишком кратки и поверхностны… Но, как говорится, чем чёрт не шутит. Что вы намереваетесь делать, ну скажем, нынешним вечером?
— Этим чёрт не шутит. — Холодным тоном произнесла она. — Вы уж меня простите. Мы с вами не дети. У меня семья, муж… ну и так далее.
— Ясненько. Все точки расставлены. Понял.
Следователь захлопнул папку, решительно встал, застегнул пуговицы пиджака. Ещё раз блеснул заветными часами.
— Всего наилучшего, Дарья Аркадьевна, — с достоинством откланялся он. — Прощайте…
— Прощайте…
— Должен вам заметить, что вы редчайшая женщина! — Произнёс он, приостановившись у выхода. — Поверьте моему обширному, собранному по крупицам, житейскому опыту… Одна на сотню тысяч…
Вызволив, наконец, свои чувства из вязкой трясины надежды, он, казалось, обрёл безответственную лёгкость и свободу. Да, конечно ещё пощипывало на сердце, но тесноты в горле уже не было, и теперь следователь говорил совершенно вольготно…
— Не поддавайтесь унынию. Прощайте.
— И вам того же…

Он быстрым шагом шёл к лифту, не чуя больничной вони, не замечая кроватей, расставленных вдоль коридора, с теми самыми лежащими на виду «вещественными доказательствами», которыми хвасталась несравненная и неприступная Дарья Аркадьевна. «И не преступная» — горько пошутил он и тотчас озноб обиды снова пронял его до корней волос.
Да, человек может себя не любить. Временами. Или не уважать. Презирать себя за вздорные поступки, за глупые слова, за мелкие грешки... Но жалость к себе неизменно живёт в сердце даже у самого распоследнего негодяя. Нет такого бессовестного вора, бесчувственного душегуба, которого не приголубила бы эта самая жалость к себе, не прослезилась и не вздохнула над ним и его неудавшейся жизнью. Жалость к себе — самая близкая родственница человека. Пожалуй, именно она и есть та самая «мать-старушка седая», о которой поёт по тюрьмам суровый, калеченный жизнью люд.
Как ни сдерживал себя следователь, как ни урезонивал, но к тому времени, когда он выбрался на улицу, обида уже вовсю бушевала в нём. И издёвка эта враждебная, презрительная… «И вам того же…» Он-то считал себя интересным мужчиною, обаятельным, милым человеком, приятным и остроумным собеседником…
Он машинально включил сигнал поворота, резко тронулся с места и тут же вынужден был ударить по тормозам. Едва не столкнулся с проносящимся мимо грузовиком.
«Так, спокойно. Взять себя в руки… Не срослось. Но и ты, рыжий, получишь у меня не четыре года. Нет, не четыре. Отгребёшь, сучара, на полную катушку!.. По максимуму…» — угрюмо пообещал он неведомо кому.
Этот, ни о чём не подозревающий «рыжий», выдернутый из переполненной камеры на очередной допрос, уже с полчаса ждал его в местном СИЗО.

Вечером в приёмный покой доставили ещё одного старика.
— Ну а этот откуль? — добродушно спросил толстый доктор Полюшкин, дежурный хирург.
— С улицы взяли, — сказал хмурый санитар, перекатывая к стенке носилки. — Привычное дело.
Именно в эту минуту в приёмный покой спустилась Дарья Аркадьевна. Па плече её висела сумочка, в руке она держала целлофановый пакет.
Доктор Полюшкин осматривал старика.
Дарья Аркадьевна молча встала рядом.
— Что ж ты дашь мне, Даша… И когда ж ты дашь мне?.. — благодушно напевал Полюшкин, щупая ногу пациента.
Даже больному старику видно было, что говорится это просто так, что толстый доктор давно утратил всякий практический интерес к противоположному полу.
— Что ж ты, сучий сын, мешкал? — заругался Полюшкин. — Вишь, как голень-то разнесло!.. Ещё пару-тройку дней и гангрена. Секир-нога… Народ, мать его… Верно говорят: американец идёт к врачу за год до болезни, а русский — за день до смерти...
— Кажется, некроз уже начался, — заметила Дарья Аркадьевна. — Цвет кожи мне не нравится…
— А то. Рентген и на стол. И ножичком чик-чок…
— Может, не надо ножичком? — робко предложил больной.
— Надо, брат. — Бодро сказал доктор, лукаво взглянув на Дарью Аркадьевну. — Простое вливание лекарств тебе не поможет. Твой организм нужно разрезать и вручную отрегулировать… Тащите его наверх! — приказал он санитарам.
Те молча вкатили носилки в грузовой лифт.
— Сан Саныч, позавчера к нам сердечника привозили… Помнишь? — сказала Дарья Аркадьевна. — С Рижского вокзала. Под платформой жил…
— А-а, бомжа? Жукова? Как же… Дознаватель этот всю душу мне вывернул. Умысел искал, идиот…
— Это моя первая любовь была, доктор.
— Да ну? Ты шутишь, Дашка! — Не поверил Полюшкин. — Этот старый гриб? Такой слизняк и — первая любовь!.. Насмешка судьбы…
— Да, доктор… Я и сама так думаю. Насмешка судьбы.

В сумерках Дарья Аркадьевна вышла из корпуса и направилась к моргу. Здесь за углом было уютное тихое местечко, небольшой укромный скверик со скамеечкой.
Кутаясь в плащ, наброшенный поверх халата, Дарья Аркадьевна принялась ладить небольшой костёр из сухих веток, щепочек, валявшихся кругом. Нужно было сжечь улики. Улики против себя, которые она сберегала все эти долгие-долгие годы под замком в нижнем ящике своего рабочего стола.
Она сидела на сырой скамеечке, пустыми глазами глядя в разгорающийся костёр.
Она сжигала все свои письма к нему. Те, что писала когда-то и складывала в стол. Посылать-то было некуда.
Теперь, прежде, чем отправить письмо в костёр, она перечитывала: «Я буду беречь это в себе, Лёшенька. Для тебя, мой милый. В детстве и в юности даётся нам нечто светлое, чистое, бесхитростное. Даром даётся. Какие-то мысли, мечты… Глупые вроде бы. А вспомнишь о них, отвлёкшись на минуту от дел — и душа слезами обольётся, светлыми. Век золотой, навсегда утраченный… Только отсвет остался».
«Вот так, — думала она, вздыхая. — Экая, однако, глупая лирика. И никакого не осталось отсвета!»
Взлетали над костром обрывки, пылающие по краям, превращались в лёгкие чёрные хлопья, а потом тихо осыпались в сторонке. Она следила за их полётом, поднимала свои глаза, в которых отражались и плясали маленькие, жёлтые, злые огонёчки.
И не могла даже представить себе Дарья Аркадьевна, что по дьявольскому стечению обстоятельств, именно в эти минуты на другом конце города в огнедышащей печи крематория догорало и превращалось в горсть пепла тело убиенного ею Алексея Жукова.
Того самого. «Лёшеньки».
Паскудное, шутовское совпадение.
Да уж, не всякая гармония — от Бога...

Той весной, когда в него влюбилась шестнадцатилетняя Даша, Алексей Жуков уже заканчивал пятый курс университета. Разделяло их не так уж и много, каких-то одиннадцать лет. На самом деле — бездна.
Жуков был старше многих своих однокурсников, большинство из которых поступило на факультет сразу после десятого класса. У него же за спиною был детдом, школа рабочей молодёжи, завод и армия.
С первого дня учёбы жил он у Рижского вокзала, на первом этаже сталинского дома в великолепной, но запущенной трёхкомнатной квартире. Вместо штор на окнах висели ветхие занавески в полинявших незабудках. А на кухне и вовсе окна до половины заклеены были прямоугольными кусками жёлтых обоев, засиженных мухами до такой степени, что издалека казалось, будто это выгоревшие газетные листы. За все пять лет учёбы Жуков так и не удосужился поменять это безобразие на что-либо приличное, хотя не раз и намеревался.
Квартира эта досталась ему совершенно случайно, в наследство от старого товарища по детдому. Досталась практически даром, если не считать трёх бутылок портвейна «Агдам», который Жуков выставил другу по случаю своего вселения.
Все три комнаты обставлены были с антикварной роскошью. Впрочем, мебель была подобрана, как попало. Возле овального столика в стиле ампир стояла этажерка модерн, викторианские стулья соседствовали с пузатым купеческим комодом, а круглый столик и канапе в стиле барокко безмолвно враждовали с двумя прямыми советскими шкафами. Зато шкафы эти были удобны, просторны и весьма пригодны для хранения одежды и постельного белья.
Бельё у Алексея Жукова было казённое. Жуков раз в две недели менял его у кастелянши в общежитии.
Жуков обитал в квартире совершенно один, не считая тех случаев, когда здесь ночевали перепившиеся однокурсники или залетали на огонёк какие-нибудь весёлые случайные бабочки…
Жукову было двадцать семь лет, и был он свободен и беззаботен. Ни на какие лекции ходить уже было не нужно, дипломная работа давно написана, осталось только её защитить, да ещё сдать в июле государственный экзамен по научному коммунизму. Чистая формальность… Да ещё зайти на военную кафедру и получить офицерский билет.
Словом — живи да радуйся. И он жил да радовался. Просыпался от того, что сквозь распахнутое окно на лицо его потоком лился золотой свет апрельского утра, а на карнизе цокали коготками и гугукали голуби. Жуков ради этого солнца специально поставил свою кровать напротив окна. Правда, пришлось для этого использовать малосильного суетного Эдика Сапёшку и дюжего Ваню Мытного, заночевавших у него накануне после попойки. Больно тяжела была эта дубовая царская кровать с резными гербами на спинках. Зато уж и просторна.

Родители шестнадцатилетней Даши выбрали его в репетиторы по рекомендации. Просто пришли к факультету и стали опрашивать студентов. Многие однокурсники именно его назвали самым талантливым. Жуков в ту пору писал стихи. К тогдашней власти был, как и все, — в оппозиции, однако в борьбу с ней не вступал. Поругивал, но в меру.
И власть к нему относилась ровно, а в чём-то даже и по-отечески покровительственно. Обеспечивала ему светлое и спокойное будущее. Исправно платила стипендию, позволяла подрабатывать дворником и даром поживать в упомянутом уже трёхкомнатном служебном помещении у Рижского вокзала с мебелью, натащенной со всех окружающих помоек.
И вот в эту вполне уютную гармонию отношений человека и государства неожиданно для Жукова ворвался недобрый сквознячок. Вечером к нему заглянул Ваня Мытный, предупредил:
— Вчера тобой два какие-то интересовались. Топтались возле факультета. Выспрашивали… Подозрительные типы. На вид обычные люди. Мужик с бабой. Явные кагебисты… Если что, меня здесь не было и я тебе ничего не говорил.
И ушёл конспиративно через чёрный ход.
Жуков, хоть ни в чём и не был виноват, встревожился.
 «Кто бы мог настучать на меня? — подумал он. — Не Сапёшко ли?.. То-то он на откровенность провоцировал…»
Накануне за стаканом вина в споре с Сапёшкой Жуков хвалил демократию во Франции. В прежние времена — «преклонение перед Западом». А нынче не возбраняется. Такой статьи нет уже. За «преклонение» следить за человеком не станут, и, по крайней мере, не посадят. Значит, какой-то иной компромат. Но какой? Пьянки и девки? Это вряд ли, это не в счёт…
Жуков покопался в ящиках старинного письменного стола, порылся в своих рукописях. На всякий случай сжёг над газовой плитой два сомнительных черновика. Пепел собрал и спустил в унитаз.
Машинописную копию платоновского «Котлована», переплетённую в дерматин, тем же вечером вернул хозяевам. Даже и не дочитал. Теперь он был полностью чист и невиновен.
Конечно, волновался он напрасно. Супруги, принятые бдительным Мытным за «кагебистов», оказались мирными советскими служащими. Муж начальствовал в министерстве тяжмаша, а жена заправляла отделом в пищеторге.
Разговор их состоялся за чаем, на который они его пригласили. Жукову не часто приходилось бывать в таких богатых домах с румынскими гарнитурами. Поэтому он делал вид, что весь этот хрусталь ему не в диковинку и старался быть раскованным. Позвякивал ложечкой в чашке, покачивал ногою…
Все родители полагают, что их дети особенные. Но эти говорили чистейшую правду. Он сам в этом очень скоро убедился.
— У девочки с рождения великолепная, можно сказать, отменная память.
— Фотографическая, — подняв толстый указательный палец, подтвердил отец.
— Погоди, Аркадий Сергеич… Фотографическая — это не совсем то. Это, когда лица запоминают, улицы… Планы пулемётов, как в «Служили два товарища»… А у Дашеньки память на слух. Она целые страницы наизусть запоминает. Прочтёт два раза и помнит вплоть до запятой…
Даша сидела по правую руку от Жукова, время от времени искоса на него поглядывая быстрыми блестящими глазами. Эти взгляды отчего-то смущали Жукова, и он часто хмурил брови, говорил солидными законченными фразами…
Родители старались сбить цену, подчёркивая лёгкость задачи:
— На этом можно и нужно построить занятия. Вы пишете сочинения. Она их заучивает, вплоть до запятых. Экзамены в июле, так что времени достаточно. Сочинения она заучит…
— Вплоть до запятых. — Вновь вмешался Аркадий Сергеевич. —Тем более, что в медицинском не очень строгие требования… Там главное химия.
— Химия и биология… А с третьего курса, если всё хорошо будет, она решила специализацию взять по хирургии…
— Нелёгкая стезя… — покачал головою Жуков. — Да ещё на хирургию… Вашей дочери, с её внешними данными, самое место где-нибудь в театральном. Тем более, как вы говорите, слух у неё гениальный… И, тем более, внешние данные…
Он путался в словах.
— Ну что вы, что вы, Алексей! — Горячо заспорила мать. — Не смущайте девчонку. У нас и дед был хирургом. Это очень нужная профессия… Возможно, и вам когда-нибудь пригодится. Не дай Бог, конечно… Доведётся лечь в хирургию, а у вас там уже знакомая… Чем плохо?
— Мама, хирурги близких стараются не резать, — подала голос Даша. — Потому что эмоции. Рука может дрогнуть от жалости…
— То есть меня бы вы, Дарья Аркадьевна, резать не стали? — с некоторым заигрыванием в голосе, впервые обратился к ней напрямую Алексей, заглянув в её тёмные блестящие глаза.
— Ну, почему бы не стала? Вы же мне не близкий. — Равнодушно сказала Даша.
— Даша! — С укоризной произнесла мать.
Повисла на секунду неловкая пауза.
— Вы знаете, я могу здорово облегчить девочке жизнь. — Деловым, профессиональным тоном заговорил Жуков. — Есть мнение, что в мировой литературе существует всего тридцать три сюжета. Учтём этот фактор. Будем работать, по-возможности, одинаковыми сборными блоками. Тексты сочинений складывать по принципу детского конструктора...
Договорились на сорок сочинений. Жуков попросил за каждое сочинение — по червонцу. Итого четыреста рублей. Судя по их посветлевшим лицам, родители готовились заплатить больше. На радостях от удачной сделки, Аркадий Сергеич, отозвав супругу в спальню и посоветовавшись, вынес Жукову сто рублей аванса.
— Простите, Аркадий Сергеич, — ласково, но решительно отодвинул его руку Жуков. — Пожалуйста, никаких авансов. Я беру только за проделанную работу. Это мой принцип.
Никогда в жизни у Жукова не было такого принципа. Наоборот, он старался всегда взять вперёд. И эти сто рублей нужны были ему позарез…
Через стол сидела Даша и с любопытством наблюдала эту сцену.

Он побывал у них в доме ровно тридцать три раза, всякий раз принося новое сочинение. Поначалу общение их было исключительно и подчёркнуто деловым, официальным. Жуков говорил с ней сухим и строгим голосом, стараясь прямо в глаза не заглядывать. Обращаясь к ней, он скашивал глаза чуть в сторону, видел маленькое аккуратное её ушко, выбившийся каштановый локон… Когда он перешёл с ней в разговоре на «ты», он и не заметил. Вероятно, когда они пили чай втроём с её матерью.
А вот Даша по-прежнему обращалась к нему на «вы», хотя и не называла по-отчеству. Просто: «Вы, Алексей, опять по рассеянности мою ложечку взяли…»

— Итак, Дашенька, тема… «Пушкин и декабристы». Абзац. Открыть кавычки. Солнцем русской поэзии. Закрыть кавычки. Назвал Пушкина Белинский… — диктовал он, медленно вышагивая по ковру за её спиной, а она старательно записывала. — Точка.
Он работал короткими рубленными фразами. И ей учить легче, и запятых меньше.
— Эге. У вас, я гляжу, и Кафка есть, — удивлялся он, останавливаясь у огромного книжного шкафа, занимавшего всю стену. — У нас исключительно в читальном зале выдают, и то не всякому…
— Ой, только не трогайте, Алексей! Это папина, — поясняла Даша. — Он библиофил у нас. У него принцип — чтобы книга была «нечитанная»…
— Нечитанная и не листанная. Он, Дашенька, у тебя не библиофил, а библиоман. Чудачество своего рода, Но уважаю…
Через день они встречались снова.
— «Образ Татьяны в поэме «Евгений Онегин»… Готова? Абзац. Кавычки открыть. Солнцем русской поэзии. Закрыть кавычки. Назвал Пушкина Белинский… — диктовал он, а она старательно записывала. — Точка.
Даже в сочинение на тему «Новаторство Маяковского и революция» Жуков ловко ввернул этот типовой блок про «солнце русской поэзии». Подчеркнув корневую связь новаторства Маяковского с классической поэзией Пушкина.
К концу диктовки её мать, задом оттолкнув обе половинки двери, приносила на подносе чай с печеньем и молча удалялась. Он сопротивлялся, внутренне корил себя, но сжирал всё печенье до крошки. Голодным в те времена он был всегда.
Занятия их шли успешно. Он перестал уже дивиться, как в первые дни, её уникальной памяти. Она, глядя в сторону, быстро и точно воспроизводила наизусть все эти надиктованные им накануне тексты. Со всеми запятыми, кавычками, двоеточиями и тире.

Вскоре Алексей заметил, что с нетерпением ждёт следующего урока. Что без Даши ему как-то скучно жить.
«Ну-ну…» — только и сказал себе он.
Однажды, находясь в особенно приподнятом настроении, Жуков спешил на очередной урок. Эта душевная бодрость, владевшая им в последние дни, была как будто совершенно беспричинна. Жуков суеверно заставлял себя не думать о причинах. Он не стал ждать лифта, лихо взбежал на её этаж, ничуть не запыхавшись. Позвонил в дверь.
Алексей застал в квартире Дашиного одноклассника — Фрунзика. По неким неуловимым признакам понятно было с первого взгляда, что это свой человек в доме. И в доме, и в семье. Ещё в прихожей мать Даши предварила Жукова и таинственно прошептала:
— У нас тут молодой человек. Он ненадолго. Мне важно знать ваше мнение, Алексей. Меня немного смущает, что он не совсем русский… Как вы думаете, Алексей?
— Жених Дарьи Аркадьевны? — спросил шёпотом Алексей, чувствуя, как нехорошо потяжелело у него на сердце.
— Ну, как вам сказать… Не то, чтобы окончательно решилось… Вы ж знаете Дашины блажи. А так-то они с пятого класса дружат. Я вас сейчас познакомлю…

— Репетитор? Зачем какой-то репетитор? — Фрунзик, пожимая руку, даже не взглянул в лицо Жукову. — Можно же решить вопрос напрямую, через ректора… Аркадий Сергеич!..
Этот Фрунзик вёл себя невыносимо развязно и даже высокомерно. Он неимоверно раздражал Жукова. Вскоре он убрался.
Жуков хмурил брови, диктовал:
— Но я другому отдана, и буду век ему верна. Кавычки закрыть.
В горле всё время пересыхало и першило. Он часто пил воду.

А через день родители её уехали к морю, на родину того самого Фрунзика, в особый партийный пансионат. Сразу же после их отъезда Даша утратила свою удивительную способность к запоминанию. Утратила напрочь. Ни с того ни с сего вдруг споткнулась на середине цитаты:
— Я вас люблю, чего же боле… Кавычки закрыть.
— Я к вам пишу, чего же боле… — поправил он, делая ударение на слове «пишу». — Кавычки закрыть.
— Я вас люблю! — Упрямо повторила она, делая ударение на слове «люблю»…
— Ну, Дашенька, душенька… — укоризненно начал было он…
Даша поглядела на него, попыталась улыбнуться и заплакала.
Она сидела, закрыв пылающее лицо ладошками, и он видел, как подрагивает её по-сиротски оттопыренная нижняя губка.
Плотину, давно уже, впрочем, ослабленную, подточенную и размытую — в один миг прорвало, снесло… Конечно же, он и так давно уже обо всём знал! «Дашенька, душенька…» Когда он её и прежде так ласково называл, то видел, что у неё вся душа трепещет. И такая волна жалости, нежности и ликующей ответной любви ударила его в этот миг под самое сердце, что он упал перед Дашенькой, больно стукнувшись коленками о паркет. Жуков бережно взял в ладони её мокрое лицо и поцеловал. Даже и не поцеловал, а прикоснулся. Губы её, несмотря на омывавшие их солёные слёзы, были на удивление сухими и жаркими. Она мгновенно перестала плакать, вцепилась в него всеми своими пальчиками, прижалась тесно, и только судорожно всхлипывала и хватала воздух тонкими, нервными, прекрасными ноздрями...

Оставшиеся семь сочинений он продиктовал ей в своей трёхкомнатной квартире возле Рижской. Тут уж она почти ничего не запомнила. Записав торопливым почерком всё, что он ей надиктовывал, она откладывала листок.
— Ладно, Лёшенька, завтра выучу. Честное слово! Миленький ты мой…
Все его пояснения по поводу художественных текстов она слушала уже в широкой царской постели. Почему Лев Толстой не стал описывать всех деталей совращения Анны Карениной, а просто зафиксировал уже саму конечную сцену этого падения, которая и происходила-то неведомо где… И почему Вронский едет погибать на войну.
— А если б не война, то он бы застрелился, Даша. Тогда модно было стреляться. А вообще в России хорошо жить, Дашенька. Здесь, если жизнь не удалась, или если случилась несчастная любовь, человек имеет возможность не просто влезть в петлю или вскрыть себе вены в ванной, а благородно погибнуть за большое державное дело…

Родители её вернулись накануне выпускного вечера. На выпускной вечер он её провожать отказался, хотя она очень хотела показаться ему в белом, специально сшитом ради такого случая, платье.
И всё-таки улучила минутку в этот хлопотный для неё день и забежала к нему.
— Ну ладно. Я к тебе после выпускного нагряну, — пообещала она. — И никакой ты мне не старик. Забудь! Чтоб я больше не слышала! Это они все малолетки. Я их отгоняю, а они лезут, лезут…
— Не сомневаюсь. В белом платье ты вообще будешь неотразима. — Сказал он ей и отвернулся к окну. — У тебя и так брови соболиные, а уж в белом платье-то…
— Лёш, ты что?... Не навек же прощаемся… Ну, Лёш…
Проводив её до метро, он вернулся в пустую квартиру. Принял контрастный душ. Заварил чай и тут же забыл про него… Он не находил себе покоя и с болезненным нетерпением ждал наступления вечера. Ему казалось, что когда стемнеет, когда день окончится и солнце зайдёт — кончится и эта его душевная маята. Однако это было не так.
Он бесцельно бродил по улицам, шёл куда-то скорым деловитым шагом, часто поглядывая на часы, точно у него была определённая цель и он куда-то запаздывал. Шёл, куда глаза глядят, куда ноги несут и дороги поворачивают. Так, уже в сумерках, оказался он в Ботаническом саду, у небольшого тёмного пруда. Что-то стрекотало, ворочалось, шуршало в этой первобытной темноте. Оглушительно и страстно рыдали лягушки.
Жуков разглядел недалеко от берега белую кувшинку, водяную лилию. Он скинул джинсы и полез за нею, мелко переступая по илистому дну и боясь наступить невзначай на лягушку. Длинный стебель вытягивался и упруго сопротивлялся. Футболка его намокла, но он не обращал внимания. Поплыл, раздвигая стебли за следующим цветком.
Было уже половина третьего ночи, когда Жуков поднялся на её этаж. Поглядел на закрытую дверь и решил подождать у окошка на лестничной площадке, пролётом выше.
Он присел, прислонился влажной футболкой к холодной, ребристой батарее. Впрочем, ни холода, ни озноба он не чувствовал. Хотя его мелко трясло.
На рассвете хлопнула дверь внизу в подъезде, послышались тихие голоса. Долго же они поднимались, эти голоса. А когда Жуков выглянул из-за угла лифтовой шахты, то увидел именно то, чего увидеть так боялся. Даша, встав спиною к двери и слепо возясь с замком, другую руку забросила на плечо своему партнёру. Она целовалась взасос с этим своим Фрунзиком. Затем что-то шепнула тому в ухо, приоткрыла дверь, тихо засмеялась и исчезла.
«Ну, вот и всё» — подумал Жуков почти равнодушно. Внутри его как будто что-то в одно мгновенье перегорело. Вспыхнуло ослепительно и погасло. То, что полыхало в нём весь день и весь этот долгий вечер, и всю эту короткую летнюю ночь, перестало полыхать и трепыхаться. Вихрь, который гудел под солнечным сплетением, утих и улёгся. Всё превратилось в камень. И футболка его давно высохла.
Торжествующе ухнувший лифт принял грешное похотливое тело Фрунзика и увёз в его тёмный проём бездонной шахты. В палящие инфернальные глубины. По всей вероятности, в самое сердце преисподней.
Алексей Жуков спокойно и добровольно, ступенька за ступенькой, стал спускаться в ту же жгучую тёмную бездну.
По пути сунул свои мёртвые белые лилии в ручку её двери и пошёл себе мимо.

С этими дурацкими белыми лилиями, чудесным образом сумев их оживить, она и заявилась к нему на Рижскую. Она прибежала ровно в полдень, потому что, несмотря на школьный бал и бессонную ночь, долго спать не смогла.
Улыбаясь, она давила и давила кнопку звонка, а тот радостно и празднично заливался, щебетал соловьём в прихожей.
Дверь, наконец, распахнулась, и вышел сонный Сапёшко.
— А-а, Дашуля… Привет! — сказал он. — Белые лилии, белые лилии… А Лёшки нет.
— Как нет?..
— Уехал. С концами, как говорится. Кланяться тебе велел. Кланяйся, говорит, ненаглядной моей… — Сапёшко шутовски поклонился, коснувшись рукою пола. — Мол, с девушкою я прощаюсь навсегда… Просил ещё особо передать, что кондуктор всё понимает…
— Он не мог так, — она пыталась заглянуть за его плечо вглубь квартиры, в страшную её пустоту. — Кондуктор не понимает! Не понимает! Не понимает!..
Соловей заливался и заливался в прихожей.
И затих он только тогда, когда Сапёшко с усилием отвёл её руку и Даша отпустила, наконец, кнопку звонка.

Два выходных дня пролетели, как всегда, незаметно...
В понедельник утром Дарья Аркадьевна ещё в коридоре предупреждена была дежурной медсестрой, что в служебном кабинете её дожидается следователь.
— Тот самый, Дарья Аркадьевна, что осенью приходил. Пауков этот… С минут пять уже сидит…
— Что ему надо, не говорил?
— Нет, Дарья Аркадьевна. Не говорил. Куль какой-то пронёс… В бумагу завёрнутый…
Не то, чтобы она испугалась, но как-то растревожилась. Хотя она прекрасно понимала, что против неё ничего нет. Всё списано и закрыто. Никаких новых нарушений в отделении не было. Больные либо выписывались, либо мёрли в полном соответствии с уголовными законами. Вернее, с законами природы.
«Что ещё за «куль»? — недоумевала она, неторопливо шагая по коридору. Линолеум глушил звук её острых каблучков. Возможно, поэтому она застигла его врасплох. Следователь, согнувшись над своим саквояжем, возился с плотной коричневой бумагой, пытаясь уложить её и утоптать. Бумага шуршала, пружинила, топорщила углы и сопротивлялась.
Он не услышал, как она вошла, и обернулся только на стук закрываемой двери.
— Ах, здравствуйте, Дарья Аркадьевна! — С напускной бодростью произнёс он. — Незваный, как говорится, гость… Я на минуту. Частный, как говорится, визит… А вы похорошели! Что делает весна с женщиной…
— Здравствуйте, — холодно сказала она. — Вы точно улики прячете.
— Всего лишь упаковочная бумага… Вот…
Сердце её дрогнуло. На столе лежали белые лилии. Не менее трёх десятков.
— Откуда эти цветы?
— У старшей медсестры украл, — попробовал пошутить он. — Это вам, Дарья Аркадьевна. В знак… В знак… — Он пошевелил пальцами, мучительно подыскивая слово. — А ни в какой ни знак. Просто. От сердца…
— Спасибо, — сказала Дарья Аркадьевна. — Чем обязана? Кого-то нужно в отделение положить?
— Ах, не приземляйте… Бескорыстно. И без всякой задней мысли, поверьте… Вернее, после долгих-долгих мыслей и раздумий!.. — Загадочно пояснил он.
— Ну, хорошо. Какое дело привело вас снова ко мне?
— Дело прошлое, дело прошлое… В общем-то, пришёл я без всякого дела. Частный визит. Хотел просто поделиться с вами своим открытием. — Голос следователя стал серьёзен. — Помните того старика, который умер у вас под капельницей?
— Разумеется, помню…
— Следствие по нему официально было закрыто и тогда же сдано в архив. Так что… Но что-то не давало мне покоя. И я начал рыться...
— И вы начали рыться в могиле, — перебила Дарья Аркадьевна, инстинктивно пытаясь сбить следователя с темпа. На душе у неё стало очень и очень тревожно.
— Весьма уместный каламбур, — похвалил следователь. — Много любопытного узнал я, Дарья Аркадьевна, о вашей прошлой жизни. Ничего предосудительного, сразу оговорюсь. Вы чисты перед обществом и государством. Но… Есть одно только маленькое «но»… Это был, Дарья Аркадьевна, не ваш Жуков.
— То есть?..
— Это был Жуков, но не ваш, — раздельно повторил следователь. — Другой. Посторонний. Невинный.
Она растерянно молчала.
— Самая распространённая в мире фамилия — Кузнецов. — Ласково говорил следователь. — Затем Иванов, Петров, Сидоров… Ну и Жуков. Ванька Жуков, маршал Жуков… Много их, понимаете? Жуковых. Очень много… Вашего как звали? Алексей!
— Лёша, — тихо сказала Дарья Аркадьевна.
— А по-отчеству?
— Не знаю… Не помню.
— А-лек-сан-дро-вич! — с укоризной проскандировал следователь. — Алексей Александрович Жуков! А тот старик… Он не ваш! Он — Алексеевич! Похоже, правда? И, тем не менее, простой однофамилец.… Ну не повезло человеку. Созвучия, знаете ли… Это как Снегирёв и Снигирёв. Помните? Да и привезли его от Рижского вокзала. Со страшными гематомами на харе. Перепутали вы его, Дарья Александровна.
— Аркадьевна, — поправила она. — Это невозможно…
— Простите, Дарья Аркадьевна. Это от волнения. Вы говорите, невозможно. Всё возможно. — Возразил он. — Как там говаривал Пётр Первый: «Всё, чего быть не может — может быть в России….» Я и не такие ещё невозможности встречал в своей практике. Так что зря вы, Дарья Аркадьевна, жгли свои мосты, то бишь вещьдоки… Осенний сквер, унылая пора… Письма горят, осыпается пеплом прошлое…
— Вы и стихи сочиняете?
— Лишён чувства ритма и меры, Дарья Аркадьевна, напрочь лишён… Но прекрасно понимаю ваши тогдашние чувства. Не до конца, так сказать, вырвал из себя лирические струны… Хотите, я расскажу вам про ваши мотивы?
— Ну-ну, — коротко кивнула она. — Даже и не верится, что вы следили за мной в сквере…
— Уж больно вы меня зацепили, Дарья Аркадьевна. В буквальном смысле, больно… Ну а насчёт мотива… Тут всё очень просто. Первая ваша любовь. Прекрасный образ. Светлый и юный. Приятно сберегать такой образ в сердце и в памяти. И тут неожиданно является откуда-то извне некто. В гнойных язвах и рубище. Потрёпанный жизнью прощелыга. Беззубый, облысевший, вонючий… И разоряет в вашем сердце самое хрупкое и святое. Это же оскорбительно. Измена! Это в добрых русских сказках, Дарья Аркадьевна, чудище превращается в прекрасного царевича. А в жизни, как водится, всё наоборот... И вы его немедленно приговорили…
— А он оказался не тем, — проговорила она и торопливо добавила: — Вы не думайте! Я просто принимаю вашу игру. Так вы говорите, что тот был Александрович, так?.. Мой-то, условно говоря… А под капельницей по ошибке умер другой. Однофамилец…
— Истинно так!
— Не тот! — почти с досадой произнесла Дарья Аркадьевна.
— Да не бледнейте вы так. Не на Страшном же мы с вами суде! Был бездомный бомж. Помер и его закопали… Убил, закопал, на могиле написал…
— Его в крематории сожгли. — Произнесла она механическим голосом. — Ну и зачем в таком разе вы мне принесли эти цветы?
— Восхищён, Дарья Аркадьевна! Всё-таки поступок подобного калибра редкость в наше время. Это ведь было не банальное убийство. Из корыстных, положим, расчётов. Это драма. Драма лирическая, сердечная. Ей-богу, в вас есть что-то шекспировское.
— Это комплимент?
— О, Дарья Аркадьевна, вы редкая женщина. Я даже сочинение ваше институтское читал. Вступительное. Прекрасное и весьма умное сочинение. С единственной ошибкой, за которую вам и поставили «четвёрку». Бестолочи. Какая-то цитата вас подвела. Что-то из Пушкина, кажется…
— «Я вас люблю, чего же боле…»
— Не понял? — встрепенулся следователь.
— У Пушкина: «Я к вам пишу, чего же боле…» — раздражённо пояснила она. — А я написала «люблю». Одно дело — «я к вам пишу», и совсем иное — «я вас люблю»! Что тут непонятного? Ни Гоголя вы не знаете, ни Пушкина…
— А-а, понял, понял…
— Ну и зачем вы пришли? Доказывать мою преступность и укорять в убийстве…
— О, не заморачивайтесь на этом! Бывают случаи, когда преступление, наоборот, свидетельствует о благородстве духа. Я лично, вообще говоря, не считаю убийство большим грехом. Даже с точки зрения религиозной, убийца — это всего лишь акушер, помогающий родиться человеку в иной мир.
— Забавный афоризм…
— Вот именно. Но зря мы с вами затеяли эти психологические игры. Вы уж меня простите, Дарья Аркадьевна. Я вовсе не за этим к вам явился. Я ведь не конченый негодяй, как вы тогда ещё, при первой нашей встрече, успели подумать. Отнюдь. Я вас, можно сказать, утешить пришёл. Так вот знайте же — с вашим-то любимым всё в порядке. Зря вы фотографию его сожгли. Лейтенант Жуков Алексей Александрович действительно пал смертью храбрых. Хотя, в смерти храбрых, на мой взгляд, всегда есть что-то глупое.
— Какой ещё «смертью храбрых»? — Она встряхнула головой, точно сбрасывая наваждение. — Что вы имеете в виду?
— А вы что ж, не знали? — Удивился в свою очередь следователь. — Не знали, что он пошёл в военкомат, напросился добровольцем в Афганистан?.. Не знали?
— Мне муж не сказал… Будущий муж.
— Н-да-с. Простите… Лейтенант Алексей Жуков через два дня после вашего выпускного бала был уже в Гильменде… Где, скорее всего, и погиб…
— Почему вы сказали «скорее всего»?
— Потому что не ушёл с ротой, а остался прикрывать… Добровольно. Наши вернулись на ту высотку только через день. Сперва капитально проутюжили местность «градами». И после ничего там, естественно, не обнаружили. И никого…
— Господи, как же так! — ошеломлённо проговорила Дарья Аркадьевна. — Ни в какой голове всё это не укладывается. Вы хоть уверены в том, что говорите?..
— Я профессионал! — С некоторой даже обидой произнёс следователь. — Я опираюсь исключительно на факты. Хотя, честно вам признаюсь, объектом моих исследований был вовсе не он, не Жуков ваш. Это так, побочные результаты. Меня занимала исключительно ваша жизнь и ваша личность. Уж больно мне хотелось проникнуть в ваши глубины… Сублимация, так сказать… Впрочем, это уже похоже на объяснения… Н-да-с. Всегда наговоришь лишнего. Прощайте, Дарья Аркадьевна.
Дарья Аркадьевна молчала.
— Только не вздумайте поверить, что он остался в живых. — Сказал он, подойдя уже к двери и взявшись за ручку. — Не нужен он вам живым. В сущности говоря, они же с этим… с вашим-то несчастным пациентом одногодки были. Разницы никакой. От вашего, если бы он остался жив, точно такие же руины остались… Что было, то прошло… Забыл, закопал…
Дарья Аркадьевна кивнула.
— Странно. А я уж решила, что вы шантажировать меня пришли…
— Закономерное опасение. Но… Я просто вернул вам, как бы это выразить… Светлую память, вот! — Следователь усмехнулся и добавил с некоторой иронией: — А насчёт шантажа… Была такая мыслишка. Затоптал в зародыше. Вы не поверите, совестно стало. Как вспомнил взгляд ваш… И вообще. Надо же хоть иногда и о душе своей подумать. Доброе дело какое-нибудь соорудить… Бескорыстное…

Она и не заметила, когда он ушёл. Точно сквозь землю провалился.
Глядела на рассыпанные по столу белые лилии. Светлые цветы примораживали взгляд. Ей показалось вдруг, что от них потянуло могильным сквозняком...
Дарья Аркадьевна очнулась, глубоко и судорожно вдохнула воздух, как будто собиралась нырять. Двинулась к приоткрытой двери. Сжав зубы, прошла она мимо дежурной медсестры по коридору к лифту. Та что-то говорила ей вслед, но Дарья Аркадьевна слышала только шум её голоса, но не разбирала слов и не понимала смысла. Лифт поплыл вниз и остановился в подвале.
Доктор Полюшкин стоял в дежурке у столика, что-то наливал в мензурку. Дарья Аркадьевна выдохнула и побежала к Полюшкину. Доктор Полюшкин обернулся на стук её каблучков.
А она, уже подвывая, схватила его за плечи, прижалась лицом к груди… Но доктор Полюшкин, толстый, седовласый, он давно уже жил на свете и всего-то он навидался-наслышался.
— Ах, Дашенька, Дашка… — ласково увещевал он её, гладя по плечу. — Душенька ты наша. Не удалась жизнь! А мы спиртику сейчас нацедим, да неразбавленного и хлопнем. Да водичкой запьём… Чтоб не першило… Бубличком закусим с маком. За жизнь нашу неудавшуюся… Присядь хоть сюда вот, на стульчик…
Ну и выпили, успокоились понемножку… Говорить стали. Дарья Аркадьевна говорила и говорила, не могла остановиться. Добрый доктор Полюшкин помалкивал умно, знал, как надо делать…
— Ах, какой же дурень-дурак! — Шмыгая носом, сокрушалась она. — Глупый, глупый дурак! Это же выпускной вечер, шампанское… Я его чмокнула на прощанье. Фрунзика этого чёртова. В губы, правда, получилось… А он увидел. Конечно! Лилии свои оставил в дверях. Папа утром принёс… А он, как Вронский... На войну сбежал. Жизнь отдавать.
А доктор Полюшкин снова подносил ей, чокался:
— Пей, Дашенька. Думаешь, у меня жизнь удалась? Ты найди мне хоть одного человека, который сказал бы, что у него удалась жизнь. Не найдёшь ни одного. Ну, разве дурака какого… Это у американцев жизнь удалась. Да и то, думаю, только в кино…
— У тебя удалась, доктор… Уважение, опыт… У тебя хорошая, достойная жизнь. Все тебя любят. Ты добрый… Хоть и выпиваешь.
— Толку, что я до сих пор дожил… Лучше б я пал смертью храбрых. — сокрушался Полюшкин. — Героем бы погиб. Я ведь, Дарьюшка, в молодости не толстый был, как сейчас. Отнюдь не толстый! Я видный был…
— Я зна-аю, — подтверждала Дарья Аркадьевна. — Ещё какой видный…
— Ты не можешь знать! — Сердился доктор. — Ты девчонкой была. Тебя ещё на свете не было…
— Всё равно зна-аю…
— Она зна-ает… — передразнил доктор. — Давай ещё по одной. Раз уж на то пошло…
Выпили. Дарья Аркадьевна и запивать не стала, выдохнула, заговорила горячо, сбивчиво, хрипло:
— Вот жизнь! Ну не скотство ли? На мне два трупа! Два Жукова… Один пал смертью храбрых, а другого я сама уморила. Один — молоденький, ненаглядный… Из-за меня погиб, дуры! А другой — старик омерзительный. Руина. Развалина. Ты слушаешь, доктор? Сан Саныч?
— Слухаю, Дашка, слухаю…
— Ну, так. Слухай дальше… Следователь мне всё по полочкам разложил. Мотивы мои. Как будто я сама их не знаю, мотивы эти… Но догадливый подлюка. Хотя и пошляк, каких свет не видывал! Лилии мне принёс, со значением… Лежат сейчас там, наверху… Влюбился в меня. Говорит, что таких, как я — одна на сто тысяч…
— Врёт! На миллион!..
— Погоди ты… Ты дальше слухай, Сан Саныч… Жуков, дескать. Самозванец. Память мою светлую утащить… Насмешка судьбы. Умора… Ха-ха-ха… — весело и пьяно хохотала она. — Сан Саныч, милый ты мой… Доктор!
— Ты, Дашка, особо не кричи про свои трупы. Все грешны. Да у меня этих трупов, как мартышек в джунглях!.. — Похвастался доктор Полюшкин. — Хрена ли их считать?
— Как мартышек в джунглях! — Подхватила она. — Здорово сказано! Остроумно. Я запомню, доктор… А мой муженёк, Сапёшко-то мой, ох подлюка-а….
— Ну, так и помянем, Дашенька. — Невпопад перебил доктор, поднимая полную мензурку. — Помянем. Не чокаясь, раз-два-а…
— Ох, Лёшка, Лёшка-а… Дурачочек ты мо-ой… — она схватилась за голову и стала раскачиваться. — Светлая ты моя память…
— Тихо-тихо-тихо!.. — Испуганно крикнул доктор Полюшкин. — Тихо! Дарья, не вой! Смейся лучше…

Она уснула прямо на узкой кушетке, на холодной сколькой клеёнке. Спала, как спят дети в детском саду, подложив сложенные ладошки себе под щёку. И дышала, приоткрыв алый рот, неслышно и ровно.
Доктор Полюшкин набросил на неё свой старый плед, выпил ещё мензурочку, затем полез в сейф. Достал толстый журнал, долго листал страницы, взад-вперёд.
— Ага, вот и он… Так и есть! Алексей Александрович. — Бормотал он себе под нос. — «Подозрение на инфаркт». Всё правильно. Я ж помнил, что Александрович. Я Сан Саныч, и он — Александрович. Особо не спутаешь. Ну, следак, мать твою… Утешил девчонку. Надо ж придумать. Алексеевич! И ведь убедительно как… Светлая память.
Доктор Полюшкин принялся переправлять давно уже не существующего Александровича на такого же виртуального, придуманного добрым следователем — Алексеевича. Мало ли что. Вдруг девчонка вздумает перечитать, перепроверить.
Исправил, поглядел и так, и этак, издалека, сбоку… Получилось практически незаметно для постороннего глаза, благо запись была некогда сделана его же пьяными каракулями.
Захлопнул журнал и упрятал обратно в сейф. Он, конечно, понимал, что это грубая, в общем-то, работа… Но сойдёт и так… Если особо не вглядываться, то сойдёт так.