Зиночка

Нана Белл
Зиночка

Обычно Зиночку провожал Васька Гончар. Смешной такой рыжий пацанёнок. Ему лет двенадцать тогда исполнилось. Волосы у него были тёмно-рыжие, густые, стожком размётанным, лицо круглое-круглое, в мелких крапинках под цвет волос, и такой крепышок, и так умел, что казался настоящим мужичком. А, главное, был он смел, силён и не глуп. У Гончаров же этих из рода в род, четырнадцать человек детей. Это же представить себе невозможно. И отец на фронте. Мать их, Настя-цыганка, уже и тогда пожилая была, и ногу правую приволакивала, но всё у неё бегом, бегом да с прискоком.
Ей Зиночка сразу понравилась, еще, когда та первый раз в село их приехала, молодухой, но только и пожалела её тут же, ну и свекровь ей досталась.

Конурцовы были известны своим норовом, заносчивостью, а Нюрка,  которая иначе как на Анну Никаноровну и не откликалась, уж так важничала, что и замуж ни за кого идти не хотела. А так как была она красоты невиданной, то барин их и помог – отвёз в Москву на ярмарку невест. Там ей  отыскалась пара, нет, ни как Татьяне, но знатная.
Только после того, как муж ей дом диковинный построил и чего только в него из дальних странствий ей ни навёз, она уж совсем нос задрала.

Зиночка же, невестка её, была радушной, весёлой, идёт по селу – всем кланяется. Но, говорят, хоть из семьи-то была хорошей, чуть не дворянской, а бедной. Только Никаноровна бедность презирала, а потому, как речь о Зиночке заходила, рот кривила и лицом кислилась.

Когда Конурцова эта овдовела - кстати, тоже история та ещё, потому что муж её никакого отношения ни к деревни, ни к прозвищу их не имел, и посещал этот ни к лицу его, ни к стати, ни к фамилии совсем не подходивший, голый рязанский угол, лишь по необходимости, простыл в дороге и в три дня  в этой самой глухомани и скончался, о чём повествует нам надпись на покосившемся кресте с завалившимся вокруг могилы забором, тоже деревянным – стала на лето Зиночку с детишками на лето к себе в дом пускать, да и в Москве Зиночка тогда уже у мужа стала жить, с ним вместе, а то он у своих родителей, а она с детьми – у своих. Как в Москве, так и в Зарязани жила Анна Никаноровна в богато убранной комнате, с бронзовыми напольными часами, медвежьими шкурами на полу, разными причудами в  шкафу с хрустальной витриной, а Зиночка - в какой-то голой, холодной половине, рядом с кухней.

Зиночку в деревню перевозил муж, обычно, на грузовике, со всем скарбом и детьми. Она всё скребла, мыла, носилась по дому, просушивала, оттапливала. А через несколько дней на поезде, в вагоне экстра класс прима люкс, чтобы, не дай бог не простыла как отец, сын перевозил маму. ( В те далёкие времена на их станции много дальних поездов останавливалось, а потому можно было без всяких пересадок сесть в поезд и преспокойно, в окно, поглядывая, добраться  до  Назаровки, а оттуда до их деревни - вернее села, потому что когда-то и церковка на горе стояла, и маковками своими издали видна была - уже  пустяки, и если бы не овраг, через который не каждая лошадь перебиралась, совсем бы раз плюнуть.)

В тот год тоже всё как всегда было. Только Зиночка грустная приехала и уставшая, потому что  в родильном доме её новорожденная дочь подхватила сепсис , весь год была между тем светом и этим и теперь вся надежда была только на свежий воздух да молочко с ягодками.

Приехали, разгрузились, жить начали. Но только был то сорок первый год, а что случилось двадцать второго июня – сами знаете.

Мужа Зиночкиного на фронт не взяли, он был начальником, у него и бронь была, и документы всякие на въезд-выезд. Вот он приехал как-то в августе и вместо того, чтоб жену с ребятишками в Москву забрать, говорит:

- Вы тут пока поживите, а как наладится, я за Вами приеду.

Она потом подсчитала – один год пять месяцев двадцать три дня длилась та её жизнь.
Другая бы на её месте после всех своих мытарств, зарок дала, в село ни ногой, а она – нет.
Ездила, радовалась, других за собой тянула. Хотя и дался ей тот год так, что до самой смерти забыть не могла, она о том молчала, только когда в больницу на исходе своих дней попала, студенточке какой-то незнакомой, которую родственники в сиделки наняли, всё рассказывала-рассказывала…

-  А однажды Васька идти со мной отказался, его и Настя просила,  и я, только напрасно. Упёрся и всё. Думаю, струсил. А мне не до страха, мне детей кормить нечем было.

 Я хотела утром идти, пораньше, а Анна Никаноровна не отпустила. Она всё собиралась умирать, уже не первый раз. Велела мне на кухне всё в порядок привести, стол до бела отскрести, чтобы её, если умрёт, на чистом обмывать, полы перемыть. Пока я всё это делала, она за мной присматривала. Освободилась только к обеду, уже темнеть начало,  снег пошёл.
 Дорога мне хорошо известна, через бугры, поля, через ручей, а там и Муравлянка. В ней народ почему-то побогаче, чем у нас в Завидове был или даже Назаровке, наверно, потому что там завод крахмальный, может, с него кормились, у них мне всегда что-нибудь выменять удавалось.

 Иду я быстро, дорога хорошая, под ногами наст прочный, уже много дней мороз стоял, снег только в тот день пошёл и то, мелкий, как изморозь, спустилась к ручью, стала вверх подниматься, к ельнику, и чувствую – взгляд чей-то, а мы с Васькой, когда прошлый раз ходили, уже заметили – кто-то за нами наблюдает, я пошла быстрее и этот кто-то тоже, я чуть не бегом и он. Только когда к деревне вышла, отстал, а обратно пошла – он опять за мной, чувствую рядом где-то, а оглядываюсь – никого нет. Когда я по горе нашей от ручья поднималась,  уже стало совсем темно, небо звёздное, луна и вижу какие-то точки светятся, попарно, справа, слева, впереди.
 Тут я поняла, кто у меня в провожатых и почему Васька со мной не пошёл. Ты думаешь, мне тогда за себя страшно было? Нет, я только о детях думала, я всю жизнь так. Сначала о детях своих, потом о внуках .
 Мне иногда даже причесаться некогда, а однажды вышла на улицу, внуков в бассейн вела,  а сама сапоги надеть забыла. Веду их за руки и думаю – что-то у меня ногам как-то не удобно. Посмотрела на ноги, а я в одних чулках. Пришлось вернуться. Ну, это ерунда.

А вот тогда – действительно плохо было. Всё бы ничего – и Анна Никаноровна, которая каждый день на тот свет собиралась и велела мне к её смерти всё готовить,  и дальние дороги по тем оврагам, но  вдруг стали в деревне дети умирать.

 Мимо нас – дорога к кладбищу. И вот чуть ли не каждый день – гробики несут, иногда на лошади, иногда на руках, а иногда идёт баба, одна, у неё в руках как будто ребёнок запеленатый, она его прижимает, а сама как деревянная. Потом говорили, это какая-то эпидемия была, детская, то ли скарлатина, то ли ещё что. Толком никто ничего не знал. Только вечером – температура, жар, а утром уж всё.
 Вот тогда я дрожала. Не пускать детей на улицу – нельзя, им только и радость – на санках покататься, они потом всю жизнь всем рассказывали, что такой жизни как в деревне, у них никогда больше не было, особенно сыну нравилось.
Я тогда что не делала, всё молитвы про себя шептала, когда со словами, когда просто сердцем и вечером, пока не усну – всё повторяю – Господи, помоги, Господи, помоги.

Несколько раз ко мне в деревню муж приезжал. Привозил кое-какие вещи на обмен, иногда продуктов немного, как-то раз, бензин председателю привёз, под посевную, в колхозе хоть и был всего один трактор, но и ему надо. Мне за этот бензин дров выписали.
Конечно, дрова это спасение, только мне каждый приезд мужа мучением кончался.

Не знаю, как он там, в городе жил, встречался ли с кем, был ли у него кто, а только когда приезжал – всегда ждал от меня нежности.
- Ты, - говорил он, - когда замуж за меня выходила, обманула, обещала ласку, а сама будто не рада моему приезду.
Я ему уступала. Только не веселили меня наши встречи . Знала – это мучение моё. Пройдёт месяц-два – мне к Роганихе идти, она за поворотом от нас, на Голом конце жила, да ночью, чтобы никто не видел. А однажды она мне отказала.
- Нет, - говорит, - меня предупредили, донёс кто-то, больше не могу.
Зашла я в лес, поглубже, и там над собой, как она научила, изгалялась.


А когда в Москву приехали, я ему сразу сказала:
- Ты уж меня извини, только я своё обещание назад возьму. Очень я устала. Ты если хочешь, можешь считать себя в этом вопросе свободным, я не обижусь.

Только всё равно мне обидно было, когда я замечала, что у него кто-то появлялся.
Я иногда даже выдумывала, будто меня кто-то провожает, а однажды на свой день рождения заказала торт громадный такой – на нём шоколадное ведро, а в нём – бутылка шампанского, тоже шоколадная. Так вот я всем сказала и мужу тоже, что это мне будто генерал один знакомый подарил. Никто, конечно, не поверил. Все знали, что всякие там ухаживания не по мне. Да и откуда бы ему взяться – генералу?

Ты, наверно, удивишься, но я после войны уже никогда настоящей женщиной себя почувствовать не смогла и сколько бы лет не прошло, как сейчас вижу и точки эти в степи светящиеся, и гробики детские, и подружек своих  с похоронками в зажатом кулаке, и как бабы лучше тракторов пахали, и как над овечками колхозными дрожали, а если что с ними не так – ревели ревмя.
 Я и тогда понимала, что мне только бы дождаться, когда немцев от Москвы отгонят, и муж заберёт, и я опять привычной жизнью буду жить… А Настя, Нюша, Мария, Шурка, Клавдия – эти то как?  Без мужей, с детьми… И веришь ли?  Всё смогли – и детей вырастили, и землю эту до самой своей смерти пестовали, а не стало их – смотри, что с деревней сотворили…

Вот дети мои удивляются:
- Ну, что ты, мать, приехать не успеешь, вещей не разложишь, а сразу бабок своих привечаешь, всех сразу одариваешь, к себе зазываешь.

- А как же? – говорю , - Я с ними – роднее родных. А меня не будет , их – с чем останетесь?

Как в воду Зиночка глядела,на той улице, где дом их брошенный, ставнями на ветру хлопает, только Валька, что когда-то почтальоншей работала, да Клавдия. Ни коров, ни овечек, ни огородов. Один бурьян да татарник. А их не будет, тогда что?