Юкка. Гл. 3. Коньяк. 3, 4

Анна Лист
Начало см.http://www.proza.ru/2010/01/12/788
          http://www.proza.ru/2010/01/12/1661
          http://www.proza.ru/2010/01/15/114
          http://www.proza.ru/2010/01/16/328
          http://proza.ru/2010/01/17/130
          http://proza.ru/2010/01/17/1543
          http://proza.ru/2010/01/19/104
          http://www.proza.ru/2010/01/20/116


3
Лариса послушно, как Тамара велела, тоже попыталась отключиться, но сна не было.
Вот, не стала «держать в себе». Облегчила душу? Тамара не хочет и говорить об этом, ей всё ясно, ей неинтересно. Чего ты, Никитина, добилась своими откровениями? Просто встала в ряды «плохих девочек». Что бы Комаровская сказала, узнай она… Дурно, дурно «себя вела». Это даже для лояльной Тамары неоспоримо. Уж конечно, своей Таньке она ни за что бы не поведала такую неприличную историю, даже в целях назидания. Разве Лариса сама не понимает, как это всё выглядит? Чудовищно выглядит. Подробности сообщены, оценка – ожидаемая вполне оценка! – получена. А «удалить файл» почему-то не получается. «Отмена изменений невозможна»…
Отчего Тамара так уверена, что для него та долгая, длинная ночь ничего не значит? Более того, ей, Ларисе, указано, что и для неё, Ларисы, она ничего значить не может и не должна. Нет, никогда, никогда она с этим не согласится!.. Два человеческих существа отринули все барьеры, сбросили все свои личины, все прикрасы, все одежды, оставшись беззащитно-обнажёнными, как в момент появления на свет Божий, открыв друг другу все свои телесные тайны… Припали друг к другу, чего-то друг в друге ища, сплелись так близко, что ближе не бывает…слились в нечто единое, со-во-ку-пи-лись… И ведь не отпрянули равнодушно и сыто друг от друга, утолив телесную, животную, короткую  жажду; что-то держало рядом долгие, долгие часы – пока не спугнули, не встревожили, не прогнали… Из рваных обрывков яви осталась у Ларисы чёткая картинка – стоп-кадр, скрин-шот, нарезанный из видеозаписи: он, совершенно голый, трогательно голый, словно улитка, выдернутая из своего спасительного домика, с одним тёмным нательным крестиком на витом шнурке, стоит у закрытой двери её спальни, держа в руках ворох своей одежды, и, склонившись, тревожно вслушивается в голоса, раздающиеся снаружи… Вынырнув ненадолго из тяжкого забытья, она поняла – пришли… Вот и всё. Пора. Забирают. Отдирают. Он уже не с ней, есть дела поважнее… Успела остро кольнуть обида – хоть бы слово на прощание, хоть бы жест, хоть бы тень надежды – нет, ничегошеньки ей в утешение. Она камнем уронила голову на подушку и снова ушла на дно беспамятного небытия. А потом сразу бодро-беспощадный, мучительный треск будильника, насильно извлекающий её – упирающуюся, изнемогающую, обессиленную – в это равнодушное, холодное утро, в крупный, сильный озноб… На полу её одежда, слоёными колобками скатанная в два комка: верх отдельно, низ отдельно – нет, не приснилось… И гнетущая тишина: одна в огромном пустом доме, покинутая, ненужная, использованная, с больной головой и покалеченной рукой… Зализывай раны, расхлёбывай. «Ты этого хотел, Жорж Данден»?
Да, хотела! Хотела, сама не зная – чего. В отчаянии от того, что первый день прошёл впустую… Пришла вечером – сидит её Геракл, хоккей глядит. Спустилась вниз в ночной майке: «Вы не посмотрите у меня в комнате отопление? Жарит немилосердно, а я не знаю, как прикрутить и что…» Вежливо поднялся к ней в спальню, подкрутил один радиатор, она, перегнувшись через спинку дивана – другой… Ну что же ты? Мы одни в доме, и нам никто не в силах помешать. Вот моя постель, вот я в ночном одеянии… Яснее некуда. Действуй же! Ведь тащил сюда четыре дня назад, так упорно… Нет, ушёл вниз. Хоккей интереснее? Так и будет там сидеть, пялиться на дурацкую шайбу? Когда же ты пойдёшь наверх, как в прошлый раз? Телевизор затих, хлопнула входная дверь. Ушёл куда-то. Не поддался на провокацию. Куда же ты, мой Геракл? неужели ты всё забыл? Я не нападаю первая. Это стыдно, это нельзя, это страшно. Надо снять запреты, надо осмелеть, надо – напиться… Разве могла она даже Тамаре признаться, что обрадовалась, почуяв боль в саднящем, словно израненном горле? Вот и желанный предлог. Ведь могла бы в аптечке какие-нибудь таблетки найти, или хоть содовое полоскание устроить. Но она не вылечиться хотела, а язык, руки, стыд и страх развязать, отодвинуть прочь, забыть о них… Так и схватилась за «рижский вариант». Скорей, скорей оглушить себя, забыться, вырваться из пут… Нетерпение и досада: прочь помехи… Зинаида – пришла надзирать… Да сгинь же ты, пропади с глаз долой, златозубая, оставь нас с ним вдвоём, дай мне взять в руки его душу, его сердце, не мешай! Зелье отопрёт все замки, освободит, «оковы тяжкие падут», нет сил их терпеть, зачем их терпеть? В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне… ты право, пьяное чудовище… я знаю – истина в вине… Уж простите, «серебряный» Блок… может, вы и воспаряли в вашем опьянении, и я хотела – воспарить, взлететь белой прекрасной птицей… Горной орлицей. Нежным лебедем. Печальной чайкой. Кроткой голубицей, ха-ха-ха…
Взлетела, как же. Наземь позорно брякнулась… Лариса застонала про себя – и, не удержав стон, выпустила его наружу сквозь стиснутый рот невнятным ноющим звуком. Тоже мне птичка… в хлам пьяная тётка, не вяжущая лыка, потная, растрёпанная, валялась как колода… Вот тебе ответ на заносчивое – «возраст бренного тела не имеет значения…» Это в двадцать лет можно предстать в любом обличье – юность сама победно-ликующе прорвётся отовсюду, и ничто её не испортит. А твоё увядающее тело нужно прятать и маскировать, оно уже не аргумент «за», оно аргумент «против», оно оттолкнёт, а не привлечёт… Кого оно уже может привлечь?! Разве что того, кто, любя тебя, состарился вместе с тобою и знает каждую его складку (жировую!), каждую родинку (бородавку!), каждую впадину и выступ (безобразная «косточка» на перевитой голубыми венами, раздавшейся ступне), – знает, как своё собственное, и почему-то продолжает любить и ласкать тебя… Ибо видит вглубь, видит сквозь, видит то, чего уже нет, видит и ощущает то, что ВНЕ тела…
Куда ж ты так спешила… «Теперь, когда мы веселы и пьяны… и каждый вздох, точно глоток дурмана…» Нет, красивости-возвышенности остались всяким комаровским, да тамариным виртуальным мальчикам, а вас… нет, тебя, Никитина, попросим на скотный двор… Под утро он спросил её:
- Почему ты называешь меня на «вы»?
- А как… иначе? Мы с вами… мало знакомы… – пролепетала она, силясь одолеть налитую тяжесть непослушного языка и догадываясь, как глупо это звучит. Поздно, поздно теперь держать «бон тон»; ведь ты даже не знаешь, не помнишь, что он делал с тобой почти до самого рассвета, когда ты вдруг материализовалась из спиртного небытия. И не знаешь, что ты сама вытворяла – блевала, испускала «брюшные ветры», размазывала сопли и слюни, рассказала все свои «страшные тайны»? Что вытворяло её жалкое тело, предательски покинутое божьей искрой разума? «Мало знакомы…» Познакомились вот!
А ведь он-то её, между прочим, никогда никак не называл, с самого начала, ни разу она не услышала из его уст своего имени… Почему?! Хорошо это для неё ли плохо? Ведь она представилась ему с той самой ещё утренней чашки чая, по имени-отчеству, но он не называл её так. Не хотел держать официальный тон? Или считал, что это слишком пышно для неё – кто такая, если он всем тут просто Алексей, «повар Лёша», и язык не поворачивался для «Ларисы Михайловны»? Или считал, что больно молода, в почти ровесницах числил – с какой же стати ей быть «Михайловной», если он только «Алексей»? И то, и другое, и третье её бы только порадовало. Но ведь и потом – без имени… И вот это уже больно. Безымянное, анонимное тело на одну ночь?
Для неё же было наслаждением, смешанным со страхом от собственной дерзости, произнести его имя – Алексей: называть, призывать, звать, манить, обращая обыденные звуки в ведьминское заклинание; а в начинающемся с упруго-звонкого «л», в нежном, мягко свистящем «Лёша» было для неё столько щемящего, томительного тепла, опасной близости, что она избегала его, боясь себя выдать…
Поздно, поздно было лепетать с преувеличенным ужасом, лёжа с ним голой в одной постели и обнимая его: «я столько лет замужем, и никогда не изменяла мужу, никогда…» Зачем ты это ему твердила, Никитина, лицедейка неискренняя, фальшивая? Что ты хотела ему сказать? Ах, вот я какая хорошая, чистая, порядочная, я вовсе не хотела этого? Это ты во всём виноват? Так ведь не так это! Не то чтобы хотела, но не исключала такую возможность, совсем не исключала, с огнём играла, хорошо понимая это… Значит, хотела. И это-то он очень хорошо понял, однозначно, прямолинейно понял. Понял, как привык понимать. А что хотела, но НЕ ТАК – это уже детали. Несущественные для него детали. Не возьмёт он на себя никогда столь сомнительную вину. Ещё чего!
Или хотела ненароком этак, ненавязчиво втолковать: это ТЫ такой замечательный, неповторимый, восхитительный – настолько, что только ради тебя я нарушила многолетнюю свою замужнюю праведность? Да, хотела, чтобы и это он подумал. Потешить мужское самолюбие. Но и это враньё, бессовестное враньё. Это только АВАНС, желание подтолкнуть – так покажи же, какой ты хороший-замечательный… Кукушка хвалит петуха только затем, чтобы и он похвалил кукушку, полюбил её… А ты, Никитина, ещё и впрямую соврала, с наслаждением гладя ладошкой его упругий животик, задыхаясь, лепетала непослушным языком: «у меня никогда таких не было… у меня муж худенький…» Ах, дрянь ты, Никитина, вот дрянская дрянь! Он-то получше и почище тебя выходит – он тебе про свою жену ни слова не выронил, не предал её, не трепал по чужим постелям своё заветное… Суп – отдельно, мухи – отдельно. Гадкие навозные мухи – это ты, Никитина. Суп его дома ждёт. Будет он тебе про свой дом и свою жену рассказывать – ты для него никто, ровным счётом никто… Это ты поспешила первому встречному докладывать о телосложении родного мужа – хорошо ещё, что ни о чём другом… Как ты могла, Никитина? Как?! А это тоже аванс – всё тебе готова рассказать, и всё отдать… Но ему НЕ НУЖНО! Куда ж ты так поспешила, как поезд курьерский…
И ведь соврала, соврала: были у неё «такие» в далёком девичестве, мясистые бегемотики с упругими брюшками… даже дважды… Тело её всегда тянулось к «таким» – таким, что навалятся на тебя и БЕРУТ, а ты им только отдаёшь, отдаёшь с радостью, с восторгом – возьми, возьми, я твоя, делай со мною, что хочешь… Но это только тело, а душа выбрала не «такого», совсем не «такого»… Сначала душа, и только вслед за ней – тело… И что он мог подумать о тебе, после таких твоих откровений? Что ты раба своего бесстыдного тела, одержимого похотью, тела, мечтающего о том, чтобы его придавили, навалились, изнасиловали… Разве он поверит когда-нибудь, что стал для тебя Гераклом, от всего многоликого человечества отделился, – в тот момент, когда рассказывал о школьном сочинении, испорченном мечтой об азарте игры? Что именно тогда твоё сердце пронзила острая игла, именовавшаяся в былые эпохи «стрелой амура»…
Как он сказал, помотав головой: «никогда не думал…» ЧТО он не договорил? Что хотел сказать? Чего «не думал»? Что такая приличная, благопристойная с виду особа так просто и быстро упадёт с ним «в койку»? Что покажет некоторую искушённость в телесных утехах? Впрочем, какая там искушённость… Что она тогда могла, в этой позорной мути пьяного полузабвения? Ах, как бы она его ласкала, если бы была трезва! Он не увидел, не узнал, как она может любить, ласкать, жалеть… Вернуть бы всё вспять, изъять бы из случившегося, бесповоротно состоявшегося, – эту ничтожную пьяную беспомощность, эту жалкую пародию на любовь, эту убогую скотскую возню, не освещённую ни единым отсветом того, что является сутью человеческого, а не животного соития… Вот что следовало бы забыть, вычеркнуть, стереть – если это возможно, если это имеет хоть какой-то смысл, если осталось бы хоть что-то после такого «зачёркивания»… Отделить зёрна от плевел, выпарить в реторте на ясном, очищающем огне – а что в сухом остатке? Какие драгоценные крупицы, которые можно сложить в заветный, сокровенный ларец своей души? Очень мало, слишком мало… Как он сказал, сидя там внизу, за «коньячной дегустацией» – «у вас улыбка хорошая»… И наверху, в постели: «меня никто по голове не гладил… только мать, в детстве…» Бедный, бедный мой мальчик! Уж я бы погладила твою неприкаянную головушку, покрыла бы нежными поцелуями твои воловьи очи, всего тебя исцеловала бы… Но ты сам знаешь ли это, помнишь ли эти такие горькие, ненароком оброненные слова? Или для тебя всё закончилось утолением животной жажды тела? Утолением таким же простым, как – выпить стакан воды…
Она вспомнила, как он послал её вниз, на кухню, за бутылкой минералки, кое-как напялив на неё вывернутую наизнанку ночную майку. «Почему я?..» – боязливо бормотала она, и он что-то отвечал ей, но она не понимала – что. Много позже, дома, догадалась: ему сложнее было одеться… Как она смогла спуститься вниз по этой длинной лестнице, на каждой ступеньке обрывающейся в бездну, найти эту бутылку и благополучно вскарабкаться назад? Как она не сломала себе шею на этих скользких поворотах? Ведь она почти ничего не видела, пребывая в мутных волнах дурмана, и ничего не понимала… В памяти застрял только прозрачный голубой пластик бутылки – он пьёт из горлышка, роняя на постель хрустальные ледяные струи, и даёт выпить ей… Видно, правду говорят – Бог ведёт пьяных… Это рискованное путешествие могло закончиться по-настоящему трагически для неё. Как же ты послал меня на погибель, Геракл, почему не пожалел? Ты жизнью моей рисковал, чтобы выпить глоток воды?.. Какой же ты Геракл? Геракл был герой, совершающий подвиги… Какой же ты Алексей – это имя значит «защитник»… Но меня ты не станешь защищать. Наоборот – принесёшь в жертву? Я для тебя никто…
Как он сказал, когда она похвалялась своей супружеской верностью? Выслушал спокойно и «утешил»:
- По пьяному делу – не считается изменой.
Оскорбительно как утешил… Объявил ничтожной эту ночь, не имеющей никакого значения… Вот, оказывается, как он существует. Для него это только очередной, бессчётное количество раз повторявшийся эпизод «по пьяному делу». Демонстрация хмельной лихости. «Не считается изменой». Не считается… Изменой…
Лариса ощутила какой-то внутренний толчок, от которого ей стало невыносимо жарко, вся кровь бросилась в лицо. Она открыла глаза, выпрямилась и огляделась. Тамара посапывала в углу, безвольно распустив губы. Растолкать её: «Томка, я изменила мужу!!» Подумает, что она спятила: «Никитина, ты что, с печки свалилась? А ты как думала?!» А как, действительно, она думала? Удивительно, но все эти дни она – никак не думала. Просто не думала об этом. Не осознавала, что она – неверная жена. Даже когда была в постели с ним и с показным раскаянием восклицала: столько лет! я никогда не изменяла! А на самом деле – не было никакого раскаяния, потому что не было измены! Не воспринимала она того, что случилось, как измену… Так что же, Геракл прав, что ли?
А что тогда считать изменой? Почуять укол в сердце – не измена. Ловить взгляды – не измена. Думать каждую секунду о другом, не о муже – не измена. Ласкать другого поцелуями – не измена. Соединиться телом, пусть и в пьяном угаре – не измена. Иметь другого постоянным тайным возлюбленным – не измена: ведь возвращаешься к мужу! Сказать «хочу расстаться, люблю другого» – не измена, ведь ты честна, это уже называется – бросить. Что ж тогда измена? Нет её? В природе не существует, что ли? До чего же изворотливы люди…
Нет, напрасно ты пытался утешить её так неуклюже, Геракл. Ты изменила мужу, ты – неверная жена. Потому что ты не можешь рассказать мужу того, что случилось. Вот и критерий. И дальше не расскажешь? Нет – пока не дойду до последней ступеньки по этой лестнице, пока не созреет эта завязь, не обрастёт сочной мякотью, не превратится в спелое яблоко… Если ей суждено зреть.
Что теперь ждёт её там? Не желает она изображать, что ничего не было. Неужели он опять станет делать вид, что «ничего не было»? Она пыталась поведать ему, что он вытворял в прошлый раз, как обрушился в Тамарину постель – «не помню». Лицо непроницаемое, на нём нарисовано было одно: меня голыми руками не возьмёшь. «Ну ладно… А проснулись где?» – «Честно говоря, на полу», – признался он неохотно. И всё. Больше она ничего не добилась. Но теперь! Тут уж не одни поцелуи и смешная возня. У неё есть вопросы! Она желает знать, что было в ту первую половину ночи. Как она оказалась наверху, в спальне? Что он делал с ней? Осталось ли это их тайной? И что, чёрт побери, произошло с её  пальцем? Он должен будет ей ответить!


4
Как некстати этот внезапный дождь! Ещё утром было так ясно, солнечно, свежий ветер разметал всю небесную хмарь; дышалось радостно и свободно; холодный воздух, напоённый ароматом увядающей осенней листвы, врывался в лёгкие живительной силой, наполняя всё существо предощущением великих открытий и свершений. И вдруг – полная перемена декораций: небо набухло синяками тяжёлых мрачных туч, из которых не замедлили обрушиться на город пронзительные водяные стрелы. И зонтика, как водится, нет, и даже кепку не взял… Володя подвинулся вглубь арки, отступая от холодной стены сплошной влаги, и оглядел улицу. Ну и где эта поэтическая мадам?
Серебристый автомобиль, лихо разбрызгивая лужи, подкатил к поребрику, мягко распахнулась дверца.
- Владимир Петрович? Как нам не повезло с погодой… Давно меня ждёте? Садитесь, а то промокнете.
Голос низкий, хрипловатый. А она значительно старше, чем на той фотографии с обложки. Там красуется какая-то ундина, оплетённая светлыми струями волос, трогательно глядящая вдаль доверчивыми прозрачными льдинками огромных глаз. Книга недавняя, а той фотографии, наверное, лет двадцать: реальная ундина постарше него будет – лет на пять. Но всё с той же причёской, в том же образе… Видно, не замечает в себе изменений… Впрочем, а кто их в себе замечает и желает замечать? Скукожилась, ссохлась ундина; волосы поредели, висят сухой паклей; глаза тускловаты и опутаны сетью морщинок; тщательно нарисованные бровки выглядят неестественно и грубо. Образовалась пауза: она, очевидно, тоже его изучала, но совсем недолго.
- Итак, Владимир Петрович, Алла просила меня встретиться с вами для разговора о вашем… э… творчестве. Может быть, мы посидим в кафе? Здесь недалеко, за углом, очень неплохое кафе – вон там, на той стороне.
Такое предложение застало его врасплох. Он целую жизнь – всю женатую жизнь – не хаживал ни в какие кафе и давно утратил навык публичного вкушания пищи. Ему представилась необходимость выбора подходящего для разговора места, выбора блюд, какие-то люди, лица, посторонние разговоры… да, а деньги-то? Бог знает, во что теперь обходятся посещения кафе. Соображать цены, расплачиваться, давать на чай… Всё это лишнее сейчас, ненужное, досадно отвлекающее. Он представлял себе неспешную прогулку на свободе открытого пространства – какой-нибудь парк или сквер, набережная. А ещё лучше – дикое побережье, узкая лента камней и сырого песка, подводящая к двум сомкнувшимся на горизонте бескрайностям: воды и воздуха. Сидение в кафе показалось ему нестерпимо пошлым.
- Вы знаете, а у меня и денег-то нет.
Она искоса взглянула на него. Оригинал. Не всякий мужчина в его возрасте так спокойно признается в своей неплатёжеспособности. Ведь не юный студентик какой-нибудь. Вполне солидного возраста мужчина – вон виски наполовину седые. Интересный… Благородный высокий лоб. Глаза немного косят… Строен. Сухощав. И как будто непьющий – с чего это у него денег нет на обыкновенное сидение в кафе?
- Ну, тогда, может быть, побеседуем здесь, в машине? Сразу вам скажу – времени у меня немного, за мной могут заехать.
- Хорошо, давайте побеседуем здесь, – покорно согласился он.
- Владимир Петрович, Алла мне не сказала… Что вы пишете – прозу? Стихи? Нон-фикшн?
- Нон-фикшн? – ненадолго затруднился он. – А, да… Нон-то фикшн чисто академический – статьи. Вопрос не в том… Стихи.
- Давно?
Словно у врача, мелькнуло в нём: «и давно это с вами?»
- Ну… да, давно.
- Где-нибудь печатались?
- Да, пожалуй, нужно считать, что нет. Так, пара-тройка стишков в студенческих сборниках… Поздравительная чепуха. Нет, не печатался.
У него вдруг даже перехватило дыхание от внезапно распахнувшейся перед ним возможности объяснить скрытую от чужих сторону своего существования, таинственную для него самого.
- Вы знаете, иногда бывают периоды, когда меня это долго не посещает – даже забыть успеваю… А потом настигает в самые неожиданные моменты… пишу на каких-то клочках, бумажках, коробках, оставляю где попало… Словно щёлчок какой-то раздаётся, что-то открывается, и кто-то водит моей рукой и диктует мне… И я уже чувствую – сейчас напишется, скажется что-то…
Ундина кивнула понимающе, опять-таки словно врач, услышавший от пациента о хорошо знакомом симптоме – знаю, можете не продолжать. Этот жест покоробил его, поставил рядовым в длинную шеренгу мучимых тем же «недугом», вмиг сделав этот «недуг» таким же обыкновенным, как простой насморк. Он замолчал.
- Хочу вам заметить, что вам стоит всё же собирать всё написанное и сразу, обязательно, набирать на компьютере. И хранить уже в отпечатанном виде. Сами, наверное, знаете, что такое потеря информации: бумага – самое надёжное. Ну и кроме того, кто будет разбираться в рукописях? – в наше-то время.
И это её деловитое указание было ему неприятно. О чём это она? Какая ерунда… Он представил себе, как тщательным скопидомным плюшкиным складывает всю бумажную мелочь, помеченную его закорючками; тащит в норку все клочочки, разбирая мешанину стихотворных строчек, списков продуктов на дачу, телефонных номеров… Да, конечно – придать всему «товарный вид»… Но неужели это важнее самих стихов?
- Я рассчитывал вас просить представить меня кому-нибудь… с кем-нибудь познакомить. Хотелось бы, так сказать, войти в круг… найти понимание, родственную душу…
Ундина неопределённо выпятила губы и поглядела вдаль. Уж не хочет ли он сказать, что она, как поэтесса, не в силах будет его понять? Что в её поэзии он не находит «родственного»? Или он так уверен в своей гениальности и просто желает «пробить» свои стихи, не нуждаясь ни в чьих оценках? Кстати, ему было бы недурно начать хотя бы с пары слов о её стихах – она передавала Алле для него одну свою книжечку. Хотя бы из вежливости. Не догадался! Избытком галантности не страдает. Слишком волнуется?
- Ну что же, я, конечно, знакома кое с кем, кто мог бы быть вам полезен. Но имейте в виду, Владимир Петрович, – она повернулась к нему всем своим тщедушным телом, плотно упакованным в серый вязаный кокон из толстой пряжи, уподоблявший её какому-то насекомому, и положила локоть на спинку кресла, – вам станут говорить, что всё это никуда не годится, что это ничего не стоит, вам станут отказывать. Увы, все через это проходят, прежде чем получить хоть какое-то признание. Я тоже миновала такой неприятный период. Не обращайте на это внимания. Добивайтесь своего.
- Да-да, – он истово покивал головой, обещая следовать её завету.
Никто ещё не говорил ему этого… А кому, собственно, было говорить? Мужчинам он свои стихи даже и не пробовал читать: его окружали люди настолько деловито-серьёзные, что нелепо было и вообразить – как бы он вдруг стал читать им стихи. А женщины… Два-три почти полузабытых «предмета» его нежных чувств в пору юности… они его стихами не интересовались. Давным-давно единственной слушательницей стала жена, но его стихи неизменно оставляли Ларису равнодушной и даже вызывали досаду и нетерпение. Вот Алла слушала его замечательно, но её, аллины, собственные вирши казались ему фальшивыми, натужными и неинтересными, и он решительно не мог доверять её мнению. Впрочем, она его и не высказывала. Невнятными и пустоватыми были, по его мнению, и стихи Ундины. Всё это женское, слишком женское, слишком земное, мелкое и аффектированное.
- …И уж никак не стоит рассчитывать на гонорары. Скажу вам совершенно определённо – стихами в наше время денег не заработать. Проза, публицистика – другое дело, но и здесь всё очень сложно: как говорится, места надо знать. А стихи скорее потребуют вложений…
Ундина продолжала толковать о деньгах; объясняла, что деньги зарабатывает совсем не поэзией, а службой, лишь отдалённо причастной к литературе; пожаловалась на недавние разорительные траты и с неожиданным упоением стала посвящать его в свои нелёгкие хлопоты по обустройству новоприобретённого жилья.
Володя перестал её слушать и затосковал. Что это её понесло? Неужели она полагает, что он намерен делать бизнес на своих стихах?
- А вот и за мной… – Ундина помахала в окно: на противоположной стороне припарковался чёрный опель. Упитанный бородач за рулём ответно поднял увесистую пятерню. – Ну что же, Владимир Петрович, надеюсь, наш разговор был для вас небесполезен. Я постараюсь вам помочь. Давайте, – она протянула ему узкую костлявую руку ладонью вверх.
Он посмотрел на эту ладонь с недоумением, не сразу догадавшись, что она ждёт от него стихов.
- А мне нечего вам сейчас и дать. Я ничего с собой не взял, – спокойно, без раскаяния и суеты сказал он.
Странный… большой оригинал, опять решила Ундина. Зачем просил о встрече?
- Вы предпочитаете сами читать? Авторское исполнение? У нас бывают регулярные вечера…
- Нет-нет, – поспешил заверить Володя, – я читаю плохо… Просто у меня не подготовлено ничего в том виде, о котором вы говорили.
- В таком случае приносите то, что сочтёте нужным, на презентацию моей новой книги. Это будет скоро… вот вам приглашение. Недалеко, в литературном клубе, знаете?
- Да-да, благодарю вас… Смотрите, и дождь почти кончился…
Ундина в своём серебристом авто неизвестной Володе породы и чёрный опель гуськом унеслись прочь. Забавно, подумал Володя, как они будут общаться по пути? Это называется «за мной заехали»… Каждому по четырёх- пятиместной колымаге персонально – это уже перебор, доставляющий определённые неудобства.
- Володя!
Он обернулся и увидел Аллу – запыхавшуюся, розовощёкую – спешащую к нему от громадных входных дверей их конторы. «Она подсматривала за моей встречей с Ундиной, – догадался Володя, – через стекло дверей… Вот бабское любопытство! Неприятно».
- Я дождь решила переждать… и увидела, как ты к ней в машину сел. Ну как побеседовали? Что она тебе сказала?
- Обещала поддержку… На презентацию своей книги вот пригласила. – Он показал ей листок, который всё ещё держал в пальцах.
- Замечательно! А когда, где? Дай посмотреть…Ты обязательно должен этим воспользоваться. Надо выходить из подполья, – Алла разгладила загнувшийся уголок его воротника на рубашке, а потом обеими руками поправила воротничок куртки.
 

(Продолжение см. http://www.proza.ru/2010/01/22/1542)