глава 3

Александр Николаевич Цуканов
Глава 3. Союз и Петренко.


В воскресенье день выдался чистый, с легким морозцем. С утра было слышно, как осыпаются большие разлатые листья с виноградника, обхватившего до самой макушки яблоню во дворе.
Пешкин гуляет вдоль дома. Даня пытается толкать коляску, где гукает улыбчивый Вадик и лопочет что-то неостановимо. Соседский рыжий кот перебегает дорогу. Даня кидается за ним – падает и лежит, ожидая, что отец будет жалеть. Но Пешкин катит мимо коляску с грозным: «Ну-ка, вставай!» Он встает и вдруг выдает с укоризной: «Не кичи!» Идет обратно в маленький дворик с перекосившимся туалетом, обвисшими плетями помидор, яркой полоской Маргариток вдоль дорожки. А Пешкина в тот же миг пробивает непонятная злость.  Шлепает сына по заднице, кричит что-то, что кричат все в таких случаях про непослушание, хотя понимает, что не прав, что за это  не вымолить у него вскоре прощения.
После прогулки мелкота угомонилась. Пешкин  уселся писать письмо. Хотелось излить о наболевшем, о новом рассказце, который стучался и рвался наружу, а выписать не получалось… Но пришла Мэри со своим: «Нет воды! Я стирку начала».         Спасти мог только сосед Василий Егорович, знавший все про разводки и вентиля на  этой горбатой улице.
Он загнал Пешкина в один из колодцев.  Покрути, говорит,  туда-сюда кран, может, забился окалиной. Заставил поработать разводным ключом, прочисткой. Все закончилось привычным: ну, вот, а ты не верил…
Здесь же у дома сели перекурить.
-- Помню по осени мы с объекта возвращались, -- начал он неторопливо, с подчеркнутым уважением к тому, что излагал. -- КрАЗ вел молодой парень. Остановился  на Продольной и говорит: что-то греется, надо воду долить. Пошел к колонке с ведром, а я в магазин за папиросами. Парень мой капот вздернул, стал воду лить в радиатор, а КрАЗ тырк-тырк, потому что дурачок этот ручник не затянул,  и покатился под горку. Он спрыгнул, да попал на бордюр, поскользнулся и прямо под задние колеса.
КрАЗ я догнал, затормозил. А парень лежит и ревет по-звериному. Машины все мимо летят. Тогда я куртку скинул и прямо легковушке в лобовое стекло. Выскакивают двое и на меня с кулаками.  Говорю, стоп, парни. Сам навалять любому могу. Тут, вон, водила помирает.
Они мне: «Только сиденье, смотри, не запачкай». Но до больницы довезли.
Дома от крови отмылся, водки стакан выпил, а уснуть не могу. Вдруг, словно шилом под зад: я же воду с КрАЗа не слил. Я тогда уже за механика был. Поперся пешком ночью через весь город.
-- Зачем ты, Егорыч, мне такие страшилки рассказываешь?
-- Мать твоя говорила, что ты книжку пишешь…
-- Вот и зря говорила, -- сказал грубовато и тут же пожалел об этом. Сосед был славным мужиком, двадцать лет отработал на КрАЗах, где каждое колесо в центнер весом, а гайки с кулак и, чтоб их открутить, вспотеешь не раз, если спину за раз не порвешь.
Василий Егорович пригласил попробовать молодое вино. Усадил на веранде. Стал хлопотать у стола. А Пешкин смотрел на его богатырские плечи, руки, и думал радостно, что такой проживет лет до ста.
-- Вась, с кем это ты? Принеси-ка воды мне…
Он сунул Пешкину пару крупных кистей винограда со словами: у вас ерунда, мол, только Лидия. «Ты заходи. Всегда заходи». И побежал исполнять очередной каприз больной жены.
Славный сосед дядя Вася прожил всего шестьдесят один год. А жена его Люда, болевшая как-то натужно и редко встававшая  с постели, вдруг пошла и пошла, как ни в чем не бывало. И ходит  по сей день, как это случается с бабами, которые сосут нещадно энергию собственных мужей, а потом всем долго жалуются,  что Хозяин неожиданно помер, оставив ее горевать одну одинешеньку.

Здравствуй, Саня!
На большое письмо нет ни времени, ни чернил, буду краток, как брат таланта. Дипломы сдал в переплет – цвет красный. Другого нет. Твой диплом производит очень солидное впечатление – толще моего раз в пять. Я из Литфонда тащил его в сумке, в портфель не вошел. Но ты пиши, брат, пиши. Я донесу.
Проглядеть его пока не успел, со своим возился. Да тут еще что-то с глазами после гриппа случилось. Пишу кое-как, а читать не могу. Может быть, успею вычитать, хотя по чести, не обещаю.
Да, приехал я тут из Калуги, а в дверях записка с телефоном. Ну, позвонил. Рука чуть не отвалилась после беседы о том, какой ты хороший, талантливый. Рука затекла не от того, что хороший, а от того, что долго. Это твоя рецензент из «Нового мира». Везет же тебе на баб! Очень хвалила. Рукопись отличная, хотя требует работы с редактором. Но, несмотря на такую рецензию в «НМ», вряд ли, что выгорит. Советует тебе  обратиться к какой-то Виктории Гилинштейн в «Современнике». Посылаю тебе телефон, сам с ней беседуй.
Дамочка эта разговорчивая, похоже, из литературных кругов. По-моему глупая. А там, кто знает. Дело не срочное. Я ей сказал, что ты в марте будешь в Москве.
Новый Год встретил пьяно и паскудно. Да еще ты мне приснился в каком-то гнилом сне с милицией, драками, но и рыбалкой.
Филову премию Бориса Полевого в «Юности» дали – 1000 рублей.
Из дома сбежал. Живу в Конобеево у матушки. Тоже всякая хреновина. Беспокойно. Просто не знаю: как жить дальше? Ничего нового не пишу. Старое все чищу, вроде бы неплохо получается. Вот так и живу.
Извини за почерк, смехоту и прочу хероту. До свидания. Жду писем и встречи. Андрей.
P. S. Как пишется твой «Цугцванг»?

В маленьком полувагоне по прозванью «бендежка» накурено до синевы. У окна на колченогом столе каменщики играли в народную игру «сека» с минимальной ставкой по копейке. Пешкин сидел возле буржуйки, подремывал, не ввязываясь в игру. У младшего сынишки резались зубы, он всю ночь прорыдал, успокоился только под утро. Да и денег не было на обед. В январе  выдали в зарплату 43 рубля, которые нести домой стыдно. Другим чуть побольше. Но это зацепило всех, даже бригадира с его пятым разрядом. Поэтому он пытался добиться перерасчета.
-- Семен обещал всю неделю держаться. А там видно будет
-- Пригрозят партийным билетом, вот он и ляжет.
Обсуждали насущный вопрос: сдастся Бугор в управлении, куда его вызвали с утра, или нет?
-- Видали, сидят, забастовщики! Это ты, писака поганый, народ баламутишь?
На Пешкина надвигался начальник управления. В бендежке и без того тесно,  а тут несколько здоровенных мужиков в дубленках, длиннополых пальто.
-- А это вот видели! Процентовку закрыли на восемнадцать тысяч. А в зарплату сорок три рубля.
Торопливо вытащил из кармана расчетный лист за декабрь и сунул его прямо в лицо начальнику. Припомнил обещания  увеличить зарплату, подвезти цемент.
-- Можно пока убирать мусор, чистить снег,  -- подсуетился тут же главный инженер.
-- Мы плотники-бетонщики! Каменщики! А ты!.. – завопили и начали подниматься остальные члены бригады так решительно, что «дубленки» поползли на выход.
-- Если завтра не начнете – всех уволю по статье!
-- А не пугай, начальник, мы свои права знаем.
Вскоре пришел из парткома бледно-зеленый Семен. Мужик толковый, грамотный, но трусоват.
-- Придется завтра кирпич складировать в гараже. А то поувольняют.
-- Не ссы, Семен! Надо хоть перерасчета добиться. Надо еще пару дней потерпеть. Главное табель веди, как положено, восьмерки ставь…
Бригадир глянул сердито. Ругнулся, что редко случалось.
-- У меня еще партбилет отберут. Тогда конец…
Семену в тот момент казалось, что хорошо налаженная жизнь, начинает рушится из-за того, что он, пятидесятилетний мужик, поддался на уговоры молодняка. И теперь не видать ни премиальных, ни Доски почета. «Раньше начальник с первым за руку здоровался, а теперь волком глядит», -- этим Семен добил себя окончательно и уже не мог находиться рядом с бригадой в тесной бендежке: «На склад схожу» , -- буркнул он, пряча глаза.
Пешкин понял, что придется увольняться. А жаль. В иные месяцы выходило по двести двадцать рублей. Только начал выползать из нищеты, из бесконечных долгов, а теперь снова какой-то туман. И винить некого, теперь смотри тупо, как в очередной  редакционный отказ  и думай: как дальше-то жить?
 Вечером на кухне спокойно перечитал Андрюшино письмо. Поулыбался сам себе. Дохнуло теплым ветерком. Знакомым говором. «Ладно, прорвемся», -- подумал привычно и незатейливо, вываливая детские какашки из горшка в помойное ведро. Предстояло купать малышей, что было не простой процедурой с нагревом воды, тасканием, вытаскиванием по крутой лестнице, которую Пешкин соорудил сам, чтоб не бегать на кухню по улице.
У младшего Вадика третий месяц держался устойчиво диатез, словно хищный красно-желтый зверек, терзал его маленькое тело. От череды краснота притуплялась, но не проходила совсем, аптечные мази не помогали. Диатез пробивался фурункулами-гнойничками на голове и было совсем не понятно, как с этим бороться. И как пережить последнюю сессию, защиту диплома, когда атмосфера дома накалена до предела, а любой спор перерастает в шумную ссору.
«Лось пил воду из ручья». Прицепилась цеплючая строчка из романа Леонова «Соть». Он цедил  ее снова и снова, силясь понять: а зачем? Меня убеждают, что это великий писатель. А я не могу продраться.  Как и через десяток других романов, которые  обязан прочитать к госэкзамену и ответить, если понадобиться толково и грамотно про лося и то, как Максим Горький высоко оценил «Соть». А кто-то «Лес». Почему за роман Бабаевскому дали орден,  Стаднюку  высокую должность. Кого-то сделали бессменным депутатом. За  «Живых и мертвых» Симонову вручили Госпремию.  Отложил книгу, силясь понять. Даже укоризна, что не быть никогда маститым писателем, не помогает. Слава Богу, в длинном списке есть Шолохов, которого можно отложить на завтра.
Давно бы надо Пешкину обозначиться в Союзе писателей, где рукопись книги одобрили, а в издательский план не включили, объяснили:«Сыровата. Поработай еще». А как? – не пояснили. Взял в библиотеке книгу рецензента «На ветру», чтобы проникнуться и понять, а лишь затосковал от утомительной нудности строк. Писатель Макалов так натужно и скучно излагал про великую стройку в степи, что сразу захотелось в туалет, то ли руки помыть, то ли справить нужду.
 С неизживной робостью пришел в Дом литераторов, где не знал никого. И вдруг попал в крепкие объятия ответственного секретаря Петренко.
-- Как дела, Саша? Что не заходишь? Прочитал очерк твой в журнале «Волга». Молодец.
Его лысый череп поблескивал от перемигиванья люминесцентных ламп, светились вставные челюсти, готовые выпрыгнуть изо рта, когда он широко улыбался, из-за чего невозможно понять, насколько искренне он говорит. В кабинете большом и солидном, устроенном по устоявшемуся стереотипу, Петренко продолжил хвалить, расспрашивать. Когда узнал про зарплату в сорок три рубля,  слегка огорчился.
-- Давай мы тебе материальную помощь окажем… Ах да, ты же не Член Союза писателей. Но я поговорю с правлением. А ты напиши заявление.
Пешкин  тут же написал. Поблагодарил, но осторожно. Потому что не верил, все ждал подвоха. А Петренко уже переключился на подготовку к собранию и стал зачем-то объяснять, что если удастся увеличить организацию до сорока человек, то повысится  статус. Будет Председатель Правления, будут дополнительные ставки. Возрастут оклады.
-- Ты приходи. Непременно приходи, я тебя с народом познакомлю. С литстудией.
Вскоре Петренко пробил Пешкину место литературного консультанта, на которое было несколько претендентов. Убедил Правление, где каждый мнил себя гением, а иной, вроде прозаика Макалова, не стеснялся произносить это вслух, убедил тем, что нужно растить будущие кадры в организации, где средний возраст  68 лет.
-- Ну, ты хватил через край! – упрекнул его известный в узком кругу мэтр Бубнов. Но проголосовал «за», что и решило исход прений.
Пешкину это всё непонятно. Жесткий прагматик, неуступчивый, иногда злой, что он хотел, спросить не успел. Петренко помер в одночасье, как мрут многие русские мужики, надорвавшие сердце. Умерла и мечта о Статусе. Злой рок витал над Домом литераторов: едва количество членов приближалось к цифре сорок, тут же один из писателей умирал с роковой непоследовательностью.
Определили Пешкину круг обязанностей, весьма неутомительный, познакомили с куратором из КГБ – молодым симпатичным капитаном. Объяснили ранг и вес каждого из писателей, чтобы тембр голоса имел соответствующую тональность и вменили, помимо рукописей начинающих литераторов, заниматься приемом и сопровождением иностранных гостей.
Он очень старался, что было не просто. Монголы три дня не выходили из номера гостиницы Советской, посылая снова и снова за водкой в буфет.  А главное, ничего не подарили блестящего, как было заведено. Молодая американка много кокетливо улыбалась и подарила настоящий доллар. Итальянцы настойчиво расспрашивали про ракеты СС-30, просили показать завод. И он показал на моторный завод, за что они подарили кулон с яркой стекляшкой и медный значок.  После чего Пешкин имел неприятную беседу с куратором Димой. Пришлось передаривать красивый значок.
Пешкину не пояснили, что идет жесткая борьба между писательскими группировками, где он нужен как фигура для битья. А он старательно вылеплял  идиотское лицо и всем улыбался. Даже Татьяне Муркиной, которая в маленьком кабинетике примеряла лифчики,  привезенные из Москвы, и дотошно расспрашивала: «Глянь-ка, не маловат?.. Все деньги напрочь потратила. Даже партийную кассу растрясла». Спрашивала, поблескивая лукавым черным глазом: « Ты ж не продашь меня, Пешкин?»
-- А зачем?
-- Правильно, Пешкин! Вижу, что ты под Лещева дудишь. А зря. Он тебя первый продаст. Я то уж знаю.
За двадцать лет в Союзе писателей она не проиграла ни одного сражения, умело лавируя между разными группировками, выпустила десятка два поэтических книг. Последние пять уже в ранге начальницы христианского Фонда.
Холодной хмарной осенью, строго в день и час, когда Пешкин  отмечал свое тридцатитрехлетие, Муркина принесла бумажку с вызовом на Всесоюзное совещание публицистов в Пицунде.
-- Талантам нет числа. Держи, Пешкин.
Она хотела подраться, поэтому он предложил ей водки. Татьяна выпила пару рюмок и неожиданно проговорилась, что любимый единственный сын подсел на иглу.  Нужно было что-то сказать, посочувствовать,  а он отмолчался. Тогда мало кто знал, как с этим жить.
Пешкина распирало от гордости. Заметили. Приглашали в Пицунду еще и автора «На ветру» Макалова, но это не могло сломать праздничного настроения.