Джазовый человек

Василий Тихоновец
Я помню эту боль. И тяжесть. Да что уж теперь…

Бог дал ему талант профессионального авантюриста, Партия, по счастливой ошибке, – солидный пост. Он умел безнаказанно нарушать сволочные советские законы и обходить дурацкие правила. Однажды, например, вызвал главного бухгалтера и сказал:
- Матвей Соломонович, я хочу построить школу. Самую большую в городе.
- Никак невозможно. Это Вам говорю я, как честный бухгалтер. Нас посадят на всю жизнь, но Вам таки дадут на три года больше.
- Триста бочек арестантов! Матвей! Через час зайдите ко мне, как умный человек.

Проходил час, потом ещё год и лето. Школа строилась день и ночь за счет тонкой пенки, снятой для прозрачности расходов по капитальному ремонту какого-то колоссального объекта. Нарушение? Но назад не отыграть: «Народ нас не поймет». В персональном деле партийца с самой русской фамилией натужно хмурилась положенная запись. Обычно аккуратный исполнитель выразил свое восхищение чёрной кляксой, навсегда присохшей к бумаге и оставившей от несправедливого слова только огрызок: «…овор». А вор из него не состоялся. Его ладони были присыпаны специальным, но невидимым порошком, как у штангиста тальком, – деньги не прилипали. Первого сентября в гулком здании пахло свежей краской и детьми, а в компании по «обмытию», где он по праву считался главным, - водкой и коньяком.

Его обожали дамы. Особенно высокие и красивые. Они любили его, маленького, плешивого, с откровенным брюшком и без обманчивых внешних признаков. Чувствовали величие, пышную
кудрявость ума и что-то еще, не выражаемое словами и понятное только женщинам. Даже сплетнеобразные сказки о его похождениях легко отряхивали грязь при пересказе и становились романтическими легендами.

Он казался трепачом, каких свет не видывал, но не треплом. Говорил особой скороговоркой, матерился только по делу, был жесток и справедлив, смешлив и надёжен. Не любил есть, но пил ежедневно. В нужных для решения вопросов объемах, не совместимых с долгой и монотонной жизнью. Он не знал ни одной ноты, но уверенно играл на любом инструменте. Ему не хватало клавиатуры у фортепиано, струн у гитары, кожи у барабана, телесного пространства для души и просторов для сомнительных, но полезных действий.

Его импровизация оборвалась в сорок три. 
Неподходящее время года. Инфаркт. Снег. Смерть. 
Густо почерневшая площадь. Тысячеголосое и страшное молчание.
Три улицы втекали простыми людьми в эту площадь.
Траурная тема оркестра.
И джазовые вариации раненых пароходов, заводов и остановившихся на обочинах машин.
В первый раз он не чувствовал себя главным.

Прошло сорок лет, но я помню эту боль и тяжесть подушечки с единственным орденом. Уже не нужной ему железкой, которую мне поручили нести. 

26.05.07