Порфирий и коллективизация 4

Вигур Могоболав
 Обычно, я проводил ночь под звездами, если спать не собирался вовсе, а хотел обдумать что-нибудь важное. Сегодня я хотел решить важнейший вопрос. Хотел разобраться, что становится с человеком, в тот момент, когда настоящим уколом, не слабой коликой, которая посвербит и затихнет, а стрелой пронзающей, которая разделит жизнь, на «до» и «после»; есть ли шанс у этого бедолаги пережить в одиночку коллапс в масштабах собственной вселенной. Лежал, легко вдыхал прохладный воздух и безобразно трусил. Трусил от мысли, что вот сейчас я накликаю на себя все горести и болезни. Словно, от того, что вторгнусь я на территорию беды, беда пристанет, как хулиган, на которого ненароком взглянул с укоризной; который был рядом, и был лишь нейтральным сгустком, может быть несколько черных красок. Но, вот он поймал мой взгляд, вот прочел в нем слабость, а может быть излишнее пренебрежение к свой особе, и, теперь, он – моя головная боль, моя заноза. Моя боль. В праве ли я осуждать человека, который боролся за жизнь, свято веруя, что нет у него большей ценности, да и вообще больше ничего нет. Так ли важен вид его в борьбе с наглым, разнузданным и безнаказанным хулиганом, за спиной у которого все козни Ада и всех его слуг. Так ли плох профессор, победивший саркому легкого. И не выгляжу ли я, лишь жалким карликом рядом с этим тщедушным человечком, со смешными прядками волос? Как мог я – почти двух метровый детина, с каменным лицом и стальными мускулами, махать своим жалким мешочком, перед лицами этих победителей самого ужасного из монстров, того, что поселяется внутри, и терпеливо ждет своего часа – часа первого и последнего укола – точки начала последнего и обратного отсчета, завершением которого будет полный ноль.
Я смотрел в звезды, не «на», а именно «в», усматривая в них своих союзников, ища, как и миллионы людей до меня, самого главного ответа – смысла бытия. И в момент, когда я готов был заплакать; броситься бежать в лагерь ореховцев, и там, публично, на коленях просить прощения у профессора, я увидел, как качнулась одна из звезд. Белая и яркая, она была прямо напротив меня, то есть, взгляд мой точно упирался в эту белую, и… косматую?... звезду. Звезда немного подросла, а потом зашагала, приобретя знакомые очертания, а потом и знакомый ритм своего раскачивания. Я готов был уже назвать это раскачивание походкой, даже виделись мне уже взмахи, знакомых, неуклюжих рук, как вдруг, она исчезла. Засыпаю, - подумал я, и сладко потянулся на гладких, вкусно пахнущих древесиной жердях. Но, в тот момент, когда готов уже был я провалиться в глубокий сон, мне почудилось, что моего плеча кто-то коснулся. Некоторое время я надеялся что ошибся, что просто ветерок качнул ветку, и она потревожила меня, но и веток, то никаких не было, а чья-то рука настойчиво продолжала трясти мое плечо.
- Окнись, червь гусячий. – Рядом со мной стоял Порфирий, во всем великолепии. Не дух бесплотный, а настоящий, телесный Порфирий – победитель смерти, косматый буркал с природным духом и насмешливой искрой в молодых глазах. Это был мой Порфирий, такой же, только просветлевший, без той грустинки, без трусливой озабоченности и старческой суетливости. Это был Порфирий из молодой страны Советов. Мой, сумасшедший и молодой Порфирий. Тот, кто ходил в Кремль к Сталину, менять конституцию СССР. Подумать страшно – в трусах к Сталину приехал договариваться о мире с Германией. Вот он мой герой, вот он мой Вечный Жид, мой Неистовый Роланд Бельведерский, как я ласково называл при жизни.
Волосы мои, густо разросшиеся в глуши, стали бутылочным ершиком, а кожа покрылась наэлектризованными, крупными мурашками; между иными, близлежащими, простреливали электрические разряды. – Вот оно, - подумал я, - последнее наследие Порфирия. Я рехнулся, и я в мешочке и на жердях. Так неуютно стало мне под этим звездным небом, что я протяжно завыл, подпрыгнул и собрался уже улизнуть, прикидывая в какую сторону дать тягу, но Порфирий остановил меня, хлесткой и емкой фразой.
- Не бзди, оглобля, с добром я. – Порфирий редко говорил со мной при жизни, не побаловал словоблудьем и сейчас. – Профессор – враг. Ты тут ему клобук кроишь, а он чистый сморчок, блин бычачий. Саркомой он не страдал, все попридумал, штоб место мое оттяпать, а теперь тебя метит скинуть. Он деньгу гребет, по всему Союзу понастряпал купален, у, сатана он. И кудлач при нем скурвянился. Ты их урезонь, Володька. – Впервые Порфирий назвал меня по имени. Страх исчез совершенно, и волна нежности к старому другу хлынула в мое закаленное сердце. Слезы, непрошенные и сладкие потекли по моим щекам.
- Ну, будя, - испугался Порфирий, - он помнил, что все свои пакости замышлял я именно в минуты умиления. Он вновь заспешил и начал растворяться, натурально, как облако растворяется в ясном небе, так и он стал расплываться в ночном воздухе. – Урезонь, - молвил он уже изменившимся и далеким голосом, и исчез.