Adagio

Андрей Плыгунов
               

                Одни созданы для того, чтобы любить,
                Другие – для того, чтобы жить.
                Альбер Камю

     Я был пьян. Я шел по длинной набережной курортного крымского города, жадно вдыхая прохладный вечерний воздух, в  котором морская соль мешалась с чьими-то духами, моим табаком, дымом мангалов и запахом кипящего масла из бесчисленных шантанов.
     Плескалось море, раздавался шум сотен ног, какая-то пустая музыка.
     Издалека доносился тихий плач скрипки, и я пошел к нему.
     На мостовой, у неоткрывшегося ресторана с пафосным названием, стоял старый, в окладе растрепанной бороды, скрипач и одетая в белую балетную пачку дама.
      Она была немолода для балерины, несколько располнела и  движения ее были нелепо-очаровательны. Ее светлые волосы были уложены в высокую прическу, и только на висках выбилось несколько локонов, развевавшихся на ветру. Замечательней всего были ее глаза, необыкновенно холодного голубого цвета, будто бы в них застыли  льдом слезы, и вместе с тем в глубине их таилось что-то теплое и светлое.
      Печальную мелодию выводила скрипка, балерина делала не вполне удачные па, и покоилась, на блестящей в свете фонарей мостовой, старая фетровая шляпа.
      В очаровании музыкой я стоял перед ними, молча, с потухшею трубкой, и не мог выразить  тоски, жалости, восхищения и еще чего-то смутного и неясного, нарождавшегося в душе. 
     Я достал бумажник и опустил, кивнув головой,  какую-то купюру в шляпу. Скрипач, не отрываясь от игры, поклонился мне, и балерина улыбнулась усталой  смущенной улыбкой…
     Старик перестал играть, вытряхнул содержимое шляпы в кулек, сложил скрипку и смычок в футляр, а она стояла почти недвижно, сперва учащенно дыша, а потом дрожа от прохлады.
     Я попытался завязать какой-то тривиальный разговор с нею, она лишь улыбалась тою же мягкой улыбкой.
     - Она, сударь, стесняется… Простите…- в четыре приема, укладывая вещи, сказал старик. Она вновь виновато улыбнулась и кивнула, по-прежнему дрожа.
     Не помню, что я говорил после, и как я решил пригласить ее на ужин, помню лишь укоризненный взгляд старика и то, как она показала на свою балетную пачку, а я отвез ее домой на такси.
     Она жила на окраине города, недалеко от автостанции, рядом с каналом, который некогда был речкой.
     Я сидел в машине, открыв дверь, слушая журчание воды, и курил.
     Она вышла в ослепительно прекрасном платье черного бархата, с ниткою речного жемчуга, с совсем иным выражением преображенного тонким макияжем лица, иною походкою. Я был очарован.
      После я заметил, что платье было ей несколько тесно и сшито, вероятно, давно, и это вызывало в душе щемящую нежность…
               
                ***
   
     … Мы сидели одни в ресторане, на террасе, у самого берега, и пили вино, тихо звучала фортепианная запись, и поблескивало в лунном свете море.
     Я укутал ее пледом, и, обняв ее за плечи, в пьяном бесстрашии или бесстыдстве, коснулся их губами. Она вздрогнула, но посмотрела на меня с нежностью, увлажнившимися глазами.
     Мы возвращались домой пешком. Мне нечего было надеть на нее, и я купил  в ресторане плед, соврав будто прожег его. Шли мы по почти безлюдной набережной, бледнело небо, за спиной рождался в тумане рассвет.
    Она сказала:
- Я будто бродячий философ или  какой-то пленный француз. - Я засмеялся, обнял ее, расцеловал, она ответила поцелуй, плед скатился с ее плеч на мостовую.
               
                ***
      
      На другой день я пришел к ней с цветами, и больше она уже не танцевала под скрипку.
      Спустя какое-то время она перебралась ко мне, в мою съемную квартиру. Что дальше – я не загадывал.
               
                ***

      Однажды, придя домой, я не застал ее. И нашел лишь через несколько дней, в ее квартире. Она открыла мне дверь, и на ее лице были следы недавних слез. Я заговорил с нею, но она вновь заплакала, безутешно, и я совершенно не мог понять ее. Потом, рукою утерев слезы, сказала:
 - Забудем об этом навсегда, - и с грустной еще улыбкой поцеловала меня.
               
                ***

     …Как-то мы опоздали  на прогулочный катер. Он уходил, качаясь на волнах, и звуки вальса Доги таяли в сутолоке потухающего дня…
     Мы пошли в какое-то отдаленное кафе, а потом, когда оно закрылось, долго сидели на берегу, у самой воды, подстелив мой плащ, и пили из фляжки коньяк, и он казался необычно вкусным, а море звучно билось о камни.
               
                ***

     Она, как ребенок, собирала камни, ракушки, и каждый раз во время прогулки, восторгаясь новой находкой, просительно глядела на меня. Как мог я отказать? И вот, к осени “дары моря” заняли почти весь комод, оттеснив на верхнюю полку мои рукописи, трубки, табак.
     По вечерам она перебирала их, любуясь, а потом приходила ко мне, ложилась на диван (к нему был приставлен журнальный столик, за которым я работал), клала голову мне на колени, и я  писал, ощущая приятную тяжесть, лаская ее свободной рукой, а потом не выдерживал, сбивался с мыслей, бросал перо и целовал, целовал ее…
               
                ***
    
     Помню один наш день особенно ярко, отчетливо.
     Было пасмурно. С редкими перерывами шел дождь. Она сидела на кровати, обхватив ноги руками, задумавшись. Я что-то писал. А потом она пошла готовить ужин, и из кухни доносились стук ножа, шипение масла, шел запах жареной рыбы…Накрывать она решила в комнате…
     Мы лежали в постели, укрывшись одним большим шерстяным одеялом, в объятьях, пили вино из горлышка бутылки, и дождь рассыпанным драже бил по подоконнику. Его косые струи сквозь открытые рамы падали на подоконник и сбивали лепестки с привявших цветов из вазы, забытой на окне, лепестки эти плавали в лужицах дождевой воды, и вдалеке темнело вспученное море.
               
                ***
    
     …Утром, когда она еще спала, я ушел гулять в горы и набрал букет иссушенных солнцем цветов.
     …Ее дома не было. И не было ни письма, ни записки, ни знака. К вечеру она не вернулась.               
               
                ***

     Когда я нашел больницу, в которую ее увезли, она уже умерла.
     Вышедший ко мне молодой врач назвал одну из смертельных, страшных болезней, против которых и ныне люди бессильны, и развел руками.
   - Да, - сказал он, - она просила Вам передать, вот, он – протянул мне продолговатый белый конверт.
    - Вы, очевидно, ее супруг ? Гражданский , насколько я понимаю… Вы не знали ?
Я ответил, в растерянности, что, конечно, знал, хоть и не догадывался, в действительности, не мог подумать об этом никогда, и вышел из больницы.
     Ее письмо я прочитал уже во дворе, вот оно:
      “Любимый мой, милый, дорогой, единственный мой любимый!
      Меня уже нет теперь, наверное. Теперь, когда ты читаешь мое письмо, написанное на этом нелепом, расчерченном в клетку листе из ученической тетради, купленной тобой для работы.
    Милый, как много я должна тебе сказать! Но как должна торопиться! Я вижу этот листок, дорогой, в твоих руках, в  твоих прекрасных, любимых руках, боящихся загара, о мой северный принц, они дрожат – твои милые руки. Мне так хочется целовать их, гладить, но чем же я могу тебя
утешить ?..
     Тебя не будет со мной в мою последнюю минуту, мне тяжело, но я рада, что еще хоть немного буду жива для тебя, и что ты не увидишь страшной минуты, которой я боюсь сейчас одна.
     Как я ждала тебя, как мечтала о тебе, как плакала о тебе маленькой еще девочкой, и потом, и как ты появился в моей жизни, милый, когда я не могла надеяться. Как радостно и страшно, как больно за тебя и счастливо, как горько и прекрасно мне было с тобою, зная что впереди, скоро. Я боялась, я не решалась, из жалости, от любви – к тебе или к себе, - к этому выстраданному счастью – не знаю от чего больше – сказать тебе, признаться. Я плакала, смеясь, и, смеясь, плакала. Я убежала, чтобы ты, пусть с болью, но не с неизбывной, забыл меня. Но ты  меня искал и нашел, конечно. Так было суждено, и я была огорчена в своих планах, но эгоистично счастлива снова быть в твоих объятьях, видеть тебя, быть с тобою, жить тобою.
       Прости мне все, и ложь, и все прости.
      Я люблю тебя, бесконечно люблю, сейчас, как никогда еще прежде, и расстаюсь с тобою. Я молю Бога о тебе, чтобы ты пережил это, чтобы был счастлив, потом. И буду молить, там. Любимый, не плачь обо мне. Только принеси мне цветов, ты знаешь каких, и вспоминай обо мне.
      Пиши, непременно пиши, работай. И брось курить, пожалуйста. Ты ведь мне не откажешь ? Впрочем, если не сможешь, милый, кури, только не так часто.
      Целую тебя. Много-много раз целую руки твои и губы и волосы.
      Нет сил писать больше. Прости.
      Благодарю.
                Анна”
 
     …Я медленно пошел к набережной.
     На углу, рядом с фонтаном, скрипач играл Adagio g-moll Альбинони.
     Я сел на бордюре и глядел на бесчисленные спешащие и не спешащие ноги прохожих.
     Было трудно дышать и хотелось кричать.
               
                ***
      
     Был октябрь. Ясный, пронизанный солнцем, но холодный день, какие бывают здесь в эту пору.
     Я сидел на старом кладбище, на низкой, вросшей в землю деревянной скамейке, покрытой неглубокими, похожими на морщины, пыльными трещинами.
     Шелестела выжженная белым крымским солнцем трава. Надетый на черный железный крест венок, из любимых ею сухих южных цветов, бился на соленом ветру, и развевались небесно-голубые, холодного оттенка, ленты.

                г. Ялта,
                май 2008г.