Пинг-понг пятьдесят седьмого года

Борис Диденко
ПИНГ-ПОНГ ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМОГО ГОДА

    Весело было во дворе. Стол в углу двора - за 7-ым подъездом 3-го дома - поставили, для настольного тенниса. Для пинг-понга.

    Хороший стол. Не чета тому, который в школу нашу как-то завезли. Из фанеры-десятки. И месяца даже не прошло, а он уже весь «винтом» пошёл! Как пропеллер, такой кривой стал! Ну и куда уже играть на нём?! Хоть и отскок тебе хороший, а всё равно ж чёрт-те куда шарик отскакивает. Какая это уже игра?!

    А этот — во дворе что, хоть из доски-вагонки сделан, но зато зашпаклёван хорошо, и хотя отскок шарика по нему не везде одинаков, но зато он очень ровный. И главное — место для него очень удачное выбрали. Нашли закуток, где ветра там почти нет совершенно. Там забор высокий и стена глухая 3-го дома. Девятиэтажного нашего. Народу набежало полно! Аж из других домов поприходили. «На вылет» играют...

    Плохо только вот то, что иногда проигравшие, «вылетевшие» которые, соберутся время от времени и от нечего им делать больше, начинают мешать играть остальным. Заберутся через мой - третий - подъезд на крышу дома (а там у меня окно в лифтовой башне открывается, и из него можно по узкому карнизу, осторожно если, пройти на крышу ту) и начинают оттуда всякую гадость швырять на победителей и на оставшихся в очереди на поиграть чтоб ещё. Палки кидают, куски шлака, бетона, камни, кирпичи...

    Но хорошо, что там - рядом со столом - детские «грибки» стоят. Там раньше детская площадка была. И теперь вот под теми «грибками» спрятаться можно было, переждать пока у тех кончится чем им кидать в нас. Или у нас — в них. А не то б поубивать могли — и не убежать! Но потом несколько раз в стол сильно угодили камнями, и вмятины остались, а от них отскок неправильный сделался. Ну, и сами тогда уже поняли, что себе же хуже делаем, ну и перестали после этого.

    А до этого — все лазили кидать. Примерно все одинаково играли, и никто часто не выигрывал. Никто больше трёх-четырёх партий не мог продержаться в победителях. Один только мог — по кличке Белобок... Сам он чернявый был, а кличка — по фамилии. Вот он мог много очень партий выиграть. У всех...

    А стол тот в домоуправлении сделали нам. Родительский комитет деньги собрал. Не все, конечно, деньги сдавали, но всё равно... А до этого у нас в подвале Красный Уголок был. И там только шашки-шахматы были. Половины фигур не хватает никогда. Вместо туры — ластик, заместо офицеров — пуговицы. Поэтому стараешься разменять скорее, чтоб оставшимися нормальными видней играть было. Скучно, тесно, душно...

    Там раньше дворник с семьёй жил, крысы у них там шастали, — сын дворника, Лёха, рассказывал. Но они и у нас - на девятом этаже - тоже шастали, с чердака, через щель в потолке, что повдоль трубы газовой колонки в ванной, пробирались. А потом куда-то они пропали все, потравили-таки, наверное.

    А тот стол сначала в Уголке том Ленинском поставили, и сразу же совсем там места не стало — от стены до стены тот стол всё занял. И играть только если «приставочкой» можно было. А по-другому как, то только об стены локтями ударяться, — как «ток» по руке идёт! Конечно, это уже не дело... И как тепло на дворе настало, так его на улицу и вынесли, и только на ночь и в дождь сильный убирали назад — в подвальный Уголок Ленинский.

    Шашки, шахматы — ерунда! А тут — пинг-понг! Настольный теннис. Шарики, точнее мячи — китайские. «Три Бабочки»! Без шва. Китайцы, они, как и русские: тоже «на три» всё любят, чтобы было. Кеды «Три Мяча», карандаши «Три Звезды». И впрямь, как русские — «Бог любит троицу»! «Братья навек!» — по радио все пели до недавнего времени, потом перестали, но все еще помнят — каждый день по тридцать три раза: «Москва-Пекин! Москва-Пекин! Вперед, вперёд идут народы ... Сталин и Мао слушают нас, слушают нас, слушают нас» — тоже три раза... «Русский с китайцем — братья навек!»...

    Но наши шарики гораздо хуже. Со швом. И трескаются быстро. Сминаются легко: если нечаянно ракеткой его придавить. Особенно, если «приставочкой» играть, прямо в момент отскока стараться отбивать, то бывает, что часто придавливают. Или ногой наступить, тоже, бывает, давят. Конечно, если не очень сильно вмятина на нём, то можно тогда в кипяток его опустить, и он выпрямится. Хотя уже не совсем ровный выходит, но играть ещё можно — да хотя бы для разминки, когда не на счёт ещё...

    Особенно трескаются мячи, когда эта мелкота приходит играть — совсем помладше которые. Когда до них очередь доходит, то шум поднимается, и тот, чей шарик, — то он его всегда забирает на время. Они совсем плохо играют — из пяти очков почти никогда не выходят. Да и ракетки у них не у всех хорошие. Хороших вообще не достать, а у этих — вообще самодельные. Из фанеры лобзиком сами выпиливают. Несколько раз ударят — и хана шарику, треснул! Их поэтому и гонят, и они в основном играют, когда все уже разойдутся — под вечер уже. Им и стол относить достаётся, стемнеет когда — и они тогда играют между собой, кокнутыми шариками уже.

    Некоторые из них клеят на фанеру наждачную бумагу. Или резину из аптеки, из которой рогатки хорошо делать. Но их всё равно гонят — по старой памяти: за раскокнутые ими раньше их ракетками мячи. И даже если и с чужой ракеткой, с настоящей становятся они играть, когда до них очередь, наконец-то, когда-нибудь подходит, то и то, они свой шарик тогда дают, но его обязательно проверяют на некокнутость. Долго катают его по столу, прижав ракеткой, и прислонив к ней ухо слушают — трещит, хрупостит или нет?! А то бывает, что и кокнутый они подсовывают, — так им играть хочется!

    У меня — китайская ракетка «Три Орла». Там на ней так не было написано, но я всем говорю, что стёрся-де, товарный, мол, знак, но — был. Очень красивый. Она не новая, за семь рублей купил — с рук. В магазине я таких не видел, но слыхал, что были они в продаже, выбрасывали где-то. Но такой ракетки ни у кого больше нет. Единственно, что немного плохо, так это то, что она у меня с короткой ручкой, для игры «пером». У меня же — хватка «европейская». Но я приспособился, хотя иногда играю и «пером» — по-китайски. Для форсу больше небольшого. Это когда соперник намного послабее попадается. А чемпионом мира был тогда именно китаец — Жун Го-туань.

    А некоторые - всё из той же малышни - вообще чёрт-те из чего ракетки свои делают. Из фанеры чаще, конечно, но Лёха, например, аж из доски как-то выстругал, как для лапты примерно получилось у него. Некоторые даже из дюраля вырезают, чтобы легче была. Но нужной толщины и прочности дюраль трудно достать. Правда, если на хорошую промышленную свалку попасть удаётся, то там можно порыться-найти. Но они обычно охраняются. Так аж звон по двору идёт, когда они, уже в темноте, между собой режутся! С одной стороны звон: «дзынь!!!» — дюраль, а с другой стук: «тртык!!» — фанера! И шарик кокнутый хрюкает...

    Ракетка у меня — «жёсткая», с тонким слоем резины с пупырышками. А бывают и «оборотные» — с пупырышками, наоборот, вниз. У некоторых есть ракетки «мягкие» — «сэндвичи». Но все такие ракетки - советского производства - некрасивые, грязно-серо-жёлтого цвета, и тяжёлые (чуть ли не как у Лёхи, «лаптовая» его та!). И некачественные они, главное, все пупырышки, особенно в середине, быстро отлетают, так что и не подкрутить шарик-то уже.

    Но их в таком случае переделывают уже в «оборотный сэндвич» — пупырышками внутрь, а гладкой поверхностью наружу. Но тоже плохо — она теперь неровная становится: пупырышки-то не везде уже, вот вмятины и получаются. Конечно, оно правильнее было бы перевернуть резину, когда она ещё новая, но жалко ведь новую-то вещь портить.

    Бывают «сэндвичи» очень хорошие и «оборотные» тоже. Но только — иностранные. У одного только - у Лёшки Квашнина из 2-го подъезда моего дома - есть настоящий «оборотный сэндвич». Венгерская ракетка, но «Варна» называется — по-болгарски почему-то.

    Страны мира мы все до одной хорошо знаем, те, кто марки собирает. Я особенно хорошо знаю французские колонии. Берег Слоновой Кости, Камерун, Сенегал, Того, Дагомея, Французская Гвиана, Мартиника, Гваделупа... Я их, в основном, собираю: они дешевле — по рублю. А английские, испанские, бельгийские — по три рубля. Все эти Кении, Танганьики, Руанды-Урунди, Макао, Бельгийское Конго, Ифни... Они, конечно, покрасивее, поярче, с глянцем... Но французских же можно в три раза больше взять! С рук покупаем, на Кузнецком Мосту. А соцстраны — в магазине там же, для количества, когда серия большая и дешёвая попадётся. За три-четыре рубля — штук десять в серии может быть, а то и двадцать! Болгария, ГДР, Венгрия...

    «Варну» Лёшке Квашнину отец, он у него военный, привёз из Венгрии в прошлом году. (У нас дом считается вообще «военный» и «сталинский». Очень хороший, прочный дом, в него когда немецкая фугасная бомба во время войны угодила, то он только трещину дал, у нас как раз в комнате она проходила — в два пальца шириной, а уже на восьмом этаже, под нами, она сходилась на нет.) Когда в Венгрии мятеж антикоммунистический бандитов Имре Надя подавлял он там. Ну и купил, наверное, или подарили, может. А, может, и нашёл где-то… у кого...

    Мы когда в Германии в конце войны и до 49-го года были, то моя мать там посуду аж на помойках находила. Баварский фарфор. Саксонский. Блюда, вазы, кувшины... Они специально, что ли, выбрасывали, а бить, по-видимому, жалели. Немцы ж — аккуратисты, трудяги. Нагадят только сверху на то же, например, блюдо — и всё, как унизить, скорее всего, хотели! Хоть как-то отомстить за своё поражение. А мать, рассказывает, сгребёт она, бывалоча, аккуратно палочкой кучу ту засохшую с блюда того фарфорового, прокипятит потом в тазике, — и как новое оно! А чего такого?! Да мы той посудой и не пользовались, чтоб не разбить, иногда только гостям выставляли. И она частью лежала в коробках, под кроватями и шкафом, а частью стояла для красоты в буфете, «горке». Горка тоже трофейная. Хорошая посуда и мебель. Шкаф «под орех», подумаешь, одной ножки нет — две книжки подложили и стоит! У отца (гавардии-полковника, начальника штаба танкового корпуса) там и «Опель-капитан» был, но он его не взял с собой, не захотел.

    Мы много мебели из Германии привезли, нам целый товарный вагон выделили. Мы в нём и ехали всей семьёй, в окошко всё смотрели. И нам всегда махали вдоль дороги люди руками, приветствовали. Так было тогда принято. Но махали только когда уже по Белоруссии ехали, а по Польше когда, то никто нам не махал. Злые там люди. У меня в Бунцлау (теперь Болеславец, там сердце Кутузова похоронено*) дуэльный пистолет поляки отобрали, с которым я, от нечего мне делать, пятилетний, припёрся на танцплощадку, держа пистолет на плече, как винтовку. Дети сдали польские, стали орать: «Пан научыцель, пан научыцель, у него пистолет!» Одни неприятности от этих пшеков. Мы жили там в великолепном красно-коричневом двухэтажном особняке с компактной изящной винтовой лестницей внутри, и с красивым раскидистым садом снаружи. И там всякого барахла было полным-полно. Картины, посуда, мебель… А уехав оттуда, забрав что смогли, чтоб немцы больше не портили, мы сначала в Белоруссии остановились на 116 километре от Орши, в военгородке, и нас там обокрали, но чёрт с ними, всего-то не унесли. Вот саблю отцовскую, жалко, украли. А уже в 50-м году мы в Москву окончательно вернулись, когда отец умер от рака крови...
(*Примечание. Многие  не знают, что Михаил Кутузов, уже смертельно больной, завещал соратникам: «Куда дойду со своими солдатами, там и похороните моё сердце». И вот на Саксонской дороге, в Бунцлау, он и умер. Там есть мемориал «Сердце Кутузова», но не знаю, не уничтожили ли его уже поляки. Лучше бы, чтобы немцы эти свои края близ Вроцлава (Бреслау) себе вернули, они, скорее всего, не уничтожат памятник, ну, поцарапают. Их оттуда выселили в конце войны, а раньше это была Германия, там все названия были немецкие: Бунцлау, Нойхаммер, Драмбург… Хотя основали эти города всё же славяне, в дальнейшем — затем онемеченные, ставшие нынешними восточными немцами. Они характером подобрее западных...)

    Пианино «Шиллер» тоже вот — сбоку топором по нему немец какой-то мстительный ударил! Ну и ничего страшного — вставили кусочек дерева да подкрасили себе — играй, не хочу! Я бы, наверное, на его месте первым бы делом все клавиши порубал. И струны. Или только все струны, пусть сначала думают, что оно целое! А тот не хотел, наверное, совсем-то портить...

    Лёшка Квашнин, когда играть выходил, то всем давал свою ракетку и посмотреть, и поиграть даже, не жидился никогда. Но только она у него какая-то маленькая была, точнее, узковатая несколько, продолговатая как бы, больше овальная. Так что иногда и не попадёшь-то ею по мячу, не всегда получалось. А потом они переехали куда-то. В Пензу вроде бы. Отец-то военный, перевели.

    Многие покупают отечественные ракетки — «жёсткие», и потом на них клеят чёрную пористую резину. Это чтобы ракетку-«губку» сделать. Но они тогда тоже тяжёлые получаются. Да и трудно ту резину ровным слоем нужным нарезать, а она только толстая попадается, подшкуривать приходится. Так что всё равно плохая та «губка» у них получается, не то. Наших «губок» - отечественных - не бывает, только импортные, и вот — самодельные что. Хотя и говорят, что выпускают уже и наши «губки». А «губкой» — если настоящей, понятно, — то так можно мяч закрутить, что его уже ни за что никому не взять. Разве только Жун Го-туаню...

    Раньше этого тенниса настольного и знать никто не знал! Лишь год, как мода на него пошла. Азарт — страшный! У стола всегда столпотворение просто! Кому только не лень приходят играть. С других дворов даже. Как будто не могут себе свой стол сами сделать!

    Раньше мы всё больше в «отмерного» играли — прыгали друг через друга, как в чехарде, но только по строгим правилам: с заступом, с количеством допустимых прыжков и т.п. В общем, смесь чехарды и прыжков в длину и в высоту, одновременно. Да ещё в «расшэше» — расшибалочку. Одной монетой или битой какой бить и стараться перевернуть другие монеты. Много было разновидностей. И «казна», и «пристеночек». Мы же играли в «крокодила» чаще всего — разновидность «пристеночка» такая. Это и «пристенок» и «расшибалка» одновременно. У стены рисуется — прямоугольник такой большой, разделённый пополам, а внутри в центре ещё и маленький квадрат — казна, и в ней монеты стопочкой сложены. И потом от стенки отскоком — кто ближе к казне попадёт, ну а потом уже дальше как в обычную «расшибалку», выбивать монеты по очереди. Удобно очень — и не бегать туда-сюда, как в «расшэше», и места для игры мало надо.

    Мы как раз на этом-то именно месте, где сейчас стол пинг-понговый стоит, в «крокодила» и играли всегда раньше. И это от «крокодила» того как раз та традиция осталась: камнями чтоб кидать сверху в тех, кто выиграл. Обидно ж проигрывать, тем более, что на деньги как-никак игра-то. Ну и хоть душу отвести: тем помешать немного, а то копил-копил на марки, а тут раз тебе — и как и не было ничего. А те, когда выигрывают, то ещё ж и подначивают: «Будете теперь знать, что такое «не везёт» и как с ним бороться!» Ну и берёшься за камни, чтоб показать, как можно бороться.

    А сейчас все в пинг-понг ударились. Прямо как сумасшедшие ненормальные какие-то. Даже и те играют — постарше кто. Они без очереди всегда в игру входят. Подождут, пока кто-нибудь проиграет, возьмут у него ракетку (своих ракеток у них нет) и становятся против победителя. Играют они плохо, но гордо. Не гнутся, стоят ровно, с папиросой или сигаретой в зубах, выпимши всегда чаще. За шариком они не бегают — им те, помладше кто, те, чья ракетка, у кого она взята, то они обычно и подают его им. Играют они чаще всего «подставочкой». А если им под правую руку мяч высоко пойдёт, то они сразу же «гасят» его. Бьют изо всей силы по нему «лопатой», но тут же чуть проворачивают ракетку, наклоняя плоскость её вниз, этим они загибают полёт мяча, как они полагают.

    У них от волейбола вся терминология пооставалась. Гас, подача, переход подачи. Они всё время путаются — чья подача будет. Не могут никак привыкнуть, что по пять раз подача у каждого по очереди. Вроде выиграл он очко, а подачу отдавать надо, или выиграл, а перехода нет. Они спорят всегда в таких случаях, но не зло, быстро соглашаются, говорят, что, мол, забыли, сколько подач было, думали, что только четыре. Как будто по счёту не ясно: как только сумма на пять делится, так и переход подачи, значит!

    Но у них никогда гас нормально не получается. Слабо загнут лопатный свой удар или поздно, то шарик аж к забору улетает, метров на семь. А если рано, то в сетку мяч идёт. Высшим классом игры у них считается «гас на гас» — сильный ответный удар на сильный же удар противника. Но это у них вообще никогда не получается. Они и так-то, при обычном своём гасе, и то промахиваются, чаще всего и по шарику даже, и теряя при этом равновесие, бывает, что и падают даже. Но они долго не играют, до конца партии чтобы. И когда счёт доходит примерно до 17:3 или там 16:1 не в их пользу, понятно (свои очки они зарабатывают в основном на ошибках противника, или на подачах чужих бывает, или за сетку мяч удачно зацепится, или об край стола чиркнет, то тоже), то игра им сразу наскучивает, и они бросают ракетку. На стол к сетке или же подальше куда-нибудь — к забору, там, или к «грибкам» тем детским.

    Мою ракетку Фока однажды забросил аж на шестой этаж, на балкон. Но хорошо, что как раз Серёги Асева тот балкон был, — сбегал, принёс. (Но это было, когда стол стоял в другом месте, в центре двора, перенесли на время, думали там лучше будет, но нет: ветер.) 20:0 уже было, когда Фока сначала заспорил, что 19 только, а потом и запузырил её туда. Ещё из-за короткой своей ручки она так хорошо летела. И шарик ногой ещё раздавил, хорошо ещё — не мой!

    Выше всех в нашем дворе бросает Женька Бочков. Он может запросто перебросить мяч от большого тенниса или от русского хоккея через наш 9-этажный дом, а он высокий, там потолки под 5 метров — сталинский же! Во дворе у всех клички, и только у него одного клички нет, а как есть зовут: Женька Бочков. Его все во дворе уважают. И мяч через дом перебрасывает, и главное, когда драка у нас седьмым домом, — так он всегда впереди идёт с металлическим прутом, а остальные — уже за ним, кто с чем.

    Но самое главное, за что именно главное уважение к нему, так это то, что он часто, раз-два в месяц, со своего балкона этикетки «на шарап» разбрасывает. Технические какие-то, непонятные, с завода какого-то, наверное. Он медленно их разбрасывает, а мы их лихорадочно собираем. Такие небольшие — с три этикетки со спичечных коробков размером примерно. На одной - ярко-синей - «Скоба шпиндельная» написано, и сама эта скоба изображена, что-то типа магнита подковообразного. А на другой - ярко-жёлтой уже - «Муфта» какая-то представлена.

    У каждого из нас во дворе уже по сотни две-три тех скоб и муфт этих было. Но всё равно, когда разносился слух, что Женька Бочков сегодня «на шарап» будет бросать, то все ещё с утра по двору бродили в ожидании «шарапа». Особой точности Женька Бочков не соблюдал никогда, и не сообщал, во сколько именно «шарап» нынче намечается, но если обещал, что сегодня, то точно всегда он был. Ни разу не обманул. Только потому и ждали. Хоть три часа.

    Наконец, Женька Бочков появлялся. Выходил на свой балкон — хорошо хоть только 4-й этаж у него, не так уж и высоко, а не то б всё разлетелось бы чёрт-те куда. А так - только точно по всему двору, ничего не пропадало, все до одной собирали этикетки те. И начинал разбрасывать небольшими порциями, постепенно увеличивающимися, эти самые бумаженции двух сортов. Синюю «Скобу» да жёлтую «Муфту»... И пацаны остервенело бегали по двору, лихорадочно их собирая и складывая в пачечки — скоба к скобе, муфточка к муфточке...

    А других всех, кроме Женьки Бочкова, звали по кличкам. Но клички, в большинстве своём, необидные совсем, а так — от фамилии как бы первая производная обычно. Фокин — Фока, Сучков — Сучок, Диденко — Дед, Белобоков — Белобок, Висков — Висок, Тюбекин — Тюбек, Вержховский — Вершок и т.п. Были, конечно, и обидные клички, но не у многих.

    С другими дворами мы вообще-то редко дрались. К их домам подниматься в горку надо было, а они к нашей набережной спускаться опасались. Дело в том, что к нашему двору естественным образом, тоже ж в низине, примыкал дом № 6, а в подвалах этого дома жили татары, и они дрались на нашей стороне. А дрались они необыкновенно яростно, и всегда до конца — бесстрашно-страшно.

    У татар были уже совсем другие клички, чем у всех. Их фамилии никто не мог не то, чтоб запомнить, а и выговорить-то не всегда удавалось. Даже учителям в школе — и тем мало кому! Поэтому им имена их искажали, например, вместо Сайратуддина какого-то непроизносимого Сигарьга делалось. Или же ещё по делу какому-нибудь прозвище клеили — Соня, например. Потому что в школу постоянно опаздывал — просыпал, ну и его и прозвали Соня, и уже взрослым тоже так же его называли.

    А как его на самом деле зовут, — то и не знал никто. Да и он вряд ли уже помнил. Он матери спекулировать помогал. Татары обычно с ночи ещё очереди во все магазины занимали и всё скупали, что сейчас именно самое ходовое. Муку и тюль, нитки-мулине и дрожжи... А потом всё это продавали тем, кто поспать подольше любит — настоящим уже соням. Но продавали они всё это совсем с незначительной наценкой, и потому многие - эти уже настоящие сони - брали товар какой только «у татар», чтоб самим в очередях не стоять. Очень удобно. Но как-то стыдным это занятие татар считалось.

    Вот он и просыпал уроки, поневоле проспишь — всю-то ночь в очереди простоять. Обидная кличка, конечно, несправедливая, но мальчишки ж — народ жестокий малость. Да и матери его никто не знает: как там и что у них там дома творится — кому это интересно? А тут все ж видят: просыпает, сонный сидит, засыпает даже прямо на уроках. Ну, и сразу: Соня! Он вообще вскоре школу бросил, но не сел и даже в колонию для малолетних не попал, как некоторые другие, тоже бросившие учёбу. А работать он пошёл, предварительно проучившись с пару лет в «сорок на сорок» — в ремеслухе. «Сорок на сорок» — это ботинки форменные у них там в ремесленных училищах были. С квадратными мысами, из кирзы. Я такие же потом у сварщиков видел, или наподобие таких.

    И примерно такие же ботинки у нас в классе Гефесту подарил родительский комитет. Точнее, хотел подарить. Гефест — это не от фамилии кличка. Он хромой был, ну и как дошли в четвёртом классе до истории Древней Греции, так сразу же вместо Хромоножки — Гефест уже. И вот именно ему — Хромоножке, но Гефесту уже, родительский комитет и вздумал башмаки те подарить в виде помощи семье. Собрали деньги, — не все, конечно же, сдавали, но всё равно собрали, купили их и преподнесли ему при всём классе, чтоб все видели это. То есть и педагогика ещё, а не только благотворительность. Он взял, но молчал, не благодарил комитетчиц тех. А все из комитета того, да ещё из педсовета — человек их всех штук 15 в класс набилось — требовали слов благодарности за башмаки те, а он молчал вместо этого. (Почти такой же эпизод есть в фильме «Друг мой, Колька», наверное, по школам часто такое случалось.) И тогда они стали корить его за то, что он свинья неблагодарный, за его за неблагодарность. И он тогда эти ботинки, башмаки те в их сторону бросил — в угол класса, к дверям, как к чертям собачьим. И они, комитетчицы эти, после этого стали их совать ему. А он всё не брал, а ему всё равно их совали в руки, и ругали — уже вдвойне. И за то, что не благодарил, и за то, что швырнул в угол и поднимать их не стал, как они его ни заставляли это сделать.

    И у Гефеста текли из глаз слёзы, но он не плакал. Стоял и молчал, только слезы текли, и всё. Не плакал так, как, например, плакал навзрыд притворно сын генерала Боря Полосухин: «Сосья Иосисивна! Не ставьте мне двойку! Ну не ставьте!» И плачет, и плачет, и на место не садится, и просит, и просит. И ведь ни разу за все три года не выпросил — и всё равно стоит и стоит, и просит и просит: «Сосья Иосисивна! «Сосья Иосисивна! «Сосья Иосисивна!»

    И всё равно ставила ему каждый раз неумолимую двойку Софья Иосифовна — наша беспощаднейшая преподавательница русского языка в школе № 504 начала 50-х годов (до и после смерти Сталина), своими вздорными жестокими придирками навсегда внушившая страх и ненависть к себе, а так же и отвращение к изучению русского языка всем своим ученикам, обрекая их, безусловно же, на безграмотность, что доказывает и данный текст. Русский у нас так никто и не выучил толком. Хотя я и пытался доучиваться, уже самостоятельно, по книгам. Семя, бремя, темя, племя, знамя, вымя, стремя, пламя...

    И всё равно, как Полосухин ни упрашивал (хоть целый урок, а она и не запрещала ему упрашивать её, как будто нравилось ей это, урок идёт: вопросы, диктанты, ответы, а он стоит и с завываниями просит: «Ну, Со-о-сья Иосисивна! Ну, Сосья Ио-о-сисивна! Со-о-сья Ио-о-сисивна!»), всё равно получал он двойки постоянно. И особенно часто по русскому устному: он половины букв к тому же не выговаривал. У него пластины какие-то во рту были - зубы ему выравнивали всё. Генеральский сын всё же. У других — одни чёрные корешки пооставались уже в то время, никто ж зубы-то тогда не чистил, и ничего. Но и потом, когда он вырос уже, и без пластин мог уже обходиться, то всё одно не поймёшь у него, чего он там говорит, с пластинами у него даже лучше получалось.
— Ты где усисься? В СИСИ?
— В МИСИ, что ли? Нет!
— Да нет — не в СИСИ! А в СИСИ?
— Ну да, да! В сиси, в сиси!

    А Гефест — в такси потом всегда ездил, и вылезал всегда с трудом: и нога одна хромая, и пьяный к тому же всегда. У него когда - ещё до ботинок тех - спрашивали: «А у тебя где отец?», то он по два пальца - указательные и средние - с каждой руки под 90 градусов складывал решёточкой, и сквозь неё одним глазом, второй прищурив, смотрел на спрашивающего — тюрьму символизировал молча.

    У него две сестры ещё было - он средний в семье - старшая и младшая. Обе — красавицы. До сих пор их помню: высокие, стройные, глаза миндалевидные — в общем, что-то необыкновенное! Сейчас бы они обе на «Мисс Какую Хошь» тянули бы, и конкуренции им не могло бы быть! А тогда...

    Тогда — старшую, те кто постарше, «на хора» за гаражами иногда натягивали... И Гефест тоже, говорят, в очередь становился, — третьим, четвёртым, так. Но она, если его обнаруживала, то гнала прочь и кричала на него матом на все загаражи. Но не всегда так случалось, иногда и он проскакивал.

    А младшая — просто абсолютная красавица! — не пошла всё же по рукам. Подросла, и к ней кавалер повадился. Его били иногда, и особенно Шкет усердствовал и провоцировал, цеплялся к нему. Шкет — тоже не по фамилии кличка, а по характеру. Фамилия же — Новиков. Он кошек любил ещё с крыш домов сбрасывать, но они вообще-то не разбивались, хотя, конечно, смотря, куда им упасть. Но кавалер тот всё стерпел, и продолжал ухаживать, да и Шкета потом за групповое изнасилование на чердаке увезли как-то ночью года на три куда-то. И, в конце концов, кавалеру всё простили, и он свёл-таки первую красавицу с нашего двора к себе куда-то.

    А Соню я встретил как-то на праздничном подновогоднем вечере на телефонной станции, уже лет нам в 19. Хороший вечер: одни девушки, телефонистки, а нас - парней - мало! Большой выбор! Мы с Соней рады были встрече: вино пили в туалете, общих знакомых вспоминали, лет пять не виделись же. Он потом всё искал к кому бы придраться на предмет подраться чтоб, но всё никак у него — парней-то мало. И только уже в самом конце праздничного МТС-ного вечера ему удалось-таки зацепить кого-то, достать и придраться к слову. И он с приятелем своим вёл найденных противников до самой станции метро «Таганская», и уже там — в ярко освещённом вестибюле станции — он быстро и резко расправился с ними: со всеми тремя. Приятель Сони в это время находился и оставался до конца в отдалении, рядом со мной и моим приятелем (мы так никого и не закадрили из-за Сони), а бил один только Соня. Он сбил с ног всех в общей сложности пятью-шестью ударами, и каждому досталось не больше одного-двух, но тем не менее они всё же попадали плашмя, и не вставали очень долго — все трое, а только тяжко ворочались на гранитном полу станции, но крови не было. А Соня убежал сразу же: низко-низко согнувшись так как-то, в треть человеческого роста, он как бы стелился, и уходил зигзагами — обегая людей, а не напролом. (Так сильно наклонившись мог бегать знаменитый футболист Григорий Федотов, но всё же хуже Сони, с мячом же как-никак.) Соня вообще маленького роста был, но почти квадратный, такой широкоплечий и плотный, к тому же ещё резкий и ловкий — татарин же, а ещё и борьбой занимался, — когда вино пили, рассказывал, что разряд имеет по вольной.

    То есть дракой той он как бы на зрителя работал. Драка не нужна была ему как таковая, как бой или избиение сами по себе, а нуждался он после вина именно в успехе у зрителей — у поздних, но достаточно многочисленных пассажиров, входивших в метро. Ведь до метро мы шли тёмным-претёмным переулком, и там можно было бы бить кого угодно хоть до утра — никто бы и слова ему не сказал, нет там никого. Но Соня дошёл до сцены вестибюля. Слава человеческая...
    ....И тут кучерявый тот Белобок чёрненький и говорит, что победитель играет не до трёх раз, а всё время, пока выигрывает, потому что уговора сегодня такого не было — только до трёх раз чтобы играть. А оно и вправду не было такого уговору сегодня, да и у нас, вообще-то, когда как. А он всё время выигрывает и выигрывает у всех, из десятка, а то и из пятёрки даже многих не выпускает. Ну что ты будешь тут делать?! У него к тому же и ракетка классная — импортная «губка» настоящая. Сестра у него — журналистка Роза, старшая, а младшей, как у Гефеста, у него нет — их двое детей в семье. Так вот она ездила куда-то или кто-то ей знакомый из заграницы привёз ракетку в подарок, настоящую «губку». И журналистка она настоящая у него — он однажды заметку в газете всем показывал — строчек пять в колонке — за подписью его старшей сестры Розы, но под псевдонимом.

    У неё и у него волос такой чёрный, жёсткий, и в мелкий кудрь вьётся. Но когда - при Сталине ещё - у нас мужская школа была ещё (нас только в пятом классе объединили с девочками), и учительница первая наша, Нина Фёдоровна, по журналу всех выкликала и национальность спрашивала, то он тогда встал и сказал твёрдо так как-то: «Грузин!», и сел сразу же. А когда дошла очередь до Старосельского, то тот с последней парты и не вставая, но тоже так же твёрдо «Еврей!» ответил, и все тогда засмеялись.

    И Белобок тоже засмеялся — у него очень громкий смех был, сразу всем слышался.

    Тогда у мальчишек даже ругательство было такое: «Ну ты — еврей!» А тут сам на себя говорит — конечно же, смешно это. Но не очень обидное ругательство это было, как я припоминаю, сам так ругался. Это когда кто-нибудь не так что-то делает, жульничает, а если жадничает, то тогда пообиднее уже — «жид!» Жидится же! А Старосельского Толика я потом встречал, после школы уже. Хороший парень оказался, пьющий только сильно, но простой и добрый, и на еврея почему-то абсолютно не похож: волосы русые, прямые, уши небольшие и не оттопыренные, нос нормальный, зубы ровные, не картавит, ноги не кривые...

    А ругательство то при врачах-вредителях-евреях появилось. Которых не успели расстрелять, а чуть позже — сразу, как Сталина похоронили, их реабилитировали. У меня тогда брата чудом не задавило па похоронах Сталина. Мать дала ему в дорогу бутерброд, и он отошёл в тупичок перекусить, а за ним толпа ринулась, думала, что он проходными дворами путь к Колонному залу знает. А он, как стал есть в уголочке том, то она его чуть не разорвала от злости. Но тут на улице как раз уже давка смертная началась, и она из толпы в людей обратно превратилась, и они тоже спаслись. И вот тогда наш знакомый еврей Мамуля (моя мать его так звала, а так он по фамилии Каплун, спекулянт, директор магазина промтоварного, по кличке Кольцо, жил на улице Мархлевского, за КГБ) всё вырезку из газеты всем, и матери моей в том числе, показывал, в которой опровержение про врачей-вредителей напечатано было. А баба та, заловившая с поличным тех врачей-вредителей - Лидия Тимашук - под машину, по слухам, бросилась после опровержения. А до этого её уже орденом Ленина наградили.

    Такие же кучери мелкие, но только не тёмные, а рыжеватые были у немки (преподавательницы немецкого языка) нашей — у Лидии Исаковны. Немецкий язык у нас тоже никто не выучил хотя бы мало-мальски. Она на меня как-то однажды кричала:
— Дас Тыш! Дас Тыш! — и по столу изо всей силы бьёт ладонью.
— Как же так? — думаю я про себя. — Das Tisch? Ведь стол-то — «он»! А «дас» — «оно». Значит, «дер Тыш» правильно, я так и говорю! Татарка может она? Моя твоя не понимай... Не похожа... Те всё больше в дворниках...

    Меня вообще учителя очень часто ставили в тупик несходством своих взглядов с моими убеждениями. Даже как-то двойку в четверти вывела географичка мне. За реки Сибири, помню...

    Как раз тогда ещё к нам на урок затесался Толька Хренцов из другого, младшего класса — пришёл подухарить. Учительница новая была, ещё не всех в лицо успела узнать, ну и не заметила. А он, по старой памяти, иногда приходил к нам: раньше он у нас в классе учился, а потом на второй год остался. А она уже начала слегка узнавать нас в лицо, присмотрелась — и к нему:
— Ваш дневник! — он даёт его, а там ему уже фамилию кто-то успел переделать на «Херцов», и она ему: — Я и не такое слыхала! Чем вы хотите меня удивить?! Вон из класса!

    Он ушёл, все смеются, а она — ко мне, Хренцов со мной как раз сел за парту:
— Так почему реки Сибири свои истоки имеют... — и ещё что-то дальше про истоки рек тех говорит.

    А я не могу ответить, не понимаю вопроса, так как не сходится всё у меня с моими представлениями (как я потом это понял). Я был всегда до этого уверен в том, что реки вытекают из морей и океанов, тем более с верху Земли, вниз же, а не наоборот. Они вливаются в трещины земной коры, и текут они на материки, катят волны в сторону суши, пока вода в них не кончится, истончаются себе постепенно и прекращают течение своё, медленно впитываясь на своём пути в землю. Ну, как вода из ванны переполненной выливается. Или из лужи — их-то я уж видел-перевидел: большая лужа, а от неё ответвления во все стороны, и потом они постепенно высыхают до следующего дождя. Я моря-то и не видал к тому времени ещё, тем более дельту ж нужно увидеть, чтобы понять, что к чему в гидросфере. Ахтубинскую там, или Дунайскую какую бы. Ну, она мне и выставила в четверти - невразумительную для меня - двойку. А так я вообще-то хорошо учился: на 3Ъ.

    Позже, когда я всё же подразобрался теоретически со всеми этими реками-океанами, то понял, что такая же точно картина наблюдается в мире денег. То есть, деньги, как реки. Текут к тем, у кого их и так много (океаны — мультимиллиардеры, моря — мультимиллионеры, озёра — одномилионная бизнесная шушера). А войны, революции, перестройки в таком «географическом» ракурсе — это поворот рек вспять. Попытка отобрать деньги, передел собственности. А люди, как рыбы, — при этом во множестве гибнут.
Я потом встретил случайно Хренцова. В электричке. Лет уже по-за 45 нам было. Очень обрадовались встрече. Смеялись. Общих знакомых вспоминали. Многие уже поумирали к тому времени.
— А помнишь, — говорю ему. — как ты к нам в класс пришёл, а мы тебе фамилию Херцов на дневнике сделали, и тебя выгнали?! Меня тогда из-за тебя ещё к доске вызвали, под руку попался, и пару в четверти влепили!
— Помню! А как же не помнить?! Я потом как раз на второй год ещё один раз остался!

    Он теперь лётчиком наземным в аэропорту Быково работал.
— У меня, — я ему жалуюсь, — четверо детей от трех жён! Вот, мыкаюсь! А ты как поживаешь?
— А я один, совсем один… — грустно так отвечает.
    Одному тоже плохо, конечно. И так и так человеку плохо всегда бывает, редко кому хорошо всё кажется. А я помню, какой он влюбчивый был в молодости.
— А помнишь, — напоминаю ему. — ты у меня на балконе за девчонкой какой-то из седьмого дома в телескоп подглядывал?!
— А-а! Так это у тебя на балконе было?! Вот время было хорошее! Не то, что сейчас!

    А он и вправду однажды приволок настоящий телескоп — метра полтора длиной, толстая труба такая — установил его на треноге у нас на балконе и целыми сутками выслеживал какую-то любовь свою напротив — из седьмого дома. А я помню, как он клеился-то в молодости. Может, думаю, напомнить ему и это? Но я не был уверен, что и это ему будет приятно вспомнить — одинокому-то человеку, но потом решился всё же, в драку-то не полезет, может быть:
— А помнишь, как ты к девкам кадрился всегда?! Подходишь, делаешь вид, что шнурок завязываешь, а сам под юбку заглядываешь и представляешься: я, мол, Дон Гондон — приехал из Португалии! Ты и сейчас так же за женщинами ухаживаешь?! Конечно, так будешь один!

    Ну, он совсем развеселился, рад был вспомнить, и уже не так грустил, что он один совсем. Так что я зря опасался, что он в драку чего доброго ещё кинется — старые приятели всё же, детство! Но нам мало было вместе ехать — до Люберец всего — и мы там расстались. Он толстый такой и на попугая какаду похож — я его сразу узнал, хоть и не видел лет тридцать. Хороший парень. Любил своей школьной репутацией всегда выхваляться, и на прощание не преминул тоже:
— Учителя всегда говорили, что в школе у нас два самых главных мудака — это Хренцов и Михин!!

    А Михин — второй который главный мудак — тоже в нашем классе учился. Он как-то целый урок простоял и на учителя нашего физика Василия Александровича Фетисова — автора великолепного учебника по школьным лабораторным работам — «Иезуит!» говорил. Тот ему двойку в год выводил, а Миха и так уже второй год сидел. Стоит, помолчит-помолчит и опять: «Иезуит!»... Минуты полторы пройдёт, и снова: «Иезуит!»... А Василий Александрович — он одноглазый, один глаз вставной, к нему этим глазом стеклянным развернулся и ведёт себе урок, как ни в чём не бывало, и внимания на Миху с его «иезуитством» не обращает, как бы «в упор его не видит». И впрямь — иезуит, по большому счёту если: жрец науки — Педагог!
   
Василий Александрович был одним из наших любимых учителей (ему уже за 90 и он ещё здоров и бодр). Любимые учителя появились у нас позже, уже ближе к окончанию школы, когда мы что-то стали соображать и дурь начала из нас выходить. Какие же великолепные у нас были учителя! Талантливейшие, беззаветно влюблёные в своё дело Педагоги! Василий Васильевич Пономарёв, математик. Нужно было нам ответно лишь палец о палец ударить, дабы хорошо знать математику и поступить куда угодно. Он ненавязчиво вынуждал нас вести конспекты его уроков, и тем, у кого эти конспекты были, учебники уже не требовались. Вот бы сейчас разыскать да издать их! Когда я на вступительном экзамене по устной маткматике выдал напыщенную тираду «Таким образом, теорема доказана методом математической, или полной, или совершенной индукции», то экзаменатор ошарашено спросил, в какой это я школе учился. Тот же Василий Александрович Фетисов, физик, большой добродушный ребёнок, для которого каждый урок был радостным праздником, прощавший нам все наши самые немыслимые проказы на своих уроках (конечно же, он и Михе поставил вспрощенческую тройку). Галина Николаевна Коклюгина, историчка, но больше — тонко чувствующий и понимающий психолог, неприметно, исподволь наставляющий нас на путь истинный. Татьяна Ивановна Пронина, преподаватель литературы, своей напускной строгостью больше похожая не на учительницу, а на добрую мать, по-детски - до слёз - обидчивую и отходчивую. Андрей Яковлевич Назаров, чертёжник, который однажды за то, что я неправильно нарисовал проекции надрезанного шара, дал мне такого подзатыльника, что я от доски отлетел к двери класса. Но зато я больше никогда не допускал глупых, непродуманных ошибок ни в начертательной геометрии, ни в аналитической, ни в сопромате, ни в теормехе. И как же они радовались, когда их ученики поступали в институты и техникумы! Мы - поступившие - были их забитыми голами, заброшенными шайбами и даже, как, например, Витька Сундук, после тюрьмы поступивший в техникум, — победным «гасом на гас»!

....А тот кучерявый, шевелюристый — что грузин который, по выклику учительницы нашей первой Нины Фёдоровны, — ракетку свою никому не давал поиграть. Да даже и посмотреть-то если или понюхать, то и то, только из своих рук если. Ну, разве что тем, кто постарше, то давал посмотреть её, выпускал из рук ненадолго. Но всё же и тогда одну руку он на протяге держал — у самой ручки ракетки своей. А она — та губка его — и пахла ещё очень приятно как-то: парфюмерно-конфетно как-то так, даже вкусно. И красивая. Вся поверхность её была расчерчена бороздками на квадратики — ну форменный шоколад! Но только цвет ярко-малиновый, и толстая такая та губка его была — с обеих сторон больше чем на палец резины той пористо-шоколадной, а вся она — этак пальца в три толщиной, если не больше. Но, тем не менее, лёгкая-лёгкая та ракетка была! Оно и понятно! Бук!

    Бук искони считается самым подходящим деревом для изготовления пинг-понговых ракеток. Как груша — для скрипок. Гварнери. Страдивари. Амати. Жун Го-туань. И китайцы с незапамятных времён выращивают бук на своих крохотных плантациях, с приносной зачастую землёй, в ущерб бамбуку и мандариновым деревьям. Они очень заботливо ухаживают за драгоценными деревьями — не зря же они бессменные чемпионы мира по пинг-понгу.

    Кое-кто и у нас во дворе пытался клеить из обычной фанеровки в три-четыре  слоя разными клеями, подгоняя под сущность бука негодную отечественную древесину, наиболее подходящую только на дреколье: Но получалось не то совсем. Хотя на первых порах по изготовлении такой клеёной ракетки и казалось, что лёгкость нового изделия получилась необыкновенная. Но потом — в сравнении уже с промышленными образцами — оказывалось всегда, что даже тяжелее магазинной намного было оно на самом деле.

....Если бы оно до трёх играть, то после трёх побед в игру входило бы сразу двое новеньких, а так — жди теперь при такой толпе! Да ещё — для того только, чтобы опять ему проиграть. И потому ждать пока очередь дойдёт скучно многим становилось и они расходились кто куда.

    А разойтись — было куда. Иногда по чердакам лазили — у меня свой ключ для чердака в моём подъезде есть. Раньше я по карнизу тому, что от лифтовой кабины идёт, лазил. Но там опасно, он узкий, и однажды я пошатнулся на нём, и чуть не загремел вниз, с трудом сохранил равновесие. И с тех пор вот и стал я бояться высоты. А до этого случая гонял по самому краю крыши, и под ноги даже не смотрел! И на балконе раньше вис с наружной стороны, да ещё и ржавые эти решётки - балконные перила - раскачивал — и хоть бы хны мне было! А после того случая на карнизе, я на крышу выбирался только через чердак если, а к краю и подходить чтобы, то даже и не думал уже об этом.

    А иногда на Москва-реку бегали. Презервативы в воде вылавливали. Сколько же их там плыло!! Белым-бело! И чего это их тогда столько было?! Неужели такое время сексуальное было? А надувал нам те гондоны единственный человек во дворе — Далуда. Не кличка, а фамилия. Звать Игорь. Его почти, как и Женьку Бочкова прямо — по фамилии звали, но без имени только. Просто Далуда! Тоже ведь вроде бы как дань уважения, да и то: никто ж больше кроме него не брался за это дело — только он и надувал. К нему специально бежали домой по такому делу, а так — больше с ним никто абсолютно никаких дел и не имел, только надувать если. Прибегали к нему — он на третьем этаже в седьмом подъезде жил, как раз, за которым пинг-понговый стол стоял потом — и вызывали с порога:
— Далуда! Надувать!

    И он шёл — аж летел! Любил? Гордился? Непонятно... Надувал он их за гаражами. Но не за теми, за которыми сестру Гефеста натягивали те, постарше кто. Там ещё и голубятни были, и в карты, в «очко» и «сику», взрослые мужики там ещё играли. А это у нас во дворе три гаража в углу стояли, за ними и места-то свободного не было, разве что по нужде сходить, если домой лень бывало сбегать. Да вот и гондоны надуть, десятка три-четыре.

    Далуда надувал, завязывали мы их уже сами, и радостно один за другим выбегали из-за гаражей с огромными белыми продолговатыми шарами. Резина была тогда очень качественная: в один презерватив запросто наливалось полтора ведра воды, если это делать опять-таки в воде, иначе не удержать.

    Очень было приятно носиться с этими огромными шарами по двору как угорелым, и с истошными криками почему-то. Правда, всё это вызывало всегда недовольные гримасы взрослых, узнававших свои выброшенные за ненадобностью, как им казалось, вещи, но неожиданно вот обретшие новую жизнь, но, к сожалению, тоже не столь уж и длительную: в конце концов те, кто постарше обязательно их все полопают сигаретами. Любили они в них окурками тыкать и при этом добродушно смеялись.

    Курево в то время было любое. И держался этот, даже сейчас кажущийся небывалым, а в то время — привычный и естественный ассортимент аж до середины 60-х годов. Но потом медленно, но верно началось выравнивание и стирание границ со всем остальным анти-изобилием. Сначала, после того, как с Албанией разругались, пропали албанские довольно-таки популярные сигареты «Джебел», а с ними и все остальные шчиптарские* табачные изделия. Но эта потеря маленькой Албании была малоощутима для советских курильщиков.
(*Примечание.«Шчиптары» — самоназвание албанцев, в переводе что-то типа «лиходей». В Европе давно уже традиционно албанцы считаются «бандитской нацией» (как и сицилийцы). Единственное время, когда их удавалось держать в рамках квазичеловечности, это период коммунистического правления. Дисциплинированная молодёжь при Энвере Ходжа в 10 часов вечера расходилась по домам и ложилась спать. После снятия социальных ограничителей распоясавшиеся албанцы, под патронатом просионистских США, устроили миру Косово и Македонию. Примерно то же самое, что у нас с чеченцами. В Средней Азии они, как и турки-месхетинцы, сидели ниже травы и тише воды (как заткнулись в тряпочку и Коза Ностра с Коморрой при Бенито Муссолини). Теперь же от них всех нет проходу. С генетическими мерзавцами нельзя по-хорошему, они считают это слабостью.)

    Более страшный удар по отечественному курящему люду был предательски нанесён своими же: пропала маленькая (очень удобная для ношения в нагрудном кармашке рубашки-тенниски) десяти-сигаретная плоская коробочка «Дукат» по цене 70 копеек, или 7 копеек новыми. Но «Дукат» почти не застал новых денег: стал по 7 копеек и исчез. Как отметился и уехал. Говорили, что его очень выгодно кому-то продали, но ведь от этого не легче. И зачем всегда продавать всё?! Сразу?! (Как и целину: взяли, да и распахали всю сразу, земля-то и выветрилась вскоре.) Ну, продай (распаши!) ты половину, а там видно будет. Оставь себе для разживы-то! На «Дукат» была похожа «Прима» по 14 копеек, но всё же это было уже не то. И хотя почти все курившие «Дукат» и перешли теперь на «Приму», тем не менее, бесследно исчезнувший «Дукат» постоянно ставили ей в пример, корили её не полной сравнимостью. (Так иная жена, бывает, выговаривает новому мужу, ставя ему в пример прежнего своего супруга — совсем недавно ею выгнанного, посаженного или отравленного.)

    Но спасало положение на табачном фронте изобилие, прямо-таки море сигарет болгарских. «Балкан» — 10 копеек. Цены я привожу новые, 60-х годов уже, когда и я курить уже начал по-взрослому (потом бросил, и всем того же от души желаю!). «Шипка», «Солнце» — 14 копеек. «ВТ» — «Булгар Табак», мол, — 15 копеек — в ярко-жёлтой коробочке с крышкой и с золочёной тиснёной фольгой внутри. Якобы женские сигареты «Фемина» — длинные и с золотым псевдофильтром. С настоящим фильтром сигарет ещё не было, и народ лишь только начинали подготавливать к переходу на фильтрокурение, пытаясь сдемпфировать, смягчить резкость перехода от самокруток «Козьих Ножек» к последнему слову мировой техники курения. И чуть позже и вправду пошли «Автозаводские» и «Новость» — эти первенцы отечественного фильтростроения, с такими излишне мощными фильтрами, что в случае ошибочного закуривания сигареты не с того конца, а это было на первых порах не редкостью, можно было запросто откинуть копыта от приступов неукротимой рвоты. Из чего делали те фильтры?!

    А океан ранне-послевоенного курева?! Папиросы «Прибой» — 12 копеек «Север» — 14 копеек. Т.н. «гвоздики» — «Байкал» и «Огонёк» — по 76 копеек старыми. Они исчезли резко, сразу же, одновременно со сменой денег в 1961 году, как бы поняв свою жалкую неуместность на разворачивающемся великолепии табачного изобилия, и уведя с собой совсем уж убогий в этом плане «Бокс» — за 45 копеек.

    Их не очень дальние родственники, тоже плебейские, недорогие сигары «Порт» и «Норд», в прочных упаковках по пять штук продержались всё же несколько дольше. Но и они дружно сошли со сцены, не выдержав ужаса сравнения себя с дорогими гаванскими сигарами, иногда даже имеющими отдельное индивидуальное жилище — ещё и необыкновенной красоты футляр для каждой. Пытались сопротивляться иноземному никотиновому нашествию половинные сигаретки «Южные» и «Новые» по 12 копеек, предназначенные для мундштуков, но из них можно было составлять и нормальную сигарету — из двух одну, вложив одну в подвыкрошенную вторую.

    А незабываемая болгарская «Пчёлка»! Одуряюще приятно пахнувшая до закуривания нектаро-цветочная «Пчёлка»: «Трижды очищенные, обеспыленные, ароматизированные...»! И всё удовольствие — 14 копеек! «Пчёлка» не имела отечественных аналогов. Не сравнивать же её с «Ментоловыми» — тоже за 14 копеек (разве что по цене) — от которых аж холодно во рту становилось, как в морге. Их врачи любили курить, ими запах водки-спирта хорошо было отбивать.

    Хорошо было курильщикам! Было и их время! Был и на их улице праздник! И на моей! Я по пачке в день высаживал. Курил дешёвые «Балкан», «Памир», реже «Шипку», но затем перешёл на «Беломор», и курил его, пока не бросил это идиотское занятие, не дающее ничего, кроме мучений от отсутствия курева. Но пробовал практически всё. Дорогие советские «Тройка» — за 45 коп: дым густой, но гораздо лучше, чем у других густодымных сигарет, таких как «Друг» — 30 копеек, или «Астра» — 18 копеек. Их можно сравнивать между собой, как ту же пресловутую сталинскую «Герцеговину Флор» попытаться сопоставить с «Казбеком» — пижонским куревом за 30 копеек, специально выпускаемым государством для своих многочисленных начальников и их ещё более несть числа подхалимов. У «Казбека» — длинный мундштук и потому удобно делается подносить огонёк начальству всех уровней. «Герцеговина Флор» наиболее корректно сравнима с классическим - самым употребимым среди истинных курильщиков - «Беломором». Хотя «Герцеговина» и дорогая, дороже её и нет ничего – аж 50 копеек. Но курится хорошо, никак не хуже «Беломора», точнее на равных. И уж никак нельзя её сравнить с кислым тем же «Казбеком», да и недалеко ушедшими от него «Любительскими» — за 25 копеек. А «Беломор» лучше всего ещё и потому, что всегда можно найти ему замену, в случае чего, у него много достойных последователей: «Шахтёрские» на Украине, «Октябрьские» в Ленинграде... Кроме того «Беломор» делают практически по всей стране, и, кстати, самый лучший «Беломор» делают в Ленинграде, на фабрике имени мерзавца Урицкого. «Казбек» же можно брать лишь в крайнем случае — и как его только курят эти любители подхалимов? Уж лучше «Волну» засандалитъ — за 16 копеек, она хоть и дерёт горло, примерно как «Памир» за 10 копеек (его «Римап» называли, и якобы с переводом с французского: «горный воздух», мол), но зато «Беломор» полноценно заменяет. И то ещё посмотреть где. Например, в Киеве «Волна» курится лучше местного «Беломора», но там лучше всего брать прилукскую «Приму», не уступающей моршанской, самой лучшей в стране. А противоположным полюсом ленинградскому «Беломору» являлся «Беломор» батумский: табак неизвестного происхождения в нём равномерно смешан с тряпками и бумагой и сдобрен ментоловой добавкой. Первые, несмелые пока ещё шаги кавказской мафии?

    А в середине 60-х был пик праздника курильщиков СССР. Появились западные сигареты с фильтром. Всякие невозможные «Астор», «Сильва», «НВ», «Честерфилд», «Филипп Моррис»... Причём всё настоящее, фирменное, не то, что нынешние подделки. Неимоверный ассортимент всего такого буржуазно-растленного, усиленный до предела уже кубинским сигарным и сигароотходным куревом: от тех же Гавана-сигар в Футлярах, которые раньше лишь в кино можно было изредка увидеть, да в книгах - это чаще - о них прочесть, и до «термоядерного» «Рейса», от одной затяжки у которого фильтр становился черно-коричневым. Но зато — 15 копеек, и к тому же упаковка не уступает западным, как и все остальные кубинские – «Лигерос» и т.п. Оборудование, видно, штатское.

    И всё это на фоне вяло пользующихся спросом табаков трубочных: «Флотский», «Золотое Руно», с медовым запахом и дыма и табака, болгарский «Нептуни»... И рядом с трубочными почему-то располагался ископаемый, реликтовый нюхательный табак — посланец XVIII века: серый неряшливый кубик, размером с два спичечных коробка, за 4 копейки. Собственно, не было лишь, как мне помнится, жевательного табака, но ведь в принципе среди такого изобилия наверняка можно было найти чего пожевать, объявившемуся бы вдруг такому любителю: то же «Золотое Руно» — оно ж наверняка ещё и вкусное, судя по запаху!..

    А те, кто постарше — они потом попропадали все куда-то, по крайней мере — многие из них. Порастаскала их страна по своим закуткам и закоулкам бесчисленным. Их всех объединили в 7-й В класс. А до этого они все уже сидели по два-три года в одном классе в общей сложности, оставлялись на второй год, переростками становились. Татка Куликова до 7-го Б не дотянула — ей в 6-ом Б уже семнадцать стукнуло, и она перестала в парту вдвигаться — забеременела, исключили.

    Педагогическим полюсом 7-му классу В являлся класс 7-й А. Там никогда не было, начиная с А 1-го ни переростков, ни второгодников, ни сирот. Очень благополучный, преуспевающий класс, как бы сорт А. Нам их всегда ставили в пример, а одной из мер наказания в их классе являлся перевод на время в наш класс Б. Для них это было пыткой, для нас же — небольшое развлечение в виде лёгкой, всегда, кстати, обоснованной травли, т.е. по делу, ибо эти пришельцы и вправду всегда неприятно отличались от нас какой-то непонятной нам непростотой, безосновательной спесью и манерностью. (Сейчас некоторые из них — крупные чиновники и предприниматели. Из наших же — лишь рабочие, инженеры да пара скромных учёных. Страшный удар по престижу А-класса был нанесён в 60-м году, уже по окончании школы, Гешей Усовым и мною. К нам в школу зимой пришёл эмиссар из МИФИ, прельстил тем, что у них там экзамены-де в июле, и если не сдать их, то можно спокойно в августе поступать в любой другой ВУЗ. Из А подали документы в МИФИ шестеро золотых медалистов. Из Б же — только я и Геша. У них вообще чуть ли не весь класс был в золотых и серебряных медалях, как собаки прямо. У нас же с золотой медалью окончила школу Журавлёва и с серебряной Усов, но ему дали золотую, потому что серебряные кончились. И вот мы с Гешей поступили, а все А-шники срезались сразу же на письменной математике! Но все они, правда, поступили в августе в более «прикладные» ВУЗы.) А те, что из 7-го уже В, были нам как-то ближе, и они тоже тянулись к нам. Всё прибегали на переменах и радостно-возбуждённо хвалились: «У нас училка — во! Ну, ни за что — и одни четвёрки ставит!» И так — целый год: одни четвёрки! Год радостной учёбы! Небывало!! Потом им всем выдали справки о семилетнем-неполном-среднем (путёвки в жизнь) — и аут!

    Конечно, те, кто в армию попадали, то они возвращались, в большинстве, всё же. Но становились они уже какими-то другими, не такими. Так, например, один такой, ел ложкой салат «оливье» из общей миски на вечеринке; он обнимал ту миску — целый таз, можно сказать — одной рукой, как девушку, а к девушкам и не подходил вовсе, хотя мы уже даже осмеливались играть в развратную «бутылочку» и целовались. А он всё молчал, и старался выпить побольше, в то время как мы пьянели с полстакана десертного вина. А через три месяца он застрелился из добытого в армии и привезённого с собой пистолета под раскаты и грохот салюта: три пули в себя выпустил в унисон с праздничными залпами — третий выстрел оказался удач... смертельным, пуля дошла до позвоночника, и к утру он умер.

    А другой вернувшийся — Бульдожка, получивший такую кличку из-за мордной схожести с бульдогом: лупатый, курносый и губастый со слюной, так он в армии всё симулировал желудочные заболевания по разным армейским рецептам. Травил себе желудок понарошку, два с половиной года он изощрялся (тогда в армии по три года служили, а на флоте – четыре), пока не заработал от всего этого настоящую уже себе язву — классическую, с прободением. И комиссовавшись, он уже ничего не ел — не мог. Жёлтый весь из себя ходил. Точнее, пальто у него оранжевое было с капюшоном — всё, что оставалось, у него из «гражданки». Как апельсин в общем: ярко-оранжевое снаружи и жёлто-серое внутри. Жуть смотреть было.

    Но эти хоть вернулись домой. А другие так и вовсе не возвращались. Как-то так незаметно все они исчезали с горизонта мало-помалу. Был, а потом — нет его, и всё! Как и не было.

    Например, прибежал к нам во двор сквозь арку уголовник однажды. Большая такая арка — на Гончарную набережную выходит. Маленький такой уголовник — по нему сразу видно, что урка. Их много тогда бегало по Москве, да и по всей стране, наверное, — амнистия ж была, вот везде и шастали. Вбежал, поозирался и в подъезде спрятался. А за ним — минуты через три мильтон прибегает, тоже озирается. Не форма б — то вылитый урка: такие же точно телодвижения, как и у того. Их тогда по старинке мильтонами ещё звали, а «мент», «попугай» — это уже потом появилось, как форму им цветную выдавать стали, позже это привилось. А название «легавый» простой народ вообще не принял, и это слово так и осталось техническим термином блатарей. И вот вбегает вслед за уркой мильтон в белой гимнастерке — и весь окровавленный. С морды накапало ему на форму сильно, здорово тот ему вдарил, видать, кастетом бил, наверное. В белом — хорошо видно. И кричит нам он окровавленным лицом: не видал ли, мол, кто из нас кого-нибудь, не пробегал ли тут в ватнике такой щупленький?! А постарше кто — Фока, кажется, — отвечает: «Нет! Никакого такого здесь не было!» Тогда он у нас — помладше кто — спрашивает: «А вы, молекулы, не видали? Поглазастей всё же!» — льстит, гад! А мы — и на старше кто и не смотрим почти никто, сзади только один из них - Сучок - кулак за спиной держит, и его нам хорошо всем видно. Но мы и так всё понимаем: «Да нет, дяденька, не было здесь никого кроме вас! Мы бы сразу заметили, если б чего такого!» Ну, он и убежал назад. А того — вбежавшего под арку и отсидевшегося в подъезде — в 7-ом как раз, в том самом, в котором Далуда жил, который всему двору гондоны надувал, — увёл между гаражами и сквозь заборы Висок. И после этого стал он всё реже и реже появляться во дворе, а потом и вовсе исчез из виду. И к тому времени, когда как раз вышел из тюрьмы Сундук, все уже знали, что Висок сел за кражу с двумя ещё какими-то рецидивистами, а один в розыске остался.

    А Сундук ни за что сел. Он потом даже техникум окончил. А некоторые совсем рано исчезали, четырёх начальных классов даже не досидев. В колонии тогда с 11 лет брали. Как в Суворовское училище почти.

    Лёва Моисеев у нас в классе был. Так он всё хохотал и морды учителям строил, да и всем он любил строить рожи. Учителей он не слушался совершенно: его из класса выгонят, а он в дверь всё голову всовывает, уже из коридора, и корчит уморительные рожи — всех смешит. И учился он, конечно же, плохо — аж читать вслух не умел, все тоже смеялись, когда его вызывали двойку очередную ставить ему по чтению. Так его в четвёртом классе ещё в колонию забрали.

    Я ему как-то финку на пистолет сменял. Шёл я в школу как раз мимо татарского подвала, через проходной подъезд их дома решил пройти — так короче было, а я торопился чего-то. Смотрю, а там конская голова лежит — череп уже (это татары ели конину, «маханину»), как в вещем Олеге, мы проходили как раз не то по истории, не то по литературе. И смотрю я на неё, а потом и рядом с мёртвой головой позыркал, тоже внимательно так, по инерции, но и на предмет гробовой гадюки чуть-чуть подумалось. И там, чуть в стороне, у самой стены из-под камня, вижу, ручка ножика вроде бы выглядывает. Я — за неё, вытащил — финка! Но грязная, в разводах таких и пятнах вся, как ржавчина, но поярче, кирпичного цвета примерно. Я в школе Лёве Моисееву финку ту показал, так он сразу и смеяться перестал, дурака валять, и говорит мне: «Давай меняться! Я тебе пистолет дам!» И сразу же сбегал за пистолетом — с урока ушёл, но без фокусов в этот раз, и принёс. И не какой-нибудь там водяной или пугач, которыми евреи тогда в Киеве торговали — по 25 рублей, из баббита сделаны, пробками со спичечной серой стреляли. А настоящий — я ж уже не маленький был, мать в Суворовское училище второй раз уже пыталась меня оформить.

    В первый раз у меня по математике — пять, по русскому — пять, там всего-то два этих экзамена. Но медкомиссия — у меня пупок плохо завязан, а они сразу: «Грыжа!» — придрались. Так что я б на игрушечный пистолет не сменял тот ножик найденный, хоть и не складной, но всё ж таки финки-то ни у кого не было. Но мне она и не нужна была, так как у меня дома был запрятан ещё и штык в ножнах, и ещё армейский тесак был, тоже на вид внушительный, хотя и без ручки. А пистолет тот Лёвин (его самого где-то в аккурат через месяц после этого обмена нашего, — хорошо успели сменяться, — в колонию-то и забрали) — сильно бил, и на удивление сильный и точный бой у него был. «Центрального боя» как бы. Я как-то метров с 25 - не меньше - Тольке Вершку прямо в лоб попал. Так он заорал как резаный! Сильный такой бой был. Да я и ещё здорово придумал (и хорошо, что в глаз ему не попал), — к стреле гвоздик приделал: расщепил её на конце, вставил гвоздик и нитками обмотал, она потому и летела так далеко и втыкалась почти всегда. Очень сильная у пистолета того пружина была, даже трудно бывало вставить в него стрелу, тем более — с гвоздиком впереди. Но я с платком приспособился вставлять, вышел из положения.

    А во второй раз меня тоже в Суворовское не взяли: шумы в сердце обнаружили и опять придрались. Опять математика — пять, русский — пять, а медкомиссия, — сердце теперь, говорят. Грыжи-то на этот раз уже нет, так они — шумы какие-то нашли. А это мне просто операцию под общим наркозом сделали, чтобы пупок перевязать как следует, чтобы приняли на следующий год.

    Я очень мечтал попасть в Суворовское, отец — военный был, да и мать мечтала хоть одного балбеса пристроить на государственный кошт: одна с тремя детьми, да ещё и инвалид она второй группы с двусторонним пневмотораксом. Но не судьба. Есть всё же счастье и везение в жизни. Я потом, когда после школы в институт поступил, то сдружился с Черкасовым по кличке Пушкин, он такой же кучерявый, но в более крупный кудрь только. Так он мне под страшным секретом сообщил, что в Суворовском он учился, но взял с меня клятву, чтобы я никому не говорил, что он — «кадет». Не суворовец, оказывается, а «кадет», а я и не знал, что их так называют.

    В то время как раз народ стал доходить своим крохотным мудрым умом, что армия-то и тюрьма — это уже уже примерно одно и то же*, но я-то никак не мог этого знать шесть лет тому назад.

(*Примечание.Именно тогда в армию стали брать и уголовников, что и привело к появлению нынешней «дедовщины», это тюремные нравы. И Советская Армия из действительно благородного учереждения («института благородных юношей») постепенно превратилась чёрт-те во что. Она никак не отреагировала на гибель собственной страны, а затем даже приняла участие в её доуничтожении.)

    А про Черкасова, оказалось, все знали, что он суворовец бывший, он всем, как я понял, сообщал свою страшную, военную жгучую тайну, хотя и боялся, это его примутся дразнить кадетом. Но Пушкин ему больше подошло, причём самым естественным образом, так как после окончания института он попал по распределению в Обнинск, единственный с курса, и там никто не мог знать, что он — это Пушкин, но тем не менее, когда туда приехал через год случайно Витёк Завгородний и спросил пьяной шутки ради у вокзальной буфетчицы: «А Вы не знаете случайно, где здесь найти Пушкина?», то она ему ответила, что тот сейчас сидит в пивной «Огонёк».

    А Сундук и вправду ни за что загремел в тюрягу. Мы его в Парк Культуры - за стакан водки - водили, и он нам там бил всех тех, к кому мы... кто к нам прицепится. Сильно бил — здоровый был, дурной к тому же. И вот один раз он уж очень сильно бил одного. Точнее, долго: тот неожиданно сопротивление ему оказал, и это так рассвирепило Сундука, что он потерял ориентацию — бил уже не в поперёк кустов на аллее, чтобы тот упал за них и чтоб не видать его было, а повдоль посадки, и потому тот не падал никак замертво, так как кустовьё его поддерживало. Ну, и набежали. Точнее — набежал. «Бригадмил» тогда орудовал («бригады содействия милиции»), а дружин ещё не было. Самая шпана в него шла, но ловили и били на совесть — ещё бы: по разрешению ж!

    Но всё же переборщили с помощниками теми, и потому пораспускали бригады те потом. И стали дружины организовывать — из рабочих и инженеров уже. Так вот бригадмил и поймал тогда в кустах Сундука и посадили его на два года. Но уже через год он вышел, а потом и в техникум — ещё лет через пять поступил, когда уже потише вокруг стало.

    И ни за что, и посадили. Все ж тогда дрались в Центральном Парке Культуры и Отдыха имени Горького — туда специально и ездили для этого, а чего там еще-то делать?! Зимой ещё куда ни шло — каток! Правила катания нарушать и от милиции убегать! Мы на «канадах» — в любом направлении передом-задом виражи делаем, а мильтоны на «ножах-норвегах», к валенкам прикрученных, и еле-еле ездят! А летом?!

    Но Сундук вроде бы ещё чего-то навытворял. Он с другого двора был — у самой уже Таганской Площади, и там много маленьких домиков было — в два этажа, и из тех домиков много сидело, кто там в них жил. Криминогенная зона, как бы сейчас про тогда сказали. Старшему брату моего одноклассника Ралдугина, например, так аж 13 лет влепили. Не знаю, сколько он отсидел, но только когда он вышел, так в первый же день своей свободы он мне клюшку сломал. За 13 рублей (тоже, как и его срок) старыми. Детская клюшка. Взрослая стоила 30, но она мне великовата была, я долго маленьким был в детстве и юности. Я долго копил деньги и присматривался именно к этой — за 13 рублей которая, и, наконец, решился. Сойдёт, думаю, да и дешевле будет, а подрасту — ту куплю. И как купил, и в первый раз с ней вышел на лёд, — у нас на пустыре «Развалка», у самого Краснохолмского моста, каток на зиму дворниками заливался, — так и Ралдугин-старший в первый день на свободе оказался. Ну и загулял, понятно, на радостях-то! И пошёл проветриться, наверное, и на наш каток припёрся, спустился к Москва-реке. И именно у меня взял клюшку, как раз, наверное, из-за того, что она маленькая была, он таких не видел, поди, до тюрьмы-то, когда не было ещё канадского хоккея. Поиграл он немного в новую для него игру, да у него никто и не отбирал шайбу-то, это он сначала сам у всех подряд поотбирал её, а потом ему надоело — и он моей клюшкой - храпысь! - об лёд изо всей силы! И с первого же раза — пополам! Жалко — ужас! И главное — хоть бы выбросил её куда, на что я и рассчитывал: я бы потом её склеил, но он унёс её — на дрова, наверное. У них там в домиках тех отопление дровяное было.

    А я бы хорошо склеить мог: я к тому времени со столярным клеем уже хорошо научился обращаться. Его надо, оказывается, вначале замачивать, а потом уже растапливать на огне. А то до этого вонь шла по всей квартире дикая, так как пригорал незамеченный клей, и изо всех пяти комнат выбегали жильцы орать на меня за жуткую гарь и вонь, но мать за меня заступалась. Да и потом они любили ругаться все, у них через день скандалы на кухне случались. Хлебом не корми жильцов коммуналки, — а дай им сцепиться между собой из-за пустяка какого-нибудь!

    А его брата - моего одноклассника Ралдугина-младшего - я как-то подвёл под монастырь нечаянно на уроке. Старший-то Ралдугин опять сел, и недели не прошло, как будто специально вышел из тюрьмы, чтобы мою клюшку сломать и опять сесть. Это в седьмом уже классе было, когда 7-й В организовали, и у нас класс маленький стал — без второгодников почти. Нашего, 43-го года, мало народилось — война ж была, некогда, да и мы-то в большинстве чудом появились. Мать мне всё выговаривала, когда я чего-нибудь откалывал по дурости: «Твоё счастье, что аборты были запрещены! Паразита ты кусок!» И вот новый классный руководитель Татьяна Ивановна представляется нашему классу, очищенному от матёрых второ- и третъегодников, а я полубритвочкой, полулезвием парту ковыряю в это время от нечего мне больше делать, идиоту, паразита куску. Ну, и кусочек шпаклёвки прямо в Татьяну Ивановну и выспурснул! А она — в крик сразу же: «Кто это сделал?! Это ты — Ралдугин! Я по глазам вижу! Встань, когда с тобой разговаривают!!» А он встал, и такое у него виноватое лицо сделалось, что даже я подумал – а, может, и вправду он?! В общем, сподличал я — не сознался.

    Он потом в армии поваром был. А до армии, после школы, всё «жидкость от пота ног» глушил — в ней лишь 20 % спирта, и потому больше в дурь ударялся, чем пьянел, и на четвереньках по лестницам тех маленьких домиков криминогенной той зоны лазил.

    А у нас в классе за всё время один только раз такое было, чтобы сознался кто-нибудь в чём-то добровольно, за все десять лет учёбы. Это Хохлов Витька как-то встал и говорит вдруг, а его особо никто за язык-то и не тянул: подумаешь стекло кто-то рассадил в коридоре на перемене, ну и вяло так и спрашивают «Кто?» безо всякой там надежды получить ответ, а он тут встаёт и «Я!» чеканит, а все на него, как на идиота смотрят. Не в традициях это было — и класса, и школы, и общества, — чтобы так легко сознаваться, колоться, а тут, тем более, добровольно! И сразу! Но он был влюблён в генеральскую дочь Журавлёву и наверняка пофикстулить хотел. Он потом, даже уже лет в 36, всё детей её нянчил, и только где-то уже годам к сорока та безответная (?) любовь его отпустила, и он себе собственную очень хорошую жену завёл — Лену. И кроме того он был из многодетной семьи — необычайно порядочной, честной и работящей до патологии. Да и сам он потом стал хотя и учёным-физиком, но профессиональным кретином: работа только и всё! Вкалывал за гроши на совесть, всю ответственность всегда брал на себя, выкладывался, так что даже сердце надорвал. Работа и государство наше дураков любят! И только к старости он политикой заинтересовался, стал газету «День» и журнал «Наш современник» покупать и сионизм клеймить.

    А сознаваться с трудом нужно. Это мы ещё в начальной школе проходили и твёрдо усвоили себе. Тогда ещё мужская школа у нас была. И тогда около школы нашей дом № 26 немцы пленные отроили. Быстро и хорошо строили, этот дом до сих пор как новый. В этом доме потом Журавлёва жила, которую сознавшийся будущий профессиональный кретин Хохлов любил, а ещё в том доме дирекция АТС была, той самой АТС, на которой праздничный вечер был, и на котором татарин Соня драться с кем себе искал. И вот мы, задолго ещё до того праздничного вечера (а в классе третьем этак), в тех пленных немцев, в таких великолепных строителей, грешным делом, камни (но небольшие) стали кидать издалека через забор. И кто-то кому-то настучал, и к нам завуч явилась — психопатка Серафима Самсоновна Зверева (тогдашним министром финансов СССР тоже Зверев был). Она у меня кепку отбирала два раза насовсем. Я забывал её снимать в школе, а эта стерва отбирала. Очень ей фамилия подходила, я по радио её выступление однажды слышал: орала, как резаная! Типичная психопатка. Но тогда вообще время такое было психованное. (Нас мать как воспитывала: била само собой, но главный педагогический её козырь был — это упасть в случае наших сильных безобразий на пол и волосы на себе рвать и по голове себя бить. А мы стоим рядом втроём и плачем, стыдно нам становится, воспитываемся.) И врывается Зверева эта к нам в класс и визжит как свинья:
— Мы всё видели!!! Но боялись подходить к вам — ведь все с камнями!! Поэтому мы стояли за углом и записывали всех, кто бросал камни! Так что сознавайтесь, а не то хуже будет! А кто сознается — тому ничего не будет!

    Это «на пушку», как потом ясно стало, брала она нас. Ну, некоторые — неохотно так, с предчувствием, наверное, — и клюнули, человек шесть-семь:
— Я там был, но я не бросал...
— Я только смотрел, просто стоял...
— Я шёл мимо и остановился...

    Ну, и их вот всех, «непричастных», и поисключали из школы. Кто похуже учился или родители у кого посерее — насовсем, а других — на две недели.

    Тогда вообще строгости были ещё те, военные прямо-таки, во всех школах. В угол ставили! У окна который. Володька Маршавин как-то стоял-стоял почти до конца урока, да и упал в обморок, да затылком об пол ахнулся, так его в санчасть поволокли откачивать. Но и хулиганство ответное, реакция на строгости, тоже процветало. С учителями дрались. Они часто менялись, и как слабак попадётся, так его и доводят до белого каления. Одних учителей сами боялись как огня — сидели тише воды, ниже травы, а с другими — чёрт-те чего вытворяли! Но не все, а один-два на класс таких набиралось, типа Михи-мудака. Его выгоняют из класса, а он назад вбегает, опять за парту садится. Его выталкивают, а он за парты цепляется, и те едут за ним вместе с сидящими за ними примерными учениками. Он здоровый был, и его обычно учителя в четыре руки — вместе с завучем — новым уже (Зверева умерла от злости вскоре после изъятия у меня второй кепки) — второй немкой (ещё одной преподавательницей немецкого) Клавдией Гавриловной Савловой, тоже страшной змеёй, — выкидывали всё же Миху из класса, и с этажа даже вниз по лестнице сталкивали. Но мать Михина в школу приходила, и на учителей клепала. У неё в РОНО «лапа» была, и её боялись, и решали всегда не связываться. Пусть доучится, сволочь, весь в мать, думали они, наверное.

    А Миха свою нетерпимость к людям пронёс сквозь годы, если и не через всю (не знаю точно: жив ли?) жизнь. Я был у него в гостях после школы на его дне рождения. Я подарил ему книгу «Дедекиндовы структуры с дополнениями и регулярные кольца» из серии «Современная математика». Математики он не понимал ещё больше, чем физики. И Миха хохотал, безуспешно пытаясь правильно выговорить название книги. «Дындынкинд... Ха-ха-ха! Дендекин… Ха-ха-ха!» Ещё Хохлов там был и потомственный армянин Сарьян. Девушек привели, всё хорошо складывалось. Сам Миха уже третий раз женат был, и жена на кухне третья с ребёнком сидела, а мы в комнате гужевались. Выпивали-выпивали себе, шутили, и тут Сарьян стал вдруг танцевать и петь, импровизируя на тему о том, что у армян письменность уже 2500 лет существует, а у русских — и тыщи не набегает. И тогда Миха стал его бить изо всей силы, и мы его еле-еле уняли и с трудом удерживали. А окровавленный древний армяшка чуть не плача причитал: «Ну как же так?! У нас для хозяев гость — это как бог!» А Миха, безуспешно вырываясь у нас из рук (Хохлов тоже здоровый был, накачанный, и сердце ещё не надорванное), пытался достать Сарьяна ногой в пах и орал: «Да я тебя сейчас по любой стене размажу!!», демонстрируя необыкновенное многообразие обычаев русского гостеприимства...

    Кстати, экзамены в школах именно в наше время в аккурат отменили впервые. А до этого они во всех классах проводились, начиная с третьего. Это был настоящий праздник для нас, хотя учителя были почему-то непонятно недовольны этим. Мы на праздники, всегда почему-то на 7-е ноября, окна в школе били. Приходили вечером со стороны 26-го дома, там глухой двор был. В выборе даты не было ничего политического ни в коем случае, просто темнело раньше, и ещё не холодно пока. А почему били? Чёрт его знает? Но такой обычай был. Пробирались по глухому двору и аж до третьего этажа обычно половины оконных стёкол как и не бывало!

     А потом в том дворе хоккейную площадку сделали, когда на хоккей мода сильная пошла. На канадский именно хоккей. Потому что в русский-то резались и раньше. Это с кривой короткой клюшкой за 25 рублей и мяч такой верёвочный плетёный. Да и секций такого хоккея много было — и в «Трудовых Резервах» и в «Динамо» мильтонском. А с шайбой — мало где ещё тогда играли. Хотя многие ещё с теми кривыми клюшками короткими пытались играть: бегали за шайбой, согнувшись в три погибели, и промахиваясь постоянно. Но уже начинали понемногу делать и свои канадские клюшки. По чертежам — с настоящих, или просто так — на глазок угол выбирался. Но они всё непрочные выходили какие-то, и ломались быстро. Самые хорошие были у тех, кому удавалось, пойдя на матч, раздобыть там настоящую сломанную клюшку, специально выбрасываемую нежадными, щедрыми хоккеистами зрителям, и, отбившись от других претендентов на клюшку, потом склеить её. Купить пока ещё трудно было. Вратарские и для защитников (пошире крюк) ещё бывали, а настоящих для нападающих — не было. Да и дорого — 30 рублей-то! Зимой — хоккей канадский на коньках «канады» (у большинства всё же «гаги»), а летом  — пинг-понг китайский с ракеткой «Три Орла» и шариком «Три Бабочки».

    А до этого, до пришествия этих двух мод спортивных, чёрт-те что во дворе у нас творилось! Где мы только ни лазили, откуда только ни падали, и на нас чего только ни сваливалось. И ещё драки, чуть что не так: «Пойдём стыкнёмся!» И сразу вокруг — «контрольная комиссия»: метров от трёх до десяти в диаметре круг разновозрастной (от 7 до 15 лет) и разноростной (от метра с небольшим до без малого двух) ребятни. Детей тогда много было, куда ни взглянешь — везде дети. Взрослых и не видать было, как будто прятались они от нас. Только наорут на кого-нибудь из нас или на всех сразу из окна или с балкона, и тут же спрячутся. И драки те с утра до вечера: стемнеет уже, а где-нибудь «стыкнулись» и всё ещё не могут никак закончить драку. И им фонариком, тоже китайским («Три Луча»?), светят, чтобы «первую кровянку» определить, до которой по уговору драка. У меня на голове и по телу в общей сложности с десяток шрамов за всю - пока - жизнь, так семь из них ещё до пинг-понга мною заработаны, вместе с тремя выбитыми зубами. И только один выбит позже — официантом из пивного ресторана «Пльзень» в Парке Культуры, отказавшимся принести мне новую вилку, вместо этого затеявшим драку, несмотря на то, что я был в обществе дамы.

    Но вообще-то драки те были не злобными. Договаривались даже, как драться — например, с подножками или без. До «кровянки» редко дрались, если только серьёзный повод был. Обычно при этом старались разбить нос или губы. Если же без правил вдруг схватывались, и побеждаемый за камень, например, хватался, то «контрольная комиссия» разнимала почти всегда. Лежачих, там более ногами, не били. Ногами стали бить уже где-то в 60-х годах. Да не просто чтоб ударить, а ещё и с разгону — по голове, как по мячу. Как и того официанта из «Пльзеня» мои приятели (пока я в состоянии «грогги» зуб во рту искал) на грязном полу добивали, например, не простив ему непристойной выходки с вилкой, да ещё при даме. А другие официанты с испугу делали вид, что ничего не замечают...

    Да и в школе со спортом и физкультурой не лучше дело обстояло. Хотя учителей физкультуры у нас было даже два: старый и молодой. Старый — в военной форме без погон и знаков различия. Он преподавал нам только армейские команды, вместо каких-либо других спортивных игр и упражнений. Полный набор учебки:
— На-пра-а-у! На-ле-е-у! Кру-у-гом! Ша-а-гом марш! Правое плечо вперёд!.. — и на молодого при этом орёт. — Во-о-н отсю-ю-да!!!

    А тот не уходит. Висит себе на турнике на одной руке, а второй рукой грудь себе чешет — обезьяну изображает и хохочет: пьяный очень. Целый урок он мог так висеть на одной руке — «под обезьяну»! Молодость! Сила! А потом старого кондрашка окончательно хватила — он и до этого контуженый был, мы его так и звали: «Контуженый».

    И после этого молодой стал с нами заниматься. Мы сразу же начали бегать, прыгать, через козла-коня, на турнике подтягиваться, на канат забираться, в баскетбол играть. А молодой физкультурник стал Олегом Петровичем (Абалиным) называться, и оказался непьющим на самом деле. И ещё одна учительница по физкультуре пришла, тоже молоденькая, это после объединения мужских и женских школ, — она с девочками стала заниматься. Даже в волейбол и в футбол стали играть, а то всё направо-налево-кругом. Война — уже десять лет как кончилась. И окна в школе мы тогда же бросили бить.

    А то раньше всё во дворе все эти дикие катания с горок на всяких там самодельных рулетках, тарантасках. Или крюком проволочным зацепишься за машину и едешь на коньках: где асфальт попадётся — там искры сыплются, если не падаешь, конечно, и об тротуар головой или грудью чуть не насмерть не бьёшься!

    Или — по чердакам-крышам. И не разбился ж никто! Удивительно, если вспомнить чего мы там вытворяли — в жмурки играли!

    На крыше нашего дома — в той стороне, что к Красной Площади ближе, прожектор стоял для салюта. Раньше салюты красивые были, не то, что нынешние «праздничные фейерверки» — фигня какая-то! Тогда военные командовали с рациями, и лучи прожекторов аж до неба доставали и бегали по всему небу, по облакам и в параллель, и перекрещиваясь — лучей тысяча, не меньше! А на дирижабле перед салютом портрет Сталина к облакам поднимали. До 51-го года из-за него Ленин выглядывал, а потом Сталин уже один остался на небесном портрете, и снизу освещался множеством прожекторов. Такую несказанную красоту народ очень любил смотреть: как мухами он облеплял собой мосты — и Новоспасский, и Краснохолмский, и Устинский, и Москворецкий, да и Каменный тоже, наверное, но от нас его не видать было.

    Но наш прожектор не всегда участвовал в этих светопредставлениях, в коммунистических шабашах, как бы сейчас сказали, потому как мы его постоянно разбивали. Камнем. Рефлектор прожектора был составлен из полос кривых, вогнутых зеркал, и между салютами его переворачивали кривой его мордой вниз, оберегая рефлектор от дождя и снега. И мы по очереди наугад бросали увесистый камень снизу вверх — в глубину прожектора. Бросали до тех пор, пока оттуда не посыплются огромные осколки кривого вогнутого зеркала. После чего мы и разбегались, стараясь унести кусок зеркала побольше. Чего хошь с ним можно было делать: и выжигать от солнца, и харю свою разглядывать мерзкую. Но через два-три дня всегда кто-то распускал слух, что милиция уже ищет разбивших прожектор, и обыскивает все квартиры. И тогда все обладатели кривых зеркал - кончалось их счастье - выбрасывали в панике своё недавно приобретённое богатство в мусоропроводы.

    В каждой квартире у нас был мусоропровод на кухне. И одно из любимых занятий наших было бросать туда дымовые завесы. Они делались из киноплёнки — она тогда очень хорошо горела — поджигалась и бросалась в мусоропровод. Вонь во всех квартирах сразу двух подъездов — мусоропроводы стыковались на два ряда кухонь. Дым, жильцы льют туда воду — ну форменный пожар! И что за забавы? Зачем? Эхо войны? Так десять лет, как она уже кончилась, а корейская тогда не считалась, далеко очень. Ещё карбид взрывали, а он на каждом шагу тогда валялся, везде сварка ацетиленовыми горелками велась. Бутылки наполним карбидом, водой зальём и закопаем или забросаем чем-нибудь и убегаем смотреть издалека, чего сейчас будет!

    Но и более интеллектуальные занятия не были нам чужды. Так, из той же дымозавесной киноплёнки ракеты маленькие делали. Фольгой обмотать рулончик той плёнки обтекаемо и с соплом, да палочку-стабилизатор примотать заодно — и вся ракета. Аж до седьмого этажа, помню, взлетела она у меня как-то — это выше чем Фока мне ракетку мою засандалил! Взрослые нас особо не ругали за это — взрывов же нет или там пламени.

    Однажды только мне сделала замечание соседка по квартире Далуды, ну, того, который нам гондоны надувал. Шепелёва ее фамилия — скандалистка № 1 всего дома нашего. Её даже на товарищеский суд вызывали за скандал на кухне с соседями, но она и там наскандалила. Так вот, развешивает она постиранное бельё во дворе, а я тем временем уже поджигаю ракету свою — из баночки майонезной старт. И тут она мне и говорит в этот момент так спокойненько:
— Парень, а парень! Ты морду-то пониже опусти — чтоб глаза тебе выжгло!

    Советует-воспитывает. Но с тех пор я и вправду стал поосторожнее, а вскоре и совсем эти карбиды-завесы забросил, перешёл на детекторные приёмники. А то действительно много слепых тогда было. В то время нищие ещё гордыми были, не просто так просили, на жалость бия (хотя и такие были), а делать что-нибудь старались, как бы отрабатывая, как на Западе сейчас, говорят, так побираются. И уж не так, как ныне у нас повелось: спит на газетах в тёплом переходе метро, лежит себе калачиком на боку, храпит, а одна рука для подаяния протянута: и выспался и милосердия набежало. А тогда по поездам если, например, идут, то на гармошках, баянах и трофейных аккордеонах играли, а на инструменте сверху консервная банка приделана пустая для денег. Играет, а то и поёт ещё, а вместо глаз — пустые розовые глазницы-впадины, даже век нет.

    Танкистов много слепых было, у них вообще все лица бывали сгоревшими, не только глаза. Хотя бывало и так, что только глаза на лице оставались чудом целыми, но ещё страшней тогда было на них смотреть, зная, что он видит, что на него смотрят. Но в основном — безрукие, безногие. Пьяные. Но это раньше — при Сталине ещё — их много было, а ко второй половине 50-х годов уже меньше намного их пооставалось. Поумирали многие от водки — тела ж меньше у них — то и пьянели они быстрее потому, и умирали поскорее. А водка тогда дешёвая была: с «красной головкой» – «сучок» — всего 22-50.

....А тот кучерявый — грузин который якобы — уже один остался играть с мелкотой, да с теми, кто поазартней и сдаваться не хотят. На деньги уже играют: по копеечке за очко в разнице счёта. Это с теми, кто поазартнее, у мелкоты-то денег нет! А он уже приустал малость и пропускает мелкоту играть, уступает, и только с теми, поазартнее кто, по копеечке очко играет. Он и фору им даёт, гандикапом её называет. «Давай с гандикапом!», — предлагает тем, кто боится с ним на деньги играть, тот соглашается, а он все равно выигрывает. Он на фотоаппарат «Смена» тогда себе деньги собирал. Хорошо фотографировал. Во ВГИК даже поступил. С третьего или с пятого раза, не помню точно, но помню — с нечётного, но и не с первого. Но не режиссёром поступил туда учиться, а на оператора только. «У меня, — всё он жаловался всем, — память плохая!» А так, конечно, мог бы и на режиссёра выучиться, если б помнил, что делать надо и как именно. А так — чего скажут, то он и снимает кинокамерой, если плёнку только не забудет вставить. Даже про Уолта Диснея фильм как-то он снял. Ему сказали как, наверное, и напоминали насчет плёнки постоянно.

    А все разошлись, пока он тут играет. Ещё не оператор, ещё и «Смены»-то у него нет, через месяц только купит. Разбрелись все кто куда. Кто — на Москва-реку презервативы ловить. Далуда дома пока сидит, ждёт, когда его позовут их надувать. Кто — на чердак. Это постарше кто — пошли туда портвейн пить. И нам предложили, по майонезной баночке на брата вышло, на тех, кто помладше. А больше не дали — сами допили. А то б им мало было — они всегда тогда уже намного больше пили. А тогда много портвейнов было, как и всего остального алкогольного питья.

    Ситуация как две капли воды похожая на положение с куревом. Не счесть! «Афстафа», «Алабашлы», «777», «Портвейн лучший», «33», «Южная ночь», «Чёрные глаза»… И ещё много-много-много других, не считая всяких «Белых крепких», «Розовых крепких», и ещё таких же, но украинских — «мицных». И уж тем более не в счёт — молдавские сухие «Алб де Масе», да «Вин де Масе» — чуть ли не бесплатные (7-60 вместе с бутылкой), их и не брал никто, разве что если совсем уж нет у кого денег, то тогда да. А так — нет, покрепче брали, терпкие вкусные вина, те, что с косточками виноград давится для них. А водок, ликёров, коньяков, наливок, настоек — просто не перечислить. Был и на улице пьяниц праздник — по всем улицам.

    Правда, сортов пива было не так уж и много: «Жигулёвское», «Рижское», «Ленинградское», «Львовское», «Московское», «Двойное золотое»... И тёмные сорта: «Мартовское» «Бархатное», «Украинское», «Портер»... Но зато всё оно было всенепременно вкусное! Горьковато-вкусное (тёмные сорта — сладковато). И так же вкусно пахло. Его действительно варили из настоящего хмеля и ячменного солода. Всё нынешнее химическое изобилие, все эти сотни сортов и бутылочного, и баночного, и баллонного, и разливного пива нельзя назвать иначе как помоями, даже вне рамок сравнения с тем — настоящим пивом 50-х. Вкусное хорошее пиво исчезло не сразу, его можно было иногда найти даже и в конце 60-х. Так, в пивном ресторане «Жигули», что был в начале Нового Арбата, долго было хорошее пиво по 45 копеек кружка, но и там оно в конце концов стало помоями, хотя и неимоверно подорожавшими. Сейчас там — «Ёлки-палки». Символично...

    Да и с закуской, образно говоря, дело обстояло не хуже. В 50-х годах икра продавалась вразвес в пергаменте, и мать брала нам красную лишь потому, что чёрная нам казалась менее вкусной. Крабами брезговали, и «Снатка» лежала в магазинах пыльными кучами до потолка. Маслины и оливки влажно сверкали в больших белых эмалированных посудинах. Ассортимент мясных, колбасных, рыбных и кондитерских изделий был неимоверен. В ценниках на сельдь помимо способа и степени засола указывалось ещё и происхождение: тихоокеанская, атлантическая, балтийская, озёрная… Начинка конфет-тянучек «Коровка» вытягивались на метр! Приятный «колониальный» шоколадный запах от лежащей на столе открытой роскошной коробки конфет «Олень» стоял аж в коридоре. Вкуснейшие зефиры, пастилы, мармелады, шоколадные наборы —  в красивейших коробках! И не очень дорого! А какое было мороженое! А торты! От них пьянели! Там был настоящий коньяк. Хлеб не черствел неделями. «Калорийная булочка» за 10 копеек на треть своего веса состояла из изюма, «ромовая баба» (за 14) густо-влажно таяла во рту! И всё это, понятно, безо всякой химии, как теперь говорят, экологически чистые продукты. Но я не попробовал (как это, к сожалению, удалось мне с куревом), не успел, и сотой доли того, что было в магазинах из еды и выпивки в Москве в 50-х годах. Сейчас продукция подобного качества доступна лишь миллионерам Запада, там есть «индустрия роскоши» и, в частности, отрасль, производящая «еду для богатых». Конечно, оно у них там наверняка со всякими кандибоберами, прибамбасами и фанабериями, но которые совершенно излишни для нормальных людей.

    В 1960 году мать лежала в больнице, сестра училась, ей некогда было готовить, и я обедал в ресторане «Кама», рядом с Театром на Таганке это. Официант получал от меня червонец (10 рублей), давал два-три рубля с мелочью сдачи и ещё, хорошо помню, он шёл в кассу за недостающим пятаком! Хрущёвской пол-копейкой! Но это изредка, а так обычно я питался в столовой, там кормили не хуже. Хлеб — бесплатно, «биточки» — полтора рубля, матово-белая «треска по-польски» тоже, румяно-коричневые «котлеты картофельные с грибным соусом» — рубль, жирный бифштекс, с вкраплениями белоснежных кубиков сала — два двадцать. Зразы, котлеты, всякие там рагу и гуляши — примерно в ту же цену. «Индейка жареная» в столовой была самым дорогим вторым блюдом, и я её не брал, хотя и хотел, и сестре жаловался, говорил, что дорого очень: аж З-20 (хрущёвские 32 копейки). А она смеялась: «Да бери, не экономь!» Но я экономил, чтоб на радиодетали и книги оставалось. Бесплатным хлеб в столовых оставался где-то до середины 1961 года. А как стал Хрущёв зачем-то зерно в Америке закупать, то всё сразу почему-то и гавкнулось.

    БЫЛ СОЦИАЛИЗМ, БЫЛ! Изобилие! Прошла рядом, оказывается, обетованная земля. Но вот не бросили якорь. Проспал лысый, жирный марсовый — злостный пьяница! Повернули, а когда рассвело, то и не видно её уже. Сменили галс, ушли в сторону на 20 световых лет, освещённых светом марксизма-ленинизма-коммунизма. Был, я помню хорошо: я блевал «Ромовой водкой» всего за - уже хрущёвские - 2рубля 10 копеек. Костюм немецкий, гэдээровский – 78 рублей, пальто — 67. Были и из ФРГ костюмы — вообще за 54 рубля. Получал я в 1960 году стипендию 450 рублей (с нового года — 45). И ещё пенсия за отца шла на меня до 18 лет — 600 рублей (переноминированные в 60).

    Теперь, правда, говорят, что тогда со всей страны всё свозилось на Таганку, а уже затем должно было распределяться по другим районам Москвы и городам СССР. Но по дороге где-то всё исчезало. Не то сгнивало, не то разворовывалось. Не знаю, не видел, не отслеживал…

    Хорошие портвейны были — весело стало нам от одной майонезной баночки. Это я баночку принёс тем, кто постарше. Раньше я из неё ракеты из киноплёнки те запускал, а теперь вот опять сгодилась для нового дела. И в пинг-понг опять захотелось поиграть. Мы вернулись к столу и очередь заняли. А потом и те, кто постарше — ещё не растасканные своей Великой Родиной по закоулкам своим не столь отдалённым, но огороженным колючей проволокой (брат Ралдугина, кстати, в Таганской тюрьме сидел, в 400 метрах от своего дома) — подошли к столу.

    А тот кучерявый — грузин, как ему наша первая учительница Нина Фёдоровна в журнал с его слов записала — играет вообще-то некрасиво как-то: руку с ракеткой аж ко лбу вскидывает, как салют пионерский отдаёт, и задницу отклячивает. Смешно-то смешно, но выигрывает вот. Потом оказалось, что это у него «накат», так называемый был поставленный. Он где-то там поднаблатыкался у сестры своей старшей, журналистки Розы, заметку за чьей подписью он нам показывал. В её кругах там давно уже в пинг-понг играли, и у них там даже столы шведские были «Стига». Это он нам потом рассказывал, хвалился именитыми знакомыми своими, уже когда во ВГИКе работал. Но не учился ещё пока, а работал там в полуподвале кинотехником для стажа и чтобы там нужные знакомства завести. Вот он и настропалился ещё тогда хорошо играть в пинг-понг, в то время когда ещё никто и не знал что это за фигня ещё такая! Даже секций ещё не было тогда, и только через два года объявили приём в секцию «Спартака», в Лужниках, на Большой Арене — внутри её трибун там. Но туда было не записаться, тем более нам — мы уже старые для секций стали — нам паспорта уже многим выдали.

    Я встречал потом Белобока — лет под 50 нам уже было. Он книгами на дому спекулировал. У него в квартире на Ленинском проспекте всё книгами заставлено — прямо как в районной библиотеке запущенной. Ему в букинистическом магазине книги оставляли, и он после обеденного перерыва приходил (и не забывал же!) туда и забирал подборку книг из-под прилавка, за которым такой же кучерявый продавец стоял. Но лысоватый уже сильно, в то время как Белобок — ну вылитый стал Маркс со своей шевелюрой, но без бороды, правда. Ему б отрастить бороду, да и записаться в клуб двойников, которых одно время часто по телевизору показывали: Ленин, Сталин, Горбачёв, Ельцин.... Они шоу всё устраивали, а вот Маркса у них и не было. Вот ему б с Ленином-то фройлекс - 7-40 - и сбацать! Тогда уже с книгами плохо стало, а он ещё и повышения цен ожидал, Розанова всё цитировал: «Книги должны быть дорогими». Накаркал, вскоре стали. Брошюрка тогда стоила — 5-З0!

    А в то время, когда портвейны были из винограда и в невероятном ассортименте, как и сигареты, и продукты, то и книги тоже были свободно. Их даже уценивали, чтобы сбыть хоть как-то. У меня с пару сотен таких уценённых книг того времени: по 15-30 копеек. Лессинг. Еврипид. Федр. Бабрий. Бомарше. «Антология румынской поэзии» — огромный фолиант за гривенник! (Я соскрёб бритовкой ту цену, да и отнёс как-то в подарок на день рождения, а сожрал да выпил — на червонец! И ещё там закадрил, помню, Софочку, маленькую такую, но удобную - вёрткую и ловкую - очень.) Но не было тогда денег, на портвейн, сигареты всё больше уходили. Молодость, дурость.

....А Белобок себя по голове - легонько так - ракеткой своей постукивает, ждёт, когда безнадёжно проигрывающий противник в очередной раз за шариком сбегает.
— Что? Мягкая? — спрашивает у него кто-то из тех, постарше кто, которые портвейну по три-четыре баночки майонезные уже на чердаке только что вмазали, — Не больно?
— Не-а! Совершенно не больно! Она ж мягкая! Губка! — И сильнее уже так себя ударяет немного. По лбу уже, чтобы больше ему поверили — ведь на макушке у него пышная, жёсткая шевелюра, так, может, это она пружинит и боль сдерживает?!
— А ну-ка, дай пощупать! — это Миха просит у него, который целый урок физики Педагога Василия Александровича Фетисова, автора учебника по лабораторкам, «иезуитом» обзывал. А ещё он на переменах любил ножик вверх под потолок подбрасывать, и ладонь подставлял, и так бросал до тех пор, пока нож не вонзался ему в ладонь, и после этого он начинал хохотать и за девчонками бегать, пугая их скапливающейся у него в ладони и капающей на пол кровью.
Ну, тот даёт ему ракетку свою, но руку как всегда недалеко от неё держит и не отводит, пока Миха в мягкости её убеждается.
— И не больно, говоришь, совсем?
— Не-а! Она ж мягкая!
— А ну-ка дай я попробую! — и так замах на него, на его пышную шевелюру делает.

    А тот не отстраняется и даже слегка подставляется головой машинально — вытягивает шею в сторону михиного замаха. Ну, Миха тут слегка сильно, и резко так очень, и бьёт его по лбу-то. Но, правда, не мягкой стороной, а ребром. Тот в крик, конечно, — наверное, оно и вправду больно. Лицо закрывает, но крови мало совсем, в шишку на лбу больше удар тот ушёл. А Миха ракетку ту в щель скамейки, между планками, вставляет — ручкой, и бах по мягкой части кулаком, она и… — хруп! А потом вынимает и другой стороной уже её вставляет наполовину и опять кулаком по ней: бабах! Но не получилось кулаком, тогда он кирпич взял и уже им со второго раза, первый — ракетка спружинила, не получилось, со второго раза удалось её сломать. Миха вытащил её и ручку надломанную перегнул в другую сторону, совсем её отломать думал, но не получилось у него — вязкая древесина, одно слово — бук! А получилось у него нечто вроде мастерка.
— На! Держи! — протягивает он мастерок из ракетки ему. — Хорошая вещь! Береги! Не потеряй!

    Потом в школе крики были. Обе матери приходили. И Михи-мудака, и того — Белобока чернявенького. Одна: «Антисемитизм!», другая: «Жиды!» Требовали деньги за ракетку ту вернуть, а кто ж его знает, сколько она там стоит? Советская — пожалуйста: 25 рублей, а те 300 требуют — старыми всё. Ну, торговались, торговались, на полусотне сошлись. В аккурат ему с накопленными да с выигранными у нас в пинг-понг уже на «Смену» хватило. Стал фотографировать нас, пинг-понг забросил. Мы все очень хорошо на тех его фотографиях выходили, молодые, хотя и не очень красивые и очень неряшливо одетые.

    А примерно через полгода после этого инцидента у 7-го подъезда, в котором Далуда жил, который нам гондоны за гаражами надувал, Международная Федерация Пинг-Понга вообще запретила ракетки-губки, как жульнические. Дошли, по-видимому, тревожные сведения о событиях в нашем дворе до спортивной международной общественности. А то и вправду ж просто невозможно было против губки играть, особенно если у тебя жёсткая ракетка — и не подкрутить, да ещё и с короткой ручкой.

    А ту скамейку, которой Миха ту ракетку сломал, мы принесли аж от 26 дома, который за нашей школой немцы пленные строили, в которых мы камнями при Сталине ещё кидали, и в котором потом Журавлёва жила, в которую профессиональный кретин Хохлов был влюблён четверть века, и в котором дирекция той АТС была, на которой тот вечер праздничный был, на котором татарин Соня себе противников для драки искал. Несли мы её поздним вечером, чтобы не заметил никто, несли задними дворами, мимо 6-го дома, в подвалах которого татары жили, и мимо тех гаражей, за которыми старшую сестру Гефеста, не принявшего дарёные ботинки, те постарше кто натягивали на «хора». Несли быстро, не останавливаясь, до самого 7-го подъезда, в котором Далуда жил, который всем презервативы из Москва-реки надувал. Несли её вдесятером и ещё трое поочерёдно сменяли уставших — такая она тяжёлая была: настоящая садовая скамейка, точно такая же, как и в Парке Культуры, в котором Сундук мужика какого-то незнакомого бил вдоль кустов и сел в тюрьму потом, а через год вышел, а ещё через пять в техникум даже поступил, но это уже позже было, когда спокойней вокруг стало.

    А тогда, когда мы несли ту скамейку, ещё никто из нас не мог знать, что мы несём не скамейку, но — памятник. Временный, преходящий «братский памятник» безвозвратно и безвременно ушедшей от нас самой светлой и чистой поре своих жизней. Нам же казалось, что вся жизнь впереди, и что всё лучшее у нас тоже там, а оказалось, что как раз-то и нет...