Бездна

Конст Иванов
(конспект души)
x
Пропасть... Дна ее не видать. Потому что над ней клубится туман, и даже днем, на солнце, не видно, потому что солнечные лучи пронзают этот туман, и воздух окрашивает его в голубизну, но не рассеивает его...
И он не заметил, как упал. Опомнился только в полете вниз, когда становилось все холодней, и темней, и страшней... И не запомнил, когда очутился на дне, потому что до этого уже долго-долго было больно, и холодно, и темно... И падая он обдирал кожу тела не зная обо что – о стену ли пропасти или о холодный жестокий ветер падения...
Все тело было в крови, и нельзя было понять, летит ли он или уже лежит: так было больно!
И только когда глаза начали привыкать к темноте, когда из мрака выступили очертания глыб и острых углов, тогда он понял, что под ним – твердая почва.
Она была льдисто-холодна, и пальцы примерзали к этому скальному ложу, не позволяющему ласкать себя – отдирать их приходилось с кровью.
Он недоумевал и не знал, кому и на что жаловаться: падение его казалось ему незаслуженным, обидным, противоестественным. Он еще не понял, что он – в бездне, что она глубока, так глубока, что крики жалобы из нее никогда не долетят до слуха людского, и пытался кричать. В ответ было молчание, которое казалось ему осуждением: ему чудилось, что за молчанием стоят смех и презрение. И никого не было рядом, кто бы сочувствовал, понимал и поддерживал, кроме его инстинкта боли, обиды и желания жить.
И он проклял судьбу, столкнувшую его в пропасть, и возненавидел мир, не давший ему крыльев, чтобы хотя бы перелететь через бездну, если нельзя ее миновать. Он ненавидел их, как раб ненавидит надсмотрщика с бичом; казалось, его ярость, неотделимая от боли, должна была растопить лед бездны; а они, мир и судьба, смеялись над ним в своей безмолвной неуловимости и соединялись в нечто единое и неумолимо страшное для него.
Лишь одна мысль претендовала на утешение. Это была мысль о смерти, о том, что он волен ее призвать, что он волен сам прервать свое существование, обманув злые силы, бросившие его в бездну. Это был единственный реальный выход, единственное независимое деяние.
Он наслаждался мыслью о самоубийстве. Но смерть, которая должна была за этим последовать, теряла свою привлекательность оттого, что она была в союзе с миром и судьбой. Она была запятнана своей принадлежностью к злу, и потому выход этот оказывался ложным. Он дал бы ему минуту гордости и торжества, вслед за которой наступила бы вечная и бесспорная победа жестоких бессмысленных сил.
Ведь тогда бы не было мучений и надежд, но полное царство мрака и холода. А пока он корчился, и кричал, и возмущался, он отделял себя от этой жуткой бессмыслицы, он жил...
Вряд ли все это он осознавал вполне ясно, но что было несомненно в его состоянии, это жажда жизни, абсурдная, но неистребимая, столь же природная, как и те силы, что бросили его сюда.
И потому он продолжал жить, и стал привыкать к новому положению, и вместе с непроходящей болью и обидой стал находить подтверждения естественности, неизбежности и потому закономерности случившегося. И эта непреложность, открывавшаяся ему, была еще страшней, холодней падения. С могильным равнодушием она говорила ему, что отныне у него лишь два пути: либо смириться и добровольно и скромно превратиться со временем в еще одну глыбу льда на дне бездны, либо биться головой о стены этого колодца до изнеможения, ощущая всю недостойность и нескромность своего поведения: ведь большинство людей с уважением относятся к закономерностям и неизбежностям и считают своим долгом с достоинством им покоряться.
И он с ужасом увидел многих из этих, добровольно покорившихся, здесь, в ледяных глыбах дна – сквозь вечные льды явственно проступали человеческие черты: вот плечо, вот рука, лоб... Вот улыбка чистого существа, еще не прикоснувшегося к темноте человеческого существования, но уже безропотно отдавшегося этому безнадежному холоду.
Он ступал по обледенелым головам, и сознание этого жгло ему ступни. Но в его сердце не было жалости к этим жертвам – был только страх, что остановись он на минуту, приложи тесней стопу к этой чудовищной почве – и он безвозвратно сольется с ней.
И он понял, что и крики, и прыжки, и метанья, и биенья головой о стену лучше, и благородней, и истинней, чем это холодное безмолвие, жуткие блики которого он встречал еще наверху, порой даже в лицах живых, улыбающихся, счастливых людей.
Приглядевшись, он  увидел,  что  мрачные  черные  угловатые стены бездны расплываются и исчезают во тьме – бездна была бесконечно огромна. Значит, можно было идти. Куда? Куда-нибудь, если нельзя наверх. Только не стоять, не примерзать.
И он пошел вдоль стены, внимательно разглядывая каждый мельчайший бугорок, выступ, царапину и трещину. Мрак смыкался сзади и спереди, оставляя перспективу на длину вытянутой руки. Но в этом маленьком пространстве он вполне освоился, и если бы кто-нибудь ему сказал, что предметы, видимые им, освещены недостаточно, он бы как высшую истину отстаивал противоположное. Его непроходящий страх и желание когда-нибудь выбраться из пропасти неудержимо толкали его вперед, он лихорадочно всматривался в стену, вдоль которой брел. И ее выступы, щели и царапины стали открываться ему. Они поведали ему повесть о бесчисленных страданиях обреченных пропасти и о бесчисленных попытках многих вырваться отсюда. Здесь не было игры и не было легкости, здесь дышал абсурд и дышала смерть, но по следам на камнях видно было, что дышали и упорство человеческое и воля. Мельчайшие следы людских усилий видел он на скале, и их было бесконечное множество. Но заметить их было нелегко – для этого надо было слишком хотеть увидеть проявление человеческой воли в этой пропасти! А ведь так легко было сдаться внешней видимости бездны, которая парализовывала чувства, замедляла кровь и останавливала дыхание при одном на нее взгляде.
Но глаз становился опытнее, взгляд – тверже и цепче. Он уже научился отличать отпечатки человека от вторжений природы, чтобы отбрасывать все бессознательное как случайное и не помогающее делу, поиску выхода. Разрозненные штрихи уже обнаруживали общее, и сквозь отдельные пятна и царапины проступал узор человеческих усилий. Рождался новый смысл, еще неведомый ему и от него независимый, но который – он чувствовал это – мог принять его с его опытом в себя и дать оправдание его падению и этому сумеречному существованию. Многое осветил ему мрак бездны из того, что раньше, до падения, он знал как застывшее в своей красоте и правоте – сейчас же эти статуи его идеалов зашевелились, пришли в движение, он увидел их жизнь, в которой оказалось гораздо больше схожего с его судьбой, чем он мог когда-либо себе представить. И он находил тысячи подтверждений блеснувшей догадке, что многие, очень многие из лучших людей, которых он знал наверху и у которых учился, оказывались в свое время в его положении, проходили через ту же пропасть, где он был сейчас. Теперь для него прояснились многие из их движений, стали по-человечески объяснимы их поступки, которым он склонен был раньше придавать некий неземной смысл. Он вспомнил и понял теперь, что  ускользало  от него в лицах некоторых из этих людей – это дыхание бездны,  или ее печать,  словом,  то, к восприятию чего он был тогда еще не готов, но что теперь стало для него во многих людях несомненным.
И это воспоминание и осознание согрели его во мраке ледяной пустыни, он почувствовал и понял, что он вовсе не так ничтожен, как хотели представить его мир и судьба, что в этой страшной трещине он не так и одинок, как думалось ему сначала. Ведь если он читал в тех лицах тени бездны, значит, они нашли из нее выход, не пали же ледяным настилом на дно ее! Ведь и узор людских усилий на стене уходил все дальше и дальше во мрак теснины, в бесконечность, из которой на другом, светлом, конце ее, в памяти его, выступали те лучшие люди, мысль о которых только и могла его здесь поддерживать. И все это: и люди, упавшие и поднявшиеся когда-то из бездны, и упрямый узор усилий на скале отвесной, и мрак, окутывающий путь, и бесконечность, объединяющая все, – рождало заговор иных, светлых сил, противостоящих миру, судьбе, смерти. Они давали ему право на жизнь и достоинство даже в этой глуши, где некому было крикнуть о помощи, в этой невообразимой затерянности! Они говорили ему, что его раны и ссадины только в этом пути перестанут ныть и гореть, и тело его, казавшееся ему таким жалким, когда он лежал после падения, только в этом пути окрепнет и закалится.
Он шел дальше и чувствовал, как и глаза, и руки, и ноги, весь инструмент его ощущений становился все более чутким, нежным и изощренным. Он разбирал уже тончайшие нюансы тьмы, скалы и ветра. Пальцы рук и ног его сами находили крохотные выступы и карнизы, цеплялись за них и ловко влияли на положение всего тела. Глаза смело рассекали тьму, служа ему уже и источником света – так сильно было его желание видеть! Слух его улавливал не только музыку бездны, но и научился различать почти неотделимую от нее музыку неба – ведь и ветер, и пространство, заполненное звуками, были едины! И хотя неба было не видать, – туман и мрак застилали его для взора из бездны – он чувствовал присутствие и близость его, оно пело в нем. И хотя он познал своенравие музыки, то, что она может швырнуть, и толкнуть, и опрокинуть, – он был спокоен, и даже слово "доверие" в его отношении к ней было излишним: и он, и музыка, и туман, клубящийся сверху и снизу, и ветер, вырвавшийся из щели, и влажный, холодный камень скалы – все было уже неразделимо. И хотя в его положении не совсем ловко было говорить о шаге, ему все же казалось, что шаг его стал тверже. Если бы спросили его мнение о жизни, он знал бы уже, что ответить даже здесь, в бездне, и ответ этот – он чувствовал – был бы во многом свободен от болевого стона и не был бы уже сплошной жалобой, но, наоборот, был бы уже в некоторой степени утверждением истин более высоких. И хотя ему казалось, что он по-прежнему идет только вперед – а шел он уже очень-очень долго, так долго, что порой ему не верилось, что он лежал когда-то оглушенный паденьем на ледяных камнях, – иногда он вдруг с удивленьем замечал, что он уже довольно высоко продвинулся и вверх по стене, и под ним клубится столь же густой мрак, что и сверху, и он видел, что не знает глубину его и не может сказать, куда ближе – вверх или вниз. И если бы его спросили, он не смог бы показать след пути своего и не мог бы вернуться обратно: он знал только чувство, владеющее им, и доверял ему, и считал его руководителем и основой для познания истины. Присмотревшись, он увидел, что это чувство было задолго до падения в пропасть, только в другой, может быть, неразвитой, форме; оно возникло в нем с незапамятных времен, может быть, уже тогда, когда в нем впервые забрезжило сознание. Оно жило в нем и развивалось вместе с ним, претерпевая все, что послала ему судьба. Оно было многогранно, огромно, целой вселенной и в то же время атомом дыхания, оно было тождественно душе человеческой и имело много имен и форм выражения, одной из которых было понятие о достоинстве и ценности его существования, день ото дня неопровержимо укреплявшееся в нем в этой бездне.
Так он подымался и не знал, когда всколыхнет его грудь крик, подобный крику моряков "Земля, земля!", и будет ли такой крик в конце его странствия, и будет ли конец странствия...
Движения его теперь были уверенные и легкие, дыхание ровное и взгляд твердый, хотя и сейчас еще иной раз нога его повисала над пропастью, одна рука ловила воздух, а другая каменела в перенапряжении, и взгляд мутился мраком. Но теперь это было все же скорее привычное балансирование и проверка готовности к опасности, чем коварный удар внешних стихий, к тому же он в значительной мере овладел иронией, быстро восстанавливающей силы. Чаще и чаще глаза его начинали различать во тьме – бред ли? правда ли? финиш, истина, прозрение? – искры и тени далекого света; чудилось ли ему или явственно виделось, но все ясней и ясней ему было, что берег прошлого, обрыв, с которого он был когда-то сброшен, настолько ушел во мглу, что кажется теперь, – а может, таков и есть – лишь небольшим, где-то внизу, выступом на великой скале,  по которой лежит его бесконечный путь наверх,  туда, откуда по ее изгибам спускаются к нему тонкие, бледные, трепещущие, раздробленные неровным камнем в множество осколков-бликов отражения далекого, у неба, края бездны.
Конец декабря 1977 – 7 января 1978