Глава 16. Кадетский корпус

Ольга Изборская
                ЮНОСТЬ МОНАХА: кадетский корпус
   
 Меня решили отправить на учение в морской кадетский корпус – это решительное изменение всей моей жизни вызвало у меня восторг! Я учился не то, чтобы прилежно – а с максималистским рвением.

Я вычитывал подробности жизни великих полководцев.

А.Дюма:

 "Императору Николаю1 доставляло огромное наслаждение заставлять своих пажей и кадетов подниматься по лестнице среди бьющих фонтанов Петергофа с барабанным боем, преодолевая эти каскады воды, бьющие в полную силу".

"Ермолов – это генерал, который во время Бородинского сражения, в пятый раз захватил Большой редут, где погиб генерал Коленкур; он не покинул позиции даже тогда, когда пали в бою все канониры, а орудия были заклинены. Однажды Аракчеев нашел, что его лошади плохо вычищены.
- Слушайте, известно ли вам, что авторитет офицера зависит от того, как выглядят его кони?
- Да, генерал – ответил Ермолов, я знаю, что в России репутация людей зависит от животных".

О Суворове: "Старый воин, попавший в немилость, жил в Новгородской губернии, когда Павел, пожелав назначить Суворова командующим армией в Италии, послал за ним двух своих генерал-адьютантов.

Это было в середине зимы, стоял двадцатиградусный мороз. Суворов без шубы, в одном кителе – белом полотняном сюртуке – сел в экипаж с генералами, которые, не осмеливаясь надеть шубы в присутствии высшего начальства, проделали в обычных мундирах более чем стоверстый путь и чуть не умерли от холода. А старый полководец, нечувствительный к морозу, еще и жаловался на духоту и время от времени распахивал дверцы экипажа.
 
Император, готовивший Суворову торжественный прием, ожидал его, сидя на троне, окруженный министрами и послами иностранных государств.

Тут ему докладывают, в каком костюме собирается предстать Суворов под предлогом того, что находится в отставке. Император немедленно посылает адьютанта сообщить Суворову, что он не только не в отставке, но и произведен в фельдмаршалы.

Тогда Суворов возвращается в свой петербургский дом, надевает приготовленный заранее фельдмаршалский мундир, садится в карету и едет во дворец.

Но, войдя в тронный зал, он делает вид, что оступился, падает на четвереньки и таким образом пробирается к трону.
- Что с вами, фельдмаршал? – восклицает Павел в бешенстве от этой выходки.
- Что ж вы хотите, государь, - отвечает Суворов. – Я привык ходить по полю сражений, по твердой земле, а паркет ваших императорских дворцов такой скользкий, что по нему можно продвигаться только ползком.

И лишь у последней тронной ступеньки он поднялся на ноги.
- Теперь, государь, - сказал он, - я жду ваших приказаний.

Павел протянул ему руку, утвердил в звании фельдмаршала и объявил, что созывает большой совет русских генералов в своем присутствии, чтобы разработать план итальянской кампании.

В назначенный день Суворов явился на совет – на этот раз в парадном мундире – и, не проронив ни слова, выслушал предложения, в основном касавшиеся перехода войск через Тироль и ломбардскую низменность.

Но по ходу совещания Суворов то вдруг подпрыгивал на зависть любому клоуну, то подтягивал голенища сапог и засучивал панталоны и, наконец, вскричал:
- На помощь! Я вязну! Вязну!
Это все, что можно было услышать от него, пока длился совет.

По его окончании император, который привык к эксцентричным выходкам Суворова и к тому же был уверен, что тот имел причины для подобного поведения, отпустил генералов и задержал фельдмаршала.

- А теперь, старый штукарь, - сказал он, смеясь, - объясни мне, что ты хотел изобразить, когда прыгал как серна, засучивал панталоны и кричал "Я вязну!".

- Государь, - ответил Суворов, - совет состоит из генералов, совершенно не знающих топографию Италии.

Следя за маршрутом, который они наметили для моей армии, я подпрыгивал как серна, когда они хотели, чтоб я проходил горами, где могут пробираться только серны. Когда я засучивал панталоны, это означало переход рек, где сначала воды будет по колено, а потом и сверх головы.

 А кричал "Вязну!" потому, что меня и мою артиллерию завели в болото, где я вопил бы и по-другому, если бы имел несчастье туда забраться.

Павел расхохотался и сказал:
- Да что, в сущности, значит мнение этих дураков? Я предоставляю вам все полномочия.
- О, в таком случае я согласен, - отвечал Суворов".

Все эти сведения получил от русских друзей и книг Александр Дюма еще до того, как пустился в путешествие по России и частенько русские друзья были смущены его блестящими знаниями тех моментов из русской истории, о которых они мало что слышали или вовсе не смыслили."

     Я разыскивал лоции и собирался изучить дно Гибралтарского пролива, чтобы стать лоцманом. Потом я искал в лавках кораллы и развешивал их по всему дому, сочиняя, что это я сам их добыл. Потом меня увлек жемчуг, потом…
 
   Через полтора года и мне предстояло пройти первую практику на море.

У меня во время учения образовалось два человека, противоположно относившихся ко мне.

Первый был лезгином и моим кунаком, как говорят на Кавказе. Не другом, а  именно   "кунаком", что означало полную верность и отдачу собственной жизни - ради моей.

А второй – наш классный надзиратель – стал моим злейшим мучителем и врагом. Что уж вызвало его неимоверную ревность? – то ли мои покровители, то ли моя фамилия? – Но он изводил меня везде, где только мог.

 А мог он многое, по сравнению со мной.

Так он решил показать мне истинную цену морской жизни. Он пристроил меня, через преданных ему людей, на самую плохую учебную посудину и в самую плохую команду моряков - русских эмигрантов.

Мое счастье, что вместе со мной он послал "этого горца – Махмуда", тайно надеясь, что тот, своей горячностью довершит за него месть.

Посудина ходила всего лишь в каботажные рейсы – то есть туда-сюда по Средиземному морю.

Войны на море не было. Но разбои были. И впервые, после отъезда из монастыря, я ощутил реальное ВРЕМЯ.
   
 Я никогда не был ему благодарен за это. Только теперь, пережив так много, я ощутил, сколько пользы принес мне этот непостижимый и безобразный образ жизни.

Образ жизни моряков, так красиво воспетый во многих литературных сочинениях.

Ничего прекрасного, кроме самого моря, я в нем не нашел, хотя искал очень старательно.

Мне так хотелось защититься от этой провокации своего воспитателя, так хотелось гордо и искренне высказать ему свое превосходство и презрение.

 За что? – За неуважение к моей мечте.
 
   Как я долго не понимал, что мечта…

Что только воплощенная мечта достойна уважения.

 А у меня это была не мечта, а розовые мыльные пузыри.

 Теперь я считаю, что его рассердило не то, что я "мечтал о море", а то, что я оставался слюнтяем.

Жизнь моряков состоит из очень узких помещений, из тесных клетушек и подвешенных гамаков, в которых невозможно отдохнуть, а можно только повалиться от усталости.

 Постоянная вонь, от портянок и большого количества грязных мужских тел, была невыносима. Несмотря на присутствие за бортом моря, – мыться часто было не принято и даже вызывало издевки.
 
    Чесаться и скоблить во всех неприличных местах – было принято. Носить грязную промасленную робу неделями – было принято. А парадную – одевать только по приказу капитана.
 
   Есть приходилось тухлое и вонючее: мясо, рыбу, каши, овощи – все воняло грязью и старостью.
 
   Никаких выходных и часов отдыха.

 Постоянное мытье палуб, чистка ручек, кранов и прочей мелочи – настолько въедается в сознание, что я начинал чистить что-то даже тогда, когда оставался один и мог бы просто посидеть.

Но эта чистка не приносила чистоты мне – я был весь перепачкан пастой для чистки, грязью со  швабры. А на это никто не обращал внимания. Фантастическая профанация!
 
   Лазание по мачтам и беготня по лестницам – вовсе не приятное физическое развлечение.

Оступился – подвернул ногу, все равно – беги!

Осмыслить что-либо и понять совершенно невозможно из-за большого количества командующих: капитан, помощник, боцман, старший дежурный, лоцман, кок, врач, и каждый, кто старше тебя.
 
   Приказы сыплются, как песок из пожарного ведра: вместе с камнями и грязной руганью.

Это все – естественные условия жизни моряков.

 Но есть еще и "общение", которое состоит из "салазок", подзатыльников, плевков, шмона, и драки, к которой ты не имеешь отношения, но рискуешь получить ножом просто потому, что драка происходит вокруг твоей головы,  и - больше негде драться.
   
  Словом, я не понял главного: почему моряки так не уважают сами себя?

Почему они, даже сойдя на берег, идут не в хорошее место для отдыха – а в самый грязный бордель?
   
 Почему они похваляются тем, что у них в каждом порту "по бабе"? Не по девушке, а по бабе.

Почему такой образ жизни у них принят и признан, как  единственно возможный?

Я не знал, чем я могу защититься. У меня был единственный защитник – Махмуд. Как я его зауважал! Какой он был гордый, честный! Как достойно старался защитить меня от моего страха и общих нападений!
 
    Но и ему грозила расправа за эту его гордыню и непримиримость.

И мне пришлось спасать его, несмотря на его огромный кинжал, и прекрасное владение им.

Однажды мне поваренок специально вылил на голову помои.

 Махмуд  выхватил кинжал и стал размахивать им перед носом глупо улыбавшегося поваренка.

Я счищал с себя помои и не мог ничего предпринять. Я плакал от злости. Но подошел вразвалку один из самых толстых и добрых матросов и закрыл своим пузом поваренка.

Увидев мою грязную рожу, он еще и рассмеялся. И Махмуд чиркнул ему по животу своим острым кинжалом.
   
 Тот откинулся назад и повалился, подскользнувшись на помоях. Рана была совершенно царапиной, но кровь просочилась через тельняшку и выглядела впечатляюще.

Другие матросы ржали, подзуживали Махмуда и поваренка, которые скакали напротив друг друга, примериваясь, как бы съездить еще друг другу: один – ведром, а другой кинжалом.
      
   Раненый матрос, поднимаясь, схватил Махмуда  за ногу и дернул на себя.

Теперь уже и Махмуд лежал около матроса, и его кинжал вонзился в грязную палубу.

Поваренок сильно размахнулся ведром и – я испугался, что он вовсе раскроит Махмуду голову.

 Дальше я ничего сообразить не успел, а только выхватил пожарный шланг и облил всех из него.
 Вначале я ошпарил поваренка. Потом толстого матроса, смыв с него кровь, потом я вошел во вкус и стал поливать всех ржущих, забыв, что строжайше запрещалось тратить пожарную воду по пустякам.

 С каким удовольствием я это делал! Потом я облил себя, смыв все помои, и пошел вслед за боцманом - получать наказание.

Наказанием были побои. Никого не наказывал заключением на гауптвахту. Это считалось – долго и неразумно. Наказанный матрос отдыхал, пока ненаказанные вкалывали: за себя и за него.
   
  Боцманский кулак всегда был опухшим – так много приходилось ему бить.

Перед тем, как побить меня, он  глотнул из фляги. Для него это было удовольствием – побить. И он к первому удовольствию добавлял второе – глотнуть. Получался морской ритуал.
   
 Он бил меня сначала лениво и только "для порядка", когда же его не устроило то, что я молчу и лишь отплевываюсь от крови, он ударил меня сильнее – я улетел в угол, на канаты.

Полежал. Если бы я не встал – он бы закончил меня бить. Но я из упрямства встал.

 Он подставил мне подножку и выкрутил мне руку. Я ткнулся головой ему в живот.

 И, видно, ударил его чувствительно, потому что, он дал мне в лицо коленом.

Я опять упал на спину. Теперь мне совсем не хотелось вставать, но я встал.

Я ничего не видел перед собой и протянул вперед руки.

Руки мои коснулись боцмана и я, не видя и не соображая, сжал их и дернул книзу. Боцман завопил.

 И ударил меня ногами: еще и еще.

Теперь он уже начал ругаться: "Мразь интеллигентская!" – было самым приличным.

Он схватил какой-то трос и стал неистово бить меня им.

Удивительно, как можно так умело избивать! На моем теле не осталось ни одного местечка, в которое он бы не ударил.

 Я лежал, сжавшись в ком, и хотел оказаться опять в животе у мамы. Я уже ничего не видел и почти не слышал.
   
 Расслышал я только низкий рев боцмана и подумал, что на него рухнул капитанский мостик.

Очнулся я – вы думаете в лазарете? О, нет.

 Махмуд подтащил меня к борту и прыгнул сам.

 Я был настолько бесчувствен, что легко свалился в воду, вслед за ним. Вода меня хорошо освежила и я смог плыть, шевеля всего одной левой рукой – правая не слушалась.

 Делал я все это совершенно автоматически.

Если бы он предложил снова пойти на боцмана, я бы пошел, если бы предложил его зарезать – я бы ударил его ножом. Голова совершенно не работала. Работал только слух.
   
 Странно, но мы легко доплыли до берега бухты. Поднялись по камням из воды, и вошли в прибрежную рощу.

Она была на крутом склоне. Махмуду было легко карабкаться по камням вверх, а я повторял автоматически его движения, и - тоже не отставал. Он ни разу не оглянулся на море, и я - тоже.
   
 Махмуд сделал все, чтобы спасти меня от расправы. Спрятал меня, это он умел делать еще в своих Кавказских горах, подкрепил, правда, только водой и травами.

 Сумел связаться с моим покровителем и доставить меня к нему. Болел я долго.

 С той поры, от сильного удара, голова моя отключается и остается только слух. Доктор сказал, что "это феноменально", но никакого лечения не предложил. Да и не те времена наступали.

Я не знал того, что могло грозить Махмуду, но все обошлось, тем более, что боцман - выжил.

Я лишь краем уха слышал, что "справка о моих побоях вызвала сочувствие в военном суде и капитан будет наказан".
   
 Но и мои раны готовили мне немало страданий в будущем.

 С той поры: моря - как мечты,  для меня не существовало.

 Я никогда более не заговаривал о нем, не смотрел картин, и не читал художественных книг о море. Я служил на море. Работал.

 И испытывал только одно – тоскливое и непреодолимое одиночество.

Спасали меня от него два занятия: глубокое изучение всех сторон профессии и чтение книг, по большей части двух авторов: Александра Дюма и  Федора Михайловича Достоевского.

Столько родного и несчастного было на его страницах, что мне становилось легче. Я был очень огорчен, когда узнал, что он скончался, в то время как мне исполнилось всего 22 года.
 
   Но более всего меня занимало сравнение этих двух гигантов: один – живой, нет, вернее – земной, энергичный, любящий поесть и даже приготовить еду, любящий славу, женщин, авантюры и игру ума – и книг его таковы же.

 А второй – больной, униженный, искалеченный и писавший об искалеченных жизнью.

 Книги его тоже могли вызвать неуверенность, ослабить, вызвать страх безысходности и ужас перед силой зла.

 Вначале так и хотелось перейти на сторону первого и отойти подальше от второго, забыть эту болезненность, припадки эпилепсии, вызывавшие даже отвращение.
   
 Но потом я вспоминал из Библии: «Сила Моя в немощи совершается» и понимал, что столь многого лишается человек, если он не хочет видеть обе стороны.

 А главным в них было – глубочайший талант, умение передать те  оттенки чувств, которые лишь смутно, на секунды прорывались из души, и тут же робко умолкали.