Юрий Издрык. Воццек. Часть 5

Дана Пинчевская
ПРОБУЖДЕНИЕ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРОБУЖДЕНИЙ
СИНДРОМ ЛЮБАНСКОГО
АКУСТИКА
ИСТОРИЯ ВОЦЦЕКА


ПРОБУЖДЕНИЕ
Пробуждения, если бы оставались независимыми от возраста, тоже нуждались бы в классификациях. Однако с годами их разнообразие становилось все более однообразным, и он уже даже не мечтал проснуться, как раньше, в слезах изумления и страха, не говоря уже о слезах блаженства. И хотя переходы к земному бытию совершались в различных обстоятельствах, чем дальше, тем четче вырисовывалась определенная тенденция: пробуждения нуждались в репризах!
В дни (то есть ночи) преодоления четырнадцатичасового барьера он как-то очутился в не слишком пристойном баре, занюханном, прямо скажем, мерзкой гадюшнике, где получил возможность спеть вместе с Eagles'ами Hotel California.
И так оно пошло и славно, и с драйвом, что называется — классно, и что называется — круто, что называется — в кайф, что грех было не повторить не то на бис, не то в честь собственного удовольствия, - ну и повторили. А там, после заключительного соло, когда гитара сходит на нет сладким арпеджио, барабаны как-то сами по себе отхватили снова тот знаменитый переход, знаете? — там-барам-пам-бам-там, — и пошло-поехало по третьему разу, тоже неплохо, а там и в четвертых, и в пятых. Атмосфера в тесном помещении раскалилась до предела, публика — все эти пьянчужки, бродяги, синяки — породнились в едином порыве, в едином ритме, покачивании, и казалось, что никакой другой музыки никогда в мире не было, да и быть не могло, поскольку сама гармония сфер сошла вдруг на грешную землю в этот убогий вертеп, и единственное возможное желание было, - чтобы все это длилось как можно дольше. И длилось. Длилось долго. Он уже не помнил, в который — в сотый? В тысячный? - затягивал это Welcome to the hotel California..., осознавал только, что это сон, несомненно, сон, и что сон, скорее всего, утренний (поскольку ошалелая публика начинала понемногу расползаться по приютам, и опухшая уборщица, переворачивая стулья и размазывая воду по заплеванному полу, недовольно поглядывала в сторону сцены, и вы все, словно зачарованные, затягивали одно и то же, а за окнами давно пошатывалось утро), тому же он чувствовал, что, как это ни странно и удивительно, сомнамбулическое время совпадает с временем настоящим, с тем временем, который сейчас действителен там, на воле, в реальности, в так наз. Действительности. А, значит, там также сквозь стекло льется свет, там тоже начинается новый день, и самое время проснуться. Но пробиться туда, вынырнуть сквозь вязкое варево сна на поверхность нет никакой возможности, поскольку сюжетная спираль, словно звуковая дорожка заезженной пластинки, все время сбивается, идет по кругу, а ухо ловит все те же до боли затертые «там-барам-пам-бам-пам», а из горла неудержимо рвется Welcome to the Hot...
Кто знает, возможно, он бы так и не проснулся тогда, возможно, так бы и завис в вечном концерте, если бы его не разбудил телефон. Промычав что-то в трубку, все еще артикулируя на английский манер, он осмотрел на часы и с некоторым неудовольствием отметил, что четырнадцатичасовый барьер так и не преодолен. «Ах ты ж черт, - мелькнула мысль, словно это не он только что стремился прийти в сознание, - ну, не мог он зазвонить на десять минут позже. Да мы бы еще пару раз спели, и дело было бы кончено».
После этого случая у него появилась привычка накрывать голову подушкой.
Были, кроме того,
повторы уродов,
а также повторения возвращений.
  Ты довольно часто возвращался в места, где уже когда-то бывал. В приднепрянский вертоград, например, или в город твоего детства, или в другой город, приют твоей юности. Это свидетельствовало о существовании по ту сторону памяти полноценного ландшафта твоих снов. Ландшафта, понятное дело, изменчивого, подвижного и непостоянного, но все же достаточно цельного в каких-о своих границах, координатах, демографических показателях, населенных пунктах и рельефах местности.
(Вот так и Воццек, не лишенный драгоценного дара мелкого предвидения, где-то за год или за два до того, как получил в наследство особняк на окраине города, начал замечать, что тусклые сюжеты снов все чаще приводят его в какой-то заброшенный дом в глубине заброшенного парка. Там не было архитектуры (разве детали — обожженный окурками подоконник, кусок стены с вбитым в нее одиноким гвоздем, выпадающая паркетная дощечка), зато повсюду царил цвет — мутный прогорклый цвет старых фотографий из отцовского альбома. И персонажи, которые населяли этот дом, и истории, которые там происходили, собственно, отпечатки историй — все это было покрыто тем оттенком трепетно-мглистой, выцветающей эмульсии).
И вот, был мир. Природа его — квантовая, инфернальная, или, может быть, физиологическая — тебя мало волновала, но ты мечтал о картах этого мира — с ними тебе было бы проще ориентироваться во время путешествий, однако составлять их днем было бы совершенной бессмыслицей, а тайные ночные эскизы обязательно конфисковывали невидимые таможенники на самой границе снов.
Мир этот вправду был миром безудержных, недвусмысленных и нескончаемых метаморфоз: возвращаясь туда, ты сразу ловил себя на том ощущении, словно твои язык, поведение, привычки, даже одежда уже несколько лет выглядят анахронизмом. Конечно, ты пытался как можна скорее войти в ритм той жизни, и все же замечал во взглядах то укор, то удивление, да и сам иногда поражался, узнавая о переменах то в законодательстве, то в правилах хорошего тона, то в моде. Тебя преследовало чувство, словно ты пропустил нечто важное, что без тебя тут происходит нечто серьезное, кардинальное, и что ты так никогда и не станешь до конца своим, если будешь и дальше постоянно метаться между страной дня и страной ночи.
Но и там, на свету, вверху (то есть внизу) ты чувствовал себя не совсем в своей тарелке, поскольку, пока шатался по вертоградам и городам и надрывался вместе с Eagles'ами или убивал мальчиков с волчатами, там (то есть тут) не спали, не теряли времени. Поэтому, проснувшись и выйдя из дому, ты всегда нервничал: действительно ли еще твое удостоверение комбатанта, не выглядит ли слишком вызывающим твой наряд, не случился ли сегодня с какой-то радости какое-нибудь национальный праздник, или наоборот — траур, а ты, последний невежа, поперся на улицу в белых брюках и цветной рубашке.
Вот так и разрывался он между двумя родинами, словно буриданов осел, которому паче сытости казалась возможность отсутствия выбора.

 ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРОБУЖДЕНИЙ

Репризы иного рода предлагал, среди прочего, такой себе Саша Абрамян, институтский однокашник (что за идиотская этимология! Ну при чем тут каша?), которого с называли просто Абрашей, не столько намекая на его семитское происхождение, сколько чтобы отомстить за его непомерную комсомольскую, а затем партийную активность. В общем, он был неплохим коллегой, даром что коллаборант. Однажды он даже приволок в alma mater целую кипу тогда еще запрещенных Playboy'ев, и вы с большим удовольствием просматривали их прямо под бюстом какого-то вождя. Хотя, кто знает, возможно, это было своего рода провокацией? (После падения режима Абраша возник во Львове в качестве лидера армянского национального фронта — чем не карамболь тайной полиции?)
Ну, так или иначе, но ten years ago, в дном из сновидений вы повстречались в том же зале, под тем же бюстом и по прежнему поводу — в руках Абраша держал кипу цветных журналов. Только теперь это были журналы несколько иного характера: ясное дело, более откровенные, - ведь общество давно либерализировалось, - более педантичные и к тому же специфически ориентированные. Да что тут крутить! - журналы были для педиков. Ты не сразу понял, что к чему, и зачем весь этот бред, уже что-то, а рассматривать голубых у тебя не было никакого желания. Но Абраша начал как-то издалека, завел речь о Микеланджело с его Давидом, о красоте мужского тела и эстетике братских отношений, о Чайковском и Жиде, о Караваждо, Меркури, Уайльде и Косте Гнатенко, о нью-йоркской арт-элите и человеческом одиночестве, о некоммуникабельности и потребности в нежности... ты аж плюнул, разгневанный и, послав его к черту, отправился к выходу. Вот тут и началась генеральная чертовщина. Поскольку выяснилось, что центральный корпус Политехники абсолютно точно воспроизводит архитектуру того гигантского отеля (ого-го-го), отеля Гранд, в котором ты некогда искал уборную, и где случилась неприятная история с шахматными фигурками. И точно так же ты начал блуждать среди балюстрад и переходов. И, хотя мужских клозетов на этот раз было вдоволь, радости тебе от них было немного, потому что в каждом из них тебя ожидал Абраша с грустным, красноречивым взглядом. Он выходил из-за колонн и поворотов, появлялся из ниш, возникал среди студентов, которые время от времени высыпали в коридоры из аудиторий, трогал тебя за плечи, когда ты склонялся над фонтанчиком с питьевой водой, окликал тебя с террас, догонял на лестницах, короче говоря, был неистребимым и вездесущим. (эта априорная неистребимость героев твоих кошмаров давно стала аксиомой, и все же тебе редко удавалось избежать соблазна, и ты совершал нелепые попытки убить, убить, убить, убить того, кто так легко и победительно оживал).
И вот Абраша превратился на свою бесконечную репризу. Ты визжал на него, обзывал последними словами, плевал в его сторону, ты бежал как можно быстрее, но двери гремели, пролетали мимо окна, сменялись этажи (ты ориентировался только по цвету стен и рисункам на полу), но всюду оказывался он, Абраша, со своей проповедью братской любви. Ты выбрал у него из рук журналы и швырнул их в просвет между лестницами, ты влепил ему в подбородок, но влепил как-то вяло, поскольку рука, как это обычно бывает в снах, не сжималась крепко в кулак, не удерживала направление, что уж говорить о силе удара — никудышний получался удар. И все же это был единственный способ избавиться от надоедливого педераста, - ты собирал всю возможную волю, всю возможную силу, и напряжение твое было настолько велико, что какая-то часть сознания почти очнулась от этого напряжения, осознала себя подлинным «я» и принялась консультировать тебя, то есть твоего сомнамбулического протагониста: «Соберись, сконцентрируйся, как только сможешь. Проблема не втом, чтобы избить Сашу-Абрашу, проблема в том, чтобы преодолеть сон».
Однако сон оказался прочнее бессонного консультанта, и тебе все-таки пришлось бороться с Абрашаей, и в этом ты даже добился некоторых успехов, поскольку почувствовал, что тело соперника обмякло, и твой кулак уже довольно существенно прогибает его плоть. Ты все бил и бил его, с несвойственной тебе ранее жестокостью, пока вдруг не осознал, что колотишь... надувную куклу из секс-шопа, и кукла эта уже наполовину здулась, - вот где разгадка ее мягкости, а вовсе не в твоей силе. От неожиданности ты окаменел и, как баран, уставился на этого урода-гомункула, на его полуамофрное синтетическое тело, посреди которого последним оплотом искусственной жизни стоял, наклонившись, эластичный пластиковый фаллос.
Но и этого оказалось мало сумасшедшему режиссеру видения. Произошла еще одна метаморфоза! Ты вдруг почувствовал себя самого в теле куклы! Лежал, избитый, вместе с половиной воздуха утратив половину жизни, жертв собственной жестокости, автопигмалион, тезейминотавр. Чувствовал, что умираешь. У этом мире тебя ждала только смерть. И только такая смерть. И выхода отсюда нет и не было никогда, потому что:
репизы, репризы проклятые репризы, петли и кольца и капканы реприз. Ты едва сумел приоткрыть глаза, возможно, в последний раз поднять веки, и — веришь? - именно это и спасло тебя! Потому что твой взгляд пробился к реальности, сквозь пелену уходящего сна ты увидел свою комнату, кровать, собственное тело и тот последний оплот не искусственной жизни, который тоже стоял наклонившись, вежливо приветствуя своего господина. Однако не все приключения счастливо заканчивались утренней эрекцией.

 СИНДРОМ ЛЮБАНСКОГО
Одна из ночей, проведенных в доме Карпа Любанского, прилила свет, то есть тьму, на неисчерпаемость толщи ночной виртуальной реальности.
С раннего утречка вам следовало отправляться в путешествие, поэтому не удивительно, что твой сон в чужой кровати был неспокойным. Ты все время как через силу прислушивался, не слышаться ли из прихожей голоса жены Карпа и его детей, - это было бы признаком наступления утра, того, что сам хозяин скор встанет и придет тебя будить. Собственно говоря, именно поэтому не было никакой необходимости в том, чтобы прислушиваться, проспать ты все равно бы не смог, но такая уж у тебя натура — тонкая и нервная. Как сказал любимый grossmeister, «Смотри какой, писал ночью, не спал, какой интересный и томный!» Однако ты, то есть Тот, то есть ты-Тот, не писал все-таки, а спал, но спал беспокойно.
То, чего он ждал - голоса в прихожей, - ясное дело, и возникало предусмотрительно, подделанное всесильным духом тьмы. Снилось ему всю ночь одно и то же: что он спит, и сквозь сон слышит голоса, и думает о том, что скоро вставать, но сладкая утренняя дремота не дает проснуться окончательно, а ему ведь так хочется побыстрее встать, чтобы хозяин, заглянув в комнату, застал его уже одетым и готовым. Все это так тупо и методично повторялось раз за разом, что превратилось в чистейшую бессмыслицу. Поэтому он думал, что, чем так мучиться, лучше уж проснуться и почитать книгу, что ли. Решил во что бы то ни стало раскрыть глаза, дотянуться рукой к выключателю и включить лампу. Однако та самая сладкая псевдоутренняя дремота никак не давала ему этого сделать. Он долго соревновался с ней, наконец как-то все таки очнулся, зажег свет и посмотрел на часы.
Что-то тут не то. Что-то не так с часами. Корпус, ремешок — все, как всегда, но стекло в его часах должно было быть треснутым (разбил, когда помогал приятелю перевозить мебель), - это же выглядело совсем целым. Очевидный промах реквизитора снов. «Ха-ха, как они прокололись, — подумал Тот о невидимых демиургах. — Меня так просто не проведешь.»
И, уразумев, что он все еще спит, решил проснуться окончательно. Теперь уже достаточно легко открыл глаза, сразу нашел выключатель, зажмурился от яркого света и снова посмотрел на часы. На этот раз все было в порядке. Четвертый час ночи.
Ну что ж, лучше книга, чем эти ваши забавы. Он оглянулся на полки, поискал книги, и увидел, что находится во вполне незнакомом помещении — просторный белый зал с окнами на всю стену, сквозняк касается занавесок. «А чтоб вам пусто было, - ругнулся от злости. - Смухлевали все-таки. Ну, но это уже в последний раз». От той же злости рывком сел на кроваи и с силой потер руками лицо. Затем посмотрел в окно... и оцепенел.
Все было в порядке. Жилье Любанского, все правильно, книжные полки на месте и часы в порядке, в чем даже нет необходимости убеждаться, но там, за стеклами балконных дверей, виднелся огромный, без преувеличения, гигантский бетонный идол (Карп жил на девятом этаже). Стоял неподвижно посреди строительной площадки, освещенный прожекторами, облепленный лесами, окруженный ажурным конструкциями башенных кранов, а тени так капризно укладывались на его страшную рожу, что казалось, будто он смотрит прямо тебе в глаза. «Черт! Как же я его вчера не заметил? - с ужасом подумал Тот. - Я же проходил вчера мимо этого места». Внимательно присмотревшись, понял, что это голова воина в шлеме, насаженная на высоченный постамент. Ну, это еще так-сяк можно было понять — приближался юбилей освобождения края, и вполне естественной была установка какого-то монумента. Но как... как... как это можно было не заметить? Не могли же его построить за вечер. В реальности событий Тот ни капельки не сомневался. Он даже не стал щипать себя за руку — этот жест типичных жертв литературы сейчас бы выглядел смехотворно. Вместо этого встал, прошелся по комнате и выглянул за двери. Все было на месте. Прихожая, вешалка, коридор. Не будить же из-за этого хозяев.
Тот вышел на кухню выпить воды, чуть не разбил там чашку (поймал у самого пола, но неуклюже, снова уронил, и все же, задержав падение, спас), беспокойно прислушался — стояла тишина. Возвращаясь, посмотрел на себя в зеркало. Ничего непривычного.
Вернулся.
 Идол стоял там же.
«Подумай логично, - привычно раздваиваясь на простака и консультанта, сказал себе Тот. - Если это снова сон, а эту возможность не стоит отрицать, то должна быть все же какая-то зацепка. Не могли они с таким совершенством все мистифицировать. Руки коротки. Рыльце в пушку. Если же не сон, - он остановился у полок и рассматривал книги, обычные книги из библиотеки Карпа Любанского, виденные уже не раз, никакого намека, - если же не сон, значит, я сошел с ума».
  После длительных размышлений решил, что лучшим выходом — идол не исчезал — будет попытка снова уснуть, а там, как Бог даст. Ворочаясь с боку на бок, он все еще искал зацепку, думал, возможно, она заключается в том, что он так легко поверил в реальность видения, но это не приносило успокоения, и сон все никак не приходил, а налегала вместо сна какая-то озабоченная дремота, и в мутную реку этой дремоты он уже начал было постепенно проваливаться, когда вруге внезапно спасительное решение пришло само собой. Он вспомнил: у Карпа Любанского а балконе была застекленная лоджия, идол же смотрел просто сквозь стекло балконных дверей. Они забыли о лоджии! Они забыли, а он не забыл. Боже, как просто! От волнения и радости остатки дремоты слетели с него вместе с одеялом, он сорвался с кровати и убедился в своей правоте. Застекленная лоджия и никаких идолов! Радости его не было пределов. Он победил! Это случилось! Серело. Часы показывали половину восьмого. Скоро пора вставать. И нет нужды прислушиваться ко всяческим голосам. А из-за дверей и вправду раздавались голоса. И некоторые из них Тот даже идентифицировал. Ну, прежде всего, это был, конечно, голос Карпа Любанского, с его патриаршими интонациями. А вот тот высокий, с гогочущим смехом — это, наверное, Ирпинец. А вот тот басок с гнусавинкой — Густав (который из них?). А этот самоуверенный баритон, несомненно, принадлежит Боракне. А шамканье — Камидяну.
А истерическая скороговорка — Забужко, а блаженный лепет — Лышеге, а раскатистый смех — комбатанту Долгому... Всех, почти всех узнавал Тот, единственное, что его заботило - - неужели все это кодло вместе собирается в дорогу? Тут прозвучал, уже совсем рядом с дверью, голос Карпа: «А где Гриценко?» Гриценко, видимо, нашелся, поскольку затем Любанский слишком громко и театрально, акцентируя, собственно, предупреждение, провозгласил: «А что же наш Тот? Все еще спит?» И тут же двери распахнулись, и вся эта шумная толпа ввалилась в комнату — и Карп, и дети и жена Карпа, и Ирпинец и Боракне и Камидян, и Ирпинцевская Оксана, Процюк, Малкович, Андрусяк, Герасимьюк, Забужко, Издрык, Бригинец, Гриценко и Рымарук и Лугосад і просто Сад, Лышега, Ципердюки (Иван и Дима), Фишбейн, Лыбонь, Авжеж и Позаяк. Все они окружили кровать, и, громко смеясь, тыкали в Тота пальцами. Их смех был начисто лишен снисходительности. Тот лежал голым, - потому что одеяло упало на пол, - перевернувшись на живот, не в состоянии даже поднять голову, а вокруг него как сумасшедшая хохотала толпа. «Как же им удалось окружить кровать, - вяло рассуждал он, ведь она были придвинута к стене. И что стряслось с головой. Нужно поднять голову. Во что бы то ни стало поднять. И посмотреть им в глаза. Тогда они все исчезнут на хрен. Они не настоящие. Ну, давай же, дурень, поднимай! Давай!»
Огромным усилием оторвав голову от подушки, Тот сонным, еще невидящим взором посмотрел перед собой. Потом перевернулся на спину и еще некоторое время, переводя дух, полежал с закрытыми глазами. Было утро. Проклятая ночь, кажется, кончилась. Было слышно, как в прихожей жена Карпа собирает детей в школу. Тот посмотрел на часы, уже почти интуитивно отметив, что стекло треснуто, и, следовательно, неподдельно. Еще минут десять можно было полежать. Ну и безумная же ночка выдалась. Идолы какие-то... Поэты... Померещится же такое.
Где-то громыхнули двери, раздался громкий голос Карпа Любанского. Потом послышался плеск воды, стук посуды. Разговоры в прихожей. Тот ждал, когда дети уйдут наконец, чтобы и самому поти умыться и начать собирать вещи. Нужно будет рассказать Карпу об этом очном приключении — чистая тебе литература. Психоанализ. Дети все не шли. Снова голос Карпа: «Ты не знаешь, где большой чемодан?» Это жене. Наверное, пора и тебе понемногу одеваться. Не выспался, как пес.
Ну ничего, в поезде наверстаю. «ПОСЛУШАЙ, А ГДЕ МАЛЕНЬКИЙ ПАЯЦ? ГДЕ, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, МОЙ КРАСНЫЙ ПАЯЦ?» - вдруг заорал Карп. - НЕ МОГУ ЖЕ Я ЕХАТЬ БЕЗ ПОДАРКА!!!»
Тот просто похолодел от страха. Склизкий холодный ужас заполнил мозг. Красный набивной паяц лежал тут же, под кроватью. Под его, Тотовой, кроватью. И если можно было хоть в чем-то быть уверенным, то только в том, что он, паяц, находится в тесных родственных отношениях с каменным идолом из предыдущего кошмара. Далее Тот совершенно потерял счет своим фиктивным пробуждениям. Видения помещались друг в друга, как матрешки, как магические китайские шарики, и не было всему это ни границ, ни пределов. С каждым разом имитация действительности была все более совершенной, такой совершенной, что не оставалось никакой надежды на конец дьявольской карусели.
И, когда самый что ни на есть настоящий Карп Любанский разбудил тебя своей старой дружеской привычкой чтения стихотворений, — не Ненабокова ли читал он в тот раз? — ты только вяло махнув ему рукой, и, пробормотав: «Згинь, привидение...», перевернулся на другой бок.
В конце концов, кто знает, возможно, ты был прав, возможно, тот лукавый сон длится до сих пор.

 АКУСТИКА
Звучание прорывается в сознание одним из первых (гонцов нового дня). Приблизительно около пяти появляются первые ранние автобусы. Каждый из них — а в эту пору они еще редко ходят — вызывает с серванте легкий звон. Это не будит тебя, но заставляет приспосабливать к актуальным видениям раздумья об уникальном тектоническом феномене: ощутимая связь полотна автотрассы, пролегающей метрах в трехстах от твоего дома, - (сквозь прослойку песка и щебня, сквозь загаженный трубами, телефонными кабелями, колодцами канализации грунт, сквозь подозрительный фундамент, сквозь не менее сомнительные стены, сквозь панели перекрытий, которые служат тебе полом,, а твоим соседям снизу — потолком, сквозь доски пола и красное дерево серванта) — и звонким хрусталем рюмок и графина, помещающего ровно три четверти литра произвольно взятого напитка, лучше — крепкого.
Те же автобусы на высокой скорости порождают мелодическое звучание, которое так легко спутать с близким жужжанием комара, особенно если накрыть голову подушкой, и только так в последнее время тебе удается уснуть, только так.
Это тоже не будит тебя, но заставляет приспосабливать к актуальным сновидениям (как реплики к комиксам) рефлексии на тему звука вообще. (Рефлексировать во сне — какой снобизм!) У окон его спальни поселились осы. Очевидно, они прижились в стенном ущелье, щели между кирпичом и тем небольшим пространством, прикрывал которое жестяной подоконник. Засыпая, он слышал шуршание и гул, которые раздавались, кажется, внутри комнаты — так близко добрались осы до внутренней стороны стены. Его интриговала эта тайная ночная жизнь насекомых. В воображении неясно вырисовывались странные интерьеры их обители, которой бледная, неприхотливая дремота придавала все более антропопатические черты, и которые по этой причине оставались незаселенными. Неуловимо деформированное сном, юридически сознательное сознание уже даже выдвигало какие-то претензии осам, так, словно это были шумные соседи: «Какого черта они там возятся, - недовольно думал он, - развлекаются, занимаются любовью, ужинают?»
Официальную версию миропорядка можно было наблюдать днем. Словно по команде опытного авиадиспетчера, насекомые в суровом порядке и ритме одни насекомые вылетали из гнезда, другие заворачивали на посадку, притаскивая домой наживу, добычу, различное имущество. Все это выглядело более-менее понятно. Об этом даже можно было прочесть в книгах. Отряд перепончатокрылых (Hymenoptera), подотряд: стебельчатобрюхие (Apocrita), надсемейство: осоподобные (Vespoidea). Это все хорошо, но что означает этот ночной гул, похожий на работу — дз-з-з-з-гу-у-у-у-шрх-шрх-ох-х — ирреального трансформатора? Как правило, акустика тоже становится источником страха.
Нет, конечно, ты не покупался на разные потусторонние голоса, или на крики за стеной, или скрип занавесей и засовов — дешевый голливудский антураж мог разве приятно пощекотать нервы, не больше. Но приходила ночь, и, как только ты закрывал глаза, как твое неуловимое «я», только что определяемое поверхностью тела, сразу переселялось внутрь, в изнаночную сторону воображаемой оболочки, и, по мере того, как сон наступал, отвоевывал все более обширные территории (словно в дворце — где настежь открыты сотни дверей, и перспектива комнат растягивается в длиннейший коридор, - и, начиная с дальних комнат, постепенно гаснет свет), светолюбивое «я» отступало, локализовалось, ты уже чувствовал, что становишься все меньше и меньше, мельче — мелким — очень маленьким, компактным, твой внутренний взор (жертва лагофтальма) легко проникает в микромир, и сам «ты» уже принадлежал микромиру, сосредоточившись где-то в области сонной артерии, пока внезапно пульсации этой артерии, пульсации, о которых ты совсем забыл, и которые для уменьшенного тебя приобретали масштабы землетрясения, выбрасывали тебя на поверхность вместе с обломками разрушенного метафорического дворца, а еле слышное трение эпителия о холст подушки превращалось в скрежет и треск стихийного бедствия. Иногда какая-то глупость — неизвестный доселе стук в собственном рюкзаке — навевала ужас возможной погони: ты ускорял движение, все время оборачивался, внезапно сменял маршрут, нырял в подворотни; сворачивая за угол, тут же резко поворачивал и отправлялся назад в попытке обнаружить невидимого преследователя, но все эти, одолженные в шпионских фильмах, приемы не девали никаких результатов, и шум погони все время доставал тебя, твой персональный монстр уже дышал в затылок, приготовившись сожрать или разодрать, когда все неожиданно разрешалось: загнанный, мокрый и злой на самого себя, ты наконец понимал, что просто-напросто исключительно-случайная комбинация предметов, поверхностей и фактур внутри рюкзака стала причиной такого необычного звукового эффекта.
Бывало, беспокоила и собственно неопределенность источников звука. Так, однажды после обеда он потерял массу времени, перевернул всю кухню, пока понял, что обычная кастрюля нагретого супа, охлаждаясь, с неповторимым мелодическим свистом втягивает воздух внутрь. Весь секрет был в крышке — она почти герметично усаживалась и сама служила резонатором в этой кулинарной фисгармонии.
  Но довольно же, дорогой мой! Довольно! Сколько можно отдавать должное изобретательному Морфею и его дружкам-трикстерам. Сколько можно рефлексировать. Время жить и действовать!
Уже откуда-то слышится занудное гудение горлицы и резкий малоприятный клекот ее самца, которым он сообщает подруге о своем возвращении. Уже шуршит по асфальту метла дворнички (той алкоголички из соседнего подъезда, которая, как и ты, живет святым духом наполненной рюмки и сына которой нашли год назад мертвым в том же подъезде, после чего весь дом с облегчением вздохнул — так он всех достал, этот мелкий байстрюк с кривыми ногами и фатальным набором хромосом). Уже первые местные гигиенисты начали трепать ковры и дорожки (этот их стук имеет удивительное свойство так отражаться от стен, что всплески слышны еще долго после того, как гигиенист спрячется наконец в свою берлогу). Уже истерически тявкают первые дневные псы — разбалованные хозяйские выродки-недоросли. Ночная смена — дворовые кудлатые бродяги — давно уже отлаяв свое на месяц и потоптав подружек, как раз укладываются спать на теплые канализационные люки, а эти выбегаю до ветру и, захлебываясь, приветствуют идиотским лаем случайного велосипедиста, настырную муху или заспанного воробья.
  Уже под балконом ругаются соседки, будто бы из-за бельевой шворки, на самом деле из-за того, что одну из них раздражает новенький мерседес, н котором муж второй любит подъезжать к дому и долго сигналить, вызывая свою милую.
  Уже какие-то неукротимые дети визжат, как недорезанные, гоняя консервную банку, которой еще минуту назад собирались играть в «пекаря». Уже рычит за окном двигатель мусоровоза, - что-то слишком громко для этой старой клячи, а, может, снова раскапывают дорогу в поисках какого-то мифического, но все равно дырявого водопровода.
Ну, вставай, раскрывай шторы. Не забыл? - возвращение судьбы. Утро. День.
 

ИСТОРИЯ ВОЦЦЕКА
Ну вот, а теперь, когда все, включая шторы, раскрыто, нужно что-то со всем этим делать. С собой. С памятью об А. И с Воццеком. В дневном свете блекнут детали твоего падения; зато четче проступают обязанности. И вот, помня о необходимости отвечать за свои слова, - ого-го! Еще как помня! - ты принимаешься восстанавливать судьбу Воццека, которая привела его в конце концов в белую комнатку с зарешеченным окошком, кроватью и т.д., комнатку, в которой, несомненно, каждый узнает палату дома умалишенных.
Где-то за год или полтора до того, возвратившись из очередной командировки, которых он так боялся (преимущественно из-за экзистенциальной боязни вокзалов, а еще больше потому, что ему-тебе-мне никак не удавалось привыкнуть к этой условности: сидя взаперти в металлическом ящике, - а чем, если не металлическими камерами, являются все эти вагоны, комфортабельные салоны самолетов, авто и кораблей, - так вот, сидя в металлическом ящике вместе с другими невольниками, делать вид, словно все в порядке, все нормально, и ты просто так себе путешествуешь. Пока длиться равномерное гудение двигателя, или, скажем, убаюкивающий звук вагонных колес, ты еще готов принимать правила игры и выдерживать это ограниченное пространство, соседство незнакомых людей, новые запахи и инфернальный свет, но стоит составу задержаться дольше обычного на полуночном полустанке, и адская тишина, разреженная похрапыванием с верхней полки и детским нытьем в соседнем купе, заставит тебя сорваться на ноги и искать утешения то в вонючей тамбурной сигарете, то в паническом поедании остатков домашней ветчины), так вот, возвратившись из командировки, Воццек отмочил вот что: отключил телефон, перерезал провода радио, выбросил антену и телевизор, отнес в Гараж все книги, приемник, магнитофон, проигрыватель, кассеты, пластинки и прочее (гараж пустовал в качестве одного из помещений наследственного имущества) и наконец закрыл в подвале собственного дома жену и сына. Все это было бы еще ничего, но он продержал их там (подкармливая, понятное дело, и вынося нечистоты) без нескольких часов триста тридцать три дня, пока пленников не освободила муниципальная полиция с подачи озабоченных соседей, которые, заподозрив беду, начали следить, подглядывать, сопоставлять — и накрыли дорогушу!
Все это время Воццек аккуратно ходил на службу (а подрабатывал он в одной гаденькой газетке, которая обслуживала интеллектуальные потребности домохозяек и сентиментальных перезрелых девиц), вечерами регулярно посещал кафе «Росинка», где так же регулярно напивался. Знакомые старательно обходили это кафе, чтобы не оказаться на крючке обязательной болтовни Воццека, которые отличал привкус несколько навязчивого алкогольного мессианства.
«Старик, - как правило, начинал он,наклоняясь к собеседнику и влезая локтем в лужицу разлитого кофе, вот черт, опять останется пятно, - старик, этот мир лишен интимности». Это заявление, не смотря на демонстративную тривиальность, требовало бы объяснений, но рыбий хвост аргументации постоянно ускользал от Воццека, скрываясь в глубинах нелепостей (подобным склизким становились для него вещи, совокупность вещей: стоило нарушить допустимый максимум, - сумка на плече, кошелек в плаще и ключи в правом кармане штанов, - и прибавить к этому, скажем, шарфик, перчатки, паспорт, зонт или авиабилет, - и жизнь превращалась в ад постоянной инвентаризации — болезненное похлопывание по собственным карманам, перерывание папки, прощупывание внутренностей чемоданов, бесконечные возвращения, проверки, и все напрасно, потому что сюжет всегда заканчивался одинаково: зонт уезжал в электричке, перчатки оставались на столике кафе, шарфик — в гардеробе, а вложенный в паспорт авиабилет (оба больше не актуальны) — на зеркале в прихожей; посему совершенно лишним эпилогом выглядит твоя беготня между камерами хранения и окошечком регистрации: самолет отправляется на взлетную полосу, персонал сочувственно разводит руками, подлые вещи предпринимают последнюю попытку дезертировать), а на несчастного слушателя выплескивается какая-то непонятная каша, в которой было все — и политика, и видеоклипы, и католицизм, и реклама женских тампонов, и Голливуд, и средства массовой информации, и компьютеры, и презервативы, и хит-парады, и порнофильмы, и мода, и еще черт знает что.
Воццек и сам чувствовал, что говорит малоубедительно, поэтому часто кривился, сам себе противоречил, тер лоб, мял подбородок, и остервенело ковырялся в носу, чего трезвым себе никогда не позволял. Весь его пафос сводился к отрицанию общепринятых культурных ценностей, таких, как искусство или демократия или научно-технический прогресс. Особенно оставалось так называемой радости жизни, которую так называемой называл сам Воццек.
«А эта ваша разрекламированная так называемая радость жизни, - говорил он, типа лето на Гаваях, вечер на Бродвее, скейтборд во Флориде, серфинг на Багамах, фестиваль в Каннах, уикенд в Диснейленде... Что там еще? Лыжня в Караптах, любовь в Париже, бордели в Амстердаме, пиво в Баварии, хоккей в Канаде, реггей на Ямайке, рулетки в Монте-Карло, небоскребы в Нью-Йорке, сигары на Кубе, война в Югославии, золото на Аляске, сафари в Африке, эмигранты на Брайтон-Бич, террористы в Палестине, нирвана в Индии, нефть в Эмиратах, искусство на Монмартре, гоген на Таити, рок Вудстока, харакири в Киото, карнавал в Бразилии, исцеление в Люрде, джоконда в Лувре, смрть в Венеции, базар в Черновцах, коррупция в Правительстве, корида в Толедо, чудо в Милане, ужас в Поднебесной, папа в Ватикане, башня в Вавилоне, бомба в Хиросиме, румба в Барбадосе, караван в Пустыне, королева в Англии, сауна в Финляндии, ленин в Мавзолее, тени в Раю, саркофаг в Чернобыле, канкан в Мулен-Руж, сыр в Масле, бузина в Огороде, дядька в Киеве, lucy on the Sky, острова в Океане, алиса в Зазеркалье, foot on the Hill, истина в вине, праздник-который-всегда-с-тобой — все это суть порок и чертовщина и содомия. Суть или не суть?»
Провозгласив этот бессмысленно-блестящий экспромт, Воццек торжественно сообщал, что радость — это состояние, к котрому позволительно приближаться только после того, как познаешь страх, смирение, искупление и отчаяние. Тут он снова недовольно останавливался, потому что улавливал в собственных словах какой-то неприятный оттенок сектантства, и, чтобы как-то это скрыть, принимался горячо убеждать собеседника, что довольно запретить прессу («Ну и что с того, что я работаю в газете?!), телевидение, компьютерные сети, установить жесткие квоты на любую информацию, ввести всемирную систему информационных налогов и безжалостную цензуру, и, что самое существенное, - закрыть все государственные границы. («А потом молиться, молиться, молиться, - как за что? За спасение души»). Понятно, мало кто выдерживал до конца подобную ахинею. Однако, коротая вечера за выпивкой и болтовней, Воццек не просто проводил время. Его тронутая косноязычием проповедь постепенно совершенствовалась, шлифовалась стилистически, приобретала признаки образности, обрастала лохматыми метафорами и сочными деталями. Он уже почти наизусть знал ее, и, проверяя на подопытных эффект того или иного нововведения, тщательно совершенствовал свою вербальную конструкцию, которая в его воображении приобретала подобие архитектурного фантома — тонкие опоры с двух сторон, триумфальная арка вверху и пустота в центре. Поскольку Воццек готовился к значительно более амбициозной миссии, нежели обращение местных алкоголиков. Он намеревался, как только текст послания приблизится — не к идеалу, а — к тому воображаемому архитектурно-арковому совершенству, выйти на центральную площадь города (предварительно освободив семью из подвала), взобраться на круп конной статуи Марка Аврелия и провозгласить свое последнее обращение, пророчество, Явление Воццека. А потом, так и не услышанный, возможно — осмеянный, возможно — не замеченный, спустится вниз (то есть на землю), облиться бензином и покончить свою жизнь в греховном огне аутодафе.
  Посему своевременное вмешательство полиции спасло сразу три жизни. Правда, незаконное, с точки зрения властей, заключение семьи в подвале, с точки зрения Воццека было единственно возможной попыткой спасения сына и жены от угрозы растленного, злого, похотливого мира, и, хотя убедительность этого заявления и исследуют сегодня психиатры, можно сказать, что он любил их — сына и жену. Любил сына. Любил жену. Но, как сказал бы возлюбленный grossmeister, «сердце его принадлежало другой женщине».