Первая послевоенная зима

Гордеев Роберт Алексеевич
               http://www.proza.ru/2017/05/31/2029   
               
      Конечно, то, что окружало меня дома и в школе, было самым главным. Но помимо этого была ещё и остальная жизнь. Как-то само собой невольно замечалось, что почти повсюду отвалы битого кирпича и мусора возле разбомблённых домов убраны; остатков мебели, вещей, картин на стенах в разрезах квартир, которые так интересовали меня во время Блокады, нигде не осталось - только выцветшие и местами болтающиеся обои на открытых стенах. Кое-где на восстановлении домов работали строительные бригады – в основном женщины. Запомнилось, как рядом с нашей школой на обоих углах Друскеникского переулка восстанавливались сразу два дома; в них, стоящих в полутора десятках метров друг от друга, бомбы попали одновременно, во время одного налёта, и восстановлены они были тоже вместе.
 
       Витрины многих магазинов были заколочены чем попало, больших зеркальных стёкол ещё не существовало в природе. Возле магазинов возились рабочие, похоже, электрики: они пристраивали над входами смешные изогнутые трубки (таких до войны я нигде не видел). Вскоре то тут, то там эти трубки засветились малиновым или красным. А потом и синим, и много-много позже – зелёным и жёлтым.
        Я узнал, что в этих трубках находятся газы неон, аргон, гелий; через них пропускается электричество и трубки светятся… Теперь вечером повсюду весело светились изогнутые линии, складывавшиеся в слова «Гастроном», «Пассаж», «вход». И даже – «КАТОК». Однако, трубки, видимо, были ещё несовершенными, и иногда отдельные трубки кое-где не светились и получались смешные слова: например "пари...херская" или "Ка.ка.ски." (ресторан "Кавказский")...

        Впрочем, возможно, "КАТОК" было в классе уже в шестом. Отец году в 46-ом (или даже в 47-ом?)отдал мне свои довоенные ботинки для коньков, и в мастерской Напротив Госцирка мне к ним приклепали и наточили хоккейки (слово «дутики» было давно забыто). Наточили, между прочим, неправильно - не вдоль лезвия, а поперёк, халтурно - и одноклассникм смеялись надо мной.

        На каток мы ездили компанией почти каждый вечер на трамвае семнадцатый номер - в ЦПКО (произнести правильно ЦПКиО язык не поворачивался); на другие катки почти не ходили. Вагон всегда был полон, взрослых среди пассажиров почти не встречалось, повсюду слышались громкие разговоры, смех; чужими компаниями никто не интересовался. У всех в руках - коньки, связанные шнурками попарно, на счастливчиков с оранжевыми фибровыми чемоданчиками в руках (в них полагалось возить коньки, и это было престижно!) поглядывали снисходительно, но с завистью.
        От трамвайного кольца у Елагина моста все шумно шли к Масляному лугу; на нём был залит огромный каток - также на прудах и главной аллее; музыка гремела  повсюду... В "грелках" - двух павильонах (не помню, как они называются) – было довольно прохладно.
        В первый раз я на лёд с вышел с сомнением, но тот маленький опыт катания на коньках во дворе Военно-медицинского музея блокадной осенью сорок первого ноги не забыли, и я очень быстро освоил всю конькобежную премудрость. И перебежки тоже…
    
        Иногда на трамвае я приезжал на Лазаретный. На фоне неба темнели ржавые рёбра обгоревших куполов Витебского, стрелки часов на башне "тощего" застыли в старом "блокадном" положении. Большая комната, в которой мы жили во время Блокады, ничем не была разделена и выглядела совсем иначе, чем при Бабушке и Дедушке. Тётя Наташа всегда была мне очень рада, Герка и Витька – тоже: Робочка приехал! Дядя Герасим встречал приветливо, но сдержанно.

        Ребят во дворе было не узнать – так они выросли. Да и то: им, наверное, большинству было уже лет по 17-18, Кешки среди них не было. Ходили все они в сапогах с присобранными голенищами, брюки засунуты во-внутрь; на пиджаке почти у всех - медаль «За оборону Ленинграда», под пиджаком рубашка с расстёгнутым воротом, на голове кепка с большой плоской кнопкой. Изо рта у всех  постоянно свешивалась сильно замятая дымящаяся папироса с обслюнявленным мундтштуком. Стояли они группами, что-то обсуждали; случайный прохожий слышал, в основном, только матерную ругань. Вяча был теперь среди них самым низкорослым, горб его увеличился; похоже, он уже не верховодил в этой компании.
        Меня, узнали, не удивились, пару раз свысока проследили глазами, когда проходил мимо, но их интересы теперь были слишком далеки от моих. Я для них был слишком мелок: ещё даже не тринадцатилетний, приезжал нечасто. Позже Герка говорил, что в течение 46-го и 47-го все эти парни попали в тюрьму, и почти никто не появился опять во дворе.

        К Измайловым мы с мамой обычно шли пешим ходом по Кирочной, по Моховой. Я – на лыжах! - перебирался с горы на гору снега, тянувшиеся вдоль по всей Моховой. Местами её, да и многие другие улицы, пересекали траншеи; то тут, то там горели длинные костры – это рабочие оттаивали замёрзшую землю, ремонтировали водопровод и канализацию, совершенно запущенные, полопавшиеся за время войны. Позже, чтобы меньше рассеивалось тепло, костры догадались накрывать листами железа.

        Движения на улицах почти не было; редко проезжал грузовик, за ним, прицепившись проволочным крюком ехал по Кирочной мальчишка на коньках. Я тоже проехался один раз. И так ярко вспомнился мне тот октябрьский ужас на крыше на Лазаретном, когда меня так тянуло назад и вниз. Здесь, чтобы не упасть, не закувыркаться по мостовой, нельзя было ни в коем случае отцепляться от грузовика, но, удержаться-то на ногах тоже было невозможно! Всё же я удержался и почувствовал ни с чем не сравнимое облегчение, когда грузовик  остановился на углу Володарского.

        Зима вообще была снежная, на улицах – валы и сугробы снега. Снег не вывозился, дворники его сгребали в горы и валы; кое-где стояли снеготаялки – помню две: на углу Кирочной и Восстания и на углу Володарского. Снеготаялками были невысокие цилиндры из кровельного железа: вовнутрь их загружался снег, а снизу горел костёр. Вокруг снеготаялки всегда бывал небольшой оттаявший от снега круг, и  на углу Восстания и Кирочной в этом кругу виднелась мостовая всё ещё не асфальтовая, а из изношенных деревянных торцов.

        Особенно выдающиеся горы снега высились во внешнем дворе между нашей школой и кинотеатром «Спартак», бывшей кирхой Св. Анны (отсюда и название улицы Кирочная). Сугробы были выше человеческого роста. Люди проходили по узким тропинкам между ними, а мы в это время, забравшись после уроков на недосягаемые вершины наваленных сугробов, все вывалянные в снегу, вовсю дрались портфелями. Как сушила мама мою одежду, не представляю!
 
         Драки портфелями – это неточно: портфель – было непрестижно. Послевоенные ребята стремились получить в свои руки полевые сумки – чаще сержантские брезентовые, но некоторым счастливчикам удавалось заиметь офицерские кожаные на длинном ремешке. Удар с размаху набитой книгами и тетрадями сумкой - это надо было стойко, мужественно вынести! Увы, мальчишечье стремление, привычка всё резать ножом или бритвой или разрисовывать чернилами быстро приводила заслуженные фронтовые сумки к незаслуженному концу...

        Временами мы с ребятами-одноклассниками бывали друг у друга дома, родители встречали нас по-разному. Мать Мерчанского молчаливо смотрела на наши игры и иногда приглашала попить молока. Екатерина Дмитриевна, мать Олега Комина всегда приветливо расспрашивала меня о чём-то и передавала привет моей маме, хотя они, по-моему не встречались - разве что, на родительских собраниях.
        Олег был лучшим учеником, я же тянулся в классе где-то в середине; кроме меня и Юрки Боброва к нему, помнится, не заходил никто.

        В коридоре коммуналки Шурки Каурина и Пука на стене висел телефон с диском автоматического номеронабирателя.
        (Вообще-то, в Ленинграде частично ещё работали телефонные станции ручного обслуживания групп номеров, начинавшихся на А и Б. Человек, звонивший по такому аппарату, прежде всего называл голосу телефонной барышни называл необходимый ему номер; например, у дяди Андрюши дома был именно такой аппарат, и его номер абонентский номер я помню до сих пор – А-0-71-95).

        В нашей квартире на Кирочной телефона не было, а позвонить кому-нибудь с аппарата с номеронабирателем очень хотелось. И однажды в присутствии Пука на их телефоне я наугад набрал шесть цифр и вдруг услышал с другого конца провода  властный голос: «Квартира Капустина. Говорите!»
        Видимо, на моём лице отразился страх: Капустин был председателем ЛенГорисполкома. Ходили слухи, что он был человеком крутого нрава, а тут мы с Пуком хулиганим по телефону! Мы тихонько повесили трубку и тихо-тихо ушли в Шуркину комнату: Пуку не раз попадало от отца за подобные телефонные игры, а тут нас угораздило нарваться на самого Капустина!
        На посещавших их сыновей одноклассников родители Пука и Шурки не обращали внимания, а Шуркина мать иногда даже кричала на него при нас. Шурка, вообще, всегда был какой-то испуганный, что ли...
      
        В классе недалеко от меня сидел Димка Иванов, он жил на Кирочной в доме 22 рядом с нашим. Отец-полковник привёз ему из Германии детскую электрическую железную дорогу (подобные дороги с вагонами различного вида появились у нас в продаже только в конце шестидесятых). Несколько освоившись в классе, я иногда стал заходить к Димке поиграть этой роскошной и сложной игрушкой. Помимо этого интереса нас с ним объединяла «фамильная принадлежность» к ежедневной утренней зарядке по радио: вёл занятия преподаватель Гордеев (реже «методист» Сомов), а аккомпанировал им на рояле пианист Иванов.

       Отец Мишки Тёмкина был сапожником; на мой звонок он открывал входную дверь, безразлично пропускал меня и продолжал, видимо, давно начатый разговор с женой, она беспрерывно сыпала словами на непонятном языке (Мишка сказал "на идиш". А у старшего мишкиного брата был мотоцикл М-1, в обиходе называемый «макака»; его каждый день товарищи брата затаскивали к ним в квартиру (коммунальную, естественно) на второй этаж.

        Кроме меня к Мишке ходил ещё Витька Цветов, его Мишкины родители встречали приветливее, чем меня. Жил Витька на первом этаже какого-то дома на Чайковского, я бывал у него нечасто, но его родители всегда мне были рады. У Аркашки Агича мы рассматривали журналы и альбомы военных фотографий, разложив их на совершенно роскошном резном письменном столе (в комнате была очень хорошая мебель); в это время мать Аркадия иногда тихо мелькала в коридоре. Под одной из фотографий я однажды увидел подпись «фото Агича»: Аркадий тогда и сказал, что отец его был на фронте фотокорреспондентом и погиб в начале войны. Вернее в самом начале января 42-го...   

              http://www.proza.ru/2017/05/31/2083