Злая весёлая депрессивность ч1 Роман пятый

Александра Алёшина
 АЛЕКСАНДРА АЛЁШИНА




СКАЗКИ ДЛЯ СТАРШИХ





…иное
расположение волн на Неве…

Юрий Шевчук







 





КНИГА ШЕСТАЯ



ВЕТЕР



…И об стёкла бьётся Ветер…
Ветер холодом закуёт сердца.
Роса
выест глаза
солью.
И нельзя ни кричать,
ни молчать.
    Можно только разорванным ртом
харкать кровью…

Вадим Самойлов


  Спасибо, Ветер. Ветер, я с тобой.
  Город, снег… Вместе с песней оставил свою боль.     Ветер унёс мою жизнь в океан.
  Я с тобой, весёлый смех. Спасибо за Ветер!

Эдмонд Шклярский







Злая весёлая депрессивность


Роман о смерти и о печали
Вадиму Огнедышащему, Вадиму Великому, Вадиму Великолепному, Всемирному Дракону посвящается.



Унылые, усталые признанья на крови…
Оставьте их тому, кто, может, вам поверит.
Разлейте лёд, плесните яд на свежие мозги.
Я знал, что всё не так, я сам себе не верил…

Вадим Самойлов

Я тот человек, что получал
заздравную чашу из рук палача.

Игорь Сукачёв


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ







Максим Чарльз Вадим


Это правда, что так много
                эгоизма на Земле?
Это правда – то, что люди
любят только лишь себя?
Но мы этим только стены
Одиночества возводим…

Тило Вольфф

Ничего не помню. Что было? Да и было ли что? Ничего не было.
Я лежал? лежала? на залитом кровью диване, и сигарета готова была вот-вот выпасть из ослабевших пальцев.
Я стоял на балконе и плакал как ребёнок. А ветер шершавыми ладонями вытирал слёзы с моих щёк.
Это было не со мной. Не со мной. Но мне было так больно, что и со мной тоже. Это я умирал на окровавленном диване, это мои пальцы надеялись ещё, что сигарета погаснет раньше, чем упадёт.
Она была жива ещё, эта женщина, её ещё можно было спасти. Но она не хотела жить.
Она не хотела жить – и умерла. И разжались пальцы, и упала сигарета. Она так и не погасла, жизнь оказалась более беззащитной, чем крохотная искра. И вспыхнула подушка… диван… комната. Ветер раздувал пламя, и никакие слёзы не могли его потушить.
И всё сгорело. И я сгорел. Я ничего не помню. Ничего не было. Ничего.
***
Не было такого! В смысле, со мной никогда не было такого, чтобы я забыл.
Я всегда помнил всё. Ещё не в этой, не в прошлой даже и не в позапрошлой, а страшно сказать, какой по обратному отсчёту жизни научился я через все препоны проводить свою память. Научился помнить не только все мелочи своих осточертевших жизней, но и то, что было между этими жизнями, о чём бесполезно пытаться рассказать людям даже самым понимающим – не поймут, потому что просто – люди. Потому что они сами этого не знают, не помнят. Потому что это не подчиняется людской логике. Вечность обеспечивается непрерывностью, преемственностью сознания. Без этого не так уж бесспорно, что смерти нет. А с этим… Когда нет спасительного порой забвения, когда всё, абсолютно всё, и то, от чего хотелось бы порой без оглядки сбежать, всегда носишь с собой… Да, со всем этим… Страшно жить. Но шкодно, шкодно, чёрт возьми. А я люблю, когда шкодно.
***
Значит, было. Значит, вспомню. Вспомнил…
Я стоял на балконе и плакал как ребёнок.
Тогда? Сейчас? Что же происходило? Почему путалось сознание – почему я не мог сейчас разобраться в происходящем, хотя всегда – с лёгкостью?!
Да, это всё – сейчас, именно в тот миг, когда – эти бешеные попытки понять, что же происходит?! Сейчас – слёзы ручьём льются из глаз?! Почему?! Кто она, в чьей шкуре ощутил я себя, ощутил так, что прахом пошла столько жизней выстраиваемая – и выстроенная! – непрерывность сознания?! Кто она, эта мёртвая женщина, кто вообще такая – и кто – для меня?!
Я стоял на балконе и плакал как ребёнок.
Но что это был за балкон?
Её балкон.
Я не знал, зачем это делаю. Казалось, я готов гасить пламя, которое вот-вот  начнёт с голодной злостью пожирать её тело, собственными слезами. Но пламя это оказалось сильнее слёз (что ж, я вообще-то и не привык лить их, не знаю, что это со мной, это необъяснимо, пока необъяснимо, во всяком случае), слизывало – не слизывало, а скорее выжигало их со щёк горячими языками. Нужен был другой, наверно, более прозаичный способ погасить его разбойный разгул.
Почему я не понял раньше, пока ещё не разбушевалось пламя, что это её балкон?
А, пустое… Обычно мне всегда удавалось контролировать любые ситуации в своей жизни, а тут кто-то – эта умершая женщина?! – оказался сильнее меня и диктовал мне свои условия. Что ж, это даже интересно – не всегда быть хозяином ситуации. Что-то новенькое, во всяком случае. Да и выхода нет. А слёзы – они высохли уже. Это хорошо. Это правильно. Хотя и не сказать, чтобы мне так уж стыдно было за них. Просто горько. Нестерпимо горько и больно. Но это и хорошо. Опять же новенькое что-то там, где давно уже царит для меня, подчас забывающего с этой своей Вечностью, что я человек, сенсорный голод.
Я бросился в ванную. Так, ведро стоит. И вода в кране есть – это у нас, во Владике?! Или нет?! А, чушь! Не ко времени мысли! Другое пространство – оно и простирается по-другому, не по-владивостокски. Вот и вода в кране есть. Это не мысли, нет. Ощущения. Истерика бешеного теперь смеха.
Я поливал комнату водой и хохотал.
Потому что боялся. Вот погаснет пламя – и что?! Той, с которой я должен был встретиться – с живой – больше нет. Есть обгорелый труп. И именно этот труп обгорелый со вскрытыми венами найду я, когда огонь погаснет.
Что ж… Я всегда шёл навстречу любым неприятностям, никогда ни от чего не отворачивался. Не отвернусь и теперь.
Пламя погасло.
Я подошёл к обгоревшему дивану. К обезображенному огнём трупу женщины. Поднял его на руки. Как сильно обгорело тело! Уже не разобрать, не рассмотреть, лишь догадаться можно, поверить, придумать, как красива была она при жизни. Я хохотал, говоря себе: ну, ты, дружище, и вляпался! – и снова плакал как ребёнок.
Эта женщина была создана для того, чтобы я её любил. Или чтобы любить меня. Только вот – я знал, я верил! – она была создана для меня. Или – я для неё. Для того, чтобы любить её. Или чтобы она меня любила. А может, не только я для неё, не просто она для меня – а оба мы – друг для друга?! Но так или иначе – я опоздал. И всё, что мне оставалось ещё в этой обгорелой комнате, в этой сгоревшей и пошедшей прахом жизни – истерически хохотать – и снова по-детски плакать…
Я думал, что держу на руках обгорелый труп – и предавался отчаянию. И совсем ушёл в траурно-возвышенные мысли счастливого этого отчаяния. И не заметил было сразу происходящих с телом перемен. А они были разительны – словно время дало задний ход. И скоро тело уже не было обезображено ожогами. Оно было немилосердно красиво, это тело со вскрытыми венами. Но вот и вены перестали быть вскрытыми. И тело казалось почти живым. Что ж, что нет дыхания, что сердце не бьётся… Это всё отлетело миг лишь назад…
Нет, не отлетело ещё…
Она вздохнула, и я понял в этот миг, что эта ведьма привыкла ко всему, что для неё смерти нет настолько же полно, как и для меня, и живой быть привыкла, и мёртвой – нимало не меньше, и – юной девой, а надо – и бабой Ягой, хоть и не к душе, не по сердцу ей, знающей совершенство тела, этого тела старое уродство. Понял, что она может – всё, эта единственно моя в мире женщина, без которой все мои прошлые жизни прошли с женщинами проходными, необязательными, почти лишними. И догадался, что покоя мне больше не искать – засмеёт, да и не нужен мне покой, и увидит она сейчас мои слёзы – и пусть видит. Может, ей это поможет. Я знал уже, что она – Татьяна.
Ведьма Татьяна открыла глаза. Посмотрела на меня. Улыбнулась.
-Ты пришёл, - сказала, - мой Вадим…
-Меня зовут Максим, - сказал я. – Макс.
Она расхохоталась мне в лицо.
-Кто ты такой?! Я всего лишь придумала тебя. Придумала. И хотела материализовать. А ты не хотел материализовываться. И я умерла. Не бойся, не в первый раз. Такая вот блажь. Каприз. Я люблю блажить и капризничать. И этой блажи, каприза этого   хватило, чтобы создать тебя. А придумала я – Вадима, а уж никак не Максима.
-Нет уж, извини, - возразил я. – Моя память подревнее твоей, может, будет, иначе я нашёл бы тебя не в этой жизни, а в одной из предыдущих. Что, скажешь, и память эту ты тоже сейчас мне всю навскидку придумала?! Вот уж нет! Ты не придумала, а лишь угадала меня, как и я угадал тебя, моя Татьяна. Ты ведь Татьяна?!
-Татьяна, - согласилась она. – И пусть ты прав, но… Пусть ты в том своём мире будешь Максом, Максимом. Но для меня… Пожалуйста… прислушайся к себе. Ведь ты достоин быть Вадимом, ты ведь так себя и ощущаешь…
-Воистину, - удивлённо понял я.
-Я имею в виду не ту трактовку, по которой это имя обозначает «смутьян», «спорщик», хотя и это неплохо. Есть слово «отвадить», есть «спровадить», а есть и «привадить», и до сих пор споры идут о том, что значит просто «вадить» - «ссорить» или «привлекать». Согласись, и то и другое вовсе не плохо.
Я согласился. Я готов был согласиться с чем угодно, что бы ни говорила эта сумасшедшая женщина, только что умиравшая чудовищной, мучительной и безобразной смертью – и вот вдруг ни с того ни с сего пустившаяся в лингвистический анализ имён… Раз уж для неё так важно, чтобы был я Вадимом – пусть, может, она права, и так оно и есть на самом деле – не так уж хорошо я себя, получается, знаю, помню? И как звали меня в прошлых жизнях? В самой последней хотя бы, короткой и яркой, и ярко сгоревшей? Не так ли?
-А «им» проистекает от «имеющий», - продолжала убеждать меня моя ведьма. – «Имеющий привлекательность». Для меня! И поэтому имеющий меня. Да?
-Да! – согласился я. Странно, но до сей секунды мысли об этом не успели посетить меня – а в эту секунду… Да просто ничего кроме желания не осталось, и в том, чтобы она стала моей на мокром обгорелом диване – да, в том была своя прелесть. Изрядная, надо сказать, прелесть. Колоссальная.
-Вадим? – спросила она, вкладывая в вопрос всё: и то, согласен ли я быть Вадимом, её Вадимом, и – быть с ней – сию минуту, здесь, и везде, всегда, во всех временах и пространствах.
-Да, - разом ответил я на все её вопросы.
И она действительно стала моей – на мокром обгорелом диване, сейчас – и навсегда, на все, казалось, прошлые и будущие наши общие жизни во всех мирах, во всех пространствах.
***
Очень хотелось спать. За окном был серенький ещё совершенно рассвет, предрассветье даже, и я не сразу  сориентировался, кто я и что со мной происходит. А когда встало всё на места, когда вспомнил я про вечную свою преемственность памяти – даже нехорошо стало, не по себе. Выходило, что вот же я её потерял, эту свою вечную преемственность. Давненько такого не было, жизней уже несколько…
Ну и… ладно…
Но эта женщина… Татьяна… Она что?! Приснилась?! Или это было?! Не говорю «на самом деле». Всё, что есть – оно уже – «на самом деле».
Впрочем, ну её, эту вечность – разбираться сейчас ни в чём не хотелось. Она, понятно, есть, но ведь то, что вокруг – оно ведь тоже есть. И если помнишь старость какой-то прежней жизни, это совсем не значит, что стоит отказываться от юности в жизни этой, текущей, так сказать. Что не стоит принимать эту юность всерьёз – нет ведь?! Помнить тоже ведь по-разному можно. Можно держать на задворках сознания – не так уж обременительно будет. А при необходимости с этих задворок и достать запросто.
Ладно… Правда ведь спать очень хочется – так почему бы и нет? Имею право. Пару часов – без сновидений и просто всяких видений. Прикрутив до отказа фитилёк маячка своего сознания…
А потом… Да ладно же, говорю. Что потом – то всё – потом.
***
Я забросил всё. И компьютер забросил, и как программист, и как пользователь, в Интернете не появлялся сто лет – и не до этого было, и не хотелось. И реальная тусовка, все эти девочки-готички с претензиями на правильную неформальность, увешанные серьгами с ног до головы, с торбами в честь «Арии», считающие, что именно они воистину верно знают, что нужно слушать – тоже осточертели. Всё это стало казаться ложью с ног до головы, хотя раньше нравилось, что им под каждым кустом койка, и совсем они не против, если со мной. Как Женька Шабалин сказал: готишные – ажно до усрачки. Раньше я у них вполне за первого парня на деревне сходил, потому что – не только гитара, но и с аккордеоном порой дядю Фёдора вполне уверенно изображал. Не только ведь музыкалка за плечами, но и отец на многих инструментах нас с сестрой играть научил. Но в тусовке это всё – сплошное позерство. Музыка не ради музыки, а ради съёма.
Всё стало ненужно. Только Татьяна.
Я был её Вадимом…
Вообще больше всего это напоминало Ольгину рукопись про нашего Вадима Игоревича и его Алису. Впрочем, я знал, что в этой рукописи всё – правда. Ну а что – наш литератор вполне тот человек, на которого походить не стыдно.
Она выходила в наш мир, но нельзя сказать, чтобы она в него вышла – всё же и здесь она была – не здесь. Я не спорил. А если б и спорил – это б не изменило ничего. Да, мне хотелось спорить: мне трудно смириться с тем, что всё решала она сама. Да только я совсем чётко понял, что у меня выбор только между двумя вариантами: или полностью уступить ей – или лишиться её. А на это я никак не был согласен. И я принял её игру, её условия.
Я ни о чём не спрашивал. О жизни её не спрашивал. Может быть, догадывался тогда уже краем каким-то сознанием, что нет у неё больше никакой жизни, кроме этой – которая со мной…
Что ж, не такая уж она и плохая была, эта наша общая владивостокская жизнь.
Мы слонялись по улицам и целовались, шокируя старушек на скамейках, ратующих за моральный облик молодёжи.
-Взрослая женщина, - возмущались бабки, - а мальчика развращает.
Взрослая… Юная и прелестная… И это я-то – мальчик?!
Я не задавал вопросов. Лишь сказал однажды:
-О возрасте тебя спрашивать, как я понимаю, излишне? Как и меня?
-Излишне, - согласилась она.
И всё. И закрыли тему.
Нам нравилось бродить в районе улицы Черёмуховой – нравилось, что уютные дворики на крутом подъёме, где-то заросшие и домашние, где-то совсем мило запущенные, соседствуют с красивыми спокойными улицами, вполне сошедшими бы за главные в каких-нибудь провинциальных городках – с автобусами, с достаточно большими магазинами, с прогуливающейся публикой. Мы сами были тоже – из этой прогуливающейся публики. Нравилось, что Вацлав Янович на Черёмуховой живёт, нравилось встречать его иногда просвеченными косым августовским солнцем вечерами, нравилось зайти к нему, когда приглашал. А потом – снова целоваться, шокируя старушек, по дворам.
Конечно, мы не только целовались. Той помехи, которую частенько называют «обстоятельством места», для нас не существовало. Я согласился с тем, что это будет в другом пространстве, вообще вне пространства – а уж это Татьяна устраивала играючи. Это было великолепно. И та цена, которую я платил за это, весьма для меня высокая – согласиться с полным её главенствованием – не была тем не менее чересчур уж высока…
***
И снова – серое предрассветье – продрать глаза, встать, сознание привести к какому-то минимальному общему знаменателю и порядку.
И топать в школу. И думать как о привычной – об обычной, обыденной жизни. Без чудес каких-то там особых.
И, может быть, на какое-то время – без Татьяны. Что ж…
…Новый учебный год на носу, и всё, не сомневаюсь, не замедлит на круги своя вернуться. Это «всё» зовут Антоном  Киселёвым. Не страшно. Противно только от безысходности. А так… Дрался и буду драться. Не боюсь, пусть он и сильнее бывает – числом ведь, а не умением.
…Всё как всегда. Толпа на школьном дворе – волнами. Шум, гомон. Это всё нормально. И то, что Антоха со своими шестёрками рядом вертятся – это тоже нормально. Пусть. Противно, говорю же, только. И ещё противно, что его зовут как нашего классного руководителя. Антон Анатольевич – классный не только руководитель, но и мужик классный. А тёзка его… Тьфу… Бывший ботаник, забитый и гонимый не за то даже, то ботаник, а – за трусость, а – за подлость опять же трусливую, познакомившийся вдруг весной с Арканом, самым крутым местным гопником – и ощутивший безнаказанность…
Вообще совершенно непонятно, для чего нужны эти ежегодные традиционные сборы. И за каким лешим я сам на них прихожу – тоже непонятно. Но вот прихожу и сейчас пришёл. Вообще, конечно, многие по одноклассникам соскучились. Впрочем, мне тоже приятно кое-кого видеть. Вот Никиту, к примеру. Но не настолько, чтобы я как-то специально стал искать его общества. Не гордыня – лень… Или вон Женька. Вроде и стоило бы с ним общаться, если  бы он сам не так явственно к этому стремился. Иногда злит почему-то, что он очки носит – у него же зрение лучше моего, а я и сам бы мог, если б не привычка дурацкая, без них спокойно обходиться. Всё мне кажется, что – пытается мне подражать. Зря, наверно, кажется. Мания величия. А у Женьки сестра симпатичная, Сашка, на класс нас старше учится. Я раньше подумывал, не заняться ли, но не стал: если она с братом не только внешне похожа, но и характером, связавшись с ней, о свободе можно будет забыть. И вообще – это было раньше. С той ночи всё изменилось. Потому что есть Татьяна. Даже если её и нет.
Только она есть. Знаю: есть.
…Антон Анатольевич список прочёл – каждый год бывают новенькие. Официально эти сборы ещё и затем, чтоб с новенькими познакомиться. Хотя и не случилось бы, конечно, ничего и до первого сентября.
Был новенький и на этот раз. Причём, похоже, они с Женькой уже давно познакомились – вдохновенно обсуждали дела свои. Женька ж – ролевик. Новенький, похоже, тоже. И тоже, обхохочешься, очкастый. И, как и у Женьки, серьга в ухе – кольцо серебряное. Ещё один объект для Антохи. Ладно, не пропадёт. Были бы мы все вместе – давно бы уже Антоха помалкивал. Только вот я лучше буду иметь умного врага в лице Антохи, чем друга с одной, и той моей, извилиной… Короче, к выбору друзей стоит подходить серьёзно и критически. Более серьёзно, чем к выбору даже врагов. Да уж если на то пошло, враги нас сами выбирают и не очень нашего согласия спрашивают.
Новенького, оказалось, зовут Сергей Ким. Вот уж Ким так Ким. Такой же абсолютно блондин, как Женька. И глаза голубые. И совсем не монгольские. То есть не монголоидные. И не я один внимание на это обратил.
-Эй, Рыжий, а у тебя кто кореец? – Это Антоха. Значит, у Антохи теперь этот новенький Рыжим будет. Но тот не злится:
-Прадед. По отчимской линии.
Меня Антоха называет МММ. Я не отзываюсь. Хоть это и на самом деле мои инициалы – Максим Матвеевич Малышев, но про печально известное МММ я помню. А поскольку Антоха человек грамотный и начитанный – да, попадаются изредка среди гопоты и такие – и Галича читал (кажется, «Блошиный рынок» называется?), то порой это моё просто МММ превращается в «Михаил Моисеевич Маргулис». Тут я тем более не отзываюсь.
Но сегодня Антоха сильно не выступал. И испарился вместе с шестёрками – мы ещё вокруг Антона Анатольевича крутились.
А когда я собрался уже идти домой, ко мне подошла Надька Лукашова. Самая, я считаю, красивая девчонка в школе –    пепельные косы до колен в руку толщиной, ну, и всё остальное. Лицо, фигурка. Не то странно, что самая красивая, то странно, что подошла. Игорь, парень её, ничего ей не запрещает, но так явственно сходит с ума, стоит ей на кого взглянуть благодушно, что она его просто жалеет и сама на себя готова паранджу надеть. Хотя мне и нет никакого дела до всего этого.
-Мне Игорь вчера клипы принёс Чарльза Монро и «Агаты Кристи», - сказала Надька. Я только не понял, к чему это? Меня-то каким образом это касается? Есть у меня клипы и «Агаты», и Чарльза, и много ещё чего есть, «DDT» даже, «Белая ночь» в том числе. Вещь совершенно умопомрачительная, впечатление такое, что в этом клипе – вообще всё, что можно сказать о жизни, то есть – о смерти и печали. Но я промолчал – зачем это Надьке – и она продолжала говорить: - Я в комп переписала – всё как всегда. Хотела на диск скинуть – и там такое получилось… Я себе и тебе копию сняла, вот, две получилось, хотела Игорю тоже сделать, а больше не выходит. Так что третья копия – всё как раньше. Таких только две. Вот, возьми. Это тебе. – Надька протянула мне диск.
-Что это? – не совсем понял я.
-Посмотришь, - сказала Надька и пошла прочь – а вот некогда ей со мной разговаривать.
…Диск дома я открыл – не удержался – первым делом. Действительно – клипы Чарльза Монро и «Агаты Кристи». Только в клипах этих, множество раз до этого виденных – вместо Чарльза Монро – я. Ничего себе! Причём выглядело всё вполне органично. Это что ж, Надька такую нерукотворную вещь сотворила?! Нет, действительно: ничего себе! Ну ладно… Я стал смотреть дальше - «Агату Кристи». И там – то же самое. Глеб Самойлов – это сам Глеб, а вот вместо Вадима – я.  И снова – словно так и задумано было. Но как это у Надьки-то получилось?! Она что – думала обо мне?! Правильно, не надо Игорю этого видеть – испсихуется весь. Хотя мне-то, собственно, что до этого?!
Короче, всё саморазрушение Чарльза я ощутил на своей шкуре…
А чего… Я не меньший извращенец, чем Чарльз, и не менее высокомерно, чем Вадим, презираю толпу и быдло.
И это всё было – действительно со мной. Не только в клипах – в жизни. В моей жизни. Да-да-да, именно что на своей шкуре испытал всё… Это я махал трёхсантиметровыми ресницами в  «mOBSCENE», это у меня болел живот (но это возбуждало и доставляло удовольствие) в  «Sweet dreams», это из меня в «(s)AINT» самая извращённая сексуальность пёрла – прямо-таки выблёвывалась, это моё тело дырявили пули в «Террористе», это моё – президента Кеннеди! – отлетающее дыхание в «Coma white» держала на коленях Жаклин Кеннеди – одна из прежних, уж не помню, какая именно, но не Дита – подружка Чарльза. И вдруг – не подружка Чарльза, а Надька… Это Надька плачет над моим холодеющим – я чувствовал этот гробовой холодок! – телом. Надька… что же это всё?! И зачем?.. 
И видела ли ты, Надька, это сама?!
Обращаясь то в Чарльза, то в Вадима, горланил я – и голос прорезался – и они могли бы позавидовать! – разухабисто-весёлые траурные песни.
Готов поклясться: когда я смотрел диск в первый раз, ни одного совместного творения Чарльза с Вадимом на диске не было. Ни «Ветра» на нём не было, ни «Кальмана». Не прикладывала ни к «Ветру», ни к «Кальману» этому сумасбродному и сумасшедшему Надька ни руку, ни сознание – и даже не видела!
Теперь же – может, и не на диске вовсе – раздвоилось – распалось на Чарльза и на Вадима – моё сознание – с ума сойти от боли и торжества!.. А Дита… Не было Диты. Надька была. Что же это всё же?!
Ладно, спета, похоже, их с Игорем песенка. Общая песенка – и в музыке, и в жизни. И Игоря личная песенка тоже спета – бросит его Надька, и всё, куда он тогда?! Но и её песенку что теперь ждёт? Но… Я-то здесь при чём?!
Но ведь это я её в «Кальмане» увидел?! И не то важно, что её, важно, что – я…
***
Это совсем недалеко. Чуть-чуть за спортивной Гаванью.
Песчаная коса сошла на нет, и в воду уходят каменные, или, скорее, бетонные, плиты набережной. Мне нравится здесь: всё как-то целомудреннее, чем на пляже, нравится, как прибой запутывается в щелях между плит, теребит водоросли – какие-то очень похожие на морскую капусту (подозреваю, что это морская капуста и есть), а ещё – из маленьких шариков, на вид и на вкус даже чем-то похожие на селёдочные икринки солёные – зелёно-бурые и какие-то ещё беловатые, нравится, как грубо бьёт меня, лежащего или сидящего на такой плите, волна. Нравится даже, что может крепко ударить, возможно, при каких-то обстоятельствах – и насмерть, когда подплываешь и пытаешься выбраться на такую вот плиту…
В щелях между плитами живут какие-то неразумные козявки. Так, мелочь пузатая. Другого сорта мелочь пузатая – детишки, которые – детишки человеческие, и поэтому – особенно глупые и неразумные, называют этих букашек креветками.
А они – не креветки. И даже не похожи.
Мне иногда завидно делается. Почему лишён я детской такой вот беспамятной непосредственности, непросвещённости, искренности в своих мелких неважных заблуждениях…
Но это – на минуту.
Я много знаю, но и хочу много знать. А что тяжело… Я же сам этот путь выбирал. Нет, наверно, такого человека, который пусть ради счастья согласился бы добровольно поглупеть…
Или есть всё-таки?!
Но это не про меня – тут уж вне всяких сомнений.
Да и уж я-то вряд ли счастьем обделён. Пусть не наивным, а вполне осознанным – но опять же: я сам выбрал именно такое счастье.
Нет, вовсе не обделён. Как можно считать, что что-то не так, если вновь волна накрыла с головой…
***
Сатанистами становятся те, у кого было в жизни множество возможностей убедиться, что творение и любовь рядом не особенно-то лежали. Где, что говорится, Бог, и где – Любовь?! То-то же! Благополучные глупенькие людишки – они либо атеисты, либо пускают розовые слюни под христианскими знамёнами. Не счастливые, а именно благополучные.
Со мной всё странно. Нынешняя моя жизнь, и наплевать мне на Антоху с высокой колокольни, однозначно – не только счастливая, но и благополучная. Но я помню жизни прошлые. Много-много прошлых жизней. Предыдущая детством пришлась на Отечественную. И нечего об этом говорить – всё так и было, как люди думают. Может быть, только страшнее ещё. И – не скажу, что совсем я это был – всё же есть какой-то барьер между жизнями, на самом деле есть, реальный, а не мнимый. И всё же помню. И из позапрошлой – бой «Варяга» помню. И опять – именно из-за этого барьера между жизнями –  не считаю себя в праве что-то об этом говорить. Но ведь от памяти всё равно никуда не денешься, от печали вселенской. Такой вот «афганский синдром». Или «чеченский». Сглаженный только…
Я люблю жизнь, и печаль тоже люблю – но ведь она всё равно есть, и для многих – непереносима. И их жалко, хотя они зачастую и… такие, словом, что не только жалости не стоят, но и вообще доброго слова.
Можно было бы сказать, что вот так вот мне «повезло» - что ни жизнь – то война. Но ведь если по-настоящему разбираться, много ли вообще было такого, чтобы на протяжении целой человеческой жизни где-нибудь войны не было. И сейчас-то нечасто такое случается, если вообще случается. А уж раньше-то…
Короче, я ношу в себе скорбное знание. И тем не менее оно не мешает мне в чём-то, несмотря на память прошлых взрослых жизней, оставаться ребёнком. Настоящим ребёнком. И радоваться по-детски, то есть совершенно искренне и абсолютно безоглядно. Ведь у других же тоже были прошлые жизни, просто вот не помнят они. И что? Начинают всё снова. Мне тоже что-то можно начать снова – а почему нет?! Новый шанс чего-то достичь.
Ну, ответственность. Стыдно у родителей на шее сидеть. Когда тело уже сильное, а ум – гибкий, можно хотя бы на личные нужды заработать. Хотя сила физическая мне на этот раз не пригодилась. Как-то так получилось, что знания математики и физики из прошлой, пусть короткой, жизни пригодились сейчас, в жизни очередной, когда мыслительная активность зависит от мозга и ограничивается им, в отличие от свободы между жизнями. Знания на самом деле пригодились – что-то получается, но об этом потом, в программировании.
Иногда нравится поглумиться над народом: встанешь этак в позу такого вот наполеончика – руки на груди сложишь, грудь эту самую вперёд, губу ещё оттопыришь: я – бог! А народ ведётся. Ну не идиоты?! Чего ещё заслуживают, кроме презрения, кроме того, чтоб с ними – так? Никита вот иной раз не ведётся. Что ж, честь и хвала…
Я не боюсь показаться смешным – а, пусть его! И сочувствия даже – по большому счёту не боюсь. Нет во мне, всегда считал я и продолжаю считать, гордыни. Ну вот плакал тогда и плакал – что с того. Не стыдно мне этих слёз, не комплексую я по этому поводу. Только вот трудно всегда с самим собой честным быть – чтобы абсолютно. И кажется порой, что многое – лишь бравада перед самим собой – не признаться самому себе, что мне больно, чтобы не стало ещё больнее. Хотя опять же казалось, что умею боль любить. Нет, тут и многих жизней не хватит, чтобы суметь честно разобраться – и это при, казалось бы, самом искреннем желании честно до конца разобраться – в степени своего собственного мазохизма. Ведь давно известно, что если человек страстно доказывает, что у него нет какого-то комплекса (в моём случае – гордыни), это говорит в первую очередь о том, что комплекс на самом деле есть. А во вторую – о желании его скрыть. Ладно, времени навалом, если в принципе разобраться возможно – разберусь.
Чего на самом деле боюсь – так это снисходительной брезгливой жалости. Поэтому и дерусь всегда до конца. А чего драться-то бояться?! Физической боли? Вот уж ерунда полнейшая! Физическая боль – это физическое ощущение. Оно помогает тянуть ниточку сознания, с которой порой очень сложно бывает. Хотя и тут, может быть, я в чём-то не совсем себя понимаю. Несомненно одно – я дерусь и с поля боя никогда не бежал и не убегу.
***
Моего прадеда тоже зовут Максим Матвеевич. И его прадеда так звали. Вообще в нашем роду старшего сына называют по очереди Михаилом, Матвеем, Максимом. А не старшего – того без очереди, но из этого же списка. Дочерей же – тоже на букву «М». Да, уж тут простору побольше… Марии, Марины, Маргариты, Майи и Марты – это на сегодняшний день. В начале двадцатого века была, говорят, Матрёна. Мою сестрёнку Майю все, даже родители, Мишкой зовут. Майка, Майк, Мишка – цепочка достаточно простая. Да и характер вполне мальчишеский – в тринадцать лет если девчонка не кривляется – уже за это одно уважать её можно. Хотя вообще-то не она одна такая – вон та же Надька тоже. Да только Надька женственная. Да у Мишки всё это впереди ещё.
Но я же – про прадеда моего прадеда. То есть про свою позапрошлую жизнь. Про «геройскую гибель «Варяга»»… Хотя… А что я могу, что имею право сказать про это?! Это всё там и осталось – в позапрошлой жизни. А я живу и радуюсь жизни – этой.
Только вот бабку Ванду я помню – помню очень явственно и отчётливо, словно это пусть не позавчера, а неделю назад было – когда она ещё никакой не бабкой была, а просто Вандой. Она у меня – у прадеда моего прадеда – в начале тридцатых годов двадцатого века угол на Угольной снимала.
Мой прадед (правнук в некоторой степени, только кроме отца этого никто не знает, моё счастье, что отец понимает и верит) до сих пор на Угольной живёт. Старик уже, конечно, но он там единственный поселился в тридцать четвёртом, когда его прадед (я!) один остался – я так и не понял, что тогда с Вандой случилось. Вроде бы бабка говорит, что так там и жила ещё долго, детей и племянницу растила. А я не помню ничего. Но мой нынешний прадед точно в тридцать четвёртом там поселился, семнадцать лет ему было. Сейчас, стало быть, восемьдесят шесть. Старик, конечно, но держится. И ни к нам, ни к дяде Мише, ни к другому дяде Мише, ни к тёте Маше перебираться не соглашается, отказывается наотрез. Это вот тут только четверо внуков, а есть и в других городах – а всё равно с Угольной своей никуда. Вот мы все и ездим к нему. Хотя мне здесь нравится – всё-таки позапрошлая жизнь хоть и страшная была, но в чём-то и счастливая.
Вот и сейчас… Первые числа сентября – это же форменное лето! Небо синющее, на огороде всякая ерунда торчит вроде кукурузных стеблей – и всё, холодок по утрам, солнце глаза режет, такое оно яркое и холодное, и облака – белые, как пена прибоя. И на огороде вкалывать уже не надо (отец смеётся, что у меня вообще на работу – тяжёлая форма аллергии), можно урвать часик-другой, а может, и третий – и на берег. Новые места искать, не найденные ещё ни в позатой, ни в этой жизни. Такие, чтоб ни пляжа не было, ни портовых каких-то служб – туда не пускают, но если берег вообще не в населённом пункте, откуда вообще взяться этим службам портовым? Пляжам, собственно, тоже. Здорово. Только тут, наверно, не природу надо описывать – про тайгу, причём про куда болеё таёжную тайгу, чем та, что в тридцати шагах от жилья, тома написаны – а настроение. Буйный восторг. Потому что на этом маленьком кусочке моря я один. Он мой! Предоплата, самовывоз – как-то так пошутил в прошлом году Женька. Ну да ладно. Ну не положу я его в карман – и что?! Да всё равно он мой. Пусть и ещё чей-то – мне что до этого, если я с этим своим кусочком моря всё равно один на один…
Не один!.. И это не сон – эта черноволосая женщина, отжимающая чёрные эти свои волосы, пока выходит из воды и не смотрит на меня. Не сон – эта хищная, напоказ, красота. Напоказ – но не всем – всем она просто не станет показываться! – а только мне.
Каждое появление, которых уже было много и много – всё же неожиданное, непохожее на другие, в чём-то даже нежданное. Вот думаешь: сейчас точно не может быть чуда – а чудо случается…
В позапрошлой жизни меня звали так же, как и сейчас: Максим Матвеевич. Но в прошлой,  в прошлой-то! Действительно ведь Вадим. И ведь действительно человек знает, что он человек. И дерево, если разобраться, знает, что оно дерево. Потому что оно действительно дерево, а не кошка. И человек знает, чувствует, ощущает, как его зовут. Ощущает своё настоящее, истинное имя. И истинная мать посмотрит на ребёнка и поймёт, Иван это или Фёдор, Анна или Тамара. И со мной всё правильно. Бывает же у человека в этой огромной жизни много ролей, много ипостасей и назначений. И я знаю: как ни смешно это по-русски, но я – Максим Чарльз Вадим. А она – моя Татьяна. Моя и только моя.
Мокрые волосы раскиданы по песку, а божественное её тело – есть ли в мире кожа глаже, чем у ведьмы, которая может придумать себе любую – теперь снова, как на залитом водой диване – на песке, залитом водой, становится – навсегда! – достоянием моего четырнадцатилетнего тела. И в этот миг верится мне, что и четырнадцатилетнее оно – навсегда…
***
А после этого её появления осталась кроваво-красная футболка. Типа подарка её мне. Женские штучки – она её на меня после всего натянула – и говорила, что я у неё самый красивый. Я смеялся. Ну, действительно, обычная подростковая внешность с обычными подростковыми дефектами – не лучше и не хуже остальных. Но она что-то говорила о том, что без дефектов – скучно, что её привлекают именно мои какие-то маленькие неправильности. Впрочем, футболку носить я ей обещал не из вежливости, а просто потому, что она мне понравилась. Как и другой её подарок – тоже просто эксклюзивно для меня – ремень с пряжкой в виде рогатого черепа.
Третий подарок обнаружил я уже дома – странным образом в куче дисков оказался тот, которого раньше не было. На нём был записан любимый альбом отца, которого я до сих пор – просто не удалось отцу диск достать, хотя он и очень хотел – не слышал. «La vie immediate»* Александра Градского. С первого прослушивания я заметил про себя, что мощнейший голос Градского специально сделан им таким мерзеньким. А со второго…
Со второго раза я понял, что теперь эта музыка – не только отцова, но и моя – навсегда. Я просто теперь жить буду чуть иначе: раньше без неё жил, а теперь – с ней. Чуть иначе стало уже в ту ночь, когда появилась Татьяна. А вот теперь – ещё.
«Прощай, печаль. И здравствуй, печаль.
  Ты вписана в линии потолка,
  ты вписана в глаза, которые я люблю.
  Ты отнюдь не беда,
  ибо самые жалкие в мире уста отмечаешь улыбкой.
  Любовь податливых тел. Неотвратимость любви.
--------------------
        * «Сама жизнь» (фр.)
  Ласка твоя возникает внезапно чудищем бестелесным,
  головой удручённой – прекрасная ликом печаль.
  Здравствуй, печаль!»
Эти гениальные стихи Поля Элюара стоят эпиграфом к очень для женщины неплохому роману Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть!». Только не в гениальном переводе Мориса Ваксмахера, как
у Градского, а в другом – слабом и анемичном – Павла Борисова. Это всё переводчик романа начудил.
Но не в этом дело. Просто странно: оригинал стихов на французском языке, а музыка написана к русскому переводу. А для французов, получается, музыка и текст существуют порознь?! Если, конечно, кто-то из них на себе испытал это злое мощное колдовство…
По стилю музыки это к готике никак не относится. А вот по духу… Вот люблю я эти игры со смертью и печалью, игры в смерть и печаль. Хотя бы по форме – просто красиво это. А про музыку… Много что мне нравится – от готики до полнейшего стёба. От «Tr;nenvoll» до  «Hemorrhage».  А про иноё и не знаешь, готика  это
или нет.  Вот про «Tr;nenvoll»  говорят:  готика,  а  на самом деле –
просто уже классика. Особенно если с Новосибирским филармоническим симфоническим оркестром.
Но ещё раз говорю: готика для меня не идеология, а эстетика.
***
Ничего кроме отвращения от этого эпизода в душе не осталось. Ни страха, ни желания стать осторожнее, ни…
Только отвращение. Ну, может, стыд немного. Впрочем, нет. Нечего мне стыдиться. Я не струсил, не сдался, значит, всё как было и будет, куда от этого денешься…
А, ну да, ещё синяк под глазом. Стыдно? Да нет же!
Антон кулаками махал меньше других. Аркан вообще только стоял и смотрел. Особенно усердствовали братья Рогозины – близнецы Игорь и Женька. Ну, это всегда. Да Вадик Вишняков. Да ещё кто-то, кого я вообще в первый раз видел. И, надеюсь, в последний. (Мой приятель Женька сказал ещё в прошлом году, что братья и Вишняков замечательные имена поганят – Женька в этом тоже кое-что понимает, знает, что Игорь и Вадим – самые энергетически сильные имена. Тут достаточно на нашего литератора посмотреть – на Вадима Игоревича. Именно ещё поэтому я сам в этой жизни, в этом слое сознания не могу быть Вадимом. Потому что уж быть Вадимом – так настоящим, не таким, как Вишняков. А двух настоящих для такого тесного круга общения многовато будет. А насчёт Женьки Женьке просто за себя обидно, что его тёзка – такой паразит.)
Не отступятся. Просто за то, что не такой, как они. Что по понятиям не живу, жить не собираюсь и не стану никогда.
Просто эпизод… Один из многих.
Очки поправил и дальше пошёл.
Не о чем тут думать. И вспоминать не о чем.
***
Я шёл домой. Всё было вполне нормально.
И вдруг голова резко закружилась.
Может, я и упал бы, настолько силы оставили, настолько действительно сильно голова закружилась, но меня – прямо здесь, в городе, на улице, в паре шагов от дома – подхватили руки Татьяны.
Я положил голову ей на плечо – просто нежность, просто приятно, просто мы вместе. Вот минутку постоим так – и пойдём ко мне. И дома нет никого – все опять к прадеду на Угольную уехали, пока погода позволяет. Мишке разрешают школу прогуливать, мне почему-то нет.
Мы поднялись в квартиру. Казалось, сейчас будет буйный и нежный секс.
Он случился, только не сразу. А сначала просто у меня кровь из носа хлынула. Да что же это?! Ну не сотрясение же?! Даже голова почти не болит. Подумаешь, синяк под глазом – не первый же и не последний! Всё же нормально!
И тут Татьяна меня просто поразила. Да, она и в предыдущие разы была – сама нежность, но сейчас – в миллион раз большая доза этой нежности. И – она заливала меня слезами. Просто топила в слезах. Ну чего, казалось бы, плакать?! Ну не умирал же я! Но ей, похоже, хотелось думать, что умирал.
Или – что совсем не в дугу! – чтобы на самом деле умирал?!
Она мне кровь вытирала, я ей слёзы. А она плакала – и смеялась. Она была счастлива. Именно потому, что мне больно, её больное счастье было таким острым. Да ладно, мне тоже здорово было, но… Словно игрушкой я себя почувствовал в её нежнейших руках…
И мне уже казалось, что всё это кровотечение, hemorrhage, Татьяна подстроила, чтобы, как Анна писала, «бинтовать раны и вытирать слёзы». Да-да, «die Wunden verbinden und die Tr;nen abwischen». И даже такая крамольная мысль закралась, что драку в некотором роде тоже она спровоцировала. Хотя, конечно, Антон и вся Арканова компания кулаками помахать всегда сами рады. Но если уж до конца честно – она этого просто хотела. Поиграть в милосердие со мной, словно с куклой.
А что… Красивая игра получилась-то…
***
Школьная информатика – это просто, легко, иногда глупо – до смешного. И хорошо тем, что всё делается очень быстро – за один, чаще всего, урок. А потом можно пойти погулять, отдохнуть. Тем более на улице такая благодать. Можно даже сказать – благость. Покой и умиротворение. И это иногда тоже неплохо. Даже для таких мятежных сатанюг, как я.
Я зашёл за угол, на одно из запасных школьных крылечек – хотелось покурить в одиночестве. Я сунул руку в карман – и вытащил пустую пачку сигарет. А, чёрт! Впрочем, сейчас стрельну, вон на крылечке какой-то парнишка на корточках сидит.
Я подошёл совсем близко, а он меня так и не заметил. Вот это прострация! Я помахал ладонью у него перед лицом, и парнишка вернулся к действительности.
-Эй, не спи, - сказал я. – Сигаретой поделишься?
Пацанёнок поднял на меня глаза, торопливо встал, вытащил сигареты и протянул мне пачку. Я, однако, на пачку не посмотрел. Посмотрел в знакомые с запредельностью глаза – мне ли не замечать таких очевидных вещей?! – человека, которого, это тоже очевидно – то есть имеющий очи да узрит – кто-то очень сильно любит. А ещё посмотрел я на синяк под глазом у мальчишки:
-С Антохой схлестнулся?
Тот кивнул. Я поправил очки и взял наконец сигарету. Мальчишка щёлкнул зажигалкой:
-Сейчас окажется, что ты и есть тот Макс, который…
-И есть тот Макс, который… - кивнул я. – А ты Глеб или Пьеро? Свои своих знать должны. Хотя бы чтобы воевать на одной стороне баррикад.
-Я – Глеб, - вздохнул, значит, Глеб. – Вот только ни воевать, ни говорить об этом мне не хочется…
-Кто-то нас спрашивает, - философски, в душе хихикая над своей серьёзностью, заметил  я, - когда морду набить пытается, хотим мы драться или нет… Через не хочу приходится, не сдаваться же… Пьеро ваш, говорят, пожёстче будет. Да и Ева. Это вы с Олесем блаженненькие. Впрочем, - я с большим удовольствием затянулся, - мне драться тоже совсем не хотелось. Для меня готика не мировоззрением была, а всего лишь эстетикой. Но когда твоё право на свою эстетику начинают оспаривать, поневоле приходится делать её мировоззрением и соответственно отстаивать.
Звякнул звонок.
-У тебя что сейчас? – спросил я.
-Физра, - отмахнулся Глеб, - можно не торопиться. – А у тебя?
-Информатики второй урок, - махнул я рукой. – Да я уже всё сделал и сдал. Прогуляем?
-Брату потом за меня настучат, - вздохнул Глеб. – В курсе, что литератор Вадим Игоревич мой брат?
-Наслышан, - кивнул я. – Про вас и про вашу предводительницу весь, почитай, Чуркин шушукается. – О личном своём знакомстве с этой предводительницей я пока почему-то умолчал. – Дай ещё сигарету, а? Может, прогуляем всё-таки? Подумаешь, физра… Не убьют, поди, братца – он ведь тоже, по-моему, излишней кротостью и беззубостью не страдает?
-Ладно, давай прогуляем, - согласился Глеб, вытаскивая ещё две сигареты. – Только идти никуда не охота, давай тут посидим? Погреемся, ага? Так хорошо, спокойно. А тебе надо с нами держаться, нормальные люди вообще должны быть вместе.
-Я и говорю, - весело и довольно сказал я – почему-то было мне рядом с этим Глебом на редкость хорошо – тепло и даже спокойно, - надо быть по одну сторону баррикад. Тем более вы все какие-то очень уж серьёзные. Со мной веселее будет: я рас****яй, меня за это большинство учителей и не любит. Зато я весёлый и люблю самозабвенно дурака свалять, – я сел на ступеньку лестницы, повозил бычком по перилам, словно узор какой выводя, на самом же деле – просто так. – Чего ты такой серьёзный, подумаешь, в глаз дали. Поди ведь не в первый раз?
-Не в первый, - улыбнулся Глеб – мой оптимизм, похоже, оказался довольно-таки заразным. – Ты готику слушаешь, да?
-Ага, - кивнул я и поправил опять съехавшие очки.
-А сам играешь?
-Да запросто! Музыкальная школа, тосим-босим. На чём сгожусь, на том с вами играть и готов. У вас Игорь главный?
-Нет у нас никого главного, разве что кроме бабки Ванды, - мотнул головой Глеб. – Игорь просто самый серьёзный.
-О ужас! – я, валяя дурака, картинно закатил глаза. – Вы все до жути серьёзные.
-Вот ещё, - не согласился Глеб.
-Если вы все такие жутко серьёзные, - не унимался я, - то каков же тогда самый серьёзный из вас?!
-Да нормальный, - успокоил Глеб. – Вот мы в воскресенье договорились собраться, приходи. В актовом зале, в двенадцать.
-А пустят? – не поверилось что-то мне.
-А то, - успокоил меня Глеб. – У Вацека всё под контролем. Придёшь? Приходи.
-Ещё как приду, - кивнул я. – Ты не думай, что я ищу друзей против кого-то, ну то есть собственно против Антохи. Союзники тоже, ясно море, не лишние, но общение важнее безопасности. Я и один не сдавался. Хотя у нас класс – сплошной рассадник. Все, считай, под Антохой ходят.
-Я знаю, - улыбнулся Глеб. – Я уже и сам хотел тебя найти. И наши все за были.
-Мелочь, а приятно. Всё-таки, если честно, тылы надёжные тоже очень даже настроение хорошее стимулируют.
-Ладно-ладно, - отмахнулся Глеб. – Будут тылы. Так ты, что ли, в курсе, какова была роль Евы в этой «битве титанов»?
-Ну, в курсе, - неохотно подтвердил я.
-А откуда?
-Ну вот – откуда… - Мне не хотелось ничего раньше времени объяснять. – Просто так получилось, что в курсе. У тебя ведь бывает, что ты что-то знаешь, а откуда знаешь – не знаешь?
-Ох, что-то ты уж слишком хорошо информирован… - вздохнул Глеб. – Не к добру, поди?
-К добру, - рассмеялся я. Со всем своим запредельным, которого в нём было куда как много, возлюбленный Ванды был всё же чересчур наивен. – Тебе не приходило в голову, что если кто-то слишком много знает, то, значит, он и должен много знать?
-А ты что?.. – удивился Глеб. Я прижал палец к губам:
-Ш-ш… Тебе тоже не всё знать надо.
Мы как-то согласно замолчали. Просто хорошо было сидеть на тёплом солнышке, лениться, ничего не делать и даже не говорить. Вот сидеть просто – и всё. Но – чувствовать, что не врозь мы уже, а словно подружиться успели… Молчать вместе…
…-Ой, звонок уже. У вас что сейчас? – встрепенулся я.
-Литература, - вздохнул Глеб. – Если брату уже доложили о моём прогуле, впору гулять дальше и пред ясны очи его не казаться…
-Иди-иди, - усмехнулся я – так комично он расстраивался – и не всерьёз – а всё же почти всерьёз. – В воскресенье приду. Пока.
-Пока, - вздохнул Глеб и немного неловко поднялся с корточек. Ноги у него за целый урок всё же, похоже, затекли. – Ты правда приходи. Обязательно.
***
Мама собирала чемоданы – собиралась в отпуск ехать. Не столько собирала, сколько причитала, что мы тут пропадём без неё. Непонятно даже, почему она нас считает такими беспомощными.
Я не считал, что мы пропадём. Скучать будем – да, как без этого, но проблем каких-то, связанных с обустройством быта, у нас не возникнет, тут ей можно быть спокойной.
Я вообще всегда, как только более-менее научился управляться со своим новым, вначале младенчески непослушным, телом, считал себя взрослым – как это я не сам за себя отвечаю?! А Мишка почему такая ответственная?! Вопреки опёке матери или благодаря ей? Только вот ни папа, ни мы – никто из нас без помощи не пропадёт, с любыми бытовыми проблемами справится, или – просто нет нам особого дела до бытовых проблем. Вот могу сам себе, и не только себе, всё постирать, а могу, и не буду об этом переживать, и в нестиранном походить.
А мама всё равно переживает, что нам всем вместе поехать нельзя. Отец на стройке очень занят, приходит поздно, он реставратор, и для нашего города его профессию я, несколько, конечно, идеалистически восторженно, очень важной считаю. Вот у них сейчас что-то и сдают, какой там отпуск. Да и нас с Мишкой от занятий отрывать она вряд ли захочет.
Так что – сборы чемоданов продолжались, а с ними – и охи-ахи, что нельзя ей не ездить.
На самом деле она хочет ехать, но всё равно переживает.
А не ездить действительно нельзя: брат женится. Дядя Вася. Самый из них троих младший. У неё ещё сестра, тётя Галя. Маме тридцать шесть, а той – пятьдесят, но только по ней этого не скажешь. Мама красивая – и не потому что мама, а потому что красивая – а тётя Галя… Вот только холёная, следит за собой фанатически. Может, лицом и не совсем юная,  а вот фигура… И очень правильная во всём – во всех, так сказать, жизненных установках. Хотя при этом – добрая и искренняя. С мужем, с дядей Семёном, уже несколько лет как серебряную свадьбу отметили, а сыну девять лет. Дочери – восемь. Хотя, конечно, бывает такая вещь, что бесплодие лечат и вылечивают. Но вообще я не в курсе. Вроде они раньше, мама говорила, и не хотели детей. Не знаю, не моё, пожалуй что, дело. Просто если она меня (Мишку почему-то меньше…) так за недолгие наши встречи завоспитывать успевала всегда, то каково её собственным детям – обычно пожилые родители, а дяде Семёну уже чуть ли не шестьдесят, вообще патологически за детей трясутся.
А дядя Вася – он весёлый. Вообще замечательно с ним. Ему двадцать восемь лет, а он как мальчишка – вот уж точно в чём-то совершенно детская непосредственность…
Я раньше удивлялся, почему дедушка с бабушкой детей с таким промежутком родили. А они объясняли, что Галина, мол, ошибка молодости, по восемнадцать лет было, и чуть не развелись потом, но решили в итоге все проблемы, притёрлись друг к другу, Ирина, мама наша то есть – плод осознанного решения, а к сорока годам уж очень сына захотелось.
И вот теперь женится этот сын. А кроме радости есть ещё и такая проблема: невеста бабушке не понравилась. Дедушка говорит, что главное, чтобы мужу нравилась, но бабушка пока что трагедию делает. Вот мама и едет.
Хотя пока не столько едет, сколько стонет. Почему это я из школы пришёл, а Мишка – ещё нет?!
Но вот и сестра появилась. Невесёлая. Опять, наверно, двойка по географии. Ну вот не любим мы с ней сей предмет! А ещё больше – географичку. А уж тем паче – карты контурные и всякую такую прочую муть делать. Я даже и не знаю толком, какую: не делаю никогда. И отметки соответствующие получаем.
Всё равно мне за заслуги перед школой на олимпиадах по информатике, да и по физике с математикой, и на всяких конференциях, называемых научными, всё остальное с рук сойдёт, двойку за год не поставят, из школы не выгонят. Мишку, я думаю, тоже. Она вполне деятельное участие в написании моих кое-каких серьёзных программ принимала, и начальство это знает.
И мама знает. А принять спокойно не может.
Вот и сейчас: разговоров на битый час, и информации в них никакой, одни эмоции. Истерика натуральная. Мол, как может мать спокойно куда-то ехать, если у дочери проблемы.
Да нет у дочери проблем. Это она сама их создаёт!
Хотя приятно всё-таки, что мама нас так любит и переживает за нас. Видно же, что искренне. Хотя и утомляет. Но обычно папа её как-то утихомиривает.
А вот он и пришёл наконец!
А чемоданы уже все уложены, а слова все уже выговорены и выслушаны. И скоро придёт такси, и – в Артём. Все вместе. А до Новосибирска, то есть до аэропорта Толмачёво, уже – одна мама…
***
Бабку Ванду помню ещё по позапрошлой жизни – когда она была ещё просто Вандой и во внучки мне годилась. Да я уже обо всех этих странностях говорил. И семья моя с ней всегда общалась. И я сам – как только ходить и говорить в этой жизни научился. Поэтому Олеся и Еву я знал уже давно. Хотя и не слишком близко. И о недавней «битве титанов знал», но уж лучше не буду о ней, у Ольги лучше получится! Ну и Надьку с Игорем знал, конечно. Чего там, я в неё раньше, если быть честным с самим собой, даже влюблён был. Так, несмертельно. Но просто всякие серьёзные отношения считал ещё тогда обузой, а потом Игорь меня опередил. И я вздохнул почти что с облегчением – хорошо, когда не надо ничего решать и делать. Хотя и немного жаль всё же было. Только вот в августе я у бабки Ванды почти не появлялся, с Фрицем и Пьеро не успел познакомиться, и даже всю эту историю она как-то не очень охотно мне рассказывала – вот и знал я всё с пятого на десятое. Но на репетицию в воскресенье пойти я хотел – и пошёл.
Дверь мне открыла Ева. У неё за плечом маячила Надька – этакая голливудская дива с какой-то невообразимой ёлочной гирляндой на шее. И всё равно очень красивая. И, конечно, Игорь тут. И Олесь. И Денис с Гретой – лучшей Надькиной подружкой. И Глеб – вот улыбается он мне – и почему-то приятно.
Отнеслись ко мне спокойно, без ажиотажа. В принципе – со всеми знаком, кроме того парнишки, который, несомненно, Пьеро. Но и тот, представляясь и пожимая протянутую руку, вёл себя так, словно я показался ему давно знакомым. Впрочем, не зря же, наверно, не стоит умирать от ложной и лишней скромности, многие говорят, что у меня почти гениальная коммуникабельность. Да вот, такой я «скромный», но пословицу «Сам себя не похвалишь – весь день ходишь как оплёванный» я обычно не забываю.
…Глебу надоело впустую перебирать струны, и он попытался петь. Из «DDT»:
-«Время начала рок-н-ролла прошло.
   Осталась причёска да светлая грусть.
   Не доплыл ко мне Харон, утопил своё весло…»
-Фриц, - спросила Ева, - а как бы ты отнёсся к сценическому имени Харон?
-Ева, ну сколько можно людей доставать?! – поморщился Олесь, которому до этого было, похоже, лень вступать в дебаты. Но Глеб (я знал от бабки Ванды, его зовут ещё Фрицем и Петрушкой) не обиделся.
-Харон? – переспросил он. – Неплохо. Может быть. Хотя вряд ли. Не знаю. Хорошо вообще-то.
-Перевозчик недоделанный, - фыркнула Надька, и Грета дёрнула её за руку:
-Ну ты чего сегодня?!
-А чего? – пожала плечами Надька.
-Агрессивная…
-Да нет вроде.
Ни на что на это Глеб внимания не обратил: он заметил, что мы о чём-то перешёптываемся с Пьеро (сатанист сатаниста, то есть думающий человек думающего человека, всегда найдёт и поймёт) и мы оба при этом на него, на Глеба, поглядываем. Он встал, передал Игорю гитару и подошёл к нам:
-О чём шепчемся?
-Деньги есть? – спросил я.
-Счутка есть, - кивнул Глеб. – А нафига?
-А по пивку, - довольно улыбнулся, хотя и говорил шёпотом, вечно, похоже, всем недовольный Пьеро.
-Где? – не понял Глеб.
-А здесь, - разъяснил я.
-А Игорь как к этому отнесётся?
-Здесь всё неправильно, - сказал Глебу Пьеро, - всё не то. Даже Игорь не тот. (Я, понятно, ничего почти не понял, про Ольгу и Игоря я узнал позже, как-то незаметно, исподволь, но не мне Пьеро это и говорил.) Да мы что, напиваться, что ли, собираемся? Не скажем мы ничего Игорю, делов-то куча. Пошли?
-Ну… Вообще-то мне и с братом ссориться не хочется, - пытался отбиться Глеб.               
-А ссориться никто и не собирается, - объяснил я – почему-то очень хотелось мне выпить за знакомство. – Мы мирные люди.
-Ага, - подтвердил Пьеро. – Хотя и с бронепоездом.
-Так идёшь? – поставил я вопрос ребром.
-Иду, - согласился Глеб.
-Торбу возьми, - напомнил Пьеро.
Мы  поднялись.
-Вы это куда намылились? – осведомился Игорь.
-Да так, - светски улыбнулся Пьеро, весь облик которого внушал безоговорочное доверие, сочась обманчивой положительностью. – Что-то скучно стало тут сидеть. Пойдём прогуляемся немного. Вернёмся скоро, ждите. Ева, открой.
Ева заворчала недовольно, но открыла.
-Правда что-то как-то скучно, - сказал я, когда вышли на улицу. – А тут такой рай.
-А нас обратно пустят? – спросил Глеб. – С пивом-то?
-Да что за бред?! – отмахнулся Пьеро. – Торбы же взяли. По полторашке на брата – никто и не увидит ничего. Да и стоит ли обратно – сегодня-то? Всё равно скучно, всё равно не начнём сегодня ничего всерьёз делать.
-Стоит, - не согласился Глеб. – Всё равно там хорошо. Дома гитара – это одно, здесь – как будто что-то другое. Ладно, за пивом.
Когда вышли из магазина, кто-то крикнул:
-Глеб!..
…Юлька, сестра Антона Киселёва, подбежала какая-то вся радостная – и тут же словно погасла, заметив меня. Всё же попросила:
-Глебушка, можно тебя на минутку?
Он нехотя отошёл с ней, и тут выяснилось, что сказать-то ей и нечего. А если есть, то все слова и мысли у неё из головы то ли при виде него, как это бывает у влюблённых, то ли при виде  меня – она явно чувствовала вину за брата, но – повылетели.
-А тебе что… - глядя на его бандану, выдавила она из себя наконец, - «Tr;nenvoll» нравится?
-Нравится, - не излишне любезно подтвердил он. – Это всё, что ты хотела мне сказать?
-Да… - совсем смешалась Юля. – Нет… Не всё. – И словно шагая в холодную воду: - Я всё тебе простила. Я тебя всё равно люблю.
-Весьма польщён, - уже вполне сердито отозвался Глеб. – Только я, по-моему, не просил тебя ничего мне прощать. Ну-ка вспомни, просил я у тебя прощения?
-Нет, - потерянно отозвалась Юля.
-Правильно, нет. – Глеб, ясно видел я, решил быть жёстким, а если получится, то и – жестоким. – И любить меня тоже, как можно догадаться, не просил. Всё?
-Всё, - потерянно подтвердила девочка. – Только любят – не по просьбе.
-Значит, я пошёл, - сообщил он ей и действительно пошёл к нам с Пьеро.
-Чего ей надо? – довольно зло спросил я.
-А, – отмахнулся Глеб, - ничего. Глупости всякие.
-А всё-таки? – не унимался я – не нравилось мне, что устанавливались какие-то связи между нашим кланом и кланом гопоты. А Юлька в Глеба совершенно явственно влюблена, и, похоже, по уши…
-А всё-таки отстань, - попросил Глеб. – Без тебя настроение испортили. Пошли назад.
А в пыльной коморке за актовом залом было весело: никто ничего не делал и делать не собирался, только гитара ходила из рук в руки, но для веселья именно это и требовалось.
-Дайте-ка гитару, - почти сразу попросил Глеб, когда Ева открыла нам дверь. Гитару он получил, но первая пришедшая на память песенка, печальная, хотя и не особо трагическая, а то-то что именно однозначно – печальная, в атмосферу общего оживления не вписалась:
-«Пёс, искалеченный пёс тащится по грязным лужам.
    Боже, как же трудно бывает понять,
что ты тоже можешь быть никому не нужен…
    Дома друзья устроили день Святого Валентина.
    И девчонки, вроде, были ничего,
а всё-таки так обидно…»
-А если повеселее чего? – недовольно спросила Грета.
А вот повеселее Глебу сейчас, похоже, ну никак не хотелось – хотел он того или нет, а Юлька всё настроение начисто испортила. А вот петь – хотелось, так что гитару он не отдал, но и то, что было дальше, особым весельем не страдало:
-«За траву рукой держусь,
    за цветы рукой держусь,
    поднимаюсь и сажусь
    и качаю головой:
    живой.
    И по стенкам вдоль домов
    мимо кошек и ментов,
    мимо дворников с метлой
    я иду к себе домой…»
Гитару не то чтобы отобрали – просто настоятельно посоветовали отложить. Олесь встретился с Глебом взглядом и понял: надо помочь. Отвлечь внимание от испорченного Глебова настроения, иначе скандала не оберёшься. Олесь заговорил что-то об идее нового – первого для возрожденной группы – текста, о тонкостях перевода на немецкий. Все обратили внимание своё к нему, и Глеб отошёл к нам с Пьеро – мы всё это время тихо шептались о своём, Пьеро объяснял идеологию скинхэдов, а я – где их тут, на Чуркине, можно найти. Но подошёл Глеб, и мы втроём занялись обследованием коморки. Состояла она не из одной комнатушки, было их там штук пять – только открытых, и ещё двери с замками были, но нам и открытого хватало. На одном из пыльных столов обнаружена была даже стопка – штук пятнадцать – одноразовых стаканчиков.
-Это судьба, - потёр руки Пьеро – похоже, только ему встреча с Юлей настроения и не испортила. – Мужики, наливаем.
Мы выпили по стакану, и настроение у нас с Глебом малость выправилось. А потом Глеб выпил ещё пару стаканов один – ну вот если он сейчас хочет, а остальные ещё не хотят, то что такого?!
А ещё потом выяснилось, что на настроении Пьеро пиво сказалось самым что ни на есть негативнейшим образом.
-Тебя моя любимая девушка для того любит, чтобы ты всяким Гопотёлкам шашни строил?! – поднял он на Глеба налившиеся свинцовой тоской глаза.
-Да я-то тут – и тут, и тут, что с Вандой, что с Юлькой – при чём?! – вздохнул Глеб.
-И с Вандой, значит, ни при чём?! – В глазах у Пьеро уже предательски поблёскивало. – Ребёнка сделать – это нормально, а сам ничего… А сам ни при чём…
-Ребята, может не будем сейчас на абортные темы?! – я был почти (почти – раз не слишком сообразителен) трезв, и мне совсем не хотелось, чтобы они ссорились. Совсем другого мне хотелось: дружить с этими двоими, а не с Женькой или Серёгой новеньким, не с Никитой даже. Слишком умным и одержимым был Пьеро, а Глеб – таким тёплым и обаятельным. Главное – оба – настоящие… И я понял уже сам, что тема не абортная, что они и есть отцы детей Ванды – я же помнил из позапрошлой жизни маленьких Лайзу и Арвида…
Услышав про абортные темы, Пьеро как-то внезапно успокоился:
-Это, Макс, тема вовсе даже не абортная. Ты человек свой, рано или поздно мы всё равно всё тебе расскажем. А пока имей в виду, что Ева – моя правнучка. А наш любимый классный руководитель – правнук Глебушкин. А зовут нашего Глебушку по правде – Фриц.
Что за затмение на меня нашло, что за глупость ляпнул, действительно, в курсе ведь магистральных событий был! Но подробностей я не знал, попросил поэтому:
-Только обязательно расскажите.
- Расскажем, - пообещал Глеб.
-И ссориться прекращайте, - попросил ещё я.
-Ладно, - довольно печально улыбнулись и Глеб, и Пьеро.
Пиво допили как-то неожиданно быстро, но как-то так получилось, что пьяным оказался только Глеб – то ли в плохом настроении лучше не пить – напьёшься, то ли опрокидывал он в себя стаканы чаще нас, но вот…
И тут раздался голос Игоря:
-Вы что, с ума сошли?! В самом начале дело засыпать хотите?
-Да всё в порядке, - поморщился Глеб. – Все в норме.
-Ага, - недовольно буркнул Игорь. – Все. Особенно ты. Всё. Уходим. Бутылки спрятали по торбам. Народ, сюда идите. Уходим, Ева, двери закрывай. Прикрыли чтоб его, когда мимо вахты пойдём. А ты молчи, и чтобы шёл прямо.
-Игорь, ты что, - заспорил Глеб, - да я же совершенно в порядке.
-Ты это Клавдии Владимировне объяснить только не пытайся. А то Ольге Борисовне придётся вместо борьбы с гопотой с тобой бороться. Молчать, как рыба об лёд, ясно?!
-Хорошо, - примирительно сказал Глеб – как-то кротко так, почти виновато – но словно и кокетливо. И лицо руками прикрыл, надавливая на глаза – была у него, заметил я, такая привычка, позволяющая встряхнуться от усталости ли, от чего ли другого…
Мимо вахты прошли без приключений. На улице, когда опасность, решили, была уже позади, Игорь заговорил мягче:
-Просто не надо делать так, чтобы через тебя все засыпались. Понятно, настроение тебе кто-то испортил, но и не только о своём настроении испорченном подумать не грех, но и о нас обо всех – мы-то в чём виноваты, чтоб нас подставлять. А ссориться я не хочу.
-Я тоже не хочу, - миролюбиво сказал Глеб. – Извини, правда, – ну вот добрый такой, обаятельный – ну можно на него сердиться?!
-Ладно, всё путём, - улыбнулся Игорь.
…Так получилось, что мы опять остались втроём. То ли случайно, то ли просто нам всем этого хотелось. Дошли до места, где вниз уходила улица Надибаидзе, и Пьеро удивился, что я тоже там живу. Так что здесь и расстались – Глеб дальше пошёл, а мы с Пьеро вниз свернули.
А пятнадцатью минутами позже, когда он сидел с пивом на корточках под деревом в небольшом кусочке зеленых насаждений недалеко от Берёзовой, мы опять подошли к нему.
-Не судьба сегодня расстаться, - сказал я довольно и радостно – ну вот реально расставаться совсем не хотелось. – Мы вот тоже ещё бутылочку прикупили. Вы мне сейчас всё на два голоса расскажете, всю вашу мистику. У меня, правда, и своей хватает… Но ваша – тоже интересно.
Пьеро, куривший, говорят, очень редко, вытащил сигарету из пачки, которую я, уже порядком помяв, держал в кулаке. Закурили все. Глеб сказал:
-У меня ещё одна неначатая в торбе. Поможете?
-А то! – обрадовался я – на данный момент из всех самый трезвый, и меня это напрягало.
Пьеро и Глеб действительно на два голоса стали рассказывать мне историю Полнолуния. Впрочем, начало этой истории, изложенную в книге и показанную в фильме, я знал не то чтобы не хуже них – участников, но всё-таки понимал, что это не выдумки. О своих же связях с необыденным, неежедневным говорить я пока не хотел. Но хоть обид больше не возникало.
***
Такое чувство, что всё – на автопилоте. Что-то делаю, только не замечает никто – и не должен замечать! – что всё – автоматически, ни грамма души в это не вкладывая. Ничего не хочется. Делать ничего не хочется, дружить даже с теми людьми, с которыми хочется дружить – тоже не хочется. Улыбаться не хочется. Можно хохотать, только из-за этого почему-то люди пугаются. Но и думать об этом тоже не хочется. Их дело: хотят – ну так пусть пугаются.
Натянуть на себя кроваво-красную футболку, джинсы потрёпанные, которые в последнее время совсем уж сваливаются – ремнём с черепастой рогатой пряжкой подпоясать – и завалиться музыку слушать. А что?! Просто слушаю музыку. Просто вот валяюсь на диване под фикусом и слушаю музыку. Депрессия?! Да бред! Просто, говорю же: музыку слушаю. Только наушников не снимать. Чтоб не видел никто связи между музыкой и выражением моего лица. Вне этой связи оно сойдёт за отрешённое. Просто за отрешённое.
Не надо никому знать, видеть, понимать, как рвётся душа. Помочь всё равно никто не захочет. Или не сможет. Или не сможет, потому что не захочет. Да и как?!
Это просто музыка такая. Просто вот рвёт душу…
«С поникшим лбом, со знаменем повисшим
  влачу тебя, когда я одинок,
  по тёмным комнатам, по улицам промозглым.
  И милостыню клянчу.
  Я не хочу, я их не отпущу!!
  Твои простые и загадочные руки,
  родившиеся в зеркале ревнивых рук твоих.
  Всё прочее на свете безупречно.
  Всё прочее на свете бесполезно –
  как жизнь, как жизнь…
  В твоей тени колодец вырыть,
  в немую воду твоих грудей
  как камень кануть, как камень кануть…»
Но что же это?! Ведь она была?! Хотя по сути ни футболка, ни ремень, ни музыка даже с этого диска (отец знает, что я его слушаю, не знает – как) – не доказательство.
-Макс, Мишка ужин придумала, иди. – Это отец. Мать  ведь в отпуск уехала, в другое бы время я скучал, а сейчас чем меньше тревожных глаз вокруг, тем лучше. Поднимаюсь, иду. Улыбку на лице рисую. Ужинаем.
-Не пойти ли нам прогуляться? – предлагает  отец.
-Не, мне реферат к завтраму надо доделывать, - мотает головой сестра. Похоже, не надо ей никакого реферата на самом деле, а то бы давно в моей комнате была, за компьютером сидела. Просто чувствует, что надо оставить нас с отцом вдвоём. А надо? Надо, наверно.
-Пошли вдвоём, - зову я отца.
…Мы молча поднялись до Калинина. Вечер – теплынь, так я и остался в красной этой футболке и съезжающих с вовсе отощавшего зада синих с сединой потрёпанных вельветовых джинсах, перепоясанных ремнём с сатанистской Татьяниной пряжкой.
-Что-то у тебя глаза опухшие, как после бессонной ночи? – спросил папа.
-После бессонной ночи, - подтвердил я.
-Опять в Интернете всю ночь сидел? – спросил он. Я молчал. – Сидел? – повторил отец.
-Не помню, - сказал я. – Кажется, сидел.
-Не сидел, - мотнул он головой.
-Значит, не сидел, - согласился я.
-А что делал? – отец, похоже, знал, что я всё равно всё расскажу, но – трудно мне это сделать.
-Не помню, - опять сказал, всё ещё не решаясь говорить обо всём всерьёз, я. – Музыку слушал.
-Уже теплее, - вздохнул папа. - «La vie immediate». Я видел диск. Значит, музыку слушал. И на себя все эмоции примерял. Да?
-Да. – Мне стало намного легче: отец всё понял, причём сам, без мучительного моего вытягивания из самого себя слов, которые говорить неловко.
-И совершенно уверен, что это всё, абсолютно всё – про тебя, - не спросил, а почти уверенно констатировал папа. – Кто она? И откуда диск? Она подарила? Да? А кто она, действительно?
Мы и раньше с отцом на всякие такие темы разговаривали. Немногие родители так детей понимают, как отец нас с Мишкой. Мать – она, конечно, тоже… Только уж очень истерично она нас любит. Старается эту истерику свою держать в узде, но всё равно здорово из-за этого глупеет. Я ведь знаю, какая она с другими, не с нами. Лучше… Но отец её как-то нейтрализует, не даёт посадить нас с Мишкой на короткий поводок.
Во всяком случае про маячок сознания, про мои прежние жизни отец знает. И верит, что тоже не последнее дело. И про чудеса бабки Ванды – тоже. И тоже верит.
И я рассказал ему всё. Даже не стесняясь почти. И как Татьяна появилась, и как исчезла. И даже что плакал.
-Это всё надо, - сказал он. – Это всё правильно. И тоска – это не так уж плохо.
-Печаль, - поправил я. – Как у Градского. Совсем не плохо. Но это есть, и это действительно очень печально.
-Слушай музыку дальше, - сказал отец. – И не беги от своей печали.
-А я и не собираюсь, - ответил я. – Тем более что и некуда бежать-то. Всё равно не получится. Так что один выход: слушать музыку и печалиться. Мне это даже нравится.
Наползали сумерки. Очень-очень спокойные, даже ещё летние почти – и тоже очень печальные. И моя печаль тоже обрела… нет, не покой – почву под ногами. Мне же нравится упиваться этой печалью! Рвать душу в лоскуты – чьё же это выражение?! – нравится.
Главное, наверно, то что отец не стал меня жалеть, не стал искать путей, как мне бороться с депрессией. Если б стал – обиделся б и на отца. А он просто объяснил, по сути, мне, как использовать её. Ведь депрессия, в сущности, явление вполне нормальное и конструктивное. Я бы и сам это понял, он натолкнул просто. Да всё правильно. Как Глеб говорит, когда у него настроение хорошее, «всё ровно».
Она ведь была… Она ушла. Она не придёт больше.
Но это не важно. Потому что она – была. И суть как раз в этом.
А потом я напишу об этом красивую злую сказку. Да уже то, что я успел написать к нынешнему дню, на эту сказку тоже тянет.
Всё здорово! «Здравствуй, печаль! Прекрасная ликом печаль! Здравствуй, печаль!»
***
Утром мне уже хотелось с депрессией бороться. Я так подумал: отец не станет особенно возмущаться, что я школу прогуляю. А я уверен был, что прогуляю. Я встал в шесть, легко и свободно, потому что этой ночью музыку слушал всё-таки сквозь сон. По холодку дойду до Мальцевской, там на катер до центра сяду, а не на Чуркине. Я поколебался немного, что поставить в плейер. Всё же склонялся сначала к тому же, чтобы снова - «La vie immediate». Но уже теплилось в душе желание бороться с депрессией. А я, если буду бороться, то, как Винни-Пух, «победю, нет побежду». Только не всегда бороться хочется. Сейчас – хотелось. Поэтому музыка нужна была более конструктивная и оптимистическая. И я остановился на самолично склёпанном сборнике «DDT».
«И к миру, где всё поровну,
  судьба мела нас веником,
  а мы смотрели в сторону,
  и было всё до фени нам!
  И в этой вечной осени
  сидим с тобой – два голых тополя.
  А смерть считает до семи
  и утирает сопли нам!!!»
Полное нам ваше и вам наше пожалуйста по части борьбы! Или вот ещё просто прямо для Пьеро строчки:
«Русь моя! Ты снишься многим!
  Вещий сон – всегда кошмар.
  И богатым, и убогим –
  всем достался этот дар…»
Потом я засомневался: может, нужно что-то более эгоистическое? Чтобы не о других думать, а просто эгоистически отрываться? Может, «Hemorrhage»? И всё же остановился на «DDT». «А твои, твои глазища!!!
        Твоё имя на заборе!
        Я согласен выпить море,
        лишь бы доползти до днища!
        Разгулялася природа!
        При деньгах, а всё же нищи,
        продолженья просят рода
        эти чёртовы глазища!!!»   
Хотя есть у них вещи, прямо скажем, абсолютно безнадёжные. И на моём диске тоже есть. Тот же «Мёртвый город»…
«…А на утро выпал снег
      после долгого огня.
      Этот снег убил меня,
      погасил двадцатый век.
      Я набрал его в ладонь,
      сплюнул в белый грязь и пыль.
      То ли небыль, то ли быль.
      То ли вечность, то ли вонь…»
Просто Шевчук понимает, насколько несправедлив и действительно безнадёжен наш мир. Но даже в таком мире он – боец и борец. Он не сдаётся наверно по большому счёту для того, чтобы мы тоже не сдавались. Просто есть действительно проблемы, которые – проблемы. А тут – женщина. Всего лишь.
Только сколько ни доказывай себе мелочность своей проблемы, от правильных слов и рассуждений легче не становится. Но вообще – становится. Не знаю, почему. Наверно, потому, что я уже вышел из того состояния, когда чем хуже, тем лучше.
Мне было уже почти весело. И всё нравилось – и как утренний холодок забирается в короткие рукава кроваво-красной футболки (как влез я в неё, так и не снимая ношу, пора уже постирать, а то скоро люди начнут смеяться и носы демонстративно морщить и в сторону отводить), и как ярко разливается почти жидкое солнце по небу и земле, и… Короче, вообще всё нравилось.
Когда приходит не просто безымянный катер или паром, а «Яков Бутаков», это тоже хорошо. И хорошо на палубе: море рядом – руку протяни, и зачерпнёшь пригоршню весёлых брызг. Я вышел на берег, сжевал продававшийся тут же, у самого пригородного Морского вокзала, беляш – и пошёл по самым людным местам. Просто хотелось слиться с толпой, почувствовать себя её частью, поймать на себе чужие незнакомые улыбки и вернуть их людям. А для рабочего дня было действительно людно. Что ж, начало сентября, самый сезон отпусков у нас здесь. 
Через скверик у старого здания музея я поднялся на Светланскую, а с площади нырнул в весёлую неразбериху мелких улочек, проходов, проездов, нагромождений домов, магазинчиков. Почему-то меня всегда радует, что рядом толпа. Глупо, но – вот. Та самая толпа, которую я вроде бы и презираю. Может, наша владивостокская толпа не такая? Такая же, к сожалению… И Антоха наш, владивостокский, и Вишняков, мой личный «закадычный враг»… Но пока про кого-то незнакомого не знаешь ничего плохого, почему бы и не надеяться на хорошее?
Потом я опять вышел на Светланку, на ту её часть, что ведёт к Спортивной гавани, ту, где на домах чередуются до сих пор таблички «Светланская» и «Ленинская». Было ещё совершенно по-летнему жарко – как же не окунуться. Можно, конечно, найти что-то более интимное и ласковое, чем Спортивная гавань, но не сегодня. Сегодня мне нужна именно её официальная шумная весёлость, праздничная многолюдность. А потом – более, пожалуй, на гостей, чем на нас рассчитанная – почему-то местные не так падки на эту экзотику – красота Океанариума. Ну и экзотика! А мне вот нравится.
Я понаблюдал, как меняет цвет трусливо забившийся в угол от утомительных посетителей маленький осминожек. А потом пошёл к своей любимой витрине с китовыми вшами – теми, которые в ряду вшей – как мадагаскарские тараканы в ряду тараканьем – такие же громадины и кабаны толстые в сантиметр в диаметре. Я собирался ещё к аквариуму на первый этаж спуститься, рыб всяких разных экзотических обозреть, но удостоить их вниманием не успел. У витрины со вшами меня окликнули.
-Тоже школу прогуливаешь? Не хочешь окунуться?
-А я уже. - Я показал на промокшие джинсы.
Сашка Шабалина, Женьки нашего сестра. Девушка, которую я когда-то собирался, да так и не собрался, сделать своей. Может, не поздно ещё? А стоит ли?
Много было пьянок, много было сговорчивых девчонок, и даже таких немало, с которыми мне надо было решать, быть или не быть сговорчивым. А в душе от этого ничего не осталось. И в памяти не осталось. Впрочем, плохого ведь тоже не осталось – ни в душе, ни в памяти. Что было, что не было. Впрочем, Сашка не такая. Она порядочная – не в том смысле, что недотрога, вовсе нет, просто с ней если что и будет, то – по-человечески. В смысле – не с тушкой, а с человеком. На неё надо душевную энергию тратить. А я не очень-то этого хочу. Хотя, может, это и выход. Так стоит ли?
Она провела по моим джинсам руками там, где было мокро. В людном месте – поэтому с виду вполне невинно. А на самом деле – словно лапала. Я улыбнулся.
-Ну вот, всё равно уже мокрый, чего теперь не провести на пляже ещё пару самых горячих часов?
-Пошли, - решительно сказал я. И снова улыбнулся.
…Коврик, да вообще там любая подстилушка – вещь совершенно факультативная. В смысле: нет – и не надо. Мы вышли из воды и, замёрзшие, прыгнули прямо на песок. Я провёл рукой по её аккуратной маленькой груди под минимальным купальником:
-Хочешь?
-Смотри сам.
Я думаю, она правильно сделала, оставив решать мне. Это вообще правильно, когда мужчина решает. Так стоит ли?
-Я смотрю положительно, - сказал я.
-Я тоже, - сказала она. – Только где?
-Без проблем, - отозвался я. – Отец до восьми сегодня на работе. Мать в отпуск уехала. Сестре позвоню, когда соберёмся, чтоб погуляла. Ты не торопишься?
Она мотнула головой. Она не торопилась. Она тоже сегодня прогуливала школу. По некоторым признакам можно было догадаться, что на душе у неё тоже что-то такое, от чего хочется сбежать. Только лезть неосторожно в это с расспросами и сочувствием мне не стоит. И я догадался, что, если сегодня между нами что-то случится, это не помешает нам впредь тепло и по-хорошему общаться, и стесняться друг друга тоже не заставит. Это ведь каждый раз просто угадывается (и обычно верно), как что потом будет. И если будет стыдно, лучше вовремя свернуть. Но сейчас – точно не будет. Всё хорошо.
Мы ещё несколько раз искупались. И был какой-то хороший, но не очень важный разговор, о важном, может быть, с общечеловеческой точки зрения, о том, какие мы – в общем и целом, без хитростей и даже в чём-то откровенно, просто без того, чтобы в болячках друг у друга копаться.
Плейер, на который я, идя в воду, бросал – и один, и с Сашкой – джинсы и футболку, никто не утащил, а вот последние три сигареты в кармане мокрых джинсов тоже безнадёжно промокли. Когда выходили с пляжа, я купил новую пачку, и первая за день сигарета принесла, пожалуй, даже большее облегчение, чем всё, что я целенаправленно делал для того, чтобы избавиться от депрессии.
А потом я позвонил Мишке, и она всё поняла. И сказала, что тогда к Женьке пойдёт. Самое смешное, что к тому самому Женьке. Что-то у них давно уже пытается намечаться. Или Женька так – через сестёр – со мной подружиться пытается? Да нет, ерунда, наверно, полная.
А ещё потом всё было. И было хорошо.
А оказалось, что плохо. Только Сашку расстраивать я не стал. Она вообще всё хорошо сделала, тёплая была и добрая. Она же не виновата, что тоска вернулась в самый момент оргазма.
Нет, я не чувствовал себя предателем. Просто нестерпимо было думать, чувствовать, осязать, всеми другими органами чувств ощущать вместо Татьяны другую, какой бы хорошей она ни была, женщину. Нелюбимую вместо любимой.
***
«Моя печаль застыла неподвижно.
  Я жду напрасно – не придёт никто.
  Ни днём, ни ночью. Ни днём, ни ночью.
  И не приду я сам такой как прежде.
  Мои глаза разлучены с твоими.
  Они утратили доверие и свет.
  Мои уста разлучены с твоими.
  Мои уста разлучены с любовью,
  со смыслом бытия разлучены.
  И руки у меня разлучены с твоими,
  и у меня всё валится из рук.
  И ноги у меня разлучены с твоими.
  Им больше не ходить, им больше нет дорог,
  и не усталости, ни отдыха не знать…
  Увидеть мне дано, как жизнь моя уходит
  с твоею вместе, с твоею вместе.
  Уходит жизнь, подвластная тебе.
  Она мне представлялась бесконечной…
  Одна надежда – впереди могила,
  как и твоя – в ограде безразличья.
  Я рядом был с тобой – мне холодно с другими.
  Моя печаль застыла неподвижно…»
…Я проводил Сашку до дома, сдал с рук на руки Женьке и забрал домой сестру. Внешне всё было нормально. Этого достаточно?
И теперь я просто слушал музыку. Валялся в наушниках (но без футболки уже – хватило духу постирать её наконец, а другой не хотелось, да ну, тепло…) на диване под фикусом в кадке и слушал всё тот же – любимый – альбом. Просто слушал музыку.
 «…Я жду напрасно – не придёт никто…»
…Я ощутил на губах дыхание, запах которого ни с чем и ни с чьим не спутаешь. Как и вкус поцелуя.
Я не хотел открывать глаза. Откроешь, и всё окажется моей собственной выдумкой. Самовнушением. Плодом богатой, но нездоровой фантазии.
Руки путешествовали по моей не защищённой даже футболкой груди, словно вбирая в себя. Словно уже не мне самому, а только лишь ей принадлежало теперь моё тело. «Моё тело уже не моё, только жалкая часть…» Неужели это всё-таки правда?! Хочется верить. Но – страшно. Хочется верить, только если это действительно правда. Хочется, чёрт побери, чтобы это оказалось правдой!
-Вадим!
Всё! Открываю глаза! Это на самом деле она! Так моё подсознание надо мной не подшутит!
Счастье было настолько огромно, что уже не было сил радоваться. Оно словно придавило, раздавило даже, меня.
И вся боль от её отсутствия, которое я успел так явственно осознать, стала ещё явственнее и ощутимее.
И всё же я посмотрел на неё. И она поняла. Всё она, чёрт возьми, поняла!
Ладно. Продолжим.
Я огляделся. Я был не дома. Я снова был у неё. Но – ни обгоревшего уже дивана, ни разгрома… Только…
-Как тебе мой сексодром? – спросила меня Татьяна.
Сексодром?! По-моему, это больше напоминало камеру пыток. Может, кое-какие из её игрушек и были из секс-шопа, но большинство – несомненно из музея Святейшей инквизиции.
А потом было такое дикое и крутое, такое отвязное и неземное садо-мазо. Все наши прошлые разы в пустых пространствах – лишь тень этого раза, который очень уж смахивает на последний…
Она делала так, чтобы больно было нам обоим. Не только физически, хотя и физически тоже. Это здорово было, вообще немыслимо, нереально здорово. Просто слов нет ни для того, чтобы описать это, ни для того, чтобы хотя бы выразить, насколько это… Всё, нет слов, молчу…
Но… Да, я люблю, когда больно. Просто… От меня ничего не зависело. Я ничего не решал. Она решала всё сама. Татьяна – переводится как устроительница, учредительница. Большего соответствия трудно придумать.
Вот с этим её главенством согласиться мне действительно трудно. А так – да перед такой женщиной и на коленях ползать не зазорно. Лишь бы не уходила больше так, что кажется – навсегда…
***
«Я бы мог в одиночестве жить без тебя.
  Это кто говорит, это кто может жить
  без тебя в одиночестве, кто?!»
Зачем она подарила этот диск? Специально, чтоб душу рвал?! Да, специально! Это всё про нас!
А её опять нет и нет. И я тоскую, как Вадим по Алисе, как Чарльз по Анне. Я сам – Максим Чарльз Вадим…
И что?! Я сдамся?!
А вот и нет! Никогда я не сдавался! Все думают, что я неисправимый оптимист. Правильно, наверно, думают?
Неужели я всю жизнь под откос из-за неё пущу?! Нет! Есть друзья, и девок гнать не буду. Не просто выживу – буду жить, а не выживать. Полной хорошей жизнью.
«Я бы мог в одиночестве жить без тебя». А что?! Прямо как у новосибирских австрияков: «Kann leben ohne dich!»
А о следующих строчках просто забудем. Будем считать, что я просто не слушал остального. Что не про нас это всё. Раз уж нет больше нас, а есть я и есть она – отдельно.
***
-Шабалин!.. – Химичка, злая и хромая старая кочерга Марина Ивановна, произнесла это так, словно сказала «Ша, ба-лин» - мол, хватит, блин, ерунду нести. Впрочем, Женька действительно нёс немыслимую несусветную чушь, в простейших формулах с головой тонул. В довершение всего начал доказывать, что двойку ему ставить не за что. Тут-то она его за дверь и выставила.
Сейчас психовать начнёт…
-Можно выйти? – спросил я.
-А что такое? – недовольно поморщилась Маринка.
-А у него живот заболел, - высказался Вишняков – ещё бы он промолчал, если повод нашёл.
-Женьку успокоить, - сказал я – иногда, хоть и редко, правда оказывается правдоподобнее выдумок.
-Иди, - недовольно вздохнула химичка. – Вечно он всё делает с пердежом и рвотой, а потом ещё успокаивать его. Ладно, топай.
Я вышел в коридор. Женька стоял у соседнего кабинета. С сестрой. Оказалось, Сашку с алгебры выгнали точно таким же манером, как Женьку с химии. Так что Женьку успокаивать нужды не было. Как, впрочем, и Сашку – они восприняли всё достаточно весело и с юмором. И тут из соседнего кабинета вышла Надька. Сказала Сашке:
-Еле вырвалась тебя успокаивать, а ты тут веселишься и в моём сочувствии не нуждаешься. Зря вырывалась.
-Не зря, - сказал я. – Не надо Сашку утешать – утешь меня.
 Вообще-то это звучало как шутка – кому могло всерьез прийти в голову в нашей школе, что я могу нуждаться в утешениях. А вот – нуждался. В Надькиных, чёрт возьми, нуждался. Не сопли распускать, не жалости искать – понимания.
-А не напиться ли нам завтра? – подал идею Женька.
-Напиться! – сказала Надька. – Вчетвером.
-А как Игорь на это посмотрит? – спросила её Сашка.
-Никак не посмотрит, - отмахнулась Надька. – Потому что не узнает. Я реально хочу напиться.
-Решено, - сказал Женька. – В воскресенье до десяти спят, поэтому – в одиннадцать возле двенадцатого почтового отделения встречаемся. И – по полторашке пива на брата и сестру. Или больше, если есть желание.
-Договорились? – посмотрела на меня Надька.
-Договорились, - кивнул я всем, но мне самому казалось – только ей.
***
После уроков встретил Глеба – печального, потухшего… Такая мистика у него – врагу не пожелаешь. А тем более того, что он переживает, потому что Ванда уехала… Какой он солнечный и обаятельный, когда радуется, когда улыбается… Но и когда плохо ему – всё равно он добрый и тёплый. Это Пьеро кусаться готов, когда ему плохо. А ему всегда плохо – он просто радоваться не умеет. Вкуса к жизни нет. Только к борьбе. И всё это на Глеба выливается. Только этого Маленькому Фрицу сейчас и не хватало… Только ведь Пьеро этот отъезд тоже ничего себе переживает. И Фрица виноватым если и не считает, то выставляет. А Фриц ещё жалеет его, помочь пытается. Ещё бы наш Пьеро помощь, пусть ту хотя бы, что от души, без оскала принимал…
-Ты зайди к нему утром, - попросил Глеб.
-Ладно, - кивнул я. – Часов в семь. Только он ведь спать ещё будет. А позже у меня другие планы.
-Не, - отмахнулся Глеб. – Это я сова – за компом до утра, а потом спать, пока день не кончится. Петька встаёт, когда его злость разбудит.
-Ладно, зайду, - повторил я.
Зашёл я не в семь, а в восемь – сам за компьютером до трёх просидел, проспал потом всё на свете.
В самом мрачном настроении Пьеро сидел уже у подъезда в кресле. Пояснил мне – словно имело это какое-то значение:
-Дядя Миша, сосед, вчера вынес. Я оккупировал – он сам так и не посидел…
Я закурил. Пьеро молча вытащил у меня из пачки сигарету. Молча закурил – и дальше продолжал молчать. Играла магнитола – сегодня на батарейках, но Пьеро всё наращивает и наращивает шнур, скоро его уже хватит на то, чтобы со второго этажа на улицу тянуть. «Katatonia» - группа воистину замечательная, и всё же зря он всё усугубляет. А альбом этот, «Viva emptiness», я тоже очень люблю. Вот только всё равно зря он… Только с ним разве поспоришь – он всё сам лучше всех знает. Сидит, молча курит. Рыкнуть на него, что чёрт знает что творит? Опять двадцать пять – бесполезно… Вот только разве посидеть с ним, с некурящим, покурить молча – это он понимает.
Диск кончился. Пьеро опять поставил его – в глазах столько тоски, что когда это напоказ, кажется уже позой – и вздохнул: - Рычу на Фрица, а хочется, чтобы пришёл…
-А ты перестань гордыню свою в нос ему совать, - посоветовал я. – Позвони. Он придёт.
-Не придёт, - вздохнул Петька.
-Придёт, - уверенно повторил я. – На вот тебе сигареты, а я пошёл. А ты звони Глебу. Позвонишь?
-Что ж делать?! – с несколько картинной обречённостью произнёс Пьеро. – Позвоню. Только зря это.
-Не зря, - сказал я. – Ладно, мне пора. Тебе Глеб сейчас нужнее. Звони давай.
-Всё, - рассердился Пьеро, - иди. – Вечно он то злится, то слёзы льёт, а то и одновременно. Вот характер! Я бы с таким собой сам от себя застрелился бы уже…
… Я зашёл за угол его дома – и позвонил Маленькому Фрицу. Предупредил, чтобы тот обязательно пришёл, когда Петька позвонит и позовёт его. Он согласился, конечно – а чего такого?! Он же не такой вредный, как Пьеро. Да вообще не вредный…
А мне уже надо было торопиться. Я купил пару полторашек пива, пачку «Максима» - свою-то некурящему Пьеро отдал – и к почте подошел без двух минут одиннадцать. А ровно в одиннадцать появилась Надька.
И почему-то мы испытали, похоже, оба какую-то неловкость. Надька нервно поглаживала бутылку пива, которую, наплевав на все приличия, держала просто так, в руках.
Мы скомкано поздоровались. И тут мне позвонил Женька. И сказал, что они с Сашкой очень заняты… Ну то есть мать обоих наказала за двойки и из дома не выпускает. Что они, значит, не смогут прийти.
Надька всё слышала. И, похоже, не знала, радоваться или огорчаться. Она, я видел, хотела остаться со мной – и тут же бежала такой перспективы. Похоже, она готова была уже отказаться от этой затеи, но я решительно сказал:
-Значит, пьём вдвоём.
И сам не понял, почему не отпустил её с миром.
Но моё решение сделало её словно спокойней и уверенней.
-Где? – спросила она.
Оказывается, в давно известном, родном, хоженом-перехоженом, до последней скамейки знакомом районе можно-таки найти уголок, который при желании можно признать укромным.
Вспомнить и тем более воспроизвести наш разговор невозможно и, пожалуй, бессмысленно: запомнились не слова, не мысли даже – эмоции. А слова были рваными, бестолковыми – всего лишь костыли для эмоций. Невоспроизводимо…
Вспоминается теперь, что, похоже, ей хотелось взять меня за руки – мимика, движения, обрываемые на полпути – всё об этом говорило… Не мог я её отношения не заметить. Да я и давно всё видел. И из обрывков где-то нечаянно оброненных случайных, не до конца просчитанных фраз складывалась ясная уже вполне картина: к Игорю она прекрасно относится, уважает, ценит и его самого, и его к ней отношение. Но ей с ним скучно. И не до конца ещё осознанно, но ей нужен я.
И ведь мне тоже хотелось – взять её за руки, взгляд свой очкастый – да и не нужны мне так уж очки, просто за ними хуже видно, что у меня на уме – в глаза её мышиного цвета устремить… И я тоже не решался… Не потому, что боялся быть отвергнутым, нет, я наоборот боялся быть принятым. Знал: сделай я это – и не будет уже ни ей, ни мне пути назад. А я ещё ждал Татьяну. Всё ещё ждал…
Просто мы пили пиво – и разговаривали. Как-то так вот… Не помню как.
Мне-то – что… Подумаешь, пара полторашек. Не в первый раз… Особенно когда можно на пару минут Надьку оставить и нырнуть в вымахавшие к сентябрю травы. Всё нормально. Я был трезвый. Ну, практически трезвый. Чего не скажешь о Надьке. Но, впрочем, ей это было надо…
Было около половины пятого, когда Пьеро и сидевший у него – как договорились! – Глеб вспомнили, что в пять в «Чайке» Игорь собирался провести очередную, хотя предыдущие так пока ни к чему хорошему и не привели, репетицию – в пятницу всю аппаратуру туда перенесли… Пьеро позвонил мне. Голос его был не то чтобы трезв, но вполне твёрд.
-Идёшь? Ну так давай быстренько ко мне.
-Пойдём? – спросил я Надьку. – Может, не стоит?
-Это судьба… - вздохнула она. – Пошли.
У Пьеро мы были если не через пять минут, то всё равно очень скоро.
…-Ребят, давайте никуда не пойдём, - попросил Глеб – ну вот мирный он был человек. – Лучше репетицию сорвать – сколько их уже прахом пошло – чем перессориться всем.
-«Чайка» - не школа, - резонно, как ей, во всяком случае казалось,  заметила Надька. – Всё путём будет.
-Игорю это всё очень не понравится. Макс, какого чёрта спаивать чужих девчонок, если не ради того, чтоб сделать своими? – всё ещё сопротивлялся Глеб. – Не сделал ведь?
-Не-а, - беззаботно хохотнул я, хотя и скребнуло по душе. – У меня своих много, я не пакостливый. Хотя ради такой можно и напакостить. Она того стоит. Но я не стал пока. Да чего, пошли давайте.
-Ладно, пошли, - вздохнул Пьеро.
В «Чайке» ждали уже Игорь и Олесь с Евой.
-Явились… - недовольно бросил Игорь. – Надь, тебя-то где носило?!
Похоже, колкость, какие-то обидные слова о том, что надоела хуже смерти его правильность и совестливость, что-то такое – едва не сорвалось с Надькиного языка. Но всё же хватило пока ума промолчать. Да, пока хватило. Потому что Игорь всё же хотел знать, почему её в назначенное время не оказалось дома, а также – почему она явилась с теми, с кем являться совершенно не собиралась. Объяснять что-то, хочешь – не хочешь, пришлось, и Игорь тут же понял ещё одну очень для него неприятную вещь: что явилась она ещё и пьяная.
Ева и Олесь стояли в сторонке. Пока ещё мирно.
-Это не наше время, - шепнула другу Ева. – И, похоже, не Игоря с Надькой. И не бабки моей. Дурацкое время. Вообще ничьё. Время без героя. Как поэма у Ахматовой.
Олесь молчал. Ему самому в последнее время казалось, похоже, что жизнь кончилась, что что-то типа того, о чём как-то неприятно вещает сейчас его Ева. Словно действительно попал он в чужой – не про него, да и не про кого вообще – роман, и умер. Молчал пока и Игорь. Как-то даже потрясённо молчал – мне его жалко прямо стало. Не знал он, что сказать. Надьке тоже стало его жалко.
-Прости, - проговорила она. – Я просто устала. Всё как-то накось идёт, все это чувствуют, вот и ты тоже. И я. Устала. Расслабиться захотела. И тут Макса вдруг встретила, - на голубом глазу врала она. – Совершенно случайно, чес-сло! Только пиво, ничего больше. Ни в каких смыслах. Игорь, честно, ты не думай.
-Да ладно, я же не домостроевец какой, - вздохнул Игорь. – Ладно, понял, проехали. Ребят, давайте всё-таки хоть что-то старое попробуем. А то так и к весне играть не будем, людей только подведём.
Ева взяла скрипку, словно давая понять остальным, что пора собираться с мыслями – и начинать работать, а то действительно…
И тут меня кто словно за язык дёрнул. Постукивая руками по корпусу гитары, на которой собирался, да не собрался ещё играть, я зачем-то пропел:
-«…Вспотел от жадности и греет пистолет
        свинцовой тяжестью ладони Евы Браун…»
Я и в виду-то не имел ничего, просто зацепилась, со вчерашнего вечера ещё, за язык песня. Я и не помнил, что Еву Евой зовут. Но Еву звали действительно Евой, Женька – сказки для слюнявых младенцев, поиграли – и будет. Еву звали Евой, и это сдетонировало взрыв.
Положив как-то очень поспешно, почти бросив скрипку на стол, она упёрла руки в боки, и с какой-то базарной прямо-таки интонацией выговорила мне, едва не пристрелив глазами – а такая может и пристрелить:
-Ах, Ева Браун?! Не сам ли со скинами якшаешься?! А на меня, значит?! Вот ведь паразит! Может, правильно тебе Антоха всё время морду бьёт?! Смотри, я не Антоха и не за Антоху, но по морде с превеликим удовольствием сама надавать могу.
Еву не поняли. Никто.
-Чего ты? – удивлённо сказал Олесь. – Он же ничего и в виду-то не имел?!
Но обуздать свой характер гордячки было для Евы задачей если не непосильной, то во всяком случае не той просто задачей, которую она сейчас хотела решать.
-Олесь, пошли отсюда, - под нехорошее молчание товарищей сказала Ева.
-Куда? Зачем? – не понял Олесь.
-Отсюда, - повторила Ева.
-Зачем? – ещё раз спросил Олесь.
-Потому что «Ева Браун», - не унималась его подруга. – Идёшь?
-Нет, - отлично понимая, что ссорится с ней и что погасить ссору при её амбициях будет не так-то просто, что с ней вообще проще поссориться, чем помириться, и всё же сейчас уступить ей – не по совести и где-то даже сродни предательству, сказал Олесь. – Остаюсь. Остынешь – позвони.
Ева развернулась и удалилась с высоко поднятой головой, что, однако, не помешало ей, как потом она сама рассказывала,  заблудиться в подсобных помещениях кинотеатра, делавших его похожим на обычный ДК. Впрочем, это немного охладило её пыл и гонор, и, выйдя на улицу, она подумала, что обида её – глупая и нелепая, и надо бы позвонить всё-таки Олесю. Но попозже, а то ведь гонор-то хоть и поубавился немного, но окончательно не делся никуда, гордыня не позволяла так сразу признать даже очевидную свою неправоту. По-хорошему, понимала она, стоило бы вообще вернуться, но это-то уж было точно выше её сил. Да и заблудиться опять показалось совсем уж унизительным.
…-Говорил же: не надо никуда ходить, - сокрушённо произнёс Глеб. – Нафига нам ссориться-то!..
-Молчал бы уж, ****ый карась!! – взвинтился вдруг Петька – чуть ли не до истерики. – Самый трезвый, ****ь, что ли?! Морали он ещё тут будет читать!
-Пьеро, ты чего?! – попытался я успокоить его. – Ну я действительно не в тему что-то там ляпнул. Глеб-то каким боком?!
-Да пошли вы все на ***! Кровососы! – Пьеро резко и не очень твёрдо встал и направился туда, куда недавно ушла Ева.
-Пьеро! – крикнул Глеб. – Да стой ты, что за шуточки?! Нельзя нам так! – он поднялся слегка поровнее и последовал за своим, что называется, «смертельным другом».
Игорь посмотрел на Олеся. На меня. Вздохнул устало. С Надькиными виноватыми глазами взглядом встретился. Сказал:
-А мне теперь что? Тоже истерику устроить? Вы же просто ничего делать не хотите?!
-Похоже, что и не хотим, - честно признался я – вот всегда хотелось, а сейчас – нет – даже мне. – Просто классно вместе сначала было. А теперь что-то слишком большая стала компания. Вот и начинает дробиться на более мелкие. Вон Денис с Гретой вообще не пришли и, похоже, даже не собираются. А всё закономерно, если разобраться…
-Не хотите – как хотите… - устало вздохнул Игорь. – Была, значит, когда-то где-то группа «Finsternis». Хорошая относительно, но… Действительно когда-то и где-то. А не здесь и не сейчас. Второй состав так и не собрался? Да? – он посмотрел на Олеся – в ожидании, казалось его приговора.
-Не собрался… - вздохнул Олесь. – Только действительно Алису подвели и друзей её…
***
Всё-таки Глеб – он действительно – Маленький Фриц. И говорил я уже об этом, и ещё раз скажу. И даже не раз. Он – настоящий. Очень-очень настоящий. Знакомый с запредельностью. И даже если он успокоится когда-нибудь, он настоящим всё равно останется: в нём и тогда сохранится огромный запас добра и любви. Так что он – маленький Фриц не только для Ванды, но – объективно.
А я, протащив-таки свой маячок сознания через все непреодолимые, казалось бы, преграды, только в таком и нуждаюсь – в настоящем. Это жизнь. Остальное – только лишь видимость её.
И Глеб – именно тот человек, которого я хотел бы видеть своим другом. Пожалуй, лучшим другом. Пьеро? Да, Пьеро тоже настоящий. Но Пьеро – он злой. А такого добра, как злость, вокруг и без него выше крыши. Впрочем, и с ним общаться стоит – может, и помогу ему чем.
Просто они не догадались ещё, что нам может быть хорошо вместе. Догадаются, верю. Когда это я руки опускал?!
Уж музыку-то мы с ними точно будем делать. Настоящую. А без общения музыки не бывает.
Только вот – Игорь. Пусть и говорят они, что нет у них главного, но он всё равно – за главного. И как-то у него так всё правильно, так честно, так по совести, что тоска просто берёт. И сам – правильный, честный, по совести. А мы ведь мятежную музыку-то играть собираемся. И вообще – настоящее, искреннее совсем уж по совести не бывает. Может, и хорошо (хотя вряд ли), если б бывало, но – нет. Закон природы. Приходилось ведь и фильмы там разные из рок-жизни смотреть. Так там вся их жизнь – по большому счёту безбашенная и бессовестная. Потому что честная. Конечно, в фильмах всё утрированно и схематизировано, но ведь смысл и в жизни такой же. Вон тот же Чарльз – гений саморазрушения. А Клаус с Анной – всего лишь идеально подтверждающее правило исключение. Вообще – за гениальность платят многим, совестью – в первую голову.
А Игорь этого как-то не понимает. Хотя и очень не глупый – но вот пресный он какой-то. И Надьке с ним скучно. А он же понимает, как она на меня смотрит. Может, даже лучше неё понимает. Так что особых симпатий ко мне Игорь явно не питает. Как впрочем и я к нему. Хотя и антипатий особых – тоже. Всё спокойно. И скучно поэтому.
Мне ведь надо, чтобы – ураган. Чтобы – долой всё обычное, бытовое. Чтобы – жизнь навзрыд. Чтобы – море.
Мои мелодии ещё пойдут у нас в ход, я верю. Но только вот мелодия без слов – это ведь не песня ещё. А стихи писать меня на эти мелодии не тянет что-то.
Потому что есть то, что хочется сделать своим. То, что и до меня было – ураганом, морем, беспределом, но что я сам мог бы сделать – ещё более беспредельным.
«Досадно, что сам я немного успел,
  но пусть повезёт другому!
  Выходит, и я напоследок спел:
  -Мир вашему дому!
   Мир!
Вашему!
                Дому!!!»
Песни Высоцкого!
Мне казалось иногда, что он их и написал – для того чтобы я спел. Но чтобы это звучало, как нам надо. Тяжело.
Я в последнее время что-то совсем программы писать перестал. На аранжировки перешёл.
«Як-истребитель», «Спасите наши души!», ещё некоторые. Военные, в основном. И, похоже, на сделанном я уже не остановлюсь.
Я их не пел ещё, эти песни. Повода не было. Но они ждут своего часа. И – дождутся. Я на полпути не останавливаюсь.
Тем более что это словно приходит извне, словно снится. А может и правда снится. Словно слышу, как я пою – и «двери наших мозгов посрывало с петель»:
«Сегодня на людях сказали: умрите геройски!
  Попробуем, ладно, увидим, каков поворот!
  Я всё же подумал, чужие куря папироски:
  здесь кто как умет – мне важно увидеть восход!!!»
Мне тоже важно, чтобы случалось что-то самое важное, самое нужное, настоящее. А смерть… Смерть – она на самом деле всё-таки есть… И мой маячок сознания можно погасить, да что там, он и сам норовит погаснуть – только отвернись. Всё в этой жизни по правде, потому что люди живут – и верят в смерть. И я тоже верю – как в смысл. Чтобы жизнь навзрыд была. Без смерти – не будет. «Чтобы туже вязать, чтобы туже вязать, нужно чувствовать близость развязки» - как часто повторяю заклинанием я эти слова…
 Но только маячок свой я пока гасить не собираюсь. Достаточно знать пока, что не гарантирован я от этого…
Я ещё спою всё это – и неизбывную печаль лирики, и цунами злых и дерзких песен – песен борьбы. И не только Высоцкого. Я вижу иногда, и знаю, что раньше-позже, может, позже, но это всё равно ещё будет. Что мог я и с Клаусом бы, а что, «Ich bin der brennende Komet», кто б сомневался… Кто б сомневался, а я верю. Я ещё не спел вслух – но… я знаю, как это будет. И для чего. Ещё есть силы болото это гоповское пошевелить. Или вон с Сукачёвым:
«Пропахнув пожаром, раскатные грозы
  уже полыхают вдали, полыхают,
  но свет их не страшен, он путь озаряет,
  который к тебе мою песню несёт!!!
  О, белла, чао!
О, белла, чао!
О, белла, чао, белла, чао, белла, чао!
 О, белла, чао!
О, белла, чао!
О, белла, чао, белла, чао, белла, чао!!!
 Чао! Чао! Чао!
  Так спите же, братья, под чёрной землёю!
  В горах зацветайте опять, эдельвейсы!
  И, грозы, горите! Ножи, режьте хлебы!
  И, женщины, плачьте, и, всходы, всходите!
  Где нежность и Солнце, где путь и Надежда
  к одной лишь тебе мою песню несёт!!!»
Да, вот надо мне всегда – всё по максимуму – тельняшку на груди рвать. И не думаю, что я не нужен в этой жизни. Только вот негромкий, сдержанный, печальный Фриц, может – он нужнее?! Но тут я не против. Совсем. Пусть. Только вот с Пьеро проблемы. Сентиментальный его фашизм – ну пусть не фашизм, нацизм – меня он иногда бесит. Нечего слёзы лить, если ты боевик. Да, как выяснилось, я тоже умею плакать, но не от обиды, а от переизбытка эмоций. И мне от этого не стыдно. А вот считать, что весь мир обидел такого хорошего – нет, не понимаю. Хотя, может, это моя вина, а не его…
***
Да и стоит ли расстраиваться из-за того, что хочется общаться больше всего – с Глебом, с Пьеро, в конце концов – а приходится – с Женькой, с Серёгой, хорошо, если с Никитой. Дружить «против гопников». Нет, расстраиваться, пожалуй что, не стоит. Но и радоваться нечему. Просто катится вот жизнь по проторённой чужой колее – как у Высоцкого, всё разнообразие – программу хорошую написать или аранжировку к Высоцкого очередной песне. Просто не люблю и не умею навязываться. Сколько-то вот выпадает общения с теми, с кем действительно хорошо – и хорошо. А так – приходится быть королём для тех, кто короновал. Для Женьки, для Серёги, реже – для Никиты, Сашки. Приходится тратить время и силы, хоть и жаль их, на такую нечисть, как Антоха Киселёв, братья Рогозины, Вадик Вишняков, как новенький из параллельного класса, примкнувший к их гопошайке – Женька Золотарёв. Женька наш смеётся: в какое, мол, существо произвольного пола нашего возраста ни ткни, с вероятностью процентов девяносто в Женьку попадёшь. Ну да преувеличивает, конечно, не девяносто, наверно, процентов восемьдесят, не больше. Ладно, шутка. Хотя горькая довольно: из этого огромного процента Женек огромный же процент паразитов вроде тех же Рогозина и Золотарёва. И это опять же о том, что мерзавцев вообще очень много. Много больше, чем хотелось бы…
Всё это обидно – но привычно…
Только ведь общность наша – видимая. Я не с ними. Я – один. И не страдаю от одиночества. И не устаю повторять, что мне с умным человеком – с самим собой – не скучно. И не надо, как это порой – вижу иногда и столбенею, поражённый – пытается Надька сделать, страдальца из меня изображать.
Нет, правильно, нет у меня гордыни. Но – гордость-то есть! В виде чувства собственного достоинства. Как-то мы с Надькой из-за этого – вот надо было, ведь почти и не общались, а вот поссориться умудрились! – поссорились. Когда мне показалось, что она меня пожалеть хочет. Может, на кого другого не взъелся бы, а на неё – осерчал. Тогда она впервые на Анну фон Теезе и сослалась. «Вытирать слёзы и бинтовать раны…»
-И всё же ты меня жалеешь? – брюзгливо как-то сказал я ей тогда.
-Красота не бывает жалкой! – вскинула на меня почти злой взгляд красотка Надин. – Только красота и не бывает.
Вот уж точно – как мордой в кипяток… Я смутился. Я – смутился!.. Ничего себе…
-Ну да, - выдавил из себя. – Нашла красоту неописуемую, невъебенную… У дежурного клоуна. (Сколько раз потом ещё, понял я, придётся ей напоминать о том, что я – дежурный клоун, чтоб на пьедестал не тащила… И куда Игорь её смотрит?!)
Надинка вдруг улыбнулась светло и руки вскинула, словно держит в них что-то прекрасное и важное – шарик Солнца, к примеру… Или – для неё прекрасное – меня. Всё. Молчу. Шутка.
-Ну!.. – Абсолютно безмятежная улыбка! – Да!.. Тем и… Ладно, воздержусь. Помнишь песенку?! – и она начала что-то легонько-тихонько насвистывать. И я вспомнил. И мы, похоже, крупно позабавив большую перемену, вместившую этот наш диалог, запели дуэтом – Надька ещё и дирижировала:
-«Я клоун, весёлый клоун.
   Самим собою я безумно очарован.
   Ну разве
я не прекрасен?!
   Вот это клоун, вот потеха, вот смешной!
   Давайте поля сражений
   объединим в один манеж для представлений!
   Я выйду
   на середину,
   а вы как дети смейтесь,
смейтесь,
смейтесь
надо мной!!!»
  -Ну вот! – сказала Надька с улыбкой. И пошла прочь. А я остался – дурак дураком…
***
Но почему всё-таки Татьяна, а не Надька? Чем Надька хуже?! Тем, что Надька может и хочет быть моей, а Татьяна?..
Татьяна – может? Татьяна – хочет?
Нет?
Что, настолько закоснел в мазохизме своём, что возможное не нужно по определению?!
Ничем же Надька не хуже!
Но вот – нужна Татьяна. Вот так вот нужна – и всё тут. И никакой логики нет и не надо. И быть не может.
Идиот!!!
Ненавижу! Себя, Татьяну, Надьку! Всех!
Всё равно идиот! Всё равно ненавижу!
***
Даже если всё уже забито в компьютер, всё в памяти оперативной держать практически невозможно. Часто вспомнишь что-то важное, и начинаешь вспоминать: то ли писал я уже об этом, то ли не писал ещё? А это на самом деле не так уж и принципиально: если мысль какая на самом деле важная, то и нет греха большого, если повторюсь. Вот ведь и писал уже, наверно, что Фриц – он даже безотносительно к огромной любви Ванды существо в чём-то неземное, а вот вертятся вокруг этого мысли – и всё тут. И не в том дело даже, что сын он Мордера. Просто бывают всё же на самом деле какие-то особые люди. То ли в обаянии немыслимом тут дело (хотя при чём тут обаяние, вон мне тоже многие о таком говорят, а таким, как Фриц, мне не стать никогда), то ли в чём ещё – не знаю. Но это есть. И… И я его понимаю. Сам думаю не так, но его – понимаю. Всё это непонимание, как можно жить в чудовищном ведь в общем-то нашем мире. Просто для меня эта чудовищность – это словно и не минус нашего мира, а как бы даже и плюс. Наверно, я циник непроходимый. Ольга писала где-то, что цинизм – это что-то типа доведённой до абсурда честности с выхолощенными эмоциями. Только вот ни слова не сказала она о том, почему эмоции выхолащиваются. Хотя она и о другом тоже писала: когда человек становится совершенно безжалостным к самому себе, он автоматически и ко всем остальным, другим, делается безжалостным, даже, может, ещё более безжалостным, чем к себе самому. Просто вот прикольно копаться в собственных эмоциях, в боли даже, причём, наверно, в боли даже интереснее. Вот и то, что с Татьяной у нас, я тоже частенько препарирую, заново переживая всю боль. Когда не забуду, что решил считать себя циником…
А Фриц… Ну вот не любит он таких игр, не понимает, как мешать в одну кучу серьёзное с несерьёзным. А я его – со всем этим его непониманием – всё равно понимаю…
А вот Петьку – не понимаю. Вроде и честный – а всё на ненависти. И ненависть – словно по обязанности, словно тоже смоделированная. Не знаю, вот умный он – а не верю я ему. Нет, не то чтобы не верю. Просто кажется, словно сам он что-то себе активно доказывает. Словно вот построил теорию, убеждает себя – и сам хочет верить себе – и не верит. Не получается. Хотя, может, всё и не так на самом деле. Непонятный он какой-то, Пьеро этот. Ведь вот есть за ним такой грешок – любит слезу пустить. Неужели это тоже рисовка?
Но вот в такие моменты жалко мне его делается… И отворачиваться от него я, понятно, не собираюсь…
***
Что там все болтают про полнолуние, про всё такое прочее?! Вон у Варвары Шестаковой есть где-то (опять не помню, где именно) такие строчки:
«Не нужны помело и ступа.
  Атрибутика – это глупо!»
Подписываюсь обеими руками! Абсолютно глупо. Хотя и люблю порой поиграть во что-то такое, заклинания сатанистские побормотать – но это так. Игра. Просто для создания настроения. А для того, чтобы перекинуться, ничего кроме настроения на самом деле не надо. Ничего! А вот настроение – оно действительно необходимо.
Иногда – создать его надо, иногда же – оно просто само создаётся.
Тут я с Татьяной вообще всё забросил, ей всё передоверил, но ведь умел же раньше, сам умел!..
…Я сам не знал, чего хотел. Знал только, что – хочу. Вот крутит душу, вертит. Беспокойством болтает, когда не знаешь, схватиться – за что, остановиться – на чём, заняться – чем, только пальцы по клавиатуре бегают бездумно или просто самостоятельно, словно должно случиться совпадение, которое – подскажет, которое – нужное, единственно нужное, неслучайное.
Вот и давили пальцы на клавиши, ища ответ для сознания, а «Windows media» выдавал вещи словно бы и случайные, но – неслучайные, словно и не связанные между собой, но – рождающие единое спасительное целое…
«Полная Луна. Я там был до рожденья.
  Я летал,
я знал,
да не найти слов.
  Ты всё забрала, я не вижу спасенья.
  ты пришла, и на этот раз я твой улов».
Что ж… Чего-то такого, лунного и запредельного, я и ищу. И уж я-то спасенья не хочу. Хотя его и нет. Нет и не надо. Какое спасенье?! О чём вы?! Обхохочешься!
А вот настроение почти то же – и всё же как бы с другой точки зрения. Только не с моей. Потому что не бегу я от волков. Потому что сам я волк. Как Зигфрид, от которого, вот глупый, очертя голову мчится Эльм.
«…Я ору волкам:
      -Побери вас прах!!!
      А коней пока
      подгоняет страх.
      Шевелю кнутом,
      бью кручёные
      и ору при том
      «Очи чёрные»!!!»
Остыли, почти даже закоченели, ладони, и почти погасло сознание. Вернее, стало другим, таким, что трудно стало, бесконечно почти трудно, отдавать себе отчёт в том, кто я.
Волк? Наверно, да. Но только всё ещё бегали по клавиатуре пальцы почти волчьих уже рук, но всё ещё – человеческих лап…
«Ты хочешь знать число, так знай:
  сегодня Год Дракона!!»
Я помню, помню: ведь не только волком случалось стать, но и драконом. Сейчас-то как?
Сознание не погасло, но всё же – вылетело из головы, лишилось материальности и глупой человеческой веры, что это сознание – всего лишь дурацкое «свойство осознавшей себя материи – человеческого мозга» - напрочь вылетело и лишилось.
Просто был – я. Просто я. Не кто-то в виде меня – не человек, не волк, не дракон даже – просто я. Сознание. Ощущение такой полноты бытия, которая, поди, даже Соколу хвалёному – а я чем хуже?! – не снилась. И Татьяне моей, будь она сто раз всесильная (или не всесильная…) ведьма, тоже не снилось.
Растерзанное (или это впечатление только, и ничего не случилось с ним на самом деле?!) моё тело встряхнули за плечи, посадили спиной к какой-то неважной и потому не запомнившейся опоре. Двое молодых ребят улыбались мне одобрительно и словно зовя в какой-то особый мир. Один был по-вороньи – по-вороному! – чёрен, другой, в очках, чем-то напоминал внешне меня самого. Зачем-то для Эльма Ольга использовала – ну глупо ж это! – мою внешность. Так что не ошибёшься, не спутаешь ни с кем, раз уж читал Ольгины книги. Назгул и Эльм.
Назгул протянул мне пачку «Максима» - вечных моих сигарет, которые на публику вроде как «имени себя, любимого». Я взял сигарету. Закурил. И молчал. И они молчали.
И молчание начинало становиться глупым.
И тогда Назгул заговорил-таки.
-Ты ждёшь, - сказал он, - что мы сейчас начнём посвящать тебя в какие-то тайны.
Я – ждал, наверно. Поэтому кивнул. Эльм – в виде человека он был такой смешной – мотнул головой:
-А вот и нет. Не начнём.
-Потому что нет их – никаких таких особых тайн. Потому что это – не для чего-то. А просто для самого процесса. Просто потому что это здорово. Здорово? – строго вопросил он меня.
-Здорово! – рассмеялся я. – Охренительно здорово! Охуенно!
-Ну вот! – рассмеялись и они оба.
-Теперь будешь знать, что ты это можешь. Что умеешь! – ободрил меня Назгул. Хотя я, похоже, и не особо нуждался в ободрении, всё же его поддержка была приятна.
-Да я и раньше знал и умел, - улыбнулся я.
-Что ж не делал? – недовольно обронил Эльм.
-Делал, - рассмеялся я. – В прошлых жизнях. В этой руки не дошли. Хотя скорее не руки, а сознание, - уточнил я.
-Ладно, - примирительно сказал Назгул. И вздохнул: - Нам пора. Хотя с тобой хорошо. Ты не любишь бояться.
Их превращение в коней не было похоже на муки становящегося Соколом Сокола. Нет, всё было легко и просто. И красиво. И красиво унеслись два вольных смелых гордых коня по каким-то внепространственным просторам.
Ну так и моё оборотничество не было болью. Счастьем, скорее. Боли хватало, пусть и сладкой, пусть и желанной, в человеческой моей жизни. А тут были лишь полнолунное счастье и беспечность.
Я развернул перепончатые крылья и взмыл в чёрную высь.
Я знал, что преемственность сознания сейчас немного собьётся с магистрального своего пути, может, и прервётся немного даже, но и это меня сейчас не пугало.
***
Раньше группа «Tr;nenvoll» пела только по-немецки. И иногда это звучало так:
«Kann leben ohne dich».
А иногда так:
«Kann nicht mehr leben ohne dich».
А теперь Егор Шестаков понаписал им русских текстов, и они не прочь нынче спеть это по-русски. И теперь порой это звучит так:
«Я мог бы выжить без тебя».
А иногда так:
«Но мне не выжить без тебя…»
Это их, таких монстров, таких гроссов, так кидает, а мне-то что тогда остаётся – маленькому, земному, обычному?
Тому, которого она то ли бросила, то ли любит безумно?!
Любит?! Бросила?!
Нет её. Бросила…
А я живу. И не погасил своего сознания.
Да, вот думаю иногда: важное, но не главное в жизни.
А иногда: нет её – и жизни нет. И надежды ни на что нет. И не нужно ничего, кроме неё, и вообще ничего не нужно, раз её нет. И надо умереть. И сознание навсегда погасить…
 «Kann nicht mehr leben ohne dich»…
И знаю: не суждено мне определиться. Всегда будет так, что сегодня вот – так, а завтра – так. Всегда буду знать, что это глупо и мелко, когда застит женщина весь мир, и иногда это будет выручать. А иногда – не будет.
Ну что ж, судьбу вот я такую сам выбрал.
Качания маятника…
Возможно, на всю оставшуюся жизнь. На все оставшиеся жизни…

***
Факультативы хороши хотя бы тем уже, что никакая шушера вроде киселёвской гопошайки сюда никогда не придёт. Можно, конечно, тешить себя мыслью, что каждый день я их вижу, в одном классе с ними учусь – последний год, поскольку даже Антоху, хоть он и учится хорошо, за все его художества в десятый класс никто ни в жизнь не возьмёт, а уж тем более всех этих Рогозиных и иже с ними – двоечников-недоумков. Только слабое это утешение: не вся жизнь к школе сводится, и даже не большая её часть – так что в жизни ещё с таким сбродом пересекаться предстоит от пуза… Но только ведь и хорошее будет. И есть. И факультативы в том числе. Включая сегодняшний – по литературе.
Говорили про Николая Гумилёва. Просто попытались не в суть вникнуть, а проникнуться красотой мистической этих стихов.
Перед факультативом мы с Никитой и Женькой стояли в коридоре – такие все серьёзные – даже я дурака не валял. Просто вот стояли и молчали – Серый с фотоаппаратом цифровым рядом где-то крутился, снять нас хотел. И тут Надька с Сашкой Шабалиной подошли.
-Я знаю, - сказала Сашка, - у них факультатив. Женька утром сказал. Про Гумилёва.
И тут Надька глаза вскинула. Словно опять – проверка мне на вшивость, которую я не пройду.
-Гумилёв – это, наверно, как с Максом в постели?! – весьма смело высказала своё предположение Надька.
Я промолчал. Какая разница, как на этой проверке опозориться – уж лучше молча. Только вдруг опять стало странно, сладко и страшно: чего это она опять? Что с ней?! Неужели что-то серьёзное?! Этого ещё не хватало…
На факультатив я зашёл в несколько всё же смятённом состоянии…
Да дело не в том даже, что – разволновался, а – встало. Тут – Гумилёв, а тут – я сидел и как последний дурак Надьку хотел – впору заурядному недорослю-онанисту уподобиться – прямо от кассы не отходя. Вот я и пытался отдышаться.
Так что – вот. Гумилёв. Николай, как известно, Степанович…
Вадим Игоревич просил нас подготовиться и прочесть самое на взгляд каждого красивое стихотворение так, чтобы все не столько поняли – не это в поэзии главное – а почувствовали, насколько это действительно мистически красиво.
На нашей параллели есть вполне нормальные люди. И в нашем классе даже, если разобраться, не все против нас с Никитой, Женькой и Серёгой. Просто им обычно всё фиолетово. Обычно. Но не у Вадима Игоревича. Вот согласен я, и не только я, что такими учителя в идеале и должны бы быть. В идеале… Где таких на каждый день набрать?!
Значит, читал народец стихи Гумилёва, а я сидел и слушал. Я бы тоже мог прочесть. Я и собирался прочесть «Песню о певце и короле», но почему-то хотелось сделать это после всех. Последний аккорд всегда самый важный, и я надеялся прозвучать именно что этим последним аккордом. А ещё мне после Надькиного заявления (хотя – ну и что такого?!) надо было всё же окончательно прийти в себя. И всё же может быть, и права Надин, и у нас есть с Гумилёвым действительно что-то общее?!
Но вот дошла очередь и до меня.
…«Порвалися струны, протяжно звеня,
      как арфу его я разбил
      за то, что он плакать заставил меня,
      властителя гордых могил.
Как прежде в туманах не видно луча,
как прежде скитается тролль,
он бедный не знает, бояся меча,
что властный рыдает король.
По-прежнему тих одинокий дворец,
в нём трое, в нём трое всего:
печальный король и убитый певец
и дикая песня его».
Хорошо, что у нас есть время всё не то что обдумать – прочувствовать – с обсуждением Вадим Игоревич не торопится никогда. Всё будет – в своё время. И правильно.
Не знаю, почему я остался в кабинете последним. Задумался, похоже. А попросту говоря – тормозило меня.
Последним – это с нашей параллели. Вадим-то Игоревич никуда не делся. И он сказал мне:
-Я думал, ты выберешь «Балладу». Или похожий фрагмент из «Сказки о королях». Очень твои это стихи…
Видя, что я смотрю на него непонимающе, он вздохнул устало и сказал тихо, спокойно, без выражения почти – но именно так и надо было:
-«…Принесли мне вина – струевого огня
       Фея гор и властительно-пурпурный Гном,
       я увидел, что солнце зажглось для меня,
       просияв, как рубин на кольце золотом».
Надька из головы у меня тут же вылетела. И изо всех других мест – тоже. Потому что за этим, за стихами этими моими, которые почему-то не я, а Гумилёв написал, в полный рост стояла Татьяна.
Это было моё… настолько моё, что более моего и быть не может. Но почему-то я не читал этого. И Вадим Игоревич понял это. Протянул книжку, которую вертел в руках:
-Читай всё. Просто у тебя был слишком маленький сборник. Да, всё. Ты поймёшь. А на что особое внимание обратить… Да уж мимо этого ты и сам не пройдёшь.
-Спасибо… - Я взял книжку.
-Иди, - улыбнулся литератор улыбкой мудрого искусителя. Впрочем, он меня и искушал сейчас – что же если не искушение есть стихи Гумилёва?!
-До свиданья, - улыбнулся я и заспешил домой – вся заторможенность куда-то делась. Я хотел искушения. Я знал, что оно ждёт меня. И, может быть, и Татьяна тоже ждёт?!
Эти стихи смешались в сознании в одно целое.
…«Там, на высях сознанья – безумье и снег…
Но восторг мой прожёг голубой небосклон,
я на выси сознанья направил свой бег
и увидел там деву, больную, как сон».
…«В тихом голосе слышались звоны струны,
в странном взоре сливался с ответом вопрос,
и я отдал кольцо этой деве Луны
за неверный оттенок разбросанных кос».
…«И смеясь надо мной, презирая меня,
мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня,
и Отчаянье было названье ему».
Это было – про меня! Это моя сладкая депрессия была подаренным Люцифером – кем же ещё – Отчаяньем! Это Татьяна была «дева Луны», «дева, больная, как сон», «дева с печальным лицом», это ей я отдавал всё самое дорогое, что только было у меня – и это она меня за это казнила Отчаяньем.
Но каким же сладким – ни за что бы не согласился я отказаться от него – было это люциферово отчаяние!..
И вывалился я из реальности обыденной в реальность такую, что и за реальность обыватель не станет держать.
И явились мне снова кони добрые и жестокие, честные и сострадательные. Фёдоров Эльм и вороной Игорев Назгул. Только для меня был сейчас Назгул шестым конём Люцифера – Отчаяньем.
-Ну и в чём он виноват? – спросил Назгула Эльм. Спросил так, словно был этот вопрос риторическим.
-А разве важно, виноват или не виноват? – ответил Назгул. И обратился ко мне: - Разберись, что важнее для тебя: весь мир или женщина, пусть и любимая. Ты хочешь быть слабым? Нет ведь? И от мира отказываться не хочешь?
-Хочу быть сильным, - подтвердил я. – Хочу, чтобы был весь мир. Но не верю уже, что могу, как прежде, всё.
-Ты неправильно выбрал… - Эльм принял человеческий образ и чем-то неуловимо стал опять на меня самого похож. – Женщина не может властвовать над всем миром. Во всяком случае женщина, для которого ты важнее всего мира. А для твоей Татьяны ты – важнее. И пока она ещё твоя.
-Тебе без неё безобразно больно, - перебил его вороной Назгул. – И мир ты весь из-за неё потерял. И если хочешь вернуть мир, пойми, что у тебя есть один лишь выход: отказаться от неё добровольно, не то что добровольно, а по горячему желанию выбрать эту боль, превратить её в эстетство. Только так ты ещё сможешь любить и чувствовать своим весь мир. Но знай: эта боль не может быть вечной, даже если ты сейчас и хочешь, чтобы она на самом деле длилась вечно.
-Хочу, - согласился я. – Пусть не любимая женщина, но хотя бы любовь и боль.
-Нет, - не согласился Назгул. – Любовь пройдёт, боль утихнет. Просто потому что это мелко. Когда ты поймёшь, что тебе нужна не игрушка и не та, для которой ты сам игрушка, а подруга, единомышленница – всё и отболит.
Я улыбался. Я пытался сберечь если уж не лицо – какое там лицо, если приходится, всё-таки приходится признаваться, что растёкся – хотя бы улыбку.
-Сахару хотите? – с улыбкой спросил я их – Эльм опять был конём.
-Нас и дома неплохо кормят, меня Федька, во всяком случае, - отказался Эльм. – Да ты не думай, - стал вдруг успокаивать он меня – а разве я подумал что-то не то, заволновался? Вот так вот – делаешь порой что-то не то, даже на собственный взгляд не то – и сам не замечаешь… - я не вредничаю, просто правда не хочу.
-А я бы горбушку с солью пожевал… - задумчиво закивал Назгул. – Когда ещё домой попаду. Реально?
-Конечно, - подтвердил я и пошёл хлеб Назгулу посолить и принести.
-А что, - сказал Назгул, жуя. – Тебе бы, да и Фрицу, стоило с Дьяволом и Богом переговорить. Не хочешь?
-Хочу, - сказал я. – И Глеб, я думаю, захочет.
-Устроим, - сказал Эльм, хотя, наверно, устраивать это придётся всё же Назгулу. Просто, похоже, Эльма что-то вроде гордыни затронуло – почему это всё Назгул говорит да Назгул, а он, Эльм, молчит?
-Да, устроим, - подтвердил и Назгул. – Или рано или поздно – само устроится. Жди.
И они исчезли. А я очутился дома на диване, под то ли фикусом, то ли пальмой – я сам уже запутался в реальностях этих дурацких – в кадке.
И понял я вдруг, что стихи эти безутешные для меня несут лишь оптимизм, ибо отчаяние – мой союзник, и не стану я растекаться и жалеть себя, а полюбуюсь собой, печальным, одиноким, но гордым…
…«И я понял восторг созидаемых дней,
      расцветающий гимн мирового жреца,
      я смеялся порывам могучих коней
      и игре моего золотого кольца».
Просто у Короля сначала было всесилие, а потом – Отчаяние. А у меня всё будет наоборот. Хотя я себя сейчас и ощущаю в чём-то – королём…
***
Самое плохое часто случается с самыми лучшими. Вот и Глеб нарвался. Вроде бы, по логике, сам виноват, сам Антоху дразнил, с Юлькой спал, с сестрой Антохиной. Вот и получил по голове – до сотрясения. Только друга жалко не только тогда, когда он не нарывался…
Говорят, не сильное оно, сотрясение-то. А только не в этом дело. Обидно Глебу, что вот так его кто-то ненавидит, пусть и такая мразь, как Антон.
Он лежал дома, и можно было к нему приходить свободно. Я и приходил. И слова находились для него, в которых бодрость, пусть в чём-то и деланная, в которых – утешение. Наверно, всё-таки я смог чем-то ему помочь.
И у меня тоже напрочь исчезло подозрение, которое я отметал обычно как беспочвенное, а оно, чтоб ему неладно было, всё равно снова и снова возвращалось. Нехорошее такое подозрение, что если он что-то делает для кого-то, то на самом деле – для себя. Зачем? А когда зачем… Просто иногда – чаще всего – интересы совпадают, что-то взаимовыгодное получается, и тогда в первую очередь он думает, казалось иногда, об интересах именно своих. А иногда ему хочется просто быть хорошим… И исчезает главное – бескорыстие… Бескорыстие в самом высоком смысле…
Не знаю, было ли в этом рациональное зерно, а только думать так мне было невмоготу. Какие угодно недостатки в этом светлейшем человеке пережить можно, но только не лицемерие, неискренность.
А тут ушло это наконец. Само. Я не гнал. Стало казаться, что всё – глупые мои выдумки, и нет за ним никаких грехов в виде задних мыслей…
***
То губы её жаркие чувствую у себя на животе, то дуло пистолета в самом интимном, самом неподходящем месте – и выстрел, и боль, и предательство, предательская сладкая боль – ведь ради меня это, и всё же – пытка, и всё же – предательство.
Пусть! Всё – пусть! Предательство, ещё какое ***-моё – по херу мне это всё. Меня предают, я предаю – что это, когда – Татьяна. Я за ней на коленях куда скажет поползу, даже если это она не ради игры, не ради меня, как она говорит…
«Надвигается ночь, как прозрачная глыба.
  Я растворяюсь в ночи.
  Я в спасительность сумрака верю.
  Он вручает мне власть окутать любовью тебя,
  разжечь в тебе жажду жить в глубинах твоей неподвижности.
  Твою сущность раскрыть, избавленье тебе принести –
  и тебя потерять.
  Днём невидимо пламя…»
И вот, когда уже не веришь ни во что, когда думаешь, что всё, кончилась жизнь – приходит «спасительность сумрака» - и в сумраке – Татьяна. И пусть не только губы её у меня на животе –  но и дуло пистолета совершенно смертоносно – и вот-вот погаснет маячок мой многострадальный. Потому что без неё – а нафиг мне бессмертие?! И ведь не только пистолет – губы ведь тоже ласкают меня… Так, что… Так, что лучше не бывает. И пусть – пистолет! Пусть! Даже хорошо, что – пистолет. Пусть это длится!
А потом – воспоминания свежие, просто новая порция чего-то жизненного, да, того, что даёт силы жить… А её нет, нет, нет!..
Ну как вот с этим жить?! Не с пистолетом, а с тем, что вот есть она где-то, а со мной её снова нет, нет, нет?! Что вновь Вадим её становится обычным, ординарным, ванильным даже в чём-то земным Максимом?!
Что ж… Буду жить тем, что вокруг, друзьями, делом – куда тут денешься?!
Но, может, не последний ещё это наш раз, не последняя встреча наша?!
Смерти нет, жизни наши ещё пересекутся – пусть в бесконечности?!
Я буду ждать…
Я готов ждать сколько угодно. Сколько потребуется, столько и ждать.
Я дождусь. Пусть это слабость моя, но я – сильный. Во всём другом сильный, только не надо отбирать у меня эту мою самую главную надежду. А на слабость сильный человек, известно, право имеет…
***
Ну, пускай смерти правда нет. Пусть так. Но есть грань. Черта, за которой неизвестность, безысходность одиночества и безысходное само это одиночество, и вечность, и неотвратимость, и ужас последнего мига – всё то, что для простых смертных и есть смерть. Та самая, которой вроде бы как и нет. И нимало не легче оттого, как там оно – на самом, якобы, деле…
«…Как ты там, за чертой?
      Где ты там, в тишине?
      Заболел я душой,
      что вернулась ко мне…
  …Эта белая ночь
      без одежд ждёт и просит любви.
      Эта голая ночь –
      пропаду я в объятьях её. Не зови…»
Вся жизнь – словно клип «DDT» «Белая ночь»: расстрелян, умер от ран, снова расстрелян, пал на Финской, на Отечественной пал – снова и снова. Словно всё один и тот же. Вся Земля – огромная братская могила без конца и краю…
И не всем так повезёт, чтоб скончаться скоропостижно – шёл, упал, умер. Или чтоб в спину застрелили, когда не успеваешь понять, что кто-то захотел твоей смерти, и вот она пришла, а ты не заметил – для него тоже мужество надо – для этого знания, что кому-то настолько, до выстрела, мешает твоя жизнь.
Мгновенная смерть, пусть даже насильственная, достаётся единицам. Большинству же достаётся – вкусить и физические муки предсмертные, и всю безысходную неотвратимость, а многим – и оголтелую ненависть врагов, и одиночество, когда близких никогда не увидеть уже, руки не протянуть. Это ведь легче, да, легче, всё-таки легче, когда умираешь, чувствуя любовь того, кто хочет облегчить муки – он их этим уже облегчает…
А наша гуманная медицина добивать считает не гуманным.
Да, пусть-ка человек перед смертью всё вкусит по полной программе – ведь так души растут. Только вот его никто не спрашивает: готов он расти – такой ценой?
Мои предыдущие смерти не были тоже ни быстрыми, ни лёгкими. И хотя протащил я через них проклятый свой маячок сознания, от этого было только страшнее. Это были те самые мгновения, когда всё обостряется, В том числе страх перед вечностью. И перед вечными мучениями.
И все живут, зная об этом, прячась от ужаса этого непроходимого в суету ежедневных бытовых дел, а многие, и зная, предпочитают не понимать, не думать вовсе – до поры, до времени – до прямого столкновения лицом к лицу, и не думать, каково это – другим, жалея в принципе только себя, зачастую для других эту встречу лицом к лицу – ускоряя… И не кромешный ли этот страх превращает в сволочей слабых людей, не почувствовавших органически, глубинной своей сути единства с миром? Это когда пытаешься спастись от своего страха, перекладывая его на чужие плечи, когда несёшь смерть другим, теша себя иллюзией, что отодвигаешь этим свою? Не потому ли так трусливы палачи?! А почему женщины-гинекологи все сплошь поголовно садистки? Потому что женщина эта, которая стала гинекологом, стала этим гинекологом в надежде, что причинив кому-то, а вот другой женщине, многим другим женщинам, такую же нестерпимую боль, которую когда-то причинили ей самой, она станет – в своих глазах! – не единственной страдающей, а потому, может быть, и вообще не страдающей. Она всему миру – виноватым и невиноватым, даже невиновным и невинным – просто мстит за свою боль – а там уж как что получится. И многие мстят, пытаясь заменить свою боль чужой. Крайними вот только всегда оказываются те, кому чужая боль – всегда своя…
Глеб – он ведь Маленький Фриц. Маленький Принц из бухты Фёдорова. И уж кому, как ни ему это всё понимать…
Это хорошо, что он пришёл.
… Звонок заливался соловьём – и ничего. Я не отзывался. Я хотел ему открыть, я чувствовал, знал, что это он, что он хочет моей поддержки, и сам тоже хотел его поддержать – но Татьяну отпускать ради этого я уж точно не хотел. Всё-таки и счастливые минуты, даже когда счастье горькое и больное, не вечны. Татьяна встала, улыбнулась – и исчезла. Может, если б не Глеб, это случилось бы на несколько минут позже? Ладно, нельзя так…
-Ты чего? – буркнул я всё же недовольно, когда наконец открыл ему дверь.
-А ты чего? – отослал Глеб вопрос обратно.
-Ты меня из койки выдернул, - всё ещё недовольно пояснил я.
-А где она? Там? – встревожился Глеб.
-Нет. Ушла. Заходи, не бойся.
Глеб мельком, наверно, отметил про себя, что ушла она, в таком случае, минуя дверь, но мысль эта была неважная. Я смотрел на него внимательно, приглашая говорить. Вернее же – сказать всё. Наболевшее. Мы сели рядом на диван со смятыми простынями.
-Ну? – велел я.
Что-то есть спасительное в том, когда начинаешь говорить о своём главном, останавливаешься перевести дыхание – и собеседник продолжает твою мысль – практически слово в слово, как собирался сказать ты сам. Так было, говорил потом Глеб, ему со мной. Так и мне с ним было. Взаимопонимание – это тебе не любовь, оно всегда взаимно. У нас оно было.
-У меня этот клип на рабочем столе стоит, - сказал я. – Включить?
-Но ведь больно же! – поднял Глеб измученные больные глаза.
-Ну и больно… - согласился я. – Только ведь так и должно быть. Вот ведь вы все думаете, что я гот. А ведь настоящая готика, не та, в которую маленькие глупенькие мальчики и особенно девочки играют – это не просто эстетика смерти, во многом придуманная, мрачность там нарочитая, короче, готика настоящая – это не то, что Ольга называла рок-Смертью. Настоящая готика – это любить и брать на себя вот эту настоящую боль, настоящее страдание и сострадание. Не бежать от  этого, а стремиться ко всему именно такому – настоящему. Кровь… Но когда кровь не до смерти – это позерство. Красивое иногда позерство – и всё равно позерство. Царапнешь по вене, - я действительно нашёл на книжной полке старую ржавую «Неву», царапнул запястье – не по вене, так, кожу чуть-чуть, и кровь, конечно, не потоком, так, капли набегали, - смотришь и успокаиваешься. Да, я сам ещё во многом позер. Но не во всём.
-И ты действительно любишь эту боль? – не поверил Глеб, загипнотизировано глядя, как засыхает, сворачивается кровь у меня на руке.
-Да, - (кровь совсем уже свернулась и не текла, действительно, чего там, пустяки, царапина) сказал я. – Да, люблю. Конечно.
-Но как же?! – не понимал Глеб. – Как же с этой болью – жить-то как?!
-А без неё – как?! – парировал я. – Хотя мне, наверно, во многом вообще проще, чем тебе. Не бояться боли – проще. Моя женщина – ведьма. Самая лучшая, самая красивая, самая умная, самая любимая и любящая на свете – для меня, во всяком случае.
-Да? – глупо спросил Глеб.
-Да, - в упор смотрел на него я. – А вы думали, я только… Она умеет. Да и я кое-что. Но у неё-то – всё навзрыд, все до донышка. С ней всё не так как здесь. Даже зовут меня с ней не так как здесь. Но ведь и ты больше Фриц, чем Глеб. Хоть ты и русский. Но я не о нас с тобой пока. Я – о ней. Пока – пару слов, потом вообще о ней не стану. Самую большую в мире боль, самое большое в мире счастье – всё мне дала – а ведь без скорби ничего нет – и не нужно. Самую большую в мире любовь. Не думай, нет, у тебя – не меньше. Вернее, у Ванды. И моя любовь – это совсем уж отдельная история. Так что тебе этого сейчас не надо. У тебя сейчас своё. Ты сам не понимаешь, что сейчас ты… Ты хочешь вернуть Ванду. Только боишься. Боли, ответственности.
-Да? – опять спросил Глеб. – Не знаю. Вернуть? Вряд ли. Я слишком боюсь. Да, боюсь скорби. Что же делать? Жить? Не жить? Но – как же им всем – такой неблагодарностью чёрной?!
-Тебе надо к Игорю… - пожал я плечами, поймал недоумённый Глебов взгляд и пояснил: – Да не к нашему. К настоящему. Ты что, не читал?! Я знаю, а ты нет?! Хотя ты и был в Полнолунии. Вон Пьеро с ним даже ссориться умудрялся…
-Я был не в Полнолунии, а в особом мире, который Ванда в него, в это Полнолуние, вложила. А к Игорю – зачем мне?
-Он как никто понимает, насколько всеобъемлюща скорбь. И он, не научившись сам с этой скорбью сосуществовать, других всё-таки спасает от неё, и в основном успешно. Спасает, не избавляя. Они, эти его другие, как-то учатся у него жить с этой скорбью…
***
Как они все, однако, легко сдались! Решили, что это не их время, не их роман. Бред! Для каждого человека его жизнь – в первую очередь – его время. Они сдались, я – не сдамся. Хотя ничего не имею против того, чтобы немного уделить лишнего внимания – лишнего, и всё же не лишнего – Ванде и Фрицу. У меня есть своя история, и это меня, может, и спасает, хотя и убивает – тоже. Но и в моих записках немало внимания уделено этой истории – истории Фрица и Ванды. Ванда читала их. Где-то Интернет, где-то – телепатия, где-то просто попадают к Ванде напечатанные на принтере листы. И я тоже – просто вот слышу её голос порой. И Ольга читала. Ванда рассказывала, что Ольга в общем-то всю информацию о происходящем из моих записок имеет. Ну, конечно, и Ванда рассказывает. Поэтому, мол, там, где это допустимо, она целые куски мои лишь чуть-чуть редактирует.
Ей, конечно, неудобно, плагиат, мол, но – события-то реальные… Но – информация-то нужна. Я увидел своё имя на обложке её романа – как соавтора – и вот тогда возмутился. В литературе меня будут звать только Вадимом! В крайнем случае – полностью: Максим Чарльз Вадим. Но никак не просто Максим.
Ольга обещала переделать. Долго ли – в компьютере-то… Ничего ж ещё не издано.
А редактура её… Добропорядочный фикус в пальму превратить – это надо?! Ладно, мелочи. Я уже сам начинаю порой путаться в этих неважных, но дающих ощущение реальности мелочах. Может, правда пальма у меня растёт, а не фикус? Хотя с другой стороны – а она есть, эта реальность?! Она реальна?! Но и без ощущения реальности – страшно невыносимо. Даже мне…
Вообще мы с ней когда встретились – у меня было с первой же минуты впечатление, что мы не то что всегда были знакомы, а даже что она моя родственница самая ближайшая.
Кристоманка – оголтелая. И ассоциации у неё соответствующие. А поёт, кстати, неплохо – не только гитарой владеет прилично, но и голос достаточно сильный и тембр красивый, вполне даже и такие сугубо для мужского голоса песни петь можно, как у «Агаты». Я ей, значит, про имя на обложке, а она мне:
-«Ты просыпаешься ночью от чувства беды приближенья его.
         Это правда: он снова влетает в окно.
   Крылья его – пулемётная лента, огонь его неотразим.
         Ствол воронёный его – суперчлен, и он полон железных сил!»
Тут и я подурачиться не прочь оказался – стал тоже ей подпевать, а скорее просто орать:
-«Пулемёт Максим!!! Максим!!! Максим!!!»
А она:
-Это кто поёт?
-Как, - мол, - кто? Да Вадим же Самойлов!
Она тогда:
-Пулемёт Вадим!!! Вадим!!! Вадим!!!
А плевать, что не было такого пулемёта! Был! То есть есть! Самойлов – чем не пулемёт?! А я?!?!!!
-Только… Я ведь тоже умею… Только об этом – в какой-нибудь другой истории… Я ведь тоже вервольф! Сама ж знаешь – в компе мелочь такую переделать – не вопрос. Да будет, - я рассмеялся пафосности своей фразы, - моим литературным псевдонимом – Вадим Волков.
Не знаю, может, мне это всё просто показалось, но Ольге это моё заявление чем-то не понравилось. Опять же говорю: не знаю, чем именно. Может быть, на самом деле просто показалось. Но возникло вдруг желание разрядить атмосферу, обратить всё в шутку…
Нет, наоборот, слишком много было шуток и безответственного веселья там, где веселиться-то особенно и нечего. Я спросил её:
-Зачем всё же ты сделала, ну вот – написала, так, что Ванда не могла прийти сюда молодой? Сделала так, что – я-то знаю, и не спрашивай, откуда – что тебе же и придётся погибнуть, чтобы она спаслась?! Ты же боишься смерти?! А сама идёшь ей навстречу – буквально напролом?!
-Не понял? – усмехнулась Ольга.
-Не понял, - вздохнул я. Я действительно не понимал.
-Я не понимаю, - опять вздохнула она, - как этого можно не понимать… Не назло же ей! Просто выводок Зигфрида был тут, в «большом мире», задолго до моего рождения. Не я это придумала! Понимаешь: не я! Я не стала бы придумывать так жестоко! А вы все думаете, что я чуть ли не садистка. Они были тогда уже: Шурка, Лайза, Арвид. Меня не спросил никто и ни о чём. И правильно. А сейчас?
-Что сейчас? – машинально спросил я – лишь бы она чувствовала, что я слушаю её.
-А что сейчас?! Можешь себе представить, чтобы Вацлава не было?! Евы?! Это ты ещё ни Генки не знаешь, ни Мишки Сокольского, ни остальных. Они есть.
-Они есть, - согласился я. – Всё, молчу. Я всё понял. Не ты придумала. Само было. Так что же ты-то придумала?
-А может, и ничего… Ладно, всё. Топай!
***
Я снова и снова возвращаюсь памятью в те времена, когда я был стариком, а Ванда – девчонкой. Конечно, сейчас всё наоборот. Но это только с одной стороны. Похоже, где-то в её памяти это так навсегда и осталось – что я могу спасти, помочь, придумать, что делать. Но даже и будь я всемогущ – а я и не всемогущ вовсе! – то что можно сделать в ситуации, когда сделать ничего нельзя?!
Когда Ванда смертельно – ну вот на самом деле смертельно! – устала – что я могу сделать с её усталостью?!
Ещё не знает никто, даже Фриц не знает, даже – сама она, а я вот – знаю. Сидит (и не здесь, а вот вижу я её как наяву) – печальная, усталая, ещё живая, но словно и неживая вовсе – и понятно, что без того, что решил сделать Илья, жить она уже всё равно не будет. И – какие-то пустые слова о том, что и так предельно ясно…
Ну вот что я ей объясню?
Что будет смерть – а она и не смерть даже по большому счёту – а потом всё будет по-другому? Заново?
Будет.
Только вот от тоски это её сегодня не спасает. И не спасёт…
Может, что-то изменилось бы, почувствуй Фриц себя всесильным?
Может, стоило бы им с Игорем переговорить? Не Ванде, а именно ему самому? Ведь в Полнолунии они так и не встретились – не был Глеб в Полнолунии…
Вот эти братья Дыменко… Какая запредельная честность даёт им – всем троим! – мудрость угадывать правду?!
Игорь – он тоже ведь, как и Фриц наш – неизвестно как затесавшийся в сугубо тёмную компанию светлый. Но это нестрашно – кроме совести у него, как и у Фрица, опять же, есть искренность, и они, эти их совесть и искренность, друг другу не противоречат. Наоборот, помогают.
Решено. Если и можно (хотя скорее – нельзя, но как не попробовать реализовать последний, пусть и призрачный, шанс?) что-то сделать, то – надо организовать эту встречу…
***
А устроить, чтобы Фриц сходил в «Трансильванию» к Игорю – не так уж сложно. Хотя сам он не соберётся.
Я догадался, что Игорь сегодня будет там.
И более удачной, чем Надька, спутницы для этой встречи ему не найти. Пусть будет так. Хотя мне и жалко почему-то стало, что она пойдёт куда-то с ним, а не со мной. Впрочем, я знал, что они будут вместе настолько лишь, чтобы оказаться хорошими собеседниками, партнёрами, может, по танцам, в чём-то ещё такого же уровня – и не более того.
Жаль ещё было, что я не узнаю – почему-то уверен был, что ни он, ни она не захотят потом об этом рассказывать, а сам узнавать я не захочу, сочту нечестным – как это всё произойдёт. С другой стороны я знал, что всё получится. Так чего ж ещё?!
Я позвонил Надьке на мобильник. Но ждать, пока ответит, не стал – сбросил. Как и следовало ожидать, она тут же перезвонила мне. А я трубку не стал брать. Она – снова. Снова. И опять. И не один раз – не брал я трубку.
Теперь она будет волноваться, искать кого-то, кто дозвонится до меня. И найдёт Маленького Фрица… И я ему объясню, что надо делать. Хотя мог бы просто ему позвонить. Но тогда Надьки в этот момент не окажется рядом с ним…
-Макс, что за дела? – На его-то звонок я ответил.
-Всё нормально, - хохотнул я в трубку. – Тебя нашла. Так и надо было. Не одному же тебе в «Трансильванию» идти. И не с Гопотёлкой, ясно море. Надька по всем статьям подходит. Кроме Игоря. Но да ведь и Игорь не стена. Тем более – не тот Игорь…
-Сейчас? – не понял Глеб. – В «Трансильванию»? Я тут в сосульку превращусь.
-Не превратишься, - опять усмехнулся я. – Идите. Сейчас. – И отключился.
Как-то, лучшим или нет образом, но Глеб выкарабкается. Игорь поможет. И я помогу – хотя бы тем, чтобы посодействовать, чтоб Игорь помог.
Это другие боятся участвовать в его делах. Вроде бы они этим от своих дел отдаляются. Наивные. Глупо делить такие вот общие дела на свои и чужие. Да, у меня своя история. Но эти дела – тоже мои. Может, поэтому время Фрица и Ванды не перестало быть и моим тоже.
***
Женьке что – Женьке всё равно никто никогда не поверит, что он физику, или математику, или там химию выучил лучше, чем на самую завалящую тройку – он в них плавает хуже, чем мы с сестрой в географии. Как Маринка наша Ивановна опять же говорит, «с пердежом и рвотой». А уж на тройку я ему всегда успею решить. То есть конечно я-то ему решу не на тройку, но он так перепишет, что и на тройку едва наскребёт. Так что Женька не парится – он же со мной сидит – и спокоен. А вот Серёга так пока не привык. Охает, какой Женька нахал и как к своей судьбе относится наплевательски. Только вот учителя к ним относятся совершенно одинаково – в десятый класс ни того ни другого брать не расположены. Ну да Женька себе техникум какой-нибудь присмотрит – уже присматривает. А Серёга всё же надеется остаться. Вот и сейчас – завтра по физике контрольная, а Женька и не почешется. А Серый подошёл, Серый трепыхается. Что, мол, делать. А что делать?! Сесть да подготовиться маленько. Так я ему и сказал.
-Ты готов со мной сидеть? – вроде бы и не хочет верить он – лень, должно, надо бы отмазку найти, чтобы вроде не он ленится, а обстоятельства не таковы, чтобы напрягаться…
-А чего ж? – пожал я плечами – я разве против в красноречии поупражняться, в способности объяснять дуракоустойчиво?! Конечно, мама приехала, домой хочется, соскучился, да ничего за пару часов от меня не уйдёт.
-А где? – Серёга понял, видимо, что работать ему всё равно придётся.
А урок-то последний был – история. В нашем кабинете. Так чего бы и не здесь?! Антон Анатольевич не ушёл ещё.
-Антон Анатольевич! – окликнул я классного руководителя. – Можно мы тут посидим немного, позанимаемся?
-Валяйте, - согласился историк. – Я тут ещё долго буду. Скоро Вишняков придёт долги сдавать… - Энтузиазма в этом не слышалось – Вишняков и для Антона Анатольевича тот ещё подарок. И ведь не остался сразу после урока, обедать, видать, пошёл. А классный сидит без обеда. А, нет:
-Я схожу пообедаю? – спросил Антон Анатольевич. – Вы кабинет открытым не бросите, дождётесь?
-Ага, ладно, - кивнул Серёга. Антон Анатольевич пошёл в столовую. А я начал вдалбливать премудрости физики в голову, не желающую знать ничего кроме Толкина и ролевых игр с вечными битвами на мечах. Ещё задачи решать я его как-то надрессировал, а вот с теорией… Ну вот не понимает он ни что такое математическая модель, ни зачем описывать что-то приближённо, ни что такое инерциальная система и где её взять, раз уж Земля вертится… А наша Марина Яковлевна на физике свирепствует не в пример строже, нежели на математике – понимание теории ей нужно, философское осмысление. А где Серый и где это философское осмысление… Короче, я порядком вспотел, пока хоть что-то членораздельное от Серёги услышал.
И тут открылась дверь и с довольнющей улыбкой – то, что для всех – в порядке вещей, для Вишнякова – повод прицепиться – в дверном проёме показался Вишняков. Долги, значит, сдавать пришёл… Ну-ну…
-Да, - со сладчайшей улыбкой выдал он. – Как известно, русский человек отличается от западного тем, что ему свойственно бескорыстие. Что у русского человека не всё продаётся. Русский человек способен помочь другому – другу! – не из корысти, а за просто так. Да уж, за такими, как наш МММ, несомненно, будущее. – Мерзенькая ухмылочка играла в глазах Вишнякова, кривила его губёнки. – Хотя, возможно, не всё так радужно, и не очень годится партайгеноссе Маргулис на роль русского спасителя человечества. Я думаю, мотивы здесь вполне корыстные и очень даже голубые. Впрочем, зачем осуждать двоих милых симпатичных мальчиков, если они так очаровательно сидят рядом…
-Всё сказал?! – спросил я и поднялся. – Давно в глаз не получал?!
-Ну-ну-ну!! – зайцем заверещал Вишняков. – Не надо! Я же по-хорошему! Я же к тебе всей душой! И всем телом! Зачем же ты хочешь меня бить?! Ты же мне так нравишься!
Вот шут – при всём при том, что я сам шутовства не чужд, это уже мерзкий, совершенно явный перебор. Я сделал движение засветить ему в глаз – и промахнулся. А он и драться не лез, и не убегал – он руку сунул туда, где мужским рукам уж точно не место. Тут уж я не промахнулся. Но если и поставил ему синяк – то под рубахой, на плече – не знаю.
Но он и тут не стал драться.
-Ну не надо, не надо! – вскинул он руки в жесте защиты, увидев, что уже и Серёга поднялся мне на помощь. Впрочем, я помощи не просил – надо бы было – справился бы сам. Но пока было не надо. Вишняков чинно сел за парту, ручки даже сложил, словно примерный первоклассник. Мол, чего такого, сижу, мол, никого не трогаю, Антона Анатольевича жду – пришёл по делам сугубо учебным.
Драться с противником, от драки явно уклоняющимся – не то что подло, а просто противно. Я не стал – опять же не из принципа, а – успею ещё. Позвал Серого, дальше в физику погружаться заставил. Не столько его заставил – себя сейчас заставлять более варварски пришлось. Ничего, справился. Умею. И сделал вид, что не обратил внимание на сказанные словно между делом, на самом же деле – в большом напряжении слова Вишнякова:
-Ничего. Ты мне не отвечаешь – так у тебя ж сестра есть. Может, она сговорчивее будет.
Впрочем, не сделает он Мишке ничего. Не решится. Знает: если что – я его убью. Хотя приглядывать за ней повнимательнее стоит. Да я и так приглядываю. Не хочется всё время плохого ждать, противно донельзя, да только кто меня спрашивает?! Приходится…
Так вот и добили мы физику с Серёгой – не всю, конечно, но на честную твёрдую тройку ему за контрольную. Уже при Антоне Анатольевиче. Историк у Вишнякова долги принимал, а мы физику долбали.
Домой я пришёл в странном настроении: спокойный, но злым каким-то спокойствием. В таком спокойствии убивают, не дрогнув. Хотя убивать я пока не собирался. И знал, что лучше б и не собраться – не в уголовной даже ответственности дело – а руки об такую мразь марать…
Зная уже за собой такую особенность: когда надо что-то понять, обмозговать до окончательной ясности – я включаю телевизор и получаю необходимый толчок – я именно что телевизор и включил. И толчок получил. От давно уже покойного, но всё равно умного Талькова. Может, просто в таких случаях я из любого или почти любого сгустка информации достану информацию именно ту, которая мне нужна. Просто всё или почти всё может оказаться в тему, если понимать, что именно надо понять.
Тальков – умный, да, очень умный и жёсткий мыслитель, хоть и не одобряю я христианства, особенно в патриотизме, обаяние, стать – действительно – князь Игорь, пусть поэт и музыкант – слабый (ум не всегда талант и даже не всегда спутник таланта), так, Говорухин рифмованный, но иногда это и есть тот самый толчок, который нужен.
«Родина моя
скорбна и нема.
  Родина моя!
Ты сошла с ума!
  Родина моя!
Нищая сума!..
  Родина моя!
Ты сошла с ума!»
Мы сами все с ума сошли. Мы научился жить в мире, в котором Запад скупил нашу не только экономику, но и все наши ценности духовные – тоже по преимуществу скупил. Нет, не себе взял – уничтожил, естественно! Мы пытаемся что-то этому противопоставить – хотя бы то, что сами стараемся жить не так – пытаемся дружить по-настоящему, но мы привыкли к тому – и значит, смирились с тем, что живём в мире, где всё добро – за выгоду. Пусть не в деньгах порой выгода – в услугах, в том, чтобы «дружить против кого-то там»… О-о-о, какая же мерзость! Мир гопоты! Но я ныть и скулить не собираюсь. И плакать не собираюсь. Я – боец, и собираюсь – воевать. Как вон и Пьеро воюет. Конечно, от таких, как мы с Пьеро, прок есть только тогда, когда на расчищенных нами территориях такие как Маленький Фриц что-то доброе воздвигают, и грош нам без него цена. Но ведь и он один своей добротой ничего не сделает, если не будет боевиков вроде нас… Нет, мне совсем не обидно, что Глеб лучше меня. И совсем не повод сомневаться в собственной нужности – самого хорошего человека всё равно не найти, достаточно просто быть самим собой – стоящим, и не копировать никого, вот и Глеба тоже. Это даже хорошо было бы, если бы был у меня друг лучше меня. Хорошо бы, чтоб был. Будет…
И всё равно мерзко, что с точки зрения обывателя, с того же самого Вишнякова точки зрения – я должен был не просто так Серёге всё объяснить, а хотя бы заставить его – ему это не проблема – карты контурные рисовать. Да Вишняков – с прибором на него! – но ведь все сейчас или почти все – кроме друзей! – так думают. Вот что особенно-то противно…
И никаким колдовством этого не изменить. Это ведь – не в физическом мире. И что с того, что я умею колдовать?! Колдовать ведь каждый в принципе может – было бы желание и понимание того, что это вполне возможно… Это только чтобы хорошо колдовать, талант нужен – как и чтоб любое дело хорошо делать. Иначе нельзя ничего хорошего по части результата гарантировать. А что большинство никогда этим не занимается – так это по причине косности своей – тупости и ограниченности.
Вся беда, что колдовство разных людей так же складывается нескладно, как и вообще любая, и без колдовства, людская деятельность – и всё в итоге течёт – с колдовством ли, без колдовства ли – туда, куда, наверно, и собиралось само, куда свыше было предназначено течь. Поэтому всё и всерьёз – вся боль, все беды…
Я для порядка ещё понажимал кнопочки на дистанционке – что-нибудь ещё да выловлю подходящее. Конечно!
«Профессионалам
по всяким каналам
то много, то мало
  на банковский счёт.
  А наши ребята
за ту же зарплату
уже пятикратно
  выходят вперёд!»
Какие уж тут комментарии! Было это? Было! Есть? Где?
***
Праздник, который «каждый день» - разве он настоящий праздник? Потому и не праздник, что «каждый день» - ждать не надо, где оно, вожделение, которое и делает праздником праздник?!
Живёшь, делами своими занимаешься – и всё же каждую секунду на самом донышке души теплится окаянная надежда: она ещё придёт.
И когда дождёшься наконец – когда миллион раз уже подумал, что – всё, что – не дождался – вот тогда действительно праздник.
Вот только всё труднее раз от разу убеждать себя, что она унижает меня не для того, чтобы радоваться моему унижению и власти своей безграничной, а – чтобы всю гамму эмоций мы с ней познали. Ну, разок познали весь спектр, хватит уже? Ан нет.  И пикнуть мне не даёт.
И закрадывается крамольная мысль: а мне это надо?!
Может, попробовать возмутиться, попробовать так сделать, чтобы стали мы на равных наконец?
А вдруг всё рухнет?!
Или, может быть, пусть?
***
Злое предснеговое солнце, опаляющее озябшую землю в разрывах туч, штормовые почти порывы ветра, не вчерашнего, пусть и сильного, но спокойного, а, как и солнце, злого, собирающегося засыпать город снегом третьеразрядного циклона  – неплохо – и всё же заурядно, такой весёлый неуют, который – сплошь и рядом, который не удивляет, хоть и зовёт в себя.
Зовёт. Хочется расправить перепончатые крылья, взлететь в циклон этот (Или антициклон?! Вот я географ!) снеговой. Снег – самое то для скандинавских драконов.
Я – дракон. Да знаю, знаю! Здорово!
Я взмыл в эту самому неясную атмосферу странных тревожных снов, где маячок мой едва брезжит, едва теплится. Я не мог даже понять, кто я сейчас – действительно дракон или же полностью бестелесное уже сознание. Но я слишком много знал, я слишком много раз проносил своё сознание между жизнями сквозь бестелесную нематериальность, чтобы всерьёз верить байкам о том, что сознание якобы свойство осознавшей себя материи. Чушь. Но нет, пока ещё шуршали перепончатые крылья. И это нравилось мне. И то нравилось, что для других я был невидим не потому, что на самом деле невидим, а просто я был в небе, а они на земле, и я был всех их, земных, выше и сильнее. Король, действительно, над ничтожным плебсом.
А потом мне захотелось стать бестелесным – просто частью зреющего в небесах снегопада, просто едва теплящимся сознанием. Нет, всё ещё будет, я отдохну ещё, я ещё научусь, не боясь, выключать свой маячок, сохраняя в бессознательности уверенность, что сознание вернётся. Да я уже сейчас мало что понимал. И это радовало.
Нет, понимал! Пронимал простую вещь: для сознания нет расстояний. Могу перенестись куда угодно, а там и материализоваться – почему нет?!
Захотелось вдруг в Находку к дяде Мише.
И опять: почему нет?!
Сознание вспыхнуло, проясняясь, под окнами его квартиры. И… Нет, не стал я материализовывать там своё тело. Нестерпимой болью хлестнул по душе цыганский романс, звучавший с виниловой пластинки – был дядя Миша большим любителем старины, цыганщины – в частности. Николай Сличенко, или Волшанинов – тоже Николай, какая в сущности разница, если больно – на сей раз (ведь совершенно же непонятно, почему!) действительно нестерпимо.
«Наверно бы меня разлука не убила.
  Наверно бы я смог забыть, что ты была.
  Не спрашиваю я: зачем ты разлюбила.
  Скажи: зачем весь мир с собой ты унесла.
Изменилось всё вокруг
и всё ненужным стало вдруг.       
        Солнце встречаю, его не любя.
День провожаю – не любя.
Мир ни к чему мне,
мир ни к чему мне,
         мир ни к чему мне, где нет тебя!..»
Из-за простенького романса всё?! Нет, из-за того, что всё на самом деле так: нет Татьяны – так нет, значит, и меня самого… Действительно: унесла с собой весь мир.
Сколько ни пытался объяснить себе, что могу жить в мире, где нет Татьяны, так ведь и не объяснил ничего. Потому что нельзя в нём жить. Его просто нет – этого мира. На самом деле ведь – унесла с собой, да, да…
Удавалось какое-то время прятаться от самого себя, себя самого обманывать, делать вид, что живу – а больше не могу. Не хочу! Не хочу!!!
Душа рыдала – где там Пьеро такое отчаяние, даже в тот раз, когда впервые пришёл он к Фёдору. Но ведь не было тела, не было на этот раз мокрых глаз… Было ли чего мне стыдиться?! А, собственно… Если бы и плакал – что, не имею права наедине с собой на действительно сильные чувства?!
Но нет, я не плакал. Не было тела – не было слёз – так и запишем. А то ведь, признавая реальность астрала, правду его и существование «на самом деле» (хотя ведь так и есть – существует он…), можно и до того договориться, что и Вадим Игоревич, когда увидел впервые клип о том, как умирала у его ног Алиса, тоже… Нет, стоп… Нельзя говорить даже… Думать даже – и то нельзя!
Так… Спасительно пустился в рассуждения, и чуть стихли в душе рыдания. Это широко ведь довольно известно: в словах можно утопить всё. Любую боль. Не рассуждал бы – не выжил бы.
Выжил. Очнулся на своём диване под фикусом в кадке – не дракон – мальчишка четырнадцатилетний.
С насморком и несильной, но нудной и противной головной болью. Но – ладно. Это, наверно, тело на себя одеяло сознания стягивало… Чтоб то на болях души не зацикливалось, свои, телесные мелкие боли ему подсовывало.
Я взял себя в руки и сел за компьютер. Я давно подбирался к тому, чтобы попытаться, попробовать написать программу, которая бы позволяла людям, подобно тому, как я сам это делаю, сохранять сознание, пусть пунктиром, и между жизнями тоже. Сидел, ковырялся в программе – а не получалось ничего. Так что по большому счёту ничего я и не делал – только носом простужено швыркал.
Вошла Мишка, послушала немного это дело, а потом пошутила – и не зло, понятное дело, а всё же обидно (И это я ищу что-то обидное, да ещё и в том, что сестра делает?! Вот и «нет у меня гордыни»!):
-Что, диарея?
-Да будет тебе известно, - усмехнулся я, что насморк по-научному называется ринит.
-Диарея-диарея, - рассмеялась – совсем на самом деле не обидно – сестра. – Только не из жопы, а из носу.
-Тогда уж скорее энурез… - с почти деланным огорчением вздохнул я.
-Да ладно тебе, я пошутила, - примирительно сказала Мишка. – Зря ты в программу полез – ничего у тебя сейчас не получится, я же чувствую.
-Слушаюсь, - согласился я. Из программы вылез – подключился к Интернету. В почтовый ящик свой залез. И обнаружил письмо с мыла совершенно незнакомого. Но…
Предварено оно было – «Вадиму от неизвестной».
А кто, как ни Татьяна, называл меня Вадимом?..
Я стал читать письмо.
«Вадик! – начиналось оно. – Нет! Лучше: Вадим – ты сам не знаешь, какой ты гордый и красивый.
Это крик души. Помоги мне! Если не поможешь ты, не поможет уже никто. Просто – никто не сможет. Никто, чувствую, не знает рецепта, как справиться с этим. И опять же, чувствую, понимаю: ты – знаешь…»
Ну вот. Опять меня кто-то в чём-то считает всемогущим… А я сам со своими проблемами разобраться не могу. Хотя, может, «сапожник без сапог», и я тоже из тех людей, кто, не умея помочь себе самому, другим – умеет? Может быть… Ладно, попробую.
Я стал читать дальше.
«Я схожу с ума, я умираю – от страха смерти. От непонимания, куда денется моё сознание, когда угаснет; как это – сознание угаснет?! Просто – от немыслимо мучительной непонятности всего сущего и происходящего.
И только ты, мне кажется, знаешь, как мне выжить в этой моей дурацкой ситуации. Ведь, наверно, все боятся – кроме полных идиотов – но не так ведь, как я?! А ты, если и не совсем не боишься – всё равно ты сильный, ты умеешь справляться со всем – даже со страхом. Мне надо только, чтобы ты объяснил мне, как выжить.
Потому что тебя, я знаю, многие считают долбоёбом тем ещё. А это просто жизнь через край. Ты живёшь со вкусом к жизни. Так живут, когда страха нет. Но и пронзительность в тебе тоже, я скажу… неслабая… Такая, какой никогда не будет без страха, без понимания всего страшного.
Значит, делаю я вывод, может быть, и неверный он, но – делаю: страх есть, но он побеждён. Как?!
Я понимаю, что это, пусть даже всё так и есть, не так-то просто объяснить. И всё же надеюсь, что ты попробуешь хотя бы…
А может, и не надо ничего объяснять – просто ещё раз оказаться в постели с тобой…»
Вот как! Оказывается, я с ней и спал ещё?! Так кто же она такая?! И кто кроме Татьяны называл меня Вадимом, кто ещё может знать об этом?! Или – не знание, а догадка?!
«Твоя плоть сама подобна жизни – живая и животворная. Избавляющая от страха…
Не ради того хочу тебя, чтобы даже ты что-то дал, а просто для тебя. Чтобы в руках жизнь держать – тебя. Ты – это ты. Чудо».
Да… Вот комплименты… А всё же приятно читать такое – почему-то верится, что написано искренне. Потому, наверно, что на самом деле написано искренне. И даже удивляет немного – хотя что в этом такого! – что я могу так на людей влиять.
«Вадим, милый! Помоги, пожалуйста! Ну пожалуйста! Если – да, напиши мне сообщение на номер…»
Следовавший за этим номер ни о чём мне не говорил. То ли с чужого телефона она хотела на меня выйти, то ли просто не входила в круг ближайших – чьи телефоны я знаю – знакомых. Сперва я попытался позвонить. Наслушался длинных гудков и согласился на то, чтобы написать.
«Я ещё не знаю способа, как не бояться. Пишу программу, но она не готова».
«Ничего, - моментально отозвалась она. – Давай завтра встретимся в три на углу Калинина и Надибаидзе».
«Хорошо, - согласился я. – А я тебя правда знаю? Это не розыгрыш?»
«Правда», - написала она и больше на связь не выходила.
…Она не пришла.
К трем я выбрался-таки на угол многих и многих встреч – её не было. Никого не было знакомых. Только в самом начале четвёртого пробежали Шабалины.
-Кого ждёшь? – спросил, сбавляя ход, Женька.
-Да так, - отмахнулся я. – Неважно.
-Не меня? – усмехнулась Сашка. И не слушая ответа: - А жаль…
-Нет, - ответил я. А мог бы и не отвечать. Как-то всё оно глупо было…
…Конечно, глупо, подумал я, вернувшись домой и залегая поспать часок-другой – насморк, горло дерёт, голова гудит, то-сё…
Но только проснувшись, я почувствовал, насколько и впрямь всё действительно глупо, и, главное, какой дурак я сам. Ведь это, наверно, Сашка же и была? На свидания, конечно, с братьями не ходят, но в данном случае, похоже, это была проверка на сообразительность. На вшивость… А я позорно провалился…
Так Сашка? Или нет?
Я вдруг почувствовал, что безотносительно к тому, она это была или нет, а я хочу её видеть – милую, мягкую, словно кошка, заботливую, добрую. Я позвонил ей – если это вчера была действительно она, то  был у неё при этом другой телефон – её-то номер я знал, чего там… И мыло её тоже знал давным-давно – совсем ведь другое мыло. Да ведь, впрочем, новое завести не проблема. Да и симку новую – тоже…
-Не хочешь, – спросил я, - развеять одиночество простуженного человека, брошенного на произвол судьбы погрязшими в работе родителями и неизвестно где пропавшей сестрой?
-Хочу, - сказала она – даже по телефону слышно было, как она улыбается. – А Мишка у нас.
-Так скажи ей, чтоб у вас и сидела, пока ты не вернёшься – и приходи. Ладно? Если хочешь… - повторил я.
-Скажу, - согласилась она. – Приду сейчас.
И она пришла. И было хорошо. Вот только когда я спросил её:
-Это действительно ты была? – она сделала вид, что не понимает, о чём я говорю. А может, действительно не понимала?!
Только почему-то всё же я почти уверен был, что это она. Скорее всего, она решила, что так получится (правильно решила!) снова оказаться со мной в постели, и тогда не нужны будут рвущие и выматывающие душу разговоры о смерти – а просто этой постели ей и хватит, чтобы выжить.
И всё-таки – неужели правда она?!
Девчонка с выкрашенными в ярко-синий цвет волосами, обожающая повизжать пронзительным голосом? Позерства хватает…
И что?! Волосы, голос… Что-то ещё знаю о ней? Похоже, нет. Эксцентричная особа? А сам я что – менее эксцентричен? Это что получается, эксцентричность – повод отказать человеку в праве на искренние чувства? Как бы ни всё наоборот было…
Я боялся на самом-то деле, что не то что-то делаю, что снова боль скрутит душу, что будет даже стыдно.
Но нет, на сей раз действительно было хорошо. Только вот голова потом здорово разболелась. Вообще я не привык из таких мелочей трагедию делать и на этот раз не собирался – но отдых мне сейчас был нужен. И я лежал – и отдыхал. А она ласкала меня. Вот так вот – глаза целовала – странная, всегда разная, смешная, весёлая и печальная – эксцентричная, непредсказуемая. С синими волосами… И что такого?
Да вот – ласкала. И вдруг – расплакалась – по-детски, жалобно, беззащитно. И жалко мне её стало. Я взял её мордочку смешную, зарёванную в ладони, в нос мокрый чмокнул:
-Ну чего ты, глупая?! Не бойся. Ничего не бойся. И – я не собираюсь над тобой смеяться.
-Конечно, Надька умеет любить, она – тонкая натура, а я – обычная. Только ты… Ты такой – не потому что кто-то тебя как-то там любит – правильно или неправильно, высоко или обычно. Ты сам по себе волшебное чудо…
Всё-таки она?!
-Брось, - попросил я. – Ну что за глупости…
-Вот так вот глупо, неумело люблю, - то ли вздохнула, то ли опять всхлипнула она. – И никогда не сумею стать такой, какая тебе нужна. Прости за всё…
-За что?! – удивился я – а за что, на самом деле, прощать-то? В чём она виновата, что мне плохого сделала?! Наоборот, хорошее. В себя ещё сильнее верить научила. Или заставила, можно и так сказать. – Наоборот – спасибо за всё.
-Это счастье каждый раз – в постели с тобой оказаться – потому что можно не прятать нежность. Не скрывать и не бояться, - довольно спокойно, хотя и  с горечью сказала она. – Макс, правда.
Значит, Макс. Не проговорилась – или не знает?! Хотя мне не так уж важно было уже, она это писала или нет. Если не она – тем хуже для той: мог кому-то помочь, помог Сашке, а не ей. Захочет та – и той, другой, помогу. Но всё равно это на самом деле, я думаю, Сашка. Или не Сашка. Какая разница?!
И, прервав мои путаные размышления, она поцеловала меня. А я поцеловал её.
Только вот опять – а при чём тут снова Надька?! Почему опять о ней Сашка заговорила?!
***
А вечером пришла Татьяна. И клялась, что не станет больше ни играть со мной, ни – мной играть – всё будет по правде и всерьез. И что исчезать так больше не станет, тоже клялась. И насморк мой вылечила, и боль головную сняла. Без каких-нибудь обычных картинных действий позерских – обыденно, просто.
И без секса обошлась. И как-то так обернула всё, что – и я обошёлся. Хотя и нелегко мне это далось.
…Зато ей, похоже – раз плюнуть.
И мне казалось, что избавление от вечной игры – это только лишь всего – новая её игра.
А когда она ушла, показалось мне, что теперь – если уж не навсегда – то или очень и очень надолго, или – до встречи скорой, но последней…
***
Что между нами общего – между сообществом нашим владивостокским – и новосибирским? А особенно – между теми, кто пробует писать, между Ольгой, Егором и Варварой, Вадимом и мной, Анной и Клаусом? Между бессмертными опять же Ольгой и троими её мужчинами-братьями – и снова – мной? И в книгах – что общего? Почему мы словно постоянно даже цитируем друг друга, путая иногда, кому из нас какая мысль пришла? Почему даже мы, бессмертные, хоть и по-разному, самым главным и серьёзным вопросом считаем вопрос о смерти?
«Чтобы туже вязать,
  чтобы туже вязать,
  нужно чувствовать близость развязки…» Цитирую Башлака – но не цитирую ли при этом кого-то из наших, кто сам уже Башлака процитировал, может быть даже – самого себя?
У всех у нас мысли вокруг одного вертятся: не должна жизнь быть скучной и примитивной, не нужно ей вокруг только лишь физического существования вертеться, вокруг проблем человеческих, должно быть в ней что-то сильное, красивое, некаждодневное. Высокое. Высшее.
И писать мы стараемся настолько честно, чтобы люди воочию почти что увидели, что можно жить интересно, а не примитивными глупыми инстинктами. Ведь можно же! Мы живём! Мы сами – доказательство того, что так жить – возможно. Только становится страшно иногда – а вдруг мы сами себя придумали?!
Нас упрекают частенько в том, что в наших романах много грязного секса. Да, много! Потому что это тоже мощно и красиво.
В нас действительно много общего. Мы и музыку все любим – и во многом – одну и ту же. Во всяком случае «Tr;nenvoll» и «Katatoniю», «DDT» и Высоцкого, Янку и Башлака, «Пикник» и «Агату Кристи» - на самом деле все. Остальное – у каждого своё, а это – у всех. Эти сами люди не все друг друга уважают, знаю. Но только мы их всё равно всех любим: в их музыке есть главное: нерв, говорящий, что нельзя успокаиваться и квакать в болоте обыденности.
В последнее время я только «DDT» и слушаю. Шевчук, конечно, бунтарь, но бунтарь повзрослевший и мудрый. Уже не «шпана уфимская» - мэтр. Хотя «Юрец-огурец» и нравился мне всё же больше, чем Юрий Юлианович… И его мудрость очень иногда помогает. Словно вот посидел-поговорил с ним – а на самом деле просто песни послушал. Башлак не дожил до такой мудрости. Да и не мог. Тогда бы то, что успел, было не на пределе. А оно – действительно на пределе юной, гениальной, больной – на последнем вздохе – искренности. И очень многие из тех, кто не зарос в болоте, не успокоился – именно благодаря ему не успокоился! – были бы тогда не с нами. А Шевчук – да, Шевчук успокоился. Немного. Совсем чуть-чуть. Не успокоился даже, а просто поверил в добро. В хорошее.               
***
Пришёл Глеб. Просто так. С гитарой. Здорово, что пришёл. А то, что просто так – и того лучше. Ничего ему от меня не надо, и я его ни о чём не просил – и в бескорыстии смысл. Главный смысл.
Как-то мы умеем утешать, успокаивать друг друга. Просто разговаривать о главном, понимая, что для обоих это действительно главное, но – просто обсуждать, без воплей на тему «помоги, пропадаю».
А иной раз – просто как вот сейчас – и не говорить ни о чём таком, просто быть рядом. Просто быть вместе, плечо, локоть друг друга чувствовать – и можно петь, дурака валять, вообще любой ерундой заниматься.
Глебушка сел на мой диван, ноги свои длинные-тощие, журавлиные (Он говорил недавно, что росту в нём метр восемьдесят пять, и весят эти метр восемьдесят пять пятьдесят три кило – вот ведь дистрофия гуляет! Он сам про себя говорит – «такой дрищ». Хотя в Пьеро вообще сорок девять, но он хоть не такой длиннющий. Да я сам-то – много ли толще?! Просто кость пошире и жилистый.) под себя подсунул по-турецки, что-то на гитаре изображает.
-Помощь, - говорит, - близка. У тебя дяди Фёдора сборник есть?
Ещё бы у меня да дяди Фёдора сборника не было. И я его собрался было в магнитолу поставить. Но Фриц сказал – в комп. Ну в комп так в комп. «Ехать так ехать, - сказал попугай, когда кот Васька тащил его за хвост из клетки». Поставил я диск, а включить его Глебушка мне не дал. Сам петь стал, ну и я с ним. Во вторую гитару.
-«Доктор едет-едет сквозь снежную равнину.
   Его машину белую вся округа ждёт.
   Человека с кошкой хорошенько двинет,
   и печаль отступит, и тоска пройдёт…»
-А зачем диск-то? – спросил я, когда допели.
-А тащи мобильник, - распорядился он, спрыгивая с дивана. – Давай тебе эту мелодию на мой звонок поставим. Чтобы ты знал, когда я звоню, что помощь близко. Опять же от истинного смысла, что двинет-то их – конопелькой, можно абстрагироваться. Считай, когда вдруг захочется раскиснуть, что двинет тебя доктор, то есть я двину – по уху. Иногда это лучше всего от интеллигентских меланхолий помогает.
-А как ты будешь знать, что надо звонить и двигать по уху? – довольно бодро пошутил – вроде бы пошутил! – я.
-Уж как-нибудь догадаюсь, - заверил Глеб.
Уже само его желание помочь грело. Только знал я и другое: нужно будет помочь – и ничего-то он не угадает. Не потому что не умеет. Он-то как раз умеет. Просто закрутят собственные проблемы, о которых я ведь тоже не всегда вовремя вспомню – и не заметит, что нужен мне.
А я сам-то всегда догадываюсь, когда ему нужен?
-Ты лучше звони, когда тебе в ухо дать надо будет, - хохотнул я. – А то ведь я могу и не догадаться – вдруг внимания не хватит.
-Ага, - важно сказал он. – Ха-ра-а-шо… - это слово всегда звучало у него как-то особенно, ласково, с поднятыми бровями – так, что на самом деле начинало казаться, что всё на самом деле «ха-ра-а-шо».
В итоге на мой звонок мы ему тоже эту песенку поставили.
***
На химии я сидел один – Женька куда-то запропастился. Что тревожило – не было и Вишнякова. Опять где-то отношения выясняют? Почему в таком случае без меня?! Я повернулся к Серёге, и обсуждали мы это, надо признать, довольно громко, громче, чем это было бы прилично, не зря Марина Ивановна крик на радость классу подняла – пока кричит, на стоящего у доски Женьку Рогозина внимания не обращает. Вот гопошайка и ринулась ему подсказывать – раз Маринка выбрала себе на сегодня объект для критики, уже ориентацию не сменит.
А посреди урока распахнулась дверь – и юная и хорошенькая секретарша Верочка сказала:
-Малышева срочно к директору.
Маринка выдала очередную порцию ругани, но я не стал её слушать – у Ольги Борисовны и то интереснее.
Пошёл я совершенно без трепета – особых грехов, во всяком случае таких, из-за которых бывают настоящие неприятности, за собой не знал.
Кто там в кабинете, я в первый момент почти не понял. Потому что изумился почти что присутствию там отца. Но после секундной оторопи разглядел и остальных. Сестру, Шабалиных, Вишнякова. Получалось, я почти угадал – видать, без выяснения отношений тут не обошлось, но и Мишка с Сашкой в этом поучаствовали.
-Она же девочка! – в растерянности, похоже, произнесла Ольга Борисовна. – Матвей Михайлович, ну воздействуйте вы как-то на них! Максим Ваш с Вишняковым всю жизнь враги – водой не разольёшь, но Майя…
-Вызывали? – спросил я – дальше молча слушать было уже неприлично.
-Вызывала, - кивнула Ольга Борисовна. – Вот тут и сестра твоя, и Шабалины в один голос утверждают, что Вишнякову за тебя отомстили. Объясни хотя бы ты, в чём дело?!
Я молчал. Просто не знал, что сказать – что ни скажи – глупо будет и пошло. И можно этим запросто навредить и сестре, и друзьям. Я тянул время. Я спросил:
-А что случилось-то?
-А они его втроём избили. Ничего себе! В том числе две девочки. До сего дня вполне законопослушные. Ты знаешь, в чём дело? Они ничего говорить не хотят. Ничего, сейчас папа Шабалин придёт, может, он их убедит объяснить…
-А папа нас никогда не обижает и тем более не бьет! – сказала Сашка.
-Да я разве хочу, чтобы вас били?! – просто уже взвыла Ольга Борисовна. – Я очень надеюсь, что мирно убедит!
-А пусть Вишняков сам расскажет! – довольно злорадно предложил я. – Я не стану.
-А ему есть что сказать? – спросила Ольга Борисовна.
-Есть, - кивнул я.
-Ты что-то знаешь? – пытала она.
-Знаю, - кивнул я. – Хотя и не конкретно про сегодняшнюю стычку. Да только Вишняк тоже знает. Так что пусть рассказывает.
-Да что я такого сделал?! – оторвав руку от украшенной, как оказалось, хорошим синяком щеки, взвыл мой «закадычный враг и смертельный друг». – Я только Майке Малышевой сказал, что люблю её. Я что – не человек?! Я, получается, и влюбиться не могу?! То есть спокойно, без того, чтобы сразу в челюсть?!
Несколько секунд Мишка, казалось, переваривала услышанное. А потом взвилась:
-По-твоему, в любви признаться и требовать постели – одно и то же! И грозить, что если не соглашусь, изнасилуешь – это тоже объяснение в любви!
-Ничего себе! – присвистнул отец. – После этого то, что они с ним сделали, я лично нахожу вполне справедливым!
Тут открылась дверь, и вошёл высокий, худой, молодой, шумный, всегда весёлый папа Шабалин.
-Что тут у вас?! – спросил.
-Миш, говори уже всё! – вдруг всхлипнула Сашка. Брат сжал пальцы у неё на плече:
-Саш, не надо!
-Надо? – бушующими глазами глянула на меня сестра.
А что – «надо»?! Я же не знал, что именно.
-Я же не знаю, - сказал я, - в чём дело!
-Ладно, я скажу, - решилась Мишка. – Мой брат – человек без комплексов, здесь кроме Вишняка врагов нет, а Вишняк – человек опасный. Так может хоть этим брата спасу – тем, что Вы, Ольга Борисовна, знать будете. Он сказал, ну, Вишняков, что если не меня, так он Макса изнасилует. Что Макс ему нравится даже больше, чем я. Жень, ты ведь тоже слышал. Вон и Сашка тоже подтверждает.
Да… повёл я себя, пожалуй что, по-свински. После слов о том, что эта мразь сестру изнасиловать грозилась – сдержался, а тут – нет. Мы сцепились прямо в директорском кабинете. Отцы нас растащили. Наш держал меня, папа Шабалин – Вишнякова.
Ольга Борисовна была в ступоре. Видимо, раньше в её кабинете драк не случалось.
-Всё! – сказала она, закрывая рот и отнимая от щёк ладони. – Всё! Пока всё! Все свободны. Но! Вишняков! Если что ещё – ты, Рогозины, Киселёв, Золотарёв – пеняйте на себя. Я приложу все усилия, чтобы вы не в спецшколе даже оказались, а в тюрьме. За вами всего и так очень много, а детская комната лояльничает.
-Да не было ничего! – взвыл Вишняк. – Они меня просто ненавидят! И оклеветали теперь!
-Убирайтесь! – измученно сказала Ольга Борисовна. – Это же невозможно! Ни дня без какого-нибудь происшествия из ряда вон!
В коридоре Вишняков опять полез с тем же:
-Надо будет – я тебя всё равно трахну. Лучше отдай сестру!
Мы снова бурно и коротко подрались. Коротко – потому что отцы нас снова тут же растащили.
И тут Сашка – надо же, отчаянная, или – просто смелая, или – не пустыми и не случайными всё же были её слова о любви – включила на прослушивание только что сделанную запись в маленьком – из телефона мобильного – диктофоне:
«Надо будет – я тебя всё равно трахну. Лучше отдай сестру!»
-Всё, сучёнок! Ты у меня на крючке! Только рыпнись, и всё будет, как директриса обещала.
-Пустите! – дернул Вишняков плечами в железных руках папы Шабалина. – Сдаюсь. Ухожу…
***
Папа Шабалин увёл домой своих отпрысков, мой папа – Мишку. Вишняков сам трусливо сбежал. А я, как честная Маша, вернулся на второй урок химии.
Я посмотрел на это ублюдочное действо – нашу химию – и стало противно. И рухнуло презрение ко всем этим мелким тварям, погрязшим, да нет, просто увязшим в обыденной рутине, согласившимся с тем и на то, что эта ежедневность – это и есть всё, что только может быть, всё, чем можно жить, на то, что после смерти ничего не будет. Для них – не будет, потому что не будет преемственности. Просто потому что они не умеют помнить. Не вырастили при жизни умения осознавать себя существом, достойным памяти. Да, такое вот рухнуло презрение. Презрение – это в первую голову. Да, я люблю кое-какие земные радости, но они же в большинстве своём и понятия не имеют даже, что кроме мелких радостей есть что-то высокое, вечное – но это отнюдь не церковное умерщвление плоти. И брезгливая жалость – не ко всем, конечно, а к тем, кто стоит ещё хотя бы жалости. С кем я смеюсь и от нечего делать иногда вдохновенно, но никогда не всерьёз, никогда не искренне, никогда не от всей души валяю дурака – и кто думает в своей высокомерной тупости, что выше меня. К мелким людишкам, которые молятся своему Богу или – что всё равно – своим божкам, да хули, хоть Сатане – разницы нет, а самодостаточными стать не могут. А тех, кто «пирует во время чумы», даже не жалко – хотят страх глушить дебильными удовольствиями – их дело: они – ничтожества.
А главное – рухнуло одиночество. Нереализованная и нереализуемая потребность в тех, кто знает что-то кроме здешней мелкой, хоть и владивостокской, жизни. Тоска о тех, кто рядом и пытается уверить, что мы вместе, хотя это не так – мы просто рядом. Впрочем, не была эта тоска обременительной. И одиночество – оно ведь хорошее… Приятное даже. «Meine lustige Einsamkeit» - это ведь действительно «Моё весёлое Одиночество». Именно моё и именно весёлое. Что все люди, всё человечество для оккультиста… Словно из какого-то действительно другого слоя своего собственного сознания подслушал я собственную свою фразу: «Оккультист не человек». Да, для знакомого с оккультными науками понятия о добре и зле стираются, нивелируются. Потому что злом считается всегда смертельное. Ведущее к смерти, смертельно опасное. А если смерти нет? Нет и морали никакой. И для меня её тоже нет. Что значит – плохо? Что значит – стыдно?! Глупости всё. Ненависть? Но и ненависти во мне нет. Только презрение – невыносимо тяжёлое презрение к стаду. К тем, кто не только не пытается вырваться, но и не считает, что всё плохо, и стоит вырываться. Что-то, доступное в материальной жизни, стоит любить, но ведь это не всё, главное – оно высоко, главное – разбираться и по возможности разобраться в том, что же – действительно главное.
Вся моя жизнь, получается – лишь маскировка?! Или нет?!
…-Чего там?! – тыкнул меня ручкой в спину Никита.
-Отъебись, - отмахнулся я. – Ни *** там интересного. – Без задней мысли сказал – с Никитой ссориться вовсе не хотелось, он мужик правильный, но и разговаривать сейчас – тоже не до того было. Довольно громко, как оказалось, сказал: старая кочерга услышала.
-Малышев! – возопила она. – Ты по-моему только что от директора! Похоже, ты только там и умеешь себя вести!
-Я не хотел так громко! – довольно искренне, не совсем, конечно, всерьёз, но и не откровенно издеваясь, ответил я. – Извините! – под дружный хохот гопотняка.
-Ты вообще последнюю совесть потерял! – совсем взъярилась Маринка. – Женя Рогозин, позови, пожалуйста, Ольгу Борисовну, я при Малышеве урок вести не могу.
-Я могу сам к ней уйти, - предложил я – вот бы ещё я боялся. Прозвучало это совершенно издевательски – мне самому даже понравилось.
Рогозин отправился за директрисой. Я остался сидеть на месте. Тогда Никита встал и сел рядом со мной. Между лопаток хлопнул:
-Ты за сестру не бойся, Шабалин не проворонит, он только с виду дурной, а так надёжный. – А то я сам, можно подумать, не видел, что Мишке с Женькой хорошо… Но внимание Никиты было приятно – вот тебе и высокомерие, вот тебе и Einsamkeit…
Этот марш-бросок вызвал новый взрыв химичкиного негодования:
-В этом классе уже и посреди урока можно гулять пойти! Малышев, я немедленно звоню отцу! – и она стала тыкать в кнопки мобильника – неужели у неё есть отцов номер?! Вот ведь! дозвонилась, надо же! Похоже, подумал я, он не успел далеко уйти – Мишка вечером рассказала, что они стояли возле школы с Шабалиными, говорили, что Вишнякова всё же можно же наверно как-то в узде держать?! Короче, следующее действие было: те же, что и в кабинете директора, Марина Ивановна и девятый «В». То есть даже Мишка и Сашка пришли – не химия, а сплошная свалка. Конечно, Ольга Борисовна меня за мой язык не похвалила, но и Маринке особой поддержке не оказала:
-Если, конечно, делать ставки на таких, как Женя Рогозин, ничего хорошего не получится!
-А я при чём?! – взвыл Рогозин.
-На сей раз ни при чём, - кивнула Ольга Борисовна. – Но чаще всего – при чём-то нехорошем. Но сейчас мы не об этом. Знаешь, Максим, - посмотрела она на меня, - шёл бы ты домой, успокоился…
-Я в порядке, - пожал плечами я.
-Я ничего не говорю такого, - улыбнулась мне она – многие ли могут похвастаться улыбкой директора на свой счёт, хотя это и глупости. – Просто отдохни.
Я махнул Никите, покидал вещички в рюкзак – и вышел из класса. И директриса вышла, и отец с Мишкой и все Шабалины – папа Шабалин тоже же вернулся.
-Давайте-ка идите по домам, - сказала Ольга Борисовна. – Стресс, я понимаю. Лучше не усугублять. Идите. – И она оставила нас в коридоре.
Никого уже не стесняясь – все свои, все всё давно знают отлично – Женька обнял Мишку за плечи:
-Не бойся, всё обойдётся. Мы начеку. Ничего он не сделает, - и, видимо, понял, о чём думает моя сестра. – И Максу тоже. Не бойся, не дадим.
И тут из моего мобильника зазвучало:
«Доктор едет-едет сквозь снежную равнину.
  Его машину белую вся округа ждёт.
  Человека с кошкой хорошенько двинет,
  и печаль отступит, и тоска пройдёт…»
-Какого лешего?! – довольно хамски спросил я Глеба.
-Ничего, - не обиделся он. – Всё ровно. «Хорошенько двинем», и всё хорошо будет.
-Не сомневаюсь, - хохотнул я. Как-то непонятно мне было – и хорошо, что позвонил, но – зачем? И – откуда знает?! И – не надо меня утешать! Хотя – это я что же – в гордыне погряз? В той самой, про которую всегда говорил, а главное, считал вроде бы искренне, что у меня её нет?! Глупо! Не с Фрицем же так! – А может, на самом деле двинем? – перевёл я разговор на более приемлемые рельсы. – По пивку, а?
-Приходи, - сказал Маленький Фриц Глеб.
***
Что крутится вокруг, как крутится, зачем крутится…
Какая-то такая вокруг ерунда… Ничего не увлекает полностью, не захватывает, не интересует. Всё глупое и лишнее. Даже пиво с Глебом пить – а всё равно это глупое дело и тоже лишнее. Или смотреть, как Женька с Мариной Ивановной собачится. Она ему: «У тебя опять всё с пердежом и рвотой», он ей: «Вы меня оскорбляете! Не имеете права!» Вот ведь, действительно, развлекалово то ещё… Скучнее – надо бы – да не бывает. А на тусовки все «готишные» я совершенно уже сознательно положил и даже забил – нечего там делать. Примитивно. А и просто так одиночество своё лелеять – тоже неконструктивно.
Глеб стал было – за пивком-то! – объяснять, что за программу мировую он пишет, но, похоже, пива было ему слишком много, чтобы он после этого мог что-то путём объяснить. Или мне, чтобы я понять мог. Хотя, похоже, всё же ему…
Да не в том дело, что именно он пишет, важно, что вообще – пишет. Я ведь тоже что-то такое в голове держал. И держу до сих пор. Только вот почему-то до сих пор так ничего толком и не сделал. А надо, надо! Это ведь – действительно дело. Надо бы всерьёз, не абы как, заняться – дело стоящее. А то опять из-за Татьяны растекаться начну. А это-то вот как раз совсем не дело.
Можно, к примеру, попробовать написать программу, чтобы материализовать нерукотворное. Чтобы что-то вспыхнувшее в чьём-то мозгу не только в клип или там песню или фильм воплощалось, но и в реальность нашего мира. Как? Да не знаю я пока! Я же её, программу эту, не написал ещё!
Но самая важная для меня программа, к которой я давно уже подбираюсь, да не подберусь пока никак – о том, как научить любого человека маячок сознания в небытии сохранять. Обучающая, так сказать. Верится почему-то, что получится. И что от этого что-то важное и хорошее зависит – от того, чтобы получилось…
А ещё одну Глебову идею я всё же уловил, хотя он пока только название придумал: «Gottwort». Это должна быть программа перехода из мира в мир. Место, где миры смыкаются – оно есть. Но – где оно?! А мы должны найти. Создаёшь для каждого мира в этой программе текстовый файл – и туда-сюда – запросто. Сложно? Да. Но мы всё равно попробуем. Вместе с Глебушкой.
И будет мне уже по Татьяне скулить, а? Самому перед собой стыдно, честное слово! Ну вот не придёт она больше! И что теперь?! Не жить?! Ага, щас!!!
***
А на следующий день пришла Татьяна – только и надо было всерьёз поверить, что – никогда больше. «Niemmer mehr», типа…
И ещё на следующий пришла. И потом опять. И была она кроткой и тихой, и не было никаких безумств, и не ставила она мне больше никаких условий – настолько отказалась от этого, что мне стало этого не хватать: вроде Татьяна, и в то же время и не Татьяна уже – раз не играет. Хотя и сам отказ от игры – не был ли он, не в первый уже раз подумал я, тоже в некотором роде игрой – на чувствах моих, на нервах натянутых?..
А потом я понял, что эта «не игра» её нынешняя – она на самом деле не игра. Просто не стало у неё сил на игру. И не потому в последнее время так редко приходила она ко мне, что не хотела – потому просто, что не могла…
Слишком мертва она была. Слишком трудно стало выходить ей в живой мир – настолько трудно, что на столь любимую игру и сил не оставалось.
И я стал сам выходить в её мёртвый мир.
Вот на самом деле – я не знал, как я это делаю, просто делал – и всё. По наитию.
Кто-то догадывался, какие силы исполинские тратил я на это?!
А кому-то стоило – догадываться?!
***
…Я нежно провёл по её щеке и увидел маленькую царапину. Вернее, две царапины – уголком. Или просто следы от царапин – запёкшуюся кровь. Я хотел стереть её, провёл, чуть теснее обычного прижимая к коже пальцы. И…
Молодая кожа отошла лоскутом, открывая морщины. Татьяна схватила мою руку, с силой отдёрнула, при этом вскрикнула истерически, вскочила.
И ударила меня по щеке. И по другой. И снова по той же – с остервенением, с ненавистью даже. Вскочила, облив меня взглядом ненавидящих глаз – и исчезла.
Не было у меня обид. Только страх. У неё проблемы – что ж. Не только у людей бывают они, и ведьмы, получается, не избавлены. Но если мы любим друг друга, почему она мне не доверяет?! Почему не хочет, чтобы мы вместе попытались решить их?! Она не хочет быть мне другом, а только лишь объектом моего поклонения?! Но я так не хочу!!
Хотя она вообще-то не очень спрашивает, чего я хочу, а чего – нет. Всё сама решает. Лишь бы не решила оборвать всё… Пока мы вместе, рядом – есть хотя бы надежда, призрачная пусть, что мне удастся убедить её, что проблемы лучше решать вместе, а от близости и доверия между нами она не станет для меня менее прекрасной, желанной и неземной.
Лишь бы не ушла насовсем.
Но она ушла именно что, похоже, насовсем.
Нет её такие долгие, такие длинные, пусть и немного их, дни, что они кажутся почти годами. И приходится изображать из себя оптимиста, приходится быть им, приходится других учить даже быть оптимистами.
А в душе – отчаянное понимание, что моя жизнь кончилась, потому что утратила смысл. Из-за женщины. Мелко? Да, из-за женщины. Да, мелко. Только иначе не выходит.
«…Были разбитые окна, в кровь раздиравшие тело Ветра.
      Было пиршество красок, проходила граница болота.
      Шло каждодневное время
      в брошенной комнате,
      в комнате посрамлённой, пустой…»
Просто я натягивал снова кроваво-красную футболку и валился на диван под фикусом музыку слушать. Вот ещё место мне очень нравилось, потому что к случаю тоже подходило:
«Слёзы в глазах и на сердце горе.
  Постылое горе, унылые слёзы.
  Живой человек – ничего он не просит –
  печален в тюрьме и печален на воле.
  Погода печальна и ночь беспросветна.
  Слепого не выгонишь в темень такую.
  А сильный в тюрьме, а слабый у власти.
  Жалок король. Королева на троне.
  Улыбки и вздохи. Гниют оскорбленья
  в устах у немых, в глазах у трусливых.
  Не трогайте здесь ничего – обожжётесь.
  Держите-ка лучше руки в карманах!»
Мне смешно даже. Про Женьку с Серёгой говорят: «Короля играет свита». Да они сами меня за короля признают. А какой я теперь король?! Земля из-под ног ушла… Хотя может и король… Им виднее. Всё ещё король. «Жалок король»… Уже стыдно даже… И хотел бы что изменить, а не выходит…
И я понял наконец со всей отчётливостью, что она меня не любит. Какой же идиот я был, раз это «наконец» наступило так поздно! Впрочем, это как раз тот вопрос, где идиоты все, кто бы ни вляпался. Такой, что идиотом тут быть хочется. Просто хотелось мне думать, что любит. Но… нет. Обожает – да. Но не любит. Она ведь сама всегда доказывала, что придумала меня таким, какого ей самой хотелось. Так вот она ко мне всегда и относилась – как к выдумке своей. Выдумке на её вкус совершенной – да. Но всё равно выдумке. Играли роль только её чувства. Мои – нет. Любить можно – живого человека. Человеку желать добра, на человека, в конце концов, обижаться. Не было ничего этого. Я был для неё всего лишь игрушкой. И, как это ни обидно, в чём-то – фаллоимитатором. Нет, я не против того, чтобы она меня хотела. Но ведь она не меня хотела. Только, получается, тело моё. Тушку, как у нас говорят. Член, если разобраться.
Она всегда думала – и думает! – только о себе. Всегда любила – и любит! – только себя. Она меня позвала, запутавшись, может быть, нарочно, в нагромождении недостроенных, многоэтажных, набросанных как попало и норовящих рухнуть и всех подряд, меня, кстати, первого, под обломками погрести, эстетских переживаний. Я был нужен, чтобы продолжать их строить, делать, может быть, более эстетскими. Я был нужен, чтобы доставлять удовольствие. Сексуальное в том числе и в первую очередь, но не только. Ей, не спорю, доставляло удовольствие доставлять удовольствие мне. И это хорошо было бы в каком-то другом случае, а здесь – нет. Не знаю почему, но – нет. Может, потому, что она не могла предположить, что мне нужно не только удовольствие, но и счастье.
Эгоистка, что и говорить.
Только вот – несчастная в своём эгоизме-то…
Или мне хочется пожалеть её, счастья ей – именно ей, живой, больной, хочется. И отсюда все эти фантазии.
Потому что люблю. Потому что всё равно люблю.
Потому что жизнь без неё – это бред. Не в том смысле, что абсурдна, а – сознание мутится. Я уже вообще ничего не понимаю…
***
Вообще конечно, осудить-то её проще простого. Эгоизм, выросший из альтруизма, из любви, пожалуй, зачастую страшнее того эгоизма, который был таковым изначально.
Хочется чего-то для любимого, да вот, для меня ей, верю, хорошего, да, всего самого лучшего хочется. Но при этом любое моё что-то – что угодно! – что представлялось ей в том свете, что со мной что-то не так – и сразу паника. И постоянно надо бояться, что со мной что-то не так, что-то случилось. Может, для того бояться, чтобы иногда действительно случалось. И паника из-за самой малейшей моей боли – а вот нравится ей паниковать! – настолько порой ничтожной, что я ей не только значения не придаю, но и просто не замечаю. О, как это утомляет. Но… Лишить меня этой муки – и что?! Что от моей жизни, в которой была Татьяна, останется, если Татьяну из неё изъять?!
***
Друзья, говорят, познаются в беде. Только мало кто смысл этой пословицы понимает. Да, беда – это тоже проверка для дружбы, да только не столько в том смысле, что помог – значит, друг, нет – так нет. Нет. Можешь с человеком своей бедой поделиться, значит, считаешь его за друга. Нет – опять же на «нет», говорят, и суда нет.
И опять вывод неутешительный. Не был, ну вот не был, нет, нет, не был я другом для Татьяны, не доверила.
Неужели буду выпрашивать у неё подачки, чтобы хоть что-то сохранить?!
Нет смысла. И не буду, наверно.
Хотя ведь в радости друзья познаются ничем не хуже, чем в беде. Бывает, выдержала дружба испытание бедами, а радостью – не выдерживает. Сопереживать горю легче, чем счастью.
Но ведь в счастье мы были вместе?!
Может, не всё ещё потеряно?!
Ой, да зачем я вру-то себе?! Как же это мерзко!..
***
Надо было что-то делать. Не в смысле – ситуацию с Татьяной брать под контроль, нет, поздно – и как раз не надо этого делать, а в смысле – просто чем-то заниматься. Конструктивным, по возможности. Я же вон знаю, какую программу стоит мне написать, вот и надо писать. А я сидел в Интернете и тупо тыкался, куда придётся. А если честно – по порносайтам лазил. Да вот. И не стыдно мне! И не хочу, чтобы стыдно было. И вдруг такой текстик откопал – аж в осадок просто выпал!..
Некая миссис Глум просто дословно описывала всё, что было у нас с Татьяной в койке. Вывод напрашивался совершенно естественный: эта миссис Глум Татьяна и была. Нет, что про нас это – тут сомнений никаких – даже героя Вадимом звали. Но, может это кто другой с её слов написал – литературно одарённый. Хотя думаю, что и она не бездарна… Но в любом случае – рассказывала она какой-то подруге (Да откуда у неё подруги-то?!) или просто всё то, что позволял я ей с собой делать, будучи уверенным, что это – дело только нас двоих, беззастенчиво на всеобщее поругание кинула – в любом, да, в любом случае это было предательство. И пусть не знает никто, что я – это я, но… Я всё берёг для неё – единственной, а она – со всем светом мной поделилась! А я ей даже сейчас, когда уже всё – совсем всё, не изменяю. Почти не изменяю. В душе, во всяком случае, верен… Хотя и был с Сашкой. Но ведь это же Сашке нужно было?! Порносайт – дело другое, там – обезличка, и я на нём – не как автор, а как пользователь…
Эх, Татьяна, Татьяна…
Как же мне быть-то теперь?!
***
Нет, ну а что?! Они что, все свои дела бросить должны – из-за меня?! А я?! Я должен бы был им позволить сделать это?! Да нет же! Нельзя так. И не нужно. Всё должно быть спокойно, и всё так и будет.
Конечно, все они в последнее время замечали, что со мной что-то происходит. Да я уже сам чувствовал: всё становится слишком зримо, когда хочется скрыть, а не получается… Смех мой беззвучный, который, да, я понимал, больше уже не на смех, а на болезненную гримасу походит, не прерывался почти ни на минуту – и хотел бы я его остановить – и не мог, двойки – даже по любимым предметам, даже у любимых учителей – косяками летели в журнал и в дневник – за лень, за хамство, за прогулы.
Ну, замечали. Ну, подошла Ева пару раз, попробовала поговорить, может, помощь какую предложить (А хотелось ли ей помогать-то?!) – ну зыркнул я на неё – подумаешь, жалостливая – глазом из-под очков с ободранным кое-где в боях с гопотой светоотражающим покрытием, ну, хохотнул очередной раз, ничего, мол, всё пучком – и она отошла, ничего – так ничего, пучком – ну так значит пучком.
И Олесь подходил – вроде и хотелось помочь, но прочно где-то в душе у него сидела уверенность, что мир устроен так безобразно и равнодушно, что никому (и ему тоже, если уж совсем-то честно) ни до чего и ни до кого нет дела. И Олеся я послал – вроде и не посылая, но так глянул – всякую охоту помощь предлагать сразу отшиб. Да нет, на самом деле не посылал – только хохотнул опять смехом своим непрекращающимся, больше уже истерику, сам понимаю, напоминающим, чем действительно смех.
И все отстали: не их это время было, как-то уж так повелось, как – никто не понял, но действительно повелось – это было время Глеба, его проблемы на первый план вышли, все их почему-то, сами не зная почему, решали… Вся беда – что и они не решались. Его время… Несчастливое только…
И Грета с Денисом отстали, и Игорь с Надькой, и жили спокойно, да вот, могли жить, хоть и догадывались, что рядом почему-то (И почему бы это?!) жизнь рушится – не чья-то неизвестная, а очень близкая, другу (А действительно ли они меня другом считали?! Есть ли хоть капля обоснованности у моих то ли скрытых, то ли не совсем, обид?!) принадлежавшая – и всё же чужая…
Хотя Надьке – было всё-таки больно ей на всё это бесчинство моё смотреть. Но и она помалкивала.
Хорошо, что помалкивала. Иначе не представляю, что бы могло случиться, что бы я с ней сделать мог…
Пьеро и Глеб ненавязчиво, и именно за эту ненавязчивость, а не за то, что держались, спасибо им, держались со мной рядом. Но они пытались вести себя так, чтобы и меня, и себя тоже убедить, что всё в порядке. А может, и на самом деле всё в порядке, а всё, что я выдумал, чушь на розовой водичке?
Ну не умирает же никто, в самом-то деле! Ничего событийно непоправимого не происходит, а что бешусь, что – в неадеквате… А кто никогда не бесился?! Они рядом, и этого, по идее, должно быть достаточно. Не умирать же им теперь, не садиться рядом поплакать?!
Однако, когда вечером я позвонил им и попросил прийти, примчались тут же – по первому зову.
Они встретились у подъезда и ко мне зашли уже вместе.
-Родители в гости с ночёвкой ушли! – Я изо всех сил старался вести себя так, чтобы поверили они, что я на самом деле радуюсь. – Пьём? У меня водки четыре бутылки!
Играл «Hemorrhage», четыре бутылки и три довольно больших бокала, больше похожих на стаканы, стояли на столе, тут же валялось несколько, в том числе начатых – а ещё бы смотрел я на такие мелочи, есть у меня открытая пачка или нет – не оказалось под рукой, так проще ещё открыть, чем искать уже открытую – пачек «Максима».
Да вот! Водка и сигареты! И всё! А чего вы хотели?! Напиться – так напиться. Я лично этого и хотел – именно что напиться. Может, приглушит свой ослепляющий свет мой маячок сознания, даст мне пусть не забыться, но думать какое-то время, что – забылся. Просто о Татьяне не думать…
Это здесь, в физическом мире, играл «Hemorrhage», но не особенно-то был он и нужен, мне, во всяком случае, потому что в голове играло совсем другое:
«Мы рвём, и не найти концов.
  Не выдаст чёрт, не съест свинья.
  Мы сыновья своих отцов,
  но блудные мы сыновья!
  Приспичило и припекло!
  Мы не вернёмся, видит Бог,
  ни государству под крыло,
  ни под покров, ни на порог!
  К чёрту сброшена обуза!
  Узы мы свели на нуль!
  Нет ни колледжа, ни вуза,
  нет у мамы карапуза,
  нету крошек у папуль!!!»
Потому что вот собрались вместе трое блудных сыновей, и лишь только это – только лишь то, что они – блудные сыновья, удерживает их, то есть нас, вместе…
…-Это всё? – осторожно спросил блудный сын Глеб.
-А жрать и дома можно, - непочтительно фыркнул я. – Пьеро, а ты сатанист – почему? – Самая подходящая тема это сейчас для разговора была – и в ране мазохистски поковыряться, и не говорить о том, как больно, как плохо – мне самому. Да, не гордец… Но ведь сказать, что больно, не только другим в этом признаться, но и себе – значит, согласиться с этим, согласиться с болью и на боль.
-Просто сатанист, - ответил мне Пьеро. – Или, можно сказать, по убеждениям.
-Это как? – вертя на пальце пентаграмму на кожаном шнурке и поглядывая на пачку сигарет на столе, спросил Глеб. – А курить где будем? Здесь?
-Здесь, - отмахнулся я. Вот ведь ерунда. Сейчас я уж совсем не об этом думал. – Мы о сатанизме. А ты, Глеб, почему?
-А я может и не сатанист, - пожал плечами Глеб. – Вот Ванда – она да.
Взглядом спросив у меня разрешения (Вот смех! Что, мог бы не разрешить?! Я ж их за этим и звал!), Глеб, закурив, открыл бутылку и начал наливать.
-По полному лей, - встрепенулся я – это было ненормально, но кроме алкоголя меня сейчас и не интересовало ничего, кроме той мифической надежды на то, чтобы отключится.
-Не-не, - испугался Пьеро. – Мне не надо целый – без закуски-то. Ша, Глебушка.
Себе и Пьеро Глеб налил меньше половины, мне же – полный стакан.
-За нас,  -  беря сигарету,  сказал я.   –  За  проклятых.  –  И быстро выпил.
-Это не мы прокляты, - возразил Пьеро. – Это вообще все думающие и чувствующие люди – прокляты. А ты, похоже, сатанист, ибо считаешь, что бог от тебя отвернулся и тебе не к кому приткнуться, кроме как к Сатане.  А  бог  не  от  тебя  отвернулся,  а
опять же от нас ото всех. А я сатанист потому исключительно, что мне не нравится бог, а нравится Сатана. И ни за какие блага душу я не продавал. Я её ему отдаю совершенно бескорыстно.
-Выключи музыку, - попросил Глеб, валявшийся с сигаретой на моём диване. – Или включи что-нибудь более true black. Напрягает такой стёб, голова болит. – Он выглядел действительно бледно и нездорово – ну вот не на пользу водка-то… особенно без закуски… - А сатанизм, я думаю, вот только не знаю: мне-то самому это надо? – считают красивым те, кто в жизни с болью столкнулся прежде, чем с позитивом. Вот типа как мы с Пьеро. Вот про тебя ничего не знаем. Рассказал бы. А остальным, кто в шоколаде, всё равно.
-Перетопчетесь, - бросил им я. Было немного обидно из-за музыки, которая и мне-то по большому счёту не нужна сейчас была – да, что-то совсем я расклеился, раньше на такие мелочи я вообще внимания не обращал, но ладно, пусть, расклеился и расклеился. Вот в кучу собираться что-то не хочется – вот это совсем скверно. Впрочем, плевать. Да, малость обиделся, но смолчал, музыку выключил.
Всё так же лёжа у меня на диване, Глеб дотянулся до валявшейся у него за головой гитары.
-«Мне допеть… не даёт этот город уснуть
    и забыть те мечты, чью помаду не стёр на щеке…»
-Прекрати, - сорвался я. Куда ж ещё – и так уже запределье боли!.. Не могу!! Это я-то не могу?! Но – да, я, да, не могу!
-Что случилось? – встревожился Глеб.
-Ничего. Татьяна… - начал я и осёкся – не надо об этом. Но ведь действительно не вернуть слетевшего в отчаянии слова…
-Что Татьяна? – спросил Пьеро, даже о факте существования таковой никогда не слышавший. Вот и всё! Вот и не надо ему ничего слышать! Вот, собственно, и поговорили…
-Ничего, сказал же, - оборвал я его.
-Макс, ты чего?! – рассердился Пьеро. – Мы же по-человечески, а ты рычишь. – И тоже закурил, как обычно бывало с ним, стоило ему только лишнего выпить.
-А я не просил по-человечески, - несло меня без тормозов. – Татьяна в нашем мире чужая. Всё её тут раздражает. И тело временное раздражает – особенно сильно. Да всё равно мне, - в сердцах стукнул я кулаком по колену – что же это: надо остановиться, замолчать – а не могу, раскис и в кучу собираться – не хочу!!! – какое у неё тело – настоящее, временное, красивое, некрасивое – какое есть! Мне всё труднее живому ходить в её мёртвый мир! А ей здесь не нравится! Уходит она от меня!! Давайте ещё выпьем!
-Брось ты, - сказал, наливая (себе и Пьеро снова понемногу, мне опять же – полный стакан), Глеб. – Из-за бабы-то… Старая присказка, а актуальности не теряет…
-Сам ты баба, - несердито уже бросил я. – Пьём! – Я одним духом выпил стакан. Первая бутылка была пуста.
-Жизнь трагична именно потому, - сказал Пьеро, и глаза его снова, может быть, уже по привычке, увлажнились, - что никто не может влезть в чужую шкуру. Чужую боль как свою почувствовать не может. Чужая боль не убивает, к сожалению…
Сидевший теперь на полу у столика Глеб притушил окурок в пепельнице из старой сигаретной пачки и уже опять вертел на пальце пентаграмму на изрядно замызганном и потёртом шнурке. Он попросил Пьеро:
-Ой, только не начинай, пожалуйста, опять… Давайте лучше ещё выпьем и споём!
Я снова налил – в тех же пропорциях. Никого не дожидаясь – третий раз, третий тост, за мёртвых – молча.
Глеб ещё покрутил на пальце пентаграмму, махнул рукой и взял гитару:
-«…И вот винтарь в моей руке,
        и вот мой палец на курке.
        Плюётся кровью мёртвый рот
        и речь такую он ведёт:
       -Ich mach’ mich tot, ein b;ser Scherz…»
-«…Самоубийства шуткой злой
        я издеваюсь над тобой…» - включился Пьеро.
-Классная вещь – самоубийство, – хохотнул опять я. – Прикольная.
-Давайте пить, - предложил Глеб. – А то мы такими темпами заснём раньше чем выпьем. – Он отложил гитару, примял в той же пачке очередной окурок – и когда только сигарету опять взял?! – и снова крутил и крутил – механически, машинально – на пальце пентаграмму. – Я наливаю?
Вторая бутылка опустела.
-Кто же так пьёт?! – не совсем уже послушным языком сказал я, открыл третью бутылку и поднёс горлышко ко рту. Покрасоваться можно в любой, даже самой проигрышной ситуации…
-«И не отнял, покуда дна не увидел…», - печально усмехнулся, глядя на меня, Пьеро. А что, наверно, я на самом деле уже печальное зрелище собой являл… – Глебушка, дай-ка мне тоже сигарету…
Я слегка, конечно, облился, но – выпил и не кашлянул даже.
Что-то совсем уж странное делала нынче водка со мной… Не про то разговор, что нарушалась – не так уж и сильно она нарушалась-то! – координация движений, просто все привычные логические схемы летели в тартарары,  и  вместо  них  –  вполне  по
законам логики, но из чудовищных посылок исходя, строились схемы новые, еще более чудовищные, чем эти посылки…
…-Это я так совсем трезвым останусь, - возмутился вдруг Пьеро.
-Открывай четвёртую бутылку, - распорядился я и хотел встать, но ноги меня уже не послушались, - да разливай уже всё, всем по полной.
Мы допили, минуту Глеб смотрел на нас замутившимися глазами, потом торопливо и нетвёрдо поднялся и пошёл, считая углы и ища, похоже, пятый, в сторону туалета.
-Ну вот, - резюмировал Пьеро, - Глебушка уже до блевотины допился. – И, прислушиваясь к своим ощущениям: - Мне, что ли, очередь занимать? Ты как?
-Как огурчик, - пьяно усмехнулся я.
Вернувшийся Глеб добрался до дивана, но, похоже, лучше ему не стало. Воротник рубашки, хоть и свободный, казалось, душил его, он дёрнул этот проклятый воротник, отскочила пуговица – и случилось то, что давно уже должно было случиться: старый шнурок порвался, упал на пол вместе с пентаграммой. Глеб измученно свесил с дивана руку, нащупал пентаграмму, сунул мимо кармана – на диван уронил. Застонал, завозился, водворил-таки её в карман джинсов – и спешно снова сорвался в сторону туалета.
Я быстро бросил руку к шнурку и – со шнурком – в карман.
«…Среди заросших пустырей
      наш дом без стен, без крыши кров.
      Мы как изгои средь людей,
      пришельцы из иных миров.
      Уж лучше где-нибудь лежать,
      чтоб потом с кровью пропотеть,
      чем вашим воздухом дышать,
      богатством вашим богатеть!..» - это, а отнюдь не «Hemorrhage», звучало в голове.
…Глебу, похоже, всё-таки полегчало: спотыкаясь, он вернулся из туалета, упал возле дивана – голова на руках на диване, зад на полу – и заснул.
-Ну и вонь тут… от нас, надо полагать?! – поморщился, опять включая «Hemorrhage», Пьеро. – Особенно от Глебушки – не умеешь пить – так не берись, я так понимаю. – Руки его двигались всё медленнее и медленнее, и спустя несколько минут сном праведника спал уже и Пьеро.
Логические цепочки в голове у меня сходились на том, что Глеб и Пьеро пьяны беспробудно. Сам же я казался себе едва ли не трезвым. Только вот ноги, - подумалось, - плохо слушаются. Всё-таки выпил лишнего. Но пусть. Не так страшно ломать последний стереотип, именуемый кем-то сдуру жизнью.
Я попил воды из кухонного крана. Намочил брусок, на котором точили кухонные ножи, и до бритвенной остроты наточил перочинный свой ножик. Особенно кончик его.
Ни Глеб теперь не помеха, ни Пьеро. Когда они проснутся, всё уже будет кончено. Не в том дело, что мне плохо, что я не могу и не хочу жить без своей ведьмы, а в том, что я хочу, да, очень-очень хочу, несмотря ни на что, даже на то, что мне самому предательством кажется, жить с ней. Или умереть. Но только обязательно с ней. Она ведь сама меня выбрала. Она меня любит. А если любит недостаточно… Что ж… Умерев без неё, я умру насовсем, навсегда, погаснет вечный мой маячок сознания. Я сам, сознательно, его потушу. Я ни о чём больше не буду помнить. Страшно не будет. И следующих жизней не будет.
Глебовым шнурком я перетянул выше локтя – зубами, правой рукой – левую руку. Туго, насколько только смог. Вены выступили ясно и отчётливо. И вдоль этих вен я провёл тогда острым – платок бы шёлковый налету разрезал! – кончиком своего маленького ножа. Вены вскрывались под филигранными, ювелирными прямо-таки – я мог ими гордиться – и гордился, движениями, разворачивались распускающимися бутонами алых кровавых роз.
Я сидел и смотрел, как течёт кровь. Там, куда я уйду сейчас, мы с Татьяной будут на равных. Или, если не найду Татьяну, я решу, что не будет вообще никак.
…Вадим, рассказали мне потом, тревожась за брата, зашёл сперва к Пьеро – но застал лишь встревоженную и ещё больше встревожившую его Наталью Александровну.
У меня же он застал – закрытую дверь. Но не зря же он был мужем дочери Мордера. Замок безо всякого ключа послушно щёлкнул под его руками – и Вадим зашёл в пахнущую пьянкой и суицидом – или просто смертью? – квартиру.
Жизнь во мне едва теплилась, но – теплилась-таки ещё. Дальше всё ясно: Пьеро с Глебом проспятся как-нибудь, а вот мне, решил тогда Вадим – и кто его просил?! – нужна была «Скорая» - чем скорее, тем лучше.
…Вены зашили, крови донорской влили, глюкозы, физраствора…
Может, массивная кровопотеря и спасла меня от смертельного по всем статьям алкогольного отравления… Только вот не просил я никого – спасать меня.
Не так-то просто умереть человеку, привыкшему в одиночку стоять против толпы гопников… Сколько раз смеялся надо мной народ: ну Макс и конь, что бы ни случалось с ним, что бы ни делал он с собой и что бы другие с ним не делали – через пару дней всё равно на ногах. Сейчас я потратил на это немногим больше времени.
…Я уверял потом, что никакого самоубийства в планах у меня не было. Просто нравилось смотреть, как течёт кровь. Не думаю, чтобы мне так уж прямо верили. Хоть вид делали, что верят – и на том спасибо… Нестерпимо было бы, если б ещё и жалели – вслух. Ну не могу я! Вот не выношу снисходительной жалости – и всё!
В психушку на определённое время отправили, конечно. Хорошо хоть не надолго – опять же во многом стараниями Вадима.
…Говорить можно много чего… Да, не сомневаюсь, что Вадим видел: я не могу простить ему возвращения в этот мир. Вадим пытался поговорить со мной по-хорошему, как со всеми обычно удавалось. Но это было сейчас для меня – чересчур. Я, хоть и не отмалчивался – но на контакт не шёл – уходил в дежурные вежливые фразы. А больше смеялся опять.
Слишком похожим, говорил он потом, показался я Вадиму на него самого – привыкшего ни при каких обстоятельствах лица не терять. Как бы ни было скверно ему, умел Вадим всегда улыбаться. Я умел – смеяться. Вернее, кажется, не смеяться не умел. Как бы страшно ни выглядело это, но всё же сохранял я, что говорится, хорошую мину при плохой игре.
И закралась, похоже, в душу Вадиму не правильная опять, а честная мысль: а можно ли было так?! Опять меня в этот мир вытаскивать, когда я его практически успел покинуть?! Много уже заноз было в душе у Вадима: а сколько раз в жизни поступал он правильно, по совести – и сколько раз людям было от этих его поступков по совести плохо.
Все свои беды лелеют… Только вот если Вадим всё всегда на себя берёт и виноватых не ищет, если у всех с виду всё хорошо, а у него тем более – просто замечательно… Хоть когда кому приходит в голову, что на душе у сильных людей творится?! Не знаю, может я был единственным, кому пришло в голову поставить себя на место Вадима, посочувствовать ему, не жалея. Может быть…
«Mir schmerzt der Kopf, gibt keine Ruh’».
«Терзает головная боль.
Я разделю её с тобой…»
Так пел я в тот пьяный вечер. Ничего я не разделил, просто перевалил весь свой груз неизбывного расставания на Вадима – и где-то даже успокоился: не удалась одна смерть – уйду чуть позже, но всё равно к ведьме своей уйду, к своей Татьяне… уйду…
Вадим же свою боль  ни с кем никогда не разделит, ни  на кого
никогда её не переложит, разве что Вацлав плечо когда подставит, немного легче сделает…
Так всегда самому и нести – за всех…
***
Я валялся на кровати и думал, что не так уж всё плохо получилось – я здесь, и всё же никаких кардинальных методов, которыми личность превращают в представителя быдла, ко мне не применили. Может быть, опять – стараниями Вадима? Так, антидепрессанты колют… Смех… Мне – антидепрессанты… Смех?! Или позор?! Да уж позор, скорее.
Не только антидепрессанты – позор. Главное, вообще всё, что я натворил – позор. И сколько боли всем принёс – да недостойный же это способ убеждаться в том, что дорог близким! Не про отца даже речь, не про Вадима, не про Надьку. Главное – мать в каком состоянии была – тогда, когда Вадим позвонил, когда я в коме валялся. Я о ней подумал?! Нет, что ж я всё же за свинья!..
И теперь надо честно признаться себе в этом и найти силы после этого попытаться быть другим, расправить плечи и дальше смотреть людям в глаза.
Ну, было мне плохо, ну, депрессия, да – ну и что?! Не это ещё стыдно. Стыдно, что бороться перестал. Не было попытки суицидальной? Ну вот себе-то самому не надо врать, а?! Была она. Глупо и стыдно – была.
Как там у Чарльза – в переводе Егора Шестакова? «Мальчик решил в короля суицида сыграть»… Глупо и не по-королевски это всё получилось. А по-другому – и не могло…
Чтобы быть королём (кому как, мне – обязательно), надо быть сильным. Просто не хочу я быть тем королём, который «жалок – королева на троне». Фу, раскиселился!.. Противно, противно, противно!..
С депрессией бороться можно и нужно, а я руки опустил. Я, который всегда как лозунг себе говорил: «А когда я сдавался!» Это казалось тем случаем, когда чем хуже, тем лучше. А когда напьёшься – можно такого наворотить…
Да можно же было бороться!! Я же отцу доверяю! Полностью! Можно же – и нужно! – было поговорить спокойно и начистоту. И никакая бы это не слабость была. А если и слабость даже, то – минутная, то – такая, после которой не так ещё стыдно жить, как теперь.
С отцом поговорить. Или с Вадимом. Или с Фрицем.
Да просто с сестрой или с матерью молча рядом посидеть. Или с Женькой. Или даже с Сашкой, с сестрой его. Или даже не просто посидеть опять – она же хотела помочь. И так – тоже хотела. Только молча хотела. Но молчала-то очень красноречиво.
Ладно!.. Что было, того я уже ну вот никак не изменю – просто теперь сделать выводы – и жить дальше. Опять, в который уже раз говорю себе: жить, а не выживать.
Сосед вон от меня помощи ждёт – значит, сделать то, что он от меня хочет. Что? Задумался я, не слышал.
-Что, Эрик Иванович? Простите, прослушал.
-Так ты будешь слушать?
-Да, обязательно, - согласился я.
Эрик Иванович – человек вообще замечательный. Воевал. Помнит всё очень хорошо. Вся беда, что не так уж редко бывает, что хорошие люди пишут плохие стихи. Искренние, честные – и ужасно корявые. Абсолютно нелитературные. Всё в лоб, ни единой запоминающейся метафоры. С Эриком Ивановичем не совсем так, но похоже. Он хочет написать правду о войне, но чтобы это было в жанре… Я даже не берусь дать этому жанру название. Он читает свои книги мне. Я слушаю. И говорю, что это надо делать, но делать не так. Он не обижается. Он видит, что фактологический материал мне интересен. А про жанр… Может, это правильно, если писать вообще не в каком-то жанре, а так, чтобы в романе было – всё? Не знаю, может быть. Беда даже не в том, что с жанром что-то не то. Просто – ну вот нет таланта. Что-то не так – не очень верится тому, что есть там помимо информации именно фактологической о войне. Ну ладно, мне удаётся обычно уговорить его, чтобы не читал, а просто про войну рассказывал. Да, собственно, угодил он сюда не из-за того, что пишет. А из-за того, что настойчиво пытается печататься. А это не получается. И вот, когда в очередной раз не вышло, он в издательстве сел под дверью и… Что там было, он рассказывать не стал. Голодовка? Забастовка? Короче – вот… Теперь уже домой собирается. Вроде, считают, неопасный он. Хотя честные люди – мы все опасны.
Вот и сейчас. Рассказывал он мне про всё, что с ним самим было, час, два – а потом ему почему-то показалось, что – хватит на сегодня. Я бы ещё послушал – ну вот настоящий он мужик, человек настоящий…
Я бы послушал, а он не стал больше говорить. Не стал – и всё. Улыбнулся и вышел из палаты.
А я в который раз подумал, что всё же есть в воинственности язычества какой-то высший смысл. Просто когда войну выиграли – чувства были настоящие и по максимуму. А сейчас – что?! И сам я – тряпка, вспоминать противно. Из-за бабы. Как мелко!
Но вот только где гарантия, что я больше так чувствовать, думать, ощущать так больше не буду?!
А сейчас – всё по-другому?! Я выкарабкался?
Похоже, нет ещё. Но я хочу выкарабкаться. Однозначно.
Надо с отцом поговорить. Или с Фрицем – вот называю я его про себя всё же чаще Фрицем, чем Глебом. А много ли в нём – сегодняшнем – осталось от того Фрица, который был с Вандой в Полнолунии? Жизнь – она совсем его затянула или не совсем ещё?
О чём это я? Надо с отцом поговорить.
Или с Вадимом.
***
Торопливые шаги послышались сперва в конце больничного коридора, потом – возле уже палаты. Одновременно лёгкие – и какие-то словно отяжелевшие. Это ко мне, понял я.  Это  Алиса – стройная и грациозная – только беременная.
…-Ну, сейчас начнётся… - я пытался смотреть на Алису враждебно, только не очень-то хорошо это получалось. – Передачки больному, тосим-босим. Противно. Я не больной.
-А я знаю, что противно, - миролюбиво отозвалась Алиса. – И что не больной. Я как раз это тебе и хотела попытаться объяснить.
 Её сумка оказалась неожиданно, впрочем, для беременной объяснимо, лёгкой, вместившей только тетрапак сока. И смотрела она не с жалостью, а с чем-то совсем другим. Хотя это что-то другое несомненно включало в себя сочувствие и симпатию.
-Я это сам знаю, чего мне объяснять, - всё ещё закрывался я.
-Знаешь, да не понимаешь, - вздохнула Алиса. – Ладно, давай соку попьём. Это не потому что больной. Я вот тоже здоровая, а с удовольствием тоже попью. Да?
-Ладно, - усмехнулся я.
Мы сидели и пили сок. Грейпфрутовый, кстати. Коктейль, вспомнил вдруг я, из водки с грейпфрутовым соком называется «Вертолёт». Что там Пьеро про вертолёт рассказывал? Ладно… Только…
«Отрываюсь от земли. Без разбега сразу взлёт…»
И ещё вот:
«На ковре-вертолёте мимо радуги…»
Я тряхнул головой и взглянул на Алису: так о чём это там она? Маячок почти погас, а уж от слов Алисы я совсем отключился. А Алиса и виду не подала, что заметила это. Продолжала словно бы то, что говорила – а на самом деле ничего она не говорила. Просто я сейчас удивляться ничему не стану, сделаю вид, что поверил, словно она уже что-то такое начала говорить, да я словно прослушал…
-А она приходила?
-Нет.
-Вот и остаётся признать, что любовь, выжившая во всех испытаниях – большая редкость. Она не не могла – она не хотела. Пойми, в этом мире тебе ещё многое надо, и ещё многому и многим нужен ты. Тебе надо жить, а не к ней. Это больно, да, но пойми: ты ей не нужен уже. Она научилась жить без тебя. Хотя да, хотя это действительно она тебя выбрала. И пока ты не поймёшь, что тебе очень надо жить, ты и здоровый будешь чувствовать себя больным. Извини, я жестока, наверно, да не наверно, на самом деле жестока – но пока ты этого не осознаешь, ты будешь себя жалеть.
-Это не в моих привычках, - возразил я. Чего там, люблю порой немного пострадать, но это не жалось к себе. Да я многих счастливее буду – и гораздо – тех, кто не знает такой любви и жизни навзрыд. – Жалеть себя – вот ещё! Никогда!
-Макс, ты прости, я сейчас задеваю твою гордость, но ты сильный человек и сможешь это пережить. Подсознательно ты всё же сам себя жалеешь. Не осознаёшь – и всё же жалеешь… Не надо. Мир, к сожалению, циничен, и ему всему – миру этому – к сожалению, плохо… Вот и не надо себя жалеть. Хотя бы потому, что ты не самый несчастный в этом мире. Стоит мир пожалеть. А женщина… Даже самая-самая… Так ли много любовь действительно значит в этой жизни? Сумей пережить, я тебя очень прошу. Максим, это не жалость, это сочувствие, я тебя очень уважаю. Ты сильный человек и имеешь право на вот такую вот слабость. Но ты сможешь жить, если даже твою любовь предали.
-А как же вы с Вадимом? – недоверчиво спросил я. Мне показалось, что не очень-то она сама верит в то, что говорит.
-Скорее исключение, - вздохнула Алиса. – И сколько раз мы сами едва не похоронили всё… И, если честно, я ведь тоже его предавала… Макс, но ведь ты сможешь жить! Не отсрочить смерть на какие-то дни или месяцы – а просто пока – до своего предназначенного срока – остаться жить.
Я согласно закивал головой.
-Вы ведь многое должны сделать. И это важно. И вообще, - увещевала Алиса, - и для тебя. А без тебя многое не произойдёт.
-Почему всё-таки ты решила, - перебил я её, - что своё нынешнее положение я воспринимаю как отсрочку смерти?
Пепельные глаза Алисы смотрели на меня – и не на меня, а в душу ко мне…
-А разве нет? – спросила она просто и доверительно. И так же просто и доверительно – минуту назад сомневался, теперь же – поверил, ответил я ей:
-Да. Так. Но теперь я остаюсь.
Зашёл в палату сосед, улыбнулся Алисе.
-Сестра?
-Сестра друга, - сказал я, поудобнее – с ногами – устраиваясь на кровати – рядом с Алисой. – Эрик Иванович, хотите соку? Хороший, вкусный!
-Не откажусь, - согласился сосед, бывший лётчик, ныне начавший чудить пенсионер. – Скучно, Макс, без тебя будет. И заботиться некому. Но только тебе уже пора отсюда.
-Пора, - согласился я. Я ощущал себя более трезвым и здравомыслящим, чем вообще большинство людей. Тупое, к сожалению, большинство…
 -Пора, - согласилась и Алиса. – Ну, мы с тобой договорились?
-Да, - уверенно сказал я. – Спасибо тебе. Да, всё правильно. И Вадиму… -  Я смутился почему-то. - Вадиму Игоревичу… скажи, что он ни в чём не виноват. Мне правда надо жить. А если б не он… У меня бы уже не было повода в этом убедиться…
***
Угрызения совести… Как это глупо… Жертвенность, туда её!
Люди со своей жертвенностью и стали беспробудными эгоистами. Из-за жертвенности, реально, а не из-за её отсутствия. Из-за того, что, будучи способными на жертву, они становятся способны и принимать её. И вместо жизни, полной, хоть и опасной, и больной жизни, ну пусть иногда не жизни, а смерти – а всё равно полной, получается что-то стабильное, и глупое, и бескровное. И ненужное.
Мать боится, к примеру, что сын станет наркоманом, что жизнь его будет в опасности. Ага! А так он, конечно, в этом мире навсегда?!
Ну ладно, не становится он – помнит ежечасно, чего любимая мама боится. А может, для него главное было – пусть с наркотиками, пусть недолго, но всё прожить, познать и понять. Всё испытать. А ей кажется, что она для него добро делает, оберегая… от жизни?!
Жертва. Одна, другая, миллиардная в итоге. Так никто жизни и не знает.
Как убоги те модели спасения нации, как скучны и глупы, которые предлагают люди даже умнейшие – типа Максима Калашникова. Настолько убоги – пусть с наилучшими пожеланиями, пусть хоть как, что думаешь невольно – а нужно ли вообще такое спасение. Этот убогий христианский мирок с ценностями чем убоже, тем ценнее… Может, пора китайцам всё отдать, и пусть строят то, что хотят и могут. Если могут.
Я жертв не принимаю и не приму. Поэтому и сам жертвовать не стану. Не стану унижать тех, кто что-то для меня значит, подачками – им не станет хорошо оттого, что мне вроде бы хорошо, а на самом деле плохо.
Сначала мне показалось, что Вадим из меня всё же жертву вытянул, заставив жить дальше. Но нет. Всё было правильно. Он сумел заставить меня понять, что я сам хочу – жить.
Вот Ольга с Ильёй собой пожертвовали. Не смогли быть вместе. Хорошо Ивану? Игорю? Светке? Все ведь понимают всё. Любое счастье – да, эгоизм. Но пусть хоть кто-то будет счастлив!
Я знаю, покоя мне не будет никогда. Но я его и не ищу. Моя судьба – Ветер неустроенности, сквозняк даже. И одиночество. И дела мне нет, имею ли я право презирать людишек – это стадо, это быдло. Я – презираю, потому что так чувствую. Потому что для меня это правда.
Высокомерие… Вот уж чего у меня хоть отбавляй! И нежелание стесняться чего бы то ни было, пусть даже каких-то очевидных слабостей своих – это не скромность, а скорее гордыня, которую я у себя всегда отрицал. Есть она. Просто другая. Хотя Вадим тоже правильно сказал: гордыня – всего лишь нежелание давать всяким сволочным ублюдкам возможность издеваться над тобой. Хотя это-то скорее гордость, а не гордыня. Наверно, гордыня – это ощущение за собой права ни во что не ставить тех, про кого точно знаешь, что они и в подмётки тебе не годятся. И чего он так переживал из-за интриг Лермонтова с Сушковой? Да уж кто-кто, а Лермонтов (а вот и Башлачёв тоже!) имел право над кем угодно издеваться – и как угодно – уж выше Лермонтова (и Башлачёва!) – кто?! Хотя на самом деле высокие души обычно не презирают, а жалеют. Вот только жалость – чувство вообще-то очень оскорбительное, порой оскорбительнее презрения. Хотя многие считают, что если что-то делать, так делать для кого-то. Спорный вопрос: можно ли что-то вообще для кого-то другого сделать… Если человеком владеет стадный инстинкт, если согласен он, и даже хочет, в болоте квакать, то стоит ли пытаться на какие-то его, пусть минимальные, высоты поднять? Не знаю… Не стану я никого за уши тащить, ни Женьку, ни Серёгу. Захотят сами идти – попробую помочь, а тащить – увольте.
Или все эти рассуждения – просто от неловкости за свою слабость, чуть не ставшую роковой?!
***
Надька пришла, когда я был уже дома, в школу уже собирался. Пришла с Сашкой Шабалиной (которая рядом с ней оказывается – может, потому, что одноклассница? – гораздо чаще, чем Грета – лучшая подруга). И, похоже, для обеих это было как-то по-настоящему важно – я даже не понимал, за что мне такое их внимание?
Только и для меня-то важно было почему-то, что пришла Надька.
Говорила больше Сашка, а – не звучало. Всё понятно было и так – что желание их поддержать меня – совершенно искреннее, только какое-то уж очень предсказуемое. Такое, как в этих случаях обычно и бывает. Я слушал – и не слушал. И не слышал. Просто вдруг спросил глупо:
-А как Игорю это всё понравится?
-А каким боком здесь Игорь? – фыркнула Надька.
И повисла какая-то нелепая глупая пауза.
А потом Надька сказала:
-Не надо делать вид, что ничего не было. Было. И не надо мне-то уж ****еть, что не было. Но только выставлять себя, что ты теперь не такой, тоже не надо. Живи. Просто живи. Просто живи той жизнью, которая будет, которая ждёт тебя – и всё. Кому, если разобраться, какое дело?! Не надо себя жалеть. Понял?! – строго так, серьёзно. И я поверил почему-то, что это важно для неё.
-Да не буду я себя жалеть, - сказал я, - что за глупости?! Ладно, девчонки. Всё, идите, хватит сентиментальности.
Но ведь – обняли обе – с двух сторон, обе в обе щеки чмокнули. Вот и пойми их.
А всё же как-то легче стало на душе. Больно, но уже – правильная боль. Уже хорошо, что больно…
И – недосказанность какая-то. Словно – перелистнул я лист не только с попыткой своей дурацкой суицида, но и с Татьяной…
***
В почту я полез совершенно машинально – ничего не ждал, не хотел ничего. Хотя, может, в глубине души теплилось, чего себе-то врать, что всё же вспомнит обо мне Татьяна… Но – трудно быть честным с собою…
Но – от Татьяны ничего не было. Конечно же.
Было – «от неизвестной». И опять – «Вадиму».
«Я люблю тебя, я хочу тебя, я думаю только о тебе. Я могла бы искать помощи у тебя, но сейчас я хочу лишь – тебе помочь. И всё равно – я безумно хочу тебя. Секс – это красиво, когда по любви. Только ты любишь не меня, и даже если тут что-то изменится, то джокер выпадет всё равно не мне. Но я-то тебя всё равно люблю! Если бы для тебя это было не просто так, это было бы – доказательством родства душ. А так… Так это может быть – лишь доказательством моей любви к тебе…»
Я уже ничего не понимаю!..
Казалось бы, я сейчас – на щите, может быть жалости унизительной заслуживаю, но никак не любви. Но – словно с ума все посходили – я же чувствую, даже молча. За что они меня – Надька, Сашка, неизвестная эта – Сашка всё-таки?! – любят?! Я стал читать дальше.
«Что бы ни было – может быть даже просто через одежду прикоснуться к твоей плоти, которая – словно сама жизнь.
А больше всего, как это ни смешно – я ведь всё-таки удостоилась чести не однажды даже по-настоящему спать с тобой – я хочу орального секса. Почему-то, как ни пошло это звучит, глоток твоей спермы – я-то уж рот полоскать не побегу! – это глоток самой жизни. Да, я знаю, ты очень любишь альбом Градского, который так и называется – «Сама жизнь». Да ты сам – сама жизнь!»
Я был в неслабом шоке. Я просто понять ничего не мог. И не хотел я, впрочем, ничего понимать…
«Если ты всё же решишься встретиться со мной, а не испаришься непонятным образом, как в прошлый раз, то телефон свой я тебе оставляла. Я буду ждать! Позвони!»
Я посмотрел на дату. Письмо валялось уже две недели, звонить было глупо, да я и не собирался. Потому что глупо было не из-за двух недель – просто вообще – глупо. Я не тот, каким, к сожалению, кажусь окружающим…
И тут – заговор просто какой-то – Женька позвонил:
-Чего делаешь?
-В компе копаюсь, - почти и не соврал, но и в подробности вдаваться не стал, я.
-Скучно, - грустно вздохнул Женька. – Приходи, а? Мама пирожков напекла, а сама ушла. А у меня чего-то ухо болит, и вообще херово. Приходи, а? – ещё раз попросил Женька. – Чаю трахнем… Или пива…
-Неохота… - сказал я.
-Ну чего ты? – заныл Женька. – Давай… Ничего же не делаешь важного.
-Не делаю, - согласился я.
-Вот и приходи, - ныл Женька.
А если и заговор. Чем плохо. Узнаю, в конце концов, Сашка это или нет. Если узнаю…
Я молчал. И тогда Женька сказал:
-Тебе же у нас нравится. Придёшь?
-Приду, - сказал я. – Может быть.
Мне у них действительно нравится. Везде, куда ни плюнь, сплошной модерн, мебель безликая – один лак и безупречность. Папа Шабалин шофёром работает, не бедствует, и если не квартиру хорошую, то уж мебель-то любую позволить себе может. А они живут в частном доме на Калинина – из наших Женька к школе живёт ближе всех. И мебель – сплошь развалюшная, но с аурой того, что сжилась и сроднилась с хозяевами, уже одушевлённой стала. Табуретки на кухне выщербленные, коврик на стене у деда семидесятипятилетнего, что ли, с бабушкой в комнате. Не то чтобы с лебедями, но такого же плана дерюжка – с чем она там – с Гензелем и Гретель?
Я пришёл, Женька провёл меня на кухню, поставил не стерильный, где-то даже мятый – а вот нравятся им такие вещи, и правильно, что нравятся! – чайник на плиту – и молчал. Мне казалось, что Сашка должна прийти, но её не было. Хотя, может, и придёт ещё – я ведь уходить-то пока не собирался – почему-то вот стало мне хорошо, и всё тут. Даже как-то спокойно… Вот Женька чаем стал поить, пирожками вкусными кормить – чем плохо?! И если и Сашка придёт – чем тоже плохо-то?!
Пирожков мы с ним порядком съели, а из гостей, как уверял Пятачка Винни-Пух, так сразу и не уходят. А я и не собирался. Я сидел и ждал Сашку. Теперь уже – целенаправленно.
И она пришла. Села тоже чай пить – улыбается мне, рада, говорит, что зашёл, приятно, говорит, ей меня видеть. Да-да. Понятно, что ничего не понятно. «Дело ясное, - как говорят новосибирцы, - что дело тёмное». Теперь только Женьке осталось смотаться под благовидным предлогом…
Зазвонил телефон – тоже по сценарию? Женька очень естественно – настолько естественно, что это выглядело уже неестественно – стал говорить, что никуда идти не хочет, что ему и дома хорошо. Но в конце концов вздохнул:
-Ладно, иду…
Всё было настолько так, что мне уже казалось, что я ошибаюсь, и на самом деле всё случайно: не бывает в жизни ничто настолько просчитано…
Только вот теперь мы Сашкой вдвоём сидели и ели пирожки – с грибами! вкуснющие! вполне по сценарию!
-Так это всё-таки ты? – спросил я её.
-Что – «это»? – очень спокойно спросила Сашка. – О чём ты меня уже который раз спрашиваешь?!
-Ладно, проехали… - вздохнул я.
И мы съели ещё по пирожку.
-А ты к оральному сексу как относишься? – спросил я.
-Положительно, - сказала она. – Это можно понимать как предложение им заняться?
Я не стал отвечать на этот вопрос. Я сам продолжал её допрашивать – не в лоб уже – так, обходными путями.
-Но ведь это же унизительно: я кончу, а ты нет?
-Зато я буду чувствовать, что ты в моих руках. Что ты мне доверился.
Она подошла к моей табуретке, на которой я сидел, откинувшись назад, гарцуя на двух ножках. Села на пол рядом, утвердила табуретку на все четыре ноги. И провела рукой, глубоко втягивая при этом – она ведь явно волновалась – носом воздух – со свистом почти, по моему члену – через одежду – но это почему-то было очень эротично. А потом расстегнула мои джинсы.
-Мне презерватив надеть?
Это было блефом чистой воды. Не было у меня презерватива с собой. Но я и знал с точностью все сто два процента, что она скажет. Она и сказала:
-Не хочу. Не надо. Так здорово.
-Будешь изображать героинь Харуки Мураками? – с некоторой долей иронии, потому что вдруг – это мне-то! – неловко стало, спросил я. 
-В смысле? – Сашка была не слишком-то начитана.
-Рот полоскать побежишь? – усмехнулся я.
-Вот ещё! – заспорила она. – Нет. Ни за что.
-Проглотишь? – подначивал я. А она, похоже, не сочла это за подначку – серьёзно так сказала:
-Ещё бы.
Она? Или всё же чересчур уж много совпадений?
Только вот – хотел я её сейчас. И чувствовал, что после секса орального она и против обычного иметь ничего не станет. И я собирался – ни много, ни мало – её этим сейчас осчастливить.
И она это восприняла – действительно именно так. Словно подарок я ей – вот ведь действительно! – нашла сокровище в красный угол! – делал.
Она? Не она? Важно ли это? Если всё-таки – что вряд ли – не она – что той мешает позвонить мне?! Раз уж ей так про меня всё известно?! Просто впредь – если я получу такое письмо, я восприму это как непроизнесённое вслух и потому для неё не обидное, если я не соглашусь, приглашение в Сашкину постель.
Вопрос в том, сколько так бывает. В смысле: как долго. И в смысле: сколько раз?
Может быть хватит? Может, нужно что-то радикально менять? Всё-таки, какой бы милой и преданной ни была эта синеволосая Мальвина – я её не люблю. Она в этом не виновата, конечно. Но ведь и я тоже – не виноват?!
***
…Обрядили на репетиции Пьеро в костюм Пьеро – и даже как-то страшно стало: Пьеро – это стало теперь словно и не просто прозвище, а будто и впрямь превратился он в героя итальянской комедии масок. Или в Вертинского – вокруг того мистики тоже ого-го было.
Опять же Новый год приближался. Казалось бы: ну что такого, праздник этот люди выдумали, произвольную точку на орбите Земли за начальную выбрали и носятся теперь с этой глупостью. А вот… Слишком много народу поглощено ожиданием чуда, слишком многие уверовали почему-то, может быть, потому только, что им так хочется, что это чудо будет …
Надька недавно сказала: ждут, мол, ждут, ничего не дожидаются в основном, поэтому новогодняя аура отнюдь не безоблачна на самом деле, в основном она – аура одиночества и несбывшихся надежд. Она сама – несбывшаяся Надежда. Для Игоря, во всяком случае. А для меня?!
-Слушай ты, несбывшаяся, - поморщился тогда Игорь. – Хватит, может быть, уже?
И опять они с Надькой то ли поссорились, то ли нет. Они часто так в последнее время. Может, и действительно какая-то ими самими не до конца понятая связь (да и мной-то не понятая…)  между мной и Надькой зарождалась, ниточка протягивалась, то ли просто это Игорю казалось, но – что-то всё у них с Надькой наперекосяк шло. И не как у Евы с Олесем – не потому, что это было время Глеба. Уж Надька-то ни в каком времени себя случайной не считала. Меня, похоже, тоже.
Хотя на репетиции всё было мирно.
Здесь, в «Чайке», я чувствовал себя весьма вольготно. Как можно было догадаться, я хотел выпить. Глеб готов был меня поддержать, но Пьеро неожиданно сказал твёрдое «нет».
-Пора с этим завязывать, - убеждённо сказал он. – Разве что изредка – для разрядки.
-Что, вообще?! – не поняли мы с Глебом.
-В основном, - кивнул, подставляя закрытый правый глаз под Евину кисточку с чёрной гуашью, Пьеро. – Не знаю, как вас, а меня ждановская лекция убедила. Действительно: пьянство – геноцид, ибо уничтожает генофонд. Или, хуже того, уродует. Да и почему мы должны гопникам давать право ощущать над нами какое-то моральное превосходство?! Они доказывают вещь в общем-то очевидную: пьянствовать – плохо. Пьяное, не вяжущее лыка, существо – картина малосимпатичная. Я так больше выглядеть не хочу. И хочу всегда, в любой ситуации, быть её – этой ситуации – хозяином. Кстати, какую водку мы обычно пили?
-«Чуркин мыс»… - ничего не понимая, пожал плечами Глеб.
-Вот-вот! – закивал Пьеро. – Рекламу не видели? Там так мило бутылка сфотографирована – повёрнута так, что последних букв в строчке не видно. Получается «Чурки… мы…» Нравится?!
Мы молча и удивлённо смотрели на Петьку. Вроде бы и правильно всё, но – как жить-то, не расслабляясь? Как в том анекдоте – не напрягаться?! Кабы ещё получалось так… Если бы ещё те же гопники не напрягали. Но и за Россию постоять можно тоже только с трезвой головой. У скинов Жданов авторитетом пользуется. Хотя вопрос: а у меня скины пользуются авторитетом?!
Пьеро тоже замолчал – Ева красила белым возле его губ. Да и никто не знал, что сказать. Возражать? Соглашаться?
-А как же чудеса? – спросил-таки наконец я, не особенно чётко, впрочем, сам понимая связь между выпивкой и чудесами. Но некоторая, мне казалось, должна быть.
-А музыки тебе мало? – огрызнулся Пьеро, скаля свежевыбеленный рот.
-Всё, - сказала не принимавшая участия в споре Ева.
Действительно, Ева закончила гримировать Пьеро – чёрную и белую гуашь, за неимением лучшего, на лицо ему накладывать, пока нырял он в балахон, ею опять же сшитый, отошла за фотоаппаратом – и ахнула. И все ахнули. Тонкий шёлк, скользнув на тоненькую Петькину фигурку, воистину превратил его в настоящего Пьеро.
-Что-то будет… - вздохнул Олесь.
-Пусть! – согласился Пьеро. – Надоело уже, когда нет ничего. Пусть будет.
…Казалось бы, уступая Пьеро микрофон, Олесь должен был бы испытывать ревность, зависть даже, может быть. И Вертинский вместо собственных песен, по-русски, естественно – что за Вертинский по-немецки, да, сентиментальный Вертинский вместо жёсткого, злого блэка… А вот видели все – и Олесь в первую очередь – что все эти перемены пошли на пользу. Не было в них искусственности, наоборот… Наоборот, всё было так, как и должно было быть, чтобы начало наконец какое-то колдовство получаться. Вспоминал теперь, выдыхая печаль в микрофон, Пьеро, что он – случайно занесённый сюда, «на большую землю», мальчик-Страх. Вспоминал, лупя по барабанам, Глеб, что он – Фриц, сын Мордера. О чём-то таком, неизвестном остальным и мне самому не очень ясном, сливаясь с гитарой, думал я… может, о том, что я мог бы – и хочу! – сделать подходящие аранжировки едва ли не всех песен Высоцкого. Ну пусть не всех – хотя бы самых любимых. Хотя бы военных… Не так уж много ещё сделал-то ведь!..
…Впрочем, на новогоднем концерте собирались мы играть и своё – его, этого своего, больше появляться стало с тех пор, как запел Пьеро. Но сегодня репетировали Вертинского. Две песни: как и собирались сразу, «Пса Дугласа», а ещё – «Пикколо бамбино» - печальную, но ироничную, по нынешним временам – полный стёб: «даже розы от мороза пахнут псиной»…
…-Не гримасничай, - сказала Ева, - гуашь посыплется.
-Стягивает же… - вздохнул Пьеро. – Может, для концерта что-нибудь поприличнее гуаши достанем? Она же ядовитая. Вон фенолом пахнет. Достанем?
-Может быть, - согласилась Ева и взяла скрипку. – Начинаем?
…Нет, это всё же правильно, когда над печалью иронизируешь, всё-таки иронизируешь… Когда находишь на это силы. Надо находить. Обязательно надо…
-«В эту комнату Вы часто заходили,
    где нас двое: я и пёс Дуглас,
    и кого-то из двоих любили,
    только я не знал, кого из нас.
    Псу однажды Вы давали соль в облатке…
    Помните… когда он заболел…
    Он любил духи и грыз перчатки
    и всегда Вас рассмешить умел…»
…-Жалко даже, - сказал Игорь, - что так мало народу увидит это. Здорово! Молодчина, Пьеро. Давайте дальше? – предложил он.
-Давайте! – воодушевлённо согласился я. Сегодня я казался себе волшебником – именно моя гитара превращала Вертинского в по-настоящему тяжёлый рок, оставаясь при этом по-вертински сентиментальной и эстетской. Мне ведь, привыкшему всегда выглядеть весёлым, тоже иногда надо, ну вот как сегодня, откровенно погрустить, но словно бы и не от своего имени, не привлекая к себе внимания и не вызывая, следовательно, жалости?!
-«…Хоронили Коломбину,
        цирковую балерину…»
Коломбина? Как бы она должна была выглядеть? Такая вот девочка – в широкой юбке до колен, в чулочках таких цветных, в кудряшках каштановых – в гробу лежит.
На Ванду похожа?
-«…Он был ей другом… Просто другом, не мужчиной…»
Влажно блестят глаза Пьеро. И не больше – иначе гуашь потечёт – она и так уже осыпается чешуйками. Но в глазах – пусть слёзы стоят. Это его, Пьеро, боль, его сиротство.
И всё же он-то, Пьеро, был мужчиной Ванды…
Вот только если от души поёшь, всё равно всё на свой счёт принимаешь. Всё, что в песне.
-«…И завыл он.
        Он любил, он был мужчиной.
    …Он не знал, что даже розы от мороза пахнут псиной…
    …Бедный пикколо бамбино!»   
Голос Пьеро действительно звучал как вой. А что гуашь потекла… Здесь жарко, вспотел, можно сказать.
Вой оборвался – то ли действительно вой, то ли полностью блэковский, но стараниями моей гитары совершенно сейчас уместный гроулинг… Пьеро положил на пол микрофон, вытер то ли пот, то ли слёзы – и услышал, и все мы услышали, как за кулисами что-то грохнуло.
Где-то, то ли тоже за кулисами, то ли где-то в сознании, объединившемся в коллективное, зазвучал шевчуковский «Ветер».
И порывы ветра тряхнули где-то – то ли правда в сознании коллективном – ветки бесприютных осенних деревьев, стряхнули с них превратившиеся в льдинки капли дождя. И вой… вой … вой ветра, похожий на гроулинг… Или это песня…
«Что-что… что-что… Что нам ветер…»
И снова – порыв злого осеннего ветра…
Мы торопливо двинулись за кулисы, и…
Там, за кулисами, ничего не было.
Никаких служебных помещений кинотеатра «Чайка», работающего ещё и как местный дом культуры, клуб, то есть.
Да даже и пространства, казалось, тоже не было. Лишь промокшие и обмёрзшие деревья осенние, с которых рвёт ветер остатки листьев и эту стылую печаль дождя. Лишь нагромождение досок, брёвен – лежащих, торчащих, кое-как закреплённых и никак не закреплённых, просто сваленных – всяких. И в глубине этого завала, покосившись, то ли стоял, то ли висел – наполовину точно висел! – гроб.
Оставляя на гнилых деревяшках обрывки шёлкового балахона – надо новый шить будет – ну значит надо, а сейчас ни до чего – Пьеро первым стал ломиться туда – к гробу. Мы все – за ним. И выломились-таки под голос Ветра и вой Шевчука – или наоборот.
Вот и выломились…
В гробу в костюме Коломбины – лежала женщина. Прекрасная молодая, но зрелая уже женщина, мать двадцатилетней Ванды и девятнадцатилетнего Андрея, бабушка новорождённой Шурки и не родившейся ещё Лайзы… Волчица, которую Пьеро считал матерью и которую, как уверен был Фёдор, да и сам Пьеро считал, он, Пьеро, убил, перевернув крест на церкви – и даже похоронить не смог…
Тлен не коснулся ещё её, или вообще не должен был коснуться. Оборотни, ведьмы… Они ведь не злые. То есть не обязательно злые. Они просто другие. Мистичные. В одной жизни могут умирать не один раз…
Ничто не изуродовало красоты её. Как же всё похоже в этой жизни у всех! Лишь случайной пулей пробита была слева грудь…
-Ванда Казимировна! Мама! – охнул Пьеро и несколько картинно рухнул перед гробом, целуя её руки, на колени.
…А дальше, за завалом, уже виделось свободное пространство, зелёные летние, но всё так же пригнувшиеся под злым, или только пытающимся казаться злым, ветром – вот тебе и Новый год – деревья, хибарки на берегу то ли бухты Золотой Рог, то ли реки Стикс.
Это и бухта, и Стикс. Потому что  Фриц – он ведь Харон.
Если Харон перевозит душу на тот берег Стикса, эта душа навсегда прощается с телом. А если перевезти тело туда, где одиноко бродит потерявшая тело своё душа? Может быть, они встретятся?..
И кто сказал, что Стикс должен быть где-то далеко, а не здесь, почему не оказаться ему чуть подёрнутым флёром мистики Золотым Рогом – ежедневным, но не обыденным?!
-Что ж, Харон, вот твоя лодка, - глядя на Глеба, сказала Надька.
А вездесущий голос Шевчука над бухтой – порой и яростный, яростнейший даже, сейчас же – самый нежный, самый доверительный – всё пел про ветер, хотя, наверно, Глебу хотелось теперь, чтобы – про Харона…
 «… И упав между нами, так недолго любимых,
      разбил он объятья, как простое стекло…
      Что-что…что-что…»
Мы вчетвером – Пьеро со мной, Олесь с Игорем – подхватили на плечи гроб, лишь Глеб с Евой и Надькой остались пока не при делах.
И пошли к лодке.
…Целая шлюпка! На всех, понятно, и рассчитывалась – иначе зачем и откуда она здесь?!
Глеб – сейчас он действительно был Хароном – хотел сесть на вёсла, но Ева сказала:
-Нет! Твоё дело – лишь путь указывать.
И он смирился.
Гроб погрузили в шлюпку, сами заняли места на банках.
Пар вёсел было две. Одна, конечно, для Пьеро. Другая? Это, пожалуй, Пьеро решать… Мы смотрели на него вопросительно и молча. Пьеро кивнул головой – мне. Я тоже молча кивнул и взял вёсла.
Сидя у меня за спиной, Надька (для многих, наверно, только не для меня, может, даже и для Игоря тоже, хотя и не так он, наверно, наивен, неожиданно) обняла меня за плечи. Могло – всё ещё могло – быть по-всякому… Но я решился. Я на мгновение оставил одно весло, крепко и благодарно сжал Надькино запястье, прижал её руку к груди – и снова перехватил весло. Конечно, она мешала мне грести, и понимала это, и пришлось убрать руки, но ниточка наших взглядов, я знал, не порвалась. Что ж, всегда так как-то не совсем для всех хорошо в жизни получается, но это было честно, это было – правда. Игорь? Татьяна? Что ж… Так вот получилось…
-Путь указывать?! – спросил Еву ставший Хароном Глеб. – Чего его указывать – он и так ясен.
-Он ясен, - объяснила Ева, - потому что ты ведёшь. Просто потому что ты с нами. И поэтому на том берегу случится то, ради чего мы в путь и отправились.
Похоже, всё происходящее Ева комментировала как-то молча, телепатически. Это словно и наше всё, Владивосток, но словно уже и Питер, потому что Шевчук, потому что кладбище, к которому причалила лодка, сразу канув в небытие вместе с водными просторами, которые то ли Стикс, то ли Золотой Рог – это Литературные Мостки, да просто потому что Шевчук поёт уже совсем другое, не «Ветер» и не «Styx», а вовсе даже «Чёрного пса…»
«На Волковском воют волки, и похоже,
  завтра там будет ещё веселей».
Гроб стоял на земле летнего, в зелени, кладбища. И порывы ветра снова бросали нам за шиворот сорванные то ли с неба, то ли с веток деревьев пригоршни воды.
И всё было неправильно. Какое отношение к литераторам имела Ванда Казимировна?! И всё же доносился откуда-то – то ли из песни Шевчука?! – волчий вой, оплакивающий покойников – своих и чужих, и волчица – не совсем уже мёртвая, хотя и с простреленной грудью – услышала его. Во всяком случае, сейчас Пьеро держал в руках не руку Коломбины, а волчью лапу, не по итальянскому шёлку гуашь размазывал, а по тёмно-серой, почти чёрной волчьей шерсти…
Но волчица снова стала женщиной. Живой женщиной.
Села в гробу. Погладила ласковой рукой белый шёлк Петькиных волос.
-Сынок, - сказала. – Всё хорошо, не плачь. Не так уж ты и виноват.
И все мы снова оказались в «Чайке» за кулисами, и Ванда Казимировна с нами.
И пусть не будет ей покоя и пристанища ни в одном из миров, пусть обречена она теперь, как Алиса когда-то, по этим мирам бесприютно скитаться, лишь изредка и ненадолго задерживаясь в каком-нибудь из них, всё же возможность иногда видеть тех, кого любишь и кто любит тебя – так ли уж это мало?
Ванда Казимировна встала теперь в гробу. Выбралась из него. Подошла к стоящему в глубоком ступоре Пьеро. Прижала к груди его голову.
Хорошо было… Печально – и не только Пьеро – а вот хорошо…
Только вот у Игоря жизнь сломалась, получается? Бросила-таки его Надька. Или это я наконец разрешил ей его бросить?!
Впрочем, не сейчас же она сломалась. Просто он только сейчас узнал об этом – всего лишь…
***
Квартира Леоненко преобразилась – не как-то материально, просто – это разлитое в воздухе ощущение радости…
По легенде – на недельку-другую приехала из Америки Петькина мама Ванда Казимировна, любимая невестка Натальи Александровны. Что легенда – ведь и сама Наталья Александровна так думала. Петька же, я видел, просто ощущал себя свалившим с плеч груз пусть и ушедшей глубоко в подсознание, но не забытой и, как ни крути, всё-таки очень тяжёлой вины. Да и просто… Пусть на самом деле не его она мама, но – мама любимой, и она сама любила его. Просто погреться… Просто почувствовать себя – сыном.
Концерты перед Новым годом отыграли, однако, на большом подъёме, когда именно миротворчество получается, и микрофон Пьеро с Олесем друг у друга из рук, конечно, не вырывали, наоборот, оба понимали, что чудо, миротворчество вырастает как раз из такого их вот сотрудничества. А оно действительно, ко всеобщему ликованию почти что, вырастало. Ева нашла-таки нормальный грим – сколько же можно человека гуашью фенольной отравлять, и Пьеро решил теперь всегда на концертах – без разницы, будет петь и он тоже или только Олесь – выступать именно в костюме и гриме Пьеро. Пятачок (для нас с Пьеро это легенда, можно сказать, ну да пусть легенда, хорошо, если есть у группы уже свои легенды) был Пятачком, Пьеро будет Пьеро. Новый балахон вместо порванного сшила Грета, обещавшая быть – вместе с Денисом, конечно – одной из самых преданных фанатов…
Тридцатого отыграли в школе, тридцать первого – в «Чайке», хотели было отмечать Новый год все вместе, но Игорь, имевший благодаря мне право и самые веские причины быть мрачным, сказал, что ничего пока больше не хочет, а идёт домой и ложится спать, и туда его и туда, Новый этот год. А тут и Ева снизошла до того, чтобы ни с кем больше не делить свою драгоценную персону, предоставив её полностью в распоряжение Олеся. Видя такое дело, вдвоём собрались остаться и Грета с Денисом – да и не так-то часто встречались они в последнее время с остальными, обещания преданного фанатства оставались всё больше просто обещаниями. Что ж… Общий праздник – это, может, и хорошо, только не так уж многое кроме музыки и неприязни к шаблонному мышлению нас, получается, и связывало. Так что остались мы вчетвером – трое и Надька. Пошли, как и собирались, к Пьеро.
Похоже, неприязнь его к алкоголю была не случайным взбрыком. На столе была, впрочем, бутылка шампанского. А ещё немного вина было – в тетрапаке. Вы когда-нибудь видели вино в тетрапаке?! А, ну конечно, водка, было, говорят, время, тоже в баночках алюминиевых выпускалась…
Как ни странно, Глеб пить тоже не хотел. Ему уютно и хорошо было сидеть при свечах, так таинственно и по-доброму, в нарушение всякой техники безопасности, горевших на пусть и капроновой (У, Пьеро, гринписовец чёртов!..), но сбрызнутой хвойным концентратом ёлочке, с друзьями (ближе к двенадцати все и к нему забежим, и ко мне, и к Надьке, со всеми отметим), с такими добрыми и уютно домашними Натальей Александровной и Вандой Казимировной, и торт они, кстати, очень вкусный испекли, и беседа течёт неспешно и перебивается иногда лишь смехом, мировые проблемы и вообще проблемы забыты на некоторое, пусть и недолгое, время, а концерт вспоминается как что-то очень подлатавшее энергетику. Так зачем ещё и пить!.. Если на то пошло, это ведь действительно плохо – пить. На своём ведь опыте и Глеб, и Пьеро о последствиях знает… Ну вот не хотели они пить – для них это было правильно.
А вот мы с Надькой думали иначе. Мы сидели на диване рядом, я – вполне прилично, на краюшке, Надька же – расслабившись, с ногами, у меня за спиной, обняв меня за плечи, подбородок мне на плечо положив. Я старался казаться довольным жизнью – и в тоже время старался показать, что не очень на Надьку-то и внимание обращал. Она же – словно получила долгожданное… Мне от этого как-то неспокойно было.
Впрочем, нет. Какие-то приличные формальности я соблюдал – ну там чтобы и на тарелке у дамы что-то лежало, и в бокале было налито, и не молчал дольше приличного. Просто… Просто Надьке это было нужнее. А мне? Разве совсем не нужно?! Тогда зачем всё?! Оборвать, пока не поздно? Или поздно уже?
-А мне трезвая жизнь не по кайфу, - сказала наконец Надька.
Я согласно кивнул:
-Мне, честно говоря, тоже. Но и упаивать тебя я не собираюсь больше. Впрочем, четвертинка в торбе лежит. Петь, - обратился я к хозяину, - если ты давал зарок трезвости, то мы-то – нет. Мы не очень. Можно где-нибудь с девушкой вдвоём побыть?
-Идите на кухню, - разрешил Пьеро.
…Мы стояли друг напротив друга и выжидающе друг на друга смотрели. Потом я кивнул головой, и Надька восприняла это как разрешение по-настоящему поцеловать меня. Да так оно на самом деле и было. Сейчас уже я ответил ей – а минуту назад думал: стоит ли. Вообще – не много ли мне чести?! Вот я нахал. Но вот только почему-то Надька хотела, чтоб был я этим нахалом самовлюблённым с оттопыренной губой…
А потом мы сидели на узеньком кухонном диванчике, и уже я сам обнимал Надьку за плечи – и пили водку. Не допьяна – до откровенности. Мне было жарко, я скинул рубашку, и Надька с ужасом смотрела на обезобразившие мою левую руку не посветлевшие ещё шрамы.
-Всё-таки не понимаю, - сказал я, - зачем тебе это.
Я на самом деле не понимал. Знал: нужен я ей, но – зачем?! Тоже – сокровище…
-Игорь – он конечно… - закивала Надька. – Он замечательный, он меня очень любит. Но только вот скучно с ним. И не тот я человек, которому надо, чтобы его любили. Мне самой любить надо. И быть с тем, кого я люблю.
-Неужели меня? – усмехнулся я. – Да за что же меня любить-то?! Дежурный клоун, если кто не знает.
-А если кто знает? – вздохнула Надька. – Да, вот тебя люблю, такого смешного, нелепого, не похожего ни на кого… И буду с тобой, пока не в тягость тебе. Я тебе не в тягость? Если в тягость, скажи – уйду…
-Ты нужна мне… - Это была правда. Я знал почему-то, что Надькиными чувствами ни шутить нельзя, ни играть. Я взял в ладони худенькое Надькино личико, косу её вокруг своей шеи в три оборота обмотал с улыбкой – сам себе удивлялся – и даже с тихим смехом. – Только говорить ничего не хочу пока. А уходить… Этого не надо. Этого я не хочу. Пусть ты будешь. Но и знай, что Татьяна тоже была, и вычёркивать её из души я тоже не собираюсь.
Тоненькие Надькины пальчики прошлись по багровому шраму.
-А убить себя из-за неё ты всё ещё хочешь?
-Нет, - сказал я. – Однозначно: нет.
-Жалеешь об этом?
-Да. Хотя и не раскаиваюсь. Просто понимаю: зря.
-Ты со мной? – спросила Надька. – Решился?
-Да, - опять решительно подтвердил я.
-Тогда убери это постоянное упоминание о том, что я – номер два. Или…  Или я не выдержу. Это не шантаж, просто это действительно тяжело. Убери, пожалуйста.
-Как? – усмехнулся я. – Я не умею. (Вот уж действительно – столько всего могу, по пространствам – туда-сюда – запросто, помочь кому – в два счёта. Только не себе. Наказан за дурость…)
-Дай. – Надька ласково взяла в правую ладонь искромсанную мою руку, левой же – трепетно, вкладывая в прикосновение всю свою любовь и боль, которых я, конечно же, не мог не заметить – провела по шраму. И сморщенные, напряжённые ткани ощутили покой и расслабленность, и побледнел малиновый шрам. А потом и вовсе рассосался.
-Так вот какая ты, - улыбнулся я. – Наша.
-Твоя, - поправила Надька.
-Моя, - улыбнулся опять я и, отбросив последние сомнения, сам наклонился к её губам.
В дверь деликатно стукнули, скорее даже царапнулись.
-Эй вы там, - крикнул Глеб. – За это время, если его дуром не проводить, можно четверть водки выпить или десятерых детей изобразить. Хватит от народа прятаться.
-Хватит так хватит! – первая соскочила с диванчика не собиравшаяся прятаться от народа Надька. – Всё, идём. Харон, заходи…
Потом было много весёлой, почти даже счастливой – новогодней! – возни – с гитарой, магнитофоном, радостного какого-то дурачества под печальные песни – правильно как-то Глеб сказал: чем печальней песенка, тем безмятежнее настроение, в котором она поётся. Вот и пел Глеб «Иван-Кайф», лишь только где-то в самой глубокой глубине сознания соглашаясь, что это действительно грустно.
Я вообще расслабился – просто ленился – принародно – чувствовал, что ей эта принародность приятна, что она её хочет – положил голову Надьке на колени и пребывал в полной безмятежности, что, впрочем, не мешало мне – через всю лень – быть сейчас действительно весёлым.
Я – как это? – благодушествовал… Решил наконец окончательно, что  Надька – действительно та, которая мне нужна. Что-то там происходило, и даже, кажется, нравилось мне, но потом – и не вспомнилось ничего.
В прихожей звякнуло. Пьеро пошёл открывать.
-Ромич! – обрадовался он. – Пришёл-таки!
-Ладно, нам пора, - встрепенулся я, и, почуяв, что что-то не так, поднялась поспешно и Надька.
Не был я догматиком, не отметал ничего огульно – а вот всё ж сидеть со скином убеждённым (хоть и не раз те же скины сражались со мной на одной стороне баррикад, хоть и сам порой их поддержки искал) за одним столом, хоть и безалкогольным… ну просто не хотел.
Не хотел, оказывается, и Глеб. И ещё он понял вдруг, говорил он потом, что больше всего хочет сейчас просидеть всю ночь с родителями и Вадимом, с Алисой, что всё – мишура, а семья – настоящее.
И ещё, рассказал он после мне, по Ванде вдруг тоской – с чего бы это, уговорил же себя, что успокоился – совсем? – резануло…
***
Она была девственницей…
И в то же время она была такой горячей, такой чуждой сомнений и стеснения, словно имела опыт проститутки.
Это не шокировало меня, вовсе нет – хорошо было. Удивило только. Хотя и об этом я промолчал.
Но она почувствовало моё удивление – даже невысказанное.
-Я миллион раз представляла себе это. Как бы это могло случится. Мечтала об этом.
Я неловко сказал ей:
-Стоило полнамёка Игорю бросить – и всё бы было. И мечтать бы впустую не пришлось.
-Я не обижаюсь, - сказала она мне, как дитяте неразумному, - потому что ты это от стеснения и смущения. Нет, не могло быть ничего. Потому что я хотела и ждала только тебя, только о тебе мечтала.
-А чего обо мне мечтать?! – буркнул я. – Вот тоже нашла недотрогу.
-Тем не менее кому-то – не недотрога, а мне… а я…
И крыть, что говорится, нечем…
Но я всё же пытался оправдываться:
-С другими вот мог просто так, а с тобой – нет. Когда стало не просто так – оказался с тобой.
Надька вздохнула.
-Не плачь, - попросил я.
-Тебе показалось, - опять вздохнула она.
Она действительно не плакала, только вздыхала горько и где-то даже обижено. И я продолжал оправдываться – то ли её успокаивал, то ли просто стыдно было.
-Я и с другими не так уж много был, особенно в последнее время – с теми, с кем – просто так. Я умею долго обходиться без женщины. Разве что более извращённо, чем основная масса мастурбирующих подростков.
-Как? – уже заинтересованно спросила Надька.
-Ну вот, - рассмеялся я, почувствовав, что напряжение спадает. – Всё тебе и расскажи. Секрет. А то неинтересен тебе стану.
-Не станешь, - почему-то опять опечалилась Надька. И с такой нежностью смотрела, мне аж не по себе сделалось.
Милая моя маленькая Надька…
***
Бедная моя маленькая Надька…
Встав утром новогодним (родители с сестрой уехали к прадеду, что и способствовало нашей с Надькой ночи) я совершенно автоматически заглянул в почтовый ящик. И открытку извлёк из него. Ну и что, ну и открытка. Вот только в открытке… Бред, честное же слово…
«То, что творится со мной по твоей милости, немцы называют «Sucht». Это не мания – это больше чем мания. Неспособность реагировать ни на что, с тобой не связанное. Полная поглощённость сознания – тобой. Я даже не смею теперь, утратив свою вечность и свою молодость, тебя хотеть – по сравнению с твоей упоительной, полной непередаваемой прелести небезупречностью моя небезупречность кажется мне серой, ванильной, убогой – оскорбительной для тебя. Я лишь хотела бы выразить Ему свою любовь, свою преданность, своё восхищение Им и Его хозяином – руками, губами…»
И подпись: Татьяна.
Ну и как теперь?!
Что с бедной маленькой Надькой теперь будет? Как ей жить?
Ведь правильно это или нет, я ей действительно нужен. А я – теперь я не смогу…
***
Мальчишки поговаривали в последнее время, что наша красавица-секретарша Верочка стала как-то так быстро, почти внезапно, не последним далеко человеком в готической тусовке. И ходила она в это последнее время в чёрном, и футболки с «Tr;nenvoll» и «Katatoniей» носила – и на это Женька с Серёгой – из наилучших побуждений, ясно, но абсолютно глупо – внимание моё обратить пытались. Я только смеялся. И на Верочку было мне по большому счёту наплевать, и на тусовку – так, ошибки ранней молодости, едва ли не детства даже раннего, всё давно пройдено и забыто, меня ни коим боком не касается.
Так бы и прошло всё мимо, если бы однажды сама она ко мне не подошла.
-Приходи к нам в субботу, - предложила.
-Зачем? – усмехнулся я – и прозвучало это довольно строго, похоже, словно слово «нельзя» сказал…
-Зачем? – переспросила она. – На вот, почитай.
Я раскрыл тоненькую, но хорошо оформленную – было там много картинок, стилизованных под фотографии – книжечку. Имени «миссис Глум» там больше не было. Было имя Татьяна. И фамилия, которую я воспроизводить не хочу – достаточно, что сам прочёл. А в самой книжке было всё то же самое, что и не порносайте. Я присмотрелся к рисункам. Ничего себе! Мне совсем не хотелось, чтобы стали достоянием общественности мои интимные подробности – для меня они действительно были интимными. Верочка это, похоже, поняла, почувствовала.
-Не бойся, - сказала, - это всё, и книжка, и порносайт – они из другой реальности. Сюда попали совершенно случайно и в единичном экземпляре – для тебя и для меня. Честное слово, здесь на этот сайт никто не заходил. Это только там. А тебе до «там» какое дело?!
Я молчал. Опять какие-то неожиданности, не поймёшь, главное, приятные или противные?! Или и то и другое сразу?
-Пиши адрес, - сказала Верочка. – Я не настаиваю и не шантажирую. Хочешь – придёшь, не хочешь – нет, значит. Но я просто прошу: приходи. В субботу в семь.
…Здесь позволялось, похоже, всё… Какая-то богемная квартира, что ли? Или просто вдвоём с матерью живут, а та – в командировке, вот доча и отрывается, а завтра, когда гости с её готической вечеринки по домам расползутся, будет с тряпкой лазить по заблёванным углам…
Я сел в кресло и закурил. Играла хорошая музыка – я люблю «Draconian», это моё, это красиво. На диване то ли ещё просто целовались, то ли уже приступали к половому акту две затянутые ещё в чёрное – не успели раздеться – парочки. Подошла ко мне хозяйка с двумя фужерами шампанского и горящей сигаретой, села на подлокотник кресла. Один фужер вложила мне в руку – почему нет. Дальше было сплошное эстетство. Она взяла сигарету у меня из пальцев, пепел в свой фужер стряхнула. А потом – в мой – со своей сигареты.
-Пей, - сказала властно, почти потребовала. И сама свой бокал в себя опрокинула – словно стакан водки. Я выпил – медленно, глядя на неё с нескрываемой иронией, которая от неё и не скрылась. – И не надо смеяться, - продолжала она. – Тебе – во всяком случае. Ты-то же знаешь, как на самом деле непросто устроен мир.
-Знаю, - кивнул я. – Но очень удивлен был тем, что и ты это знаешь. Откуда у тебя это всё?! Ты знала Татьяну? 
-А знает кто, что такое душа? Вот пишет кто-то роман – и наделяет героя свойствами некоторых реально существующих людей. Кусками души. Чувствует за всех своих героев, и они на самом деле становятся живыми, воплощаются. А если роман хороший – что тогда?
-Тогда герои его – в чём-то, да даже и не в чём-то, а вообще – живые люди. Вон у Ольги в романе Родриго с Ильёй как раз об этом и говорили, - не стал спорить, скорее, в чём-то подыграл ей даже я.
-Вот и дробятся души на кусочки. В разных мирах, в разных, как вы с Ольгой говорите, слоях сознания, в одно собираются не одни и те же осколки. У меня с твоей Татьяной есть общий кусок души. Вернее, в одном из слоёв сознания есть та, что и я в какой-то мере, и твоя Татьяна. Вот и всё. Только ты мне, похоже, не веришь. Или не хочешь? Или боишься…
-Не хочу, - сказал я. – Тебя не хочу.
-А в том слое сознания полу-я, полу-Татьяна подстроила так, что тамошний ты себя … ну, в некотором роде, не то, чтобы тяжело, но всё же – на всю жизнь… изувечил…
-И чего ты хочешь, - спросил я, - в этом, в нашем нынешнем и здешнем слое сознания?
-Тебя, - улыбнулась она.
-Я скорее буду с той, кто на Татьяну не похожа вообще, чем с какой бы то ни было эрзац-Татьяной. Я тебя не хочу. И не буду. Категорически.
-Может, - то ли спросила, то ли даже попросила она, - тогда хотя бы потанцуем?
-Нет, - сказал я и поднялся.
-Почему?
-Потому что не хочу.
-Но почему не хочешь?! – Она, похоже, была даже не столько уязвлена, сколько искренне расстроена. Нет, совсем не Татьяна. Просто – жестокое напоминание о Татьяне, и ничего больше. И не надо ей знать, насколько жестокое…
Напоминание о той, о ком я и так не забываю никогда, хоть и не всегда это уже – не каждую секунду! – в оперативной памяти.
Да снова растревоженные вопросы, так и не нашедшие своих ответов – ни у меня, ни у кого другого…
Я встал и пошёл к двери. Обойдётся без меня эта «готишная – ажно до усрачки» вечеринка, специально для меня, похоже, спланированная. Я не размениваюсь. Просто пойду и буду перед самим собой гордиться (и сам над собой за это посмеиваться) тем, какой я умный и о каких серьёзных, основополагающих вещах думать умею…
Серьёзные… Татьяна… Чушь всё это. Всё, короче, чушь. И это – тоже. Точнее, это – особенно. Любовь? Большая и чистая, как свежевымытый слон? Каждая женщина, тем более каждая красивая женщина – в особенности – мечтает о большой и светлой любви?
Очень она, эта любовь, большая и чистая. Больше и чище просто некуда. Особенно если живот болит. А с ней – он всё время болит. От возбуждения – это другой разговор. Всё равно ведь болит – она так хочет.
Всё! Хватит об этом! Но и Верочке уж точно ни малейшего места в моей жизни нет.
Да и поважнее дела ждали, оказалось, меня, вернее, пусть не дела, разговоры, но всё равно – куда важнее всего того, что порывалась сказать мне Верочка. Звонил мобильник, и «Вызов: Ванда» было написано на экране. С удивлением и радостью я ответил на звонок.
-Я приехала. Вернее, конечно, меня Фриц привёз, - сказала она. – Давно не виделись… - в голосе улыбка. – Хочешь побеседовать, пообщаться?
А что? Я хотел, конечно. Хотел настоящего, живого, а не того натужного, что было вокруг. Просто посидеть со старой подругой, помолчать, может быть, уверенность, надёжность и защищённость (её б кто защитил…) почувствовать… И к чертям свинячьим всех этих ненужных Верочек с их ненужной галиматьёй, когда есть люди, которым я до сей поры на самом деле нужен…
***
Никто не может даже понять, чего же это я сам не понимаю. Им не кажется странным то, что донельзя странным, чудовищно странным, в принципе невозможным в мире, где возможно в принципе всё, кажется мне.
Я – это я. А для другого человека Я – это он. Как это – есть моё Я, «das Ich», как философы, и не только немцы, говорят. А есть – ещё чьё-то. И ещё чьё-то. И ещё. И ещё много-много каких, всяких разных das Ich. Так чьё же Я – на самом деле Я?! Хорошая в принципе вещь – субъективный идеализм. Этот мир мне только кажется. Мне. Кому – мне?! Вот лично мне – Малышеву Максиму Матвеевичу? То есть Максиму Чарльзу Вадиму, что концептуальнее? Кажется… Со всеми окружающими меня людьми. Воистину ведь не сам же мир я вижу, а всего лишь его отражение пусть не в мозгу, а в сознании. И другие тоже. Они кажутся мне, а я кажусь им, и кто кому на самом деле кажется – не тот какой-то разговор. Где же истинное зеркало?!
И всё же опять: как может быть сразу несколько Я?! Чьё Я – на самом деле Я?
И насколько похоже или непохоже друг на друга отражают мир разные зеркала?
Старая, всем известная истина: в чужую шкуру не влезешь. А хочется.
Наверно, кто-то свыше, бог или не бог, не так важно, знает, насколько у разных людей по-разному идёт восприятие мира. Настолько по-разному, что мы этого даже и представить не можем. И если потом рождается кто-то, кто воспринимает мир похоже на то, как воспринимал его кто-то из уже умерших, это и значит в какой-то мере, что его Я – того, умершего – снова словно вернулось, хоть и без преемственности памяти. Вот и говорят – реинкарнация…
Ольга писала свой последний роман с некоторой долей отстранённости – может, поэтому он не совсем получился. И не мог лучше получиться: представить достоверно, что творится с реально существующими людьми, много сложнее, чем представить от первого лица, что делается с самостоятельно смоделированными героями, которые только потом, когда создастся новый мир, обретут в нём сознание, а также плоть и кровь. Не знаю, действительно ли и насчёт Глеба у неё получились те же ошибки, что и со мной, похоже, всё-таки главное про него она поняла. То, что он – Маленький Фриц не потому, что Ванда так любит его. Нет. Он сам по себе – Маленький Фриц. Маленький Принц из бухты Фёдорова.
Вообще с этим романом у неё (несмотря на наше с Вадимом Игоревичем соавторство) была немыслимо трудная задача. Обычно не столь уж важно, от первого лица пишется роман или от третьего (это только Татьяне моей удалось как-то написать повестушку одну от второго…). Разница в том только, что если написано от третьего лица, то возможны эпизоды без участия главного героя. Но всё равно всё видится, читателю показывается – как бы глазами главного героя. Мне казалось иногда, что и «Могилу Неизвестного матроса» можно было, несмотря на эпизоды, где главный герой мёртв, писать от первого лица – настолько там действительно всё Мишиными глазами. Ну да Ольге виднее.
А с «Маленьким Фрицем»… Это ведь – по большому счёту о любви Ванды к Фрицу. То есть – её в принципе глазами, от её имени, а не Фрица. Но – он уходит от неё, то есть, по сути, выносит её за рамки своей жизни, её, этой жизни, событий. То есть – это про него – но несколько отстранённо.
Про меня же… Иногда смотрела на меня, как на какого-то монстра, или супермена, или кого другого – не совсем живого, в чём-то механического. Не пыталась понять, что и у моих поступков были свои психологические, а не только механические причины. А из-за этого роман в чём-то получился менее достоверным психологически, чем хотелось бы, даже несмотря на почти дословное порой цитирование.
Но ясно одно: эти das Ich, эти души – реально существуют. И родство душ существует тоже вполне реально. И поэтому в мире, где – свинцовая мерзость запустения и тупости, мы нашли друг друга. Мы оказались рядом – не случайно. Мы – те, кто не хочет с этой мерзостью и запустеньем мириться.
***
Я знаю. Я всё знаю. К сожалению. Иногда хотелось бы быть глупым и наивным. Нельзя. Какое – глупым, какое – наивным, если я действительно всё знаю. Всякая глупость и наивность будет лишь ложью самому себе. Вроде религии. Говорить себе: она ещё вернётся? Зачем? Ведь не вернётся же.
Я же всё понял. Понял, что не любит. Даже, может быть, понял и то, что не люблю. Вряд ли? Да, вряд ли. Не понял ещё. Но пойму. Только вот тянет, бесконечно, безумно тянет к этой женщине. Да у меня при виде неё живот болеть начинает – так я её хочу. Или так она хочет – такого меня – у которого живот болит. Возбуждает её это – но ведь и меня возбуждает. Потому что грязно, постыдно. Потому что… Ну, вообще всё на свете. Чего и не передашь. То ли болит от возбуждения, то ли оттого что болит – ещё больше возбуждения. Только – вот так это у нас. Глупо, но – когда не болит – с другими – такого потрясающего удовольствия я получить не могу.
Это страсть. Не просто страсть – действительно – Sucht. Та более чем мания, которая сильнее всего. Сильнее меня самого…
Только это ведь – эстетство. А мне вот так вот, на всю жизнь – хочется настоящего…
А Надька… Она-то ведь самая что ни на есть настоящая… И, может быть, именно она по-настоящему нужна мне в жизни. И даже не только потому, что я сам ей нужен.
Просто получается, что я – человек момента. Ради своего нынешнего секундного «хочу» готов всю жизнь прахом пустить. Не я один такой, но я – такой, это точно…
Просто с Надькой никогда не будет войны, крови, максимума не будет. Или будет всё-таки?! Что я о ней знаю?!
Знаю одно: я не тот человек, который сдастся. Я буду воевать до последнего. Только вот разобраться бы ещё: за что воевать? За то, чтобы Татьяну вернуть? Или за то, чтобы и без Татьяны жизнь жизнью была, а не выживанием?
Не знаю… Мозги, честно говоря, нараскорячку…
Ну и ладно… Просто надо дать ситуации отстояться. Не так много времени пройдёт, знаю – и всё мне станет понятно.
Только вот Надьке как это пережить? Она же чувствует, что не вынес я ещё ей окончательного приговора. Надежда надеется. Хотя формально я и сказал я ей то, что называют последним прости.  Я понимаю, как тяжела такая вроде бы, кажется, беспочвенная надежда. Да только что я могу сделать теперь. Ничего, пока сам во всём не разберусь. А тут я могу только на собственное сердце положиться – ждать, что же оно в конце концов скажет. А оно молчит пока что. И торопить бесполезно.
Да и дела пошли такие, что не до лирики стало. К матери сестра приехала. Тётя Галя.  Похоже, главная цель – мозги мне вправить…
Не то, чтобы она прямо уж начала проповеди читать: делай, мол, так, а так не делай. И всё же ежеминутно, ежесекундно, еже… что там мельче секунд, чувствовалось напряжение, ясное её намерение убедить меня в своей правоте и моей неправоте. В принципе, вот Алиса тоже что-то почти такое доказывала – такое, да не такое всё-таки… Я уже сам всё давно понял, сам себе, если разобраться, мозги ершом для бутылок с хромпиком прочистил – а она этого не понимает. Видит, что мать психует всё ещё – и сама с ума сходит с ней за компанию. Сама она понимает, интересно, что именно собирается мне доказать такого, чего я ещё сам не понял? А ведь она умная, в Институте Автоматики работает, кандидат наук физико-технических, а дядя Семён – тот и вообще доктор, но в психологии она – полный ноль. Вот и честная, и искренняя, и верю я ей – но как она не понимает, что при таком уровне тревожности, как у неё (У мамы не многим ниже, но тут ничего не поделаешь, научились жить вместе и дружно, но это тоже тех ещё нервов всем стоило…) жить нормально просто невозможно – ни ей, ни тем, кто рядом. Или вот ещё начинает объяснять, что эмоции надо под контролем держать. Она по темпераменту меланхолик, для неё это естественно, а мы же все холерики, для нас это – просто лопнуть от переполнения тем, чего обычно никогда в себе не держим, стравливаем наружу. Мы поскандалим, а через полчаса – остыли и снова все друг друга любим. А если она со своими проповедями вмешалась – считай, неделю дуться все друг на друга будем. Или вот доказывать начнёт, что себя любить надо, что ещё Пушкин говорил, что «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Да кто б спорил! И разве я себя не люблю?! Очень даже! Только вот для меня любовь к себе – вовсе даже не краса ногтей, и нет у меня никакого желания объяснять ей, что именно. Всё равно не поймёт. Для неё то, чем живём мы, молодые, не  то чтобы было плохо, а… Словно просто вообще не существует… Честно говоря, мне жалко её детей. Хотя она их, несомненно, любит без памяти. Может, это и страшно, что без памяти. Нас с Мишкой, похоже, тоже? С ума сойти, честное слово! Нет, вот на самом деле: не могу уже больше! Устал!
Спать хочу!!
Когда же она уедет наконец?!
А она всё не уезжала. И мозги мои прессинг такой выдерживали всё с большим и большим скрипом. Пока не случилось то, что понимать они отказались напрочь. Я потом отца спрашивал, но и после этого понял лишь то, что он ни в чём не виноват и сам обомлел и ничего не понял.
Я тогда зашёл на кухню – кроме тёти Гали и отца никого дома не было, а они на кухне чай пили.
Она к отцу – а ведь он её на пятнадцать лет моложе! – всегда подчёркнуто вежливо относилась: Матвей Михайлович, то-сё, одно время даже на Вы называла, но это мама сама высмеяла и пресекла.
А тут захожу, значит, на кухню – вижу, как она на папу смотрит. Ничего себе! Но ведь – смотрит только. Меня, похоже, не сразу и заметила. Потому что сказала так, как при мне не стала бы. Нежно так нежно, ласково так уж ласково:
-Мати…
…Вот тебе и «Матвей Михайлович»…
И тут – заметила. Меня, значит. И засуетилась:
-Макс, чаю хочешь?
А я нелепо стоял и молчал – от неожиданности, от смущения. И она поняла – похоже, тоже только сейчас – сама в полном неадеквате – что я всё видел. И кинулась спасать ситуацию.
-Макс, ты книжки про короля Матиуша читал?
…Ещё бы не читал… Эти книжки  я в детстве больше всех других любил. Больше даже, чем «Маленького Принца». Все соловьёвские мальчики, которые тем чище, чем в большее дерьмо встряпались, в чём-то дети юного короля, который больше всех болел от несправедливости мира, и не только болел – а пытался бороться, пусть неумело и потому очень трагически…
Да и сейчас я эти книжки тоже люблю, и вряд ли меньше. Запредельные книжки. Что ж, сатанисты тоже иногда бывают очень сентиментальны. Опять же – мой сатанизм не религия, а мировоззрение. Хотя и религия – это же тоже мировоззрение. Но просто я никому не поклоняюсь, никто, даже дьявол, не авторитет для меня. Тем более тётушка…
Только ничего этого я ей рассказывать не стал. Просто ответил:
-Читал, ясно море.
-А знаешь, мне почему-то кажется иногда, что папа твой на короля Матиуша чем-то похож.
Я пожал плечами. Я так не считал. Отец у меня замечательный, но – совсем иначе. Он вовсе не наивен.
-А мне показалось, - опять смутилась она. – Ты знаешь, кстати, как полное имя у Матиуша было?
-Матвей, - пожал я опять плечами. – Ну и что?! – И сел наконец. – Хоть бы чаю налили. Сами же предлагали.
А тут Мишка появилась. И тётя Галя схватилась за неё, как за спасение:
-Миш, пока не разделась, выведи пожилую тётушку на полчасика прогуляться.
Мишка хотела заспорить – и встретилась взглядом с отцом. И сказала:
-Пошли.
Тётя Галя пошла одеваться, и через пару минут они отбыли.
-«Пожилую»… – усмехнулся папа. – Кокетничает. Совсем она себя пожилой не считает.
-Так что у вас случилось? – спросил я.
-Не знаю, - удивлённо произнёс отец. – Может, и ничего. Наверно, всё-таки ничего.
Но если для отца это и было «ничего», то для самой тёти Гали всё-таки, похоже, «чего». Во всяком случае, на другой день она сказала, что отпуск кончается – и купила билет домой. И через неделю уехала.
Где-то мне её даже жалко было. Поняла ли она всё-таки, что ничего мне не надо было внушать, всё я и так понимаю? Успокоилась ли?
И хочется ли ей домой? К дяде Семёну, с которым уже серебряную свадьбу отметила?
Но ведь детей-то она любит? Очень?
***
Когда я вошёл, мама с кем-то разговаривала по телефону. Я услышал остаток фразы последней:
-…конечно, будет скоро, вы, Петь, приходите.
-Вот он я! – крикнул я с порога, но на той стороне провода уже трубку положили.
-Это Пьеро ваш, - пояснила мама.
-Я понял, - сказал я. – Конечно, пусть приходит.
-С Ромой… - немного виновато сказала мама. – Не надо было? Пусть бы до тебя сперва дозвонились.
Мне стало её жалко даже немного.
-Всё нормально, - сказал я. – Хотели бы дозвониться – звонили бы на сотовый. А они хотели – и прийти, отказа не получив, и приличия соблюсти. Как Сашка Шабалина говорит, «и рыбку съесть, и на *** сесть, и косточкой не подавиться». Мам, ну  извини, но если это действительно так… Да ладно, чего там – я боюсь, что ли?!
-Но мне казалось, что Рома в число твоих единомышленников не входил никогда…
-Ну так а что плохого, если обсудить какие-то вопросы и не с единомышленником? Мы вон и с Пьеро во многом расходимся и кусаемся всё время, а всё равно – на одной стороне баррикад. И с Ромичем тоже на одной.
-А это обязательно? – спросила мама.
-Что? – не понял я.
-Баррикады, - объяснила мама.
-Да, - пожал плечами я, а вздоха моего усталого она не услышала. – К сожалению. Пока да… А, фигня.
-Ладно, мне на работу надо, - сказала мама. – Не знаешь, где Мишка?
-Они с Женькой собирались куда-то. А может и у них ещё. Всё нормально, - успокоил я её.
Так что мама ушла раньше, чем явились гости.
Ромич – товарищ умный и не такой прямолинейный, как можно было подумать, слушая Пьеро. Дипломат, словом. И все его объяснения – а он пытался меня информацией нагрузить, хотя зачем, я ей и сам неплохо владел – сводились по большому счёту к тому, что я – их единомышленник, ибо ненавижу ведь то же самое, что и они, и вполне патриот, только сам об этом не догадываюсь, вот он и решил меня просветить.
-Что плохо и как – я без вас знаю, - оборвал я его. – Только то, что вам кажется достойной альтернативой (тьфу ты, опять «unser Basis, unser Fundament»!), мне лично представляется не менее убогим, чем то, что мы на сегодня имеем в действительности. И всё! И разговор окончен, и волосы у меня отросли не для того, чтобы я с ними сделал, что Пьеро со своими учудил.
-А профессора Жданова ты слышал? – влез Пьеро. – У нас многие, послушав его, пить-курить бросили. Я бы тоже бросил – противно – да только без разрядки я сгорю. Вот например в шампанском пузырьки – это бактерии напердели, прежде чем сдохнуть.
-Замечательно, - рассмеялся я. У Пьеро редкий талант – впаривать людям идеи, которые он считает правильными, но сам которых не придерживается. Завидное на самом-то деле красноречие. – Нет, не слышал. – Меня уже просто раздражало происходящее. Пьеро – это Пьеро, а этот толстый кабан, именуемый Ромой, был мне попросту неприятен.
-Возьми, посмотри лекции, - предложил Пьеро. – Да мы пойдём уже.
-Вот правильно, идите, - не чересчур любезно бросил я. – Да оставьте диск-то. Я посмотрю.
…Если уж Ромино красноречие признал я завидным, то у профессора Жданова его было во много раз больше. Причём было впечатление (понятно, что это не случайный эффект, а хорошо продуманный способ именно что убеждать, вершина, можно так сказать, ораторского искусства), что он – просто предоставляет информацию, а выводы позволяет делать зрителям. Но с тем, что намеренное спаивание народонаселения (и ещё раз «unser Basis, unser Fundament», но как без такого лексикона о серьёзных вещах рассуждать?!) – вредительская политика государства, и терять человеческий облик не столько стыдно, сколько противно, более того, вообще позорно и омерзительно, я не согласиться не мог.
И даже почему-то распсиховался – то ли разозлился, то ли что ещё – встрёпанное какое-то состояние. Пошёл на кухню, взял сигарету, думал: покурю-успокоюсь – и не закурил. Сигарету снова в пачку засунул, пачку на подоконник бросил, мама тоже «Максим» курит. Да и ей неплохо будет этого совсем не скиновского Жданова (скины многие совсем не скиновские, просто здравые идеи на вооружение, да и просто под свои знамёна, вон художник Константин Васильев и знать про них при жизни не знал, а посмертно сам чуть ли не знаменем их сам сделался, берут) – посмотреть. Пусть бы тоже захотела, может быть, с сигаретой расстаться – а у меня, понял я, эта идея в подсознании давно сидела – курить бросить, хоть и не обзавёлся ещё болячками на почве курева. Но вряд ли маму можно убедить – пусть даже и самыми весомыми аргументами. Даже если она и решит, что надо, всё равно будет смотреть на всё так, словно это «надо» должен за неё сделать кто-то другой.
А я… Сигареты «Максим» - имени себя, любимого?! Смешно. Я ведь сам про себя отлично знаю, что никакой вовсе не Максим. А сигарет «Вадим» в природе, на моё счастье, не существует. Так что… Так что глупо это всё, ещё раз повторяю. Что глупо? Да всё. И что курю – глупо. И что бросил – не умнее.
Так что не то, чтобы я говорю себе, что бросил курить. Просто не хочу – и не буду. А уж пить – тем более. Про геноцид – ещё раз повторяю – Жданов всё верно сказал. Да и быть самому себе противным, стыдным… Не хочу.
Может, Ромич думает, что таким образом обратил меня в скиновскую веру? Вот уж нет… Я умею применять к себе те куски информации, которые мне нужны, не загораясь чужой – своих хватает – идеей.
***
-Нет, ну что вы за паникёры такие?! – сказал я Олесю, когда после репетиции в «Чайке» все разошлись, а нам не хотелось. От друзей и близких подруг, да вообще от близких, как это ни печально и ни неправильно, тоже можно устать, а вот с приятелем посидеть, побренчать на двух гитарах, оставив на некоторое время блэк в покое, что-то полегче, на уровне русского рока – а вот просто дать немного отдохнуть и душе и пальцам… Мы и дали…
-Паникёры? – запустив руку в волосы, отбрасывая их с лица на затылок, переспросил Олесь.
-А нет? – усмехнулся я – почти сердито. Ну вот не нравилась мне мягкотелость его. И вообще не нравилась – не только его… – Заквохтали: «Ах, это не наше время! Ах, это время только Фрица! Ах, с нами не случается больше ничего! Ах, бедные мы, несчастные!» Слушать тошно. Он и не виноват ни в чём. Это вы сами амёбы бесхребетные!
-Да? – задумчиво – то ли соглашаясь, то ли нет, похоже, сам этого не зная, произнёс Олесь.
-Ага, - кивнул я – если дожать, быть до конца убеждённым, то удастся быть и убедительным – только так и можно, похоже, на их психику влиять – уверенностью. А потом я сделал вид, что на некоторое время отключился, дал ему время подумать – заклинания какие-то забормотал, что ли – ну дурак дураком, подумал, наверно, Олесь. Но, наверно, не об этом он думал всерьёз (так мне, во всяком случае, показалось), а о том, что в последнее время с ним, с  Олесем, стало скучно. Раньше не было, а теперь вот стало. Может быть, потому, что самому ему с собой – тоже скучно. Я же сделал вид, что вернулся к действительности.
-Кто вообще сказал, что это только Фрица время? – продолжал я, словно и не прерывался вовсе. – Ну да, у Ольги в романе он главный герой. И что с того?! Вон Пьеро рук не опускает, всё ещё надеется сделать роман про Фрица – романом о себе любимом. За любимую воюет. И свою личную историю со скинами, с Ромичем, в частности, мутит. И я уж тем более свою историю неважной не считаю. Да, она за рамками этого Ольгиного романа, это в нём моя роль – вспомогательная. Но ничего стыдного в этом нет. Да и Ольга – не одна такая на свете. Да, она пишет – про Ванду и Фрица. Ну да я и сам на клавиатуре стучать умею.
-Кто ты? – внешне в шутку, но не было это на самом деле шуткой, спросил Олесь.
-Тот, кто вправит тебе мозги, - хохотнул, как они привыкли это видеть, я.
-У тебя своей дури предостаточно, - возразил Олесь.
-Ага, - легко согласился я. – Только свою дурь я никому искоренять не дам. А твою – искореню. Потому что она ненужная и глупая. А в своей я отчасти эстетствую. Пошли-ка по домам.
Мы вышли на улицу. Маленький снегопад не был чем-то уж так прямо особенно красивым, но просто было хорошо. Всё-таки хорошо. Что-то ещё оставалось от новогодней сказки, пусть не лучшей – но всё же новогодней. Сверху, от «Чайки», хорошо был виден берег с огнями.
-А тебе всё кажется, что зимой и Владик не Владик, - сказал я.
-Не люблю зиму… - зябко поёжился Олесь. – И море, когда в него нельзя – это как-то неправильно…
-Делом займись, - поморщился я – надоела уже, честное слово, вся эту глупость их интеллигентская, доставая пачку сигарет, вытаскивая зубами одну и щёлкая зажигалкой – вот и бросил… ну да не всё сразу. – Делом интересным, своим, а не видимостью деятельности. Ты же не живёшь, а анализируешь. И с Евой ссоришься именно поэтому, а не потому вовсе, что она бабкины дела слишком близко к сердцу принимает.
-Мне бабка сказала в прошлом году, чтоб я никогда не становился холодным исследователем жизни. Неужели я всё-таки стал?! – огорчённо, больше не споря со мной – правильно, нечего со мной спорить, глупо это и бесперспективно – спросил меня, или даже больше всё-таки себя, Олесь. И я понял, что не ко мне вопрос:
-А это ты себя спроси! Иди вон пошарахайся по Чуркину под снегопадом в одиночестве – и поду-умай…
Олесь ушёл, а я присел под дерево на свежий снег – покурить спокойно. Холодно, конечно, ну да ерунда. Это не снег холодный, это печаль холодная. Зачем Татьяна умерла?! Зачем не может решиться на что-то одно? Или бы оставила меня в этом мире, или бы забрала с собой… Нет покоя и не будет никогда…
А он нужен?!
…-Яйца отморозишь… - насмешливо прозвучало – девчоночьим голосом – рядом, прямо в самое ухо, откуда-то сзади. – Вставай давай. – И я увидел даже не протянутую мне руку – только сначала варежку красную на этой руке.
На девчоночью руку я опираться, конечно, не стал – вот ещё! Сам вскочил быстро и резко. Рядом со мной стояла Юлька Киселёва – Гопотёлка – и смеялась. Хотя, если разобраться, чего ей было смеяться?! А вот смеялась.
-Ты чего тут? – спросил я.
-А ты чего? – дёрнула плечиками Юлька.
-С репетиции иду, - выпятил губу я.
-Хорошо идёшь, - снова прыснула Юлька. – Главное, быстро. Пошевеливайся, говорю, пошли, а то замёрз уже.
-Да отвали ты, - разозлился я. – Что тебе за дело. Во, свалилась, ****ь, на мою голову.
-Чего ты злишься, - с притворным осуждением надула губки Юлька. – Если Глеб тебе гадость сделал, это не значит, что я тоже. Я не с ним заодно.
-Чего это он мне сделал? – поморщился я – чего ей вообще до меня за дело?! – Ничего он мне не делал.
-Да? – недоверчиво скривилась Юлька. – А мне сделал. И тебе, я считаю, тоже. Так что мы с тобой – товарищи по несчастью. Пошли, говорю, погуляем.
-А не пойти ли тебе?! Одной погулять. По известному адресу? Могу назвать! – довольно зло и пренебрежительно бросил я ей. Но Юлька была не гордая.
-Не-а, не пойти, - замотала она головой. И крамольные мысли забегали в моём мозгу: быть с Надькой – значит Надьку обманывать. На это я не пойду. Но зачем гнать потаскушку, если она хочет только секса и ни на что другое её умственных способностей не хватает? Не убудет же меня от этого?! Не прибыло бы… Ну да…
-А презерватив у тебя есть, чтоб гулять-то идти? – довольно презрительно опять и цинично хохотнул я.
-А я тебя что, в койку зову? – спросила немного ошарашенная такой прямотой Юлька. Но я решил быть циником: прямота – так уж до победного конца, на который, простите, господа хорошие, надет презерватив – именно потому он и победный.
-А куда ж ещё? – пожал я плечами. – Ну так есть резинка-то? А то у меня нет. Я сегодня не планировал.
-Есть, - сказала Юлька. – Пошли.
Я затоптал окурок и оторвал спину от дерева, на которое опирался после того как поднялся с земли:
-Ладно, пошли…
-Какое «пошли»?! Куда «пошли»?! К этой ****и?! – Я и не заметил, откуда, с каких небес, что ли, свалился Глеб. – Ну ладно к любимой женщине от Надьки ушёл – это понятно – но так-то её – за что?!
-Слушай, правдолюбец, - озлилась Юлька. – Тебе не всё равно, с кем я сплю?! Ты, по-моему, со мной больше не спишь – ну и отвали.
-С кем ты спишь, мне абсолютно всё равно. – Глеб как-то резко успокоился, но сколько презрения было в этом покое! – А вот чтоб Макс мои ошибки повторял, не хочу. Слишком большой моральный урон ты мне нанесла – ему такое – за что?! А тем более – Надьке?!
-Я?! – опешила Юлька. – Тебе?! Урон моральный?! Я думала, ты – мне.
-Ну и я тебе, - самокритично согласился Глеб. – Только тебя это ни в малейшей мере не делает менее опасной. Макс, пошли отсюда. Пошли-пошли!
-Конечно, что тебе в моей койке делать, - скривила Юлька, глядя на меня, губы. – У Глебушки там теплее.
-Идиотка, - опередив в этом меня, бросил презрительно Глеб. – Только и умеет, что всякую чушь выдумывать и в сплетни превращать. Иди, сказал, отсюда, пока я не забыл, что ты – женского полу и морду бить тебе поэтому не полагается.
Юлька попятилась. Повернулась. Торопливо, оскальзываясь на свежем  снегу, засеменила прочь.
-Надьке очень плохо? – задавив в себе стыд, спросил я.
-Очень, - кивнул Глеб. – Но она держится. И не винит тебя ни в чём. Пойдёшь к ней?
-Не знаю… - я всё же чувствовал, как ни бодрился, себя виноватым. – Может быть. Не сейчас. Вот пойму…
-Как бы поздно не оказалось… - вздохнул Глеб. – Ты всё-таки думай быстрее. Хотя она – прости, что лезу не в своё дело – не Татьяна, такую подлость тебе не сделает. Просто слишком много всяких неожиданностей бывает в жизни… Дай сигарету…
Я вскрыл новую пачку, протянул Глебу, закурил сам:
-«Трам-через-там-тарарам-ещё-так-черезперетарарам-пам-па, - сказал боцман и грязно выругался…» - не стесняясь того, что он всё поймёт, горько вздохнул я. – Чё ж жизнь-то такая ***вая, а, Маленький Фриц?!
***
Как надоедает почти дословная повторяемость неинтересных ситуаций, которые народ не умеет разруливать, всё надеется, что приду я и сделаю всё за них – а мне скучно приходить, мне не нравится их беспомощность…
Опять шуточки Вишнякова, что Серёга ко мне «как-то не так» – не просто как к товарищу – относится, опять физичка бесится, что Серый вслух говорит, что это Вишняк - «как-то не так»… И физичка снова бесится, как следствие, Серёгу к доске тащит, двойкой осчастливливает. Опять после урока Женьке неймётся справедливость восстанавливать – и в результате новая, тоже уже порядком надоевшая, потому что в данном контексте «новая» значит просто «ещё одна», а новизны-то и нет никакой – свалка, новый синяк – на этот раз у Женьки. Ну это надо?! Вот не придирками гопошайки всё уже надоело, а именно отсутствием новизны, повторяемостью. Опять Вишняков, опять братья Рогозины, Женька Золотарёв, и главное – правая рука Аркана – Антоха Киселёв. И снова нет смысла быть умным – с этой бражкой не ум нужен, а кулаки. Неизбежность глупости вокруг и собственного отупения – что может быть тягостнее…
Да, повторяюсь, всё настолько неизобретательно, тривиально, неинтересно, предсказуемо, попросту скучно, что – ненужно, настолько ненужно, что и я уже начинаю думать: а вдруг это действительно – не моё время?!
Вот как-то же умудряется Никита быть в стороне от всего этого, глупости этой всей  – в какой-то мере – даже не просто в стороне, а выше.
Хочется настоящего. И отвратительно то, что вот могут они так жить, ничем не интересуясь, ни к чему не стремясь, ничего не ища – ни настоящего, ни просто вообще важного – и не только гопошайка, но и те же Женька и Серёга – люди по большому счёту и не плохие – а примитивные…
Друзей настоящих хочется… Но и тех – расшевелить, а то и у них – заболачивание. И как-то странно так получается – и не помню, когда что делал, а так много уже сделано на самом деле – по части жизненных результатов…
Кстати, ведь и программы мы с Фрицем допишем же когда-нибудь… А когда писали?! А не помню! Как-то так – между делом.

***
Собирались репетировать. Ну а как – если играть, значит, и репетировать надо. Тем более что инструменты в «Чайку» перенесли, похоже, теперь уже насовсем. Планов, что говорится, громадьё и всё такое прочее. Попытка продолжить жизнь или сделать хотя бы вид, что всё равно она продолжается – типа, несмотря ни на что…
Играть вот только не хотелось. Напряжение в воздухе не рассасывалось, хотя и скандала не обещало.
Собрались все, кроме Надьки – но и молчали тоже все. Каждый что-то тихонечко про себя наигрывал – необязательное, к делу не относящееся.
Пристально и всё так же молча Игорь смотрел на меня. Да, молчал и молчал. Но и я молчал. То есть слов не произносил. Только гитара моя не молчала. Наоборот, буйствовала. Так, под гитару мою, глазами друг друга и буравили.
Наконец мне это осточертело.
-Ничего я тебе объяснять не буду, - зло бросил я ему. – И вообще говорить ничего не буду.
-Ладно… - проглотил пилюлю Игорь. Хотя каких таких объяснений он ждал от меня? Если бы от Надьки ещё… А я… Я что, оправдываться стану перед ним за проведённую с нею ночь?! Ха, вот и не угадали…
Я сохранял ещё видимое спокойствие, и рвущаяся в истерику гитара в руках моих существовала всё же отдельно от меня, выглядевшего, наверно, закаменевшим и отстранившимся ото всех и всего.
-Что-то поразительно знакомое, а вот вспомнить не могу… - то ли пытаясь стабилизировать, сбалансировать как-то ситуацию, то ли просто потому, что не мог действительно сам понять, что же это я играю, спросил Олесь.
-«Пожары» Высоцкого, - презрительно бросил я – меня душили раздражение и злоба, и молчать уже не было ни сил, ни желания. – Придурки! Лесотундра болотистая!
Если Высоцкий всегда казался звучащим на пределе надрыва, если виделось в конце каждой спетой им фразы может быть все три, а то и четыре-пять восклицательных знаков, то у меня сейчас, казалось мне самому, их число переваливало за сотню. Я явно форсировал. Но это, похоже, не казалось чем-то чуждым и инородным не только мне самому, но и всем присутствующим. И я сам, похоже, не заметил, как оказался передо мной микрофон. (Олесь, кажется, поставил? Или не Олесь?) Похоже, и слов-то я в первую секунду толком не вспомнил – несло как получится, одни раздробленные куски.
-«…И нет того азартней перепляса!
       Быстрее! В этой скачке опоздавших нет!
       А ветер дул, с костей сдувая мясо
       и радуя прохладою скелет!!!»
Обычно глухой, путающийся в наполовину потерянных,  проглоченных, невнятных словах – и другие мне это говорили, и сам, чего греха таить, знал за собой это, голос мой стал, наверно – так мне сейчас, во всяком случае, казалось, чистым, режущим уши и душу.
-«…Пел ветер всё печальнее и глуше.
        Навылет время ранено, досталось и судьбе.
        Ветра и кони и тела и души
        убитых выносили на себе.
Убитых выносили на себе.
Убитых
выносили
на себе!!!»
-Это должно звучать, - как ни был он обижен, вернее, уязвлён – а всё оставался справедливым – Игорь.
-Макс, да, - сказал, постукивая по барабану вроде и просто так, а на самом деле – уже в ритм песне, Глеб. – Надо. Ты слова вспомни и давай всё сначала вместе попробуем.
Я кивнул, ничего уже, кажется, не замечая вокруг – словно ненавидел всех (и только что зашедшую в студию Надьку – больше всех), а пел только лишь потому, что меня сейчас реально пёрло. Я ведь злой, не добренький, уж во всяком-то случае.
-«Пожары над страной – всё выше, ярче, веселей!!!
    Их отблески плясали в два притопа – три прихлопа!
    И вот Судьба и Время пересели на коней!
    А там в галоп,
под пули в лоб,
и мир ударило в озноб
     от этого галопа!!!»
Сам собой (никто кроме Олеся не видел раньше, как творится нерукотворное, я и сам за процессом ни разу не наблюдал) включился мирно спавший в углу компьютер, и один лишь Олесь понял, что надо срочно найти чистый диск. И, казалось, неоткуда было ему взяться, сейчас всё прахом пойдёт, но, оставив на миг гитару, оставшуюся нежной в пику моей, в пику яростному настрою песни, диссонирующую, но всё же необходимую, Пьеро вытащил чистую болванку из торбы и Олесю протянул.
-Макс, сначала, - властно сказала Ева. Я оскалился – меня оскалило! – и зло кивнул. И пошло:
-«Пожары над страной – всё выше, ярче, веселей!!!»
На экране монитора возникла картинка карандаша то ли Ольги, а скорее Игоря Дыменко, изображающая последнюю сцену «Мастера и Маргариты». Последнюю скачку изображавшую.
Графика чёрно-белая приобрела цвет и движение – и понеслось…
И ясно стало, что Воланд – это не просто Воланд, но и Пьеро тоже, и Мастер обретал мои черты, а Маргарита – Надькины. И остальные лица группы «Finsternis» мелькали уже в дьявольской свите. И только Маленького Фрица Глеба не было среди них. И только Бегемот не превратился ещё в самого прекрасного на свете юношу, печального пажа и шута в клетчатом островерхом колпаке от любимой австрийской группы из Новосибирска, пажа  Князя Тьмы, великого и благородного, великодушного и снова великого Князя Тьмы.
-«…Доверчивую Смерть вкруг пальца обернули.
       Замешкалась она, забыв махнуть косой.
       Уже не догоняли нас и отставали пули!!!
       Удастся ли умыться нам не кровью, а росой?!!»
Превратился. Все уже знали, как это будет, и ждали этого, и вот – случилось. Бегемот стал… Как назвать его сейчас?! И не Глеб, и не Фриц даже. Может быть, шут Петрушка? Тоже нет. Разве что Харон – единственный, кто способен держать связь между миром живых и миром умерших. Эх, Харон… Что ж, ведь юноша Бегемот и вправду стал нежным и трепетным… Может действительно не только для Ванды ты – смысл всего, а – вообще?! Или права Надька была, и каждая такая любовь – единственная в своём роде, и каждая – самая большая?!
-«… Ветра и кони и тела и души
        убитых выносили на себе.
Убитых выносили на себе.
Убитых
выносили
на себе!!!»
***
Наверно, про меня многие сложили мнение – да просто так само складывается! – что я просто безответственный и поверхностный раздолбай. Иногда я сам специально это мнение поддерживаю – а вот удобно мне так. Но сейчас почему-то совершенно не радовало, как я Игоря обидел.
Хотелось как-то выровнять ситуацию. Да и группа и так норовит развалиться. Да и кто, как ни я, заинтересован в том, чтобы всё же состоялась она…
Значит, решил я, надо срочно опять репетицию организовать. Самому мне, впрочем, этого делать не хотелось.
Я зашёл к Петровым.
Мирно и дружно сидели за компьютером братья. Что-то обсуждали, что-то ещё меняли, пока я шутил и почти заигрывал с Алисой – ничего, неправильно не поймут!
-У тебя что-нибудь получается? – спросил меня Вадим.
-По части? – вернул вопрос я.
-По части программ, обеспечивающих компьютерное  проникновение в иные миры, в иные слои сознания.
-Что-то вертится, - вздохнул я довольно натурально – это ведь меня и на самом деле огорчало! – а не выклёвывается до конца, застопорилось. Мы же многое с Глебушкой вместе делали. Потом каждый  свой кусок стали. У меня, говорю же – стопор… А у вас?
-А у Глебушки что-то, похоже, скоро получится… - ответил Вадим. Глеб же продолжал молчать, только тонкие пальцы всё так же бегали по клавиатуре. Впрочем, нет. Я расслышал, что он тихонько, совсем-совсем себе под нос, напевает:
-…«Мышь…
       Потеряла форму, стала вдруг квадратной мышь…
       Я разбил окно,
       девяносто пятое мастдайное окно…»
-Он себе даже ник придумал, - сказал Вадим.
-Это какой? - заинтересовался я.
-Админ-ухо-Харон, - выдал брата Вадим. - Хотя это, говорит, Ева его надоумила.
А что?! Не взять ли идею на вооружение, не позаимствовать ли? По поводу админ-ухо или там собака… Может, если придумаю, чем это завершить, пойдут мои компьютерные дела повеселее? Уж кто-кто, а мы-то с Фрицем на «почётное звание» админа право в любом случае имеем – вряд ли даже наш информатик столько всего такого делает, сколько мы. И сайт школьный я в прошлом году учебном один администрировал, в этом только году Глебушка помогает… Так и запишем: админ-ухо… Что дальше? У меня-то?
Всё это пронеслось в сознании, конечно, не оформленное, на уровне эмоций. А Глеб всё мурлыкал, внимания нас с Вадимом не удостаивая:
-…«и весёлый «Нортон» удалял мне всё подряд…»
-Глебушка, - прервал я его, - очнись!
Он взглянул на меня, словно только что заметил. А может – действительно только заметил… Во всяком случае, был он, похоже, в своём «компьютерном космосе», и вытащить его оттуда было не так уж просто. И всё так же напевал себе под нос:
-…«мне всё подряд.
       Сорок мегабайт, может, даже больше,
       может, даже шестьдесят…»
-Глебушка уже до програзма доработался, - вздохнул Вадим. И вдруг брат его услышал, рассмеялся, хотя и нервно:
-До програзма ещё далеко. Всё! Будет на сегодня… Хрень-коловорат, три раза за ногу об стенку…
Вот такое вот у него при компьютерном зависании выражение обычное, и дела ему нет, что есть коловорот и коловрат, а коловората и нет вовсе …
-Интересно, Шевчук знает, во что программеры его «Дождь» превратили?! - сказал Вадим.
-Думаю, знает, - оттопырил я губу. – Не в обиде, поди – считай, это гимн программерский на его музыку. Да он, поди, с юмором мужик… Всё, как ты говоришь, – я не сдержал улыбку, - ровно. Получается, спрашиваю, программа-то?
-Получается, - кивнул Глебушка. – Только устал – вусмерть. Эту-то я для Ванды в основном делаю, хотя потом, я думаю, пригодится и другим, с ней мне надо, чтоб я сам всё сделал. Но говорю же – устал смертельно. Следующую вместе будем доделывать, я же знаю, у тебя остались идеи нереализованные.
-Имеются, - кивнул я. – Давай-ка отдохнём. Дымишься ведь уже.
-Вот точно, надо бы подымить, - обрадовался Глеб.
-Ты же знаешь, - напомнил я не столько ему, сколько скорее себе – не забыть бы, действительно! – я не курю больше.
-Пойдём пройдёмся, я не хочу дома дымить опять, - предложил он.
Заглянула в комнату Елена Николаевна:
-Молодые люди, мы с отцом и Алисой совместными усилиями пирог соорудили. Пойдёмте-ка чай пить!
-Без меня пирог пекли?! – возмутился Вадим.
-Да ладно тебе! – осадила его мать. – Можем же и мы иногда попробовать, не всё же тебе одному кашеварить. Пошли все!
-Мы сейчас! – отозвался Глеб и поманил меня на балкон. – Тогда сперва я дома курну. Чаю попьём и пойдём всё-таки прогуляемся? Да?
«И представил я:
  город наводнился вдруг разумными людьми.
  Вышли все под «ДОС»,
  а проклятый «Windows» удаляли, как могли…»
Он был словно и весёлый – и словно истеричная, нервная была какая-то эта его весёлость… Дома ещё ничего – словно родные на него успокаивающе действовали, а на улице вдруг стал рассказывать обо всём так, словно вот только сейчас понял он, а другие так и не поняли до сих пор, как всё плохо. Впрочем, я знал, конечно, что с Вандой всё далеко не благополучно, не безопасно даже… Но только он, если так уж будет надеяться только на свою программу, или с ума сойдёт, или… Или просто ничего не сможет сделать, и в итоге не сможет себе этого простить – и всё равно в итоге с ума сойдёт.
-Тебе отвлечься надо, - сказал я ему, когда он уже четвёртую сигарету прикуривал, и все – одну от одной. – А заодно можешь и мне помочь. Ты ведь не против?! – усмехнулся я, никакого ответа, кроме положительного, конечно, не предполагая.
-Абсолютно, - усмехнулся он и выбросил окурок вытянутой в несколько нервных длинных и глубоких затяжек сигареты. И наконец не потянулся за новой. – А что надо?
-Надо Игоря сподвигнуть на репетицию. А то он на меня обиделся, похоже, и решил, видать, что ничего у нас вместе не получится. Что я всё одеяло на себя стянул. Даже за клип, наверно, больше обиделся, чем за Надьку… А я не хочу всё дело губить, тем более раз получаться что-то стало. Поможешь?
-Да ну ты брось, - замотал головой Глеб. – Игорь до таких умственных высот не поднимается, хотя и не дурак. Это ты его мысленно на свой уровень умственного развития поднял. Он обижается, конечно, но только из-за Надьки, а никак не из-за клипа.
-А мне не всё ли равно, из-за чего, - хохотнул я. – Просто надо, чтобы дело делалось. Чтобы получилась репетиция и на репетиции всё получилось. Сподвигнешь его?
-А то… - пожал плечами Глеб. – Запросто. Мы со времён той пьянки не ссорились с ним ни разу. Я тебе скажу, как договорюсь.    …Время шло, а он говорил о чём угодно, а только не о том, о чём обещал. Я не выдержал наконец, сам спросил его:
-Ты с Игорем говорил?
Он поднял на меня непонимающие глаза:
-О чём?
И видно было, что это не играет он в забывчивость, а на самом деле не помнит ничего…
-О репетиции, - вздохнул я. – Ладно, сам поговорю…
-Ой, я правда забыл, - вздохнул Глебушка. – Извини, а? Я поговорю. Просто с Вандой совсем что-то… Не знаю даже, как это и назвать… Надо было с программой торопиться. Я же ведь её сделал-таки… Только не знаю, чем это с ней обернётся. Я правда душой не на Земле. Прощаешь?
-Прощаю, - вздохнул я – ну вот как его можно не простить – такого? И в такой ситуации. Беда только в том, что он и в другой какой, гораздо, может быть, более простой, ситуации тоже зачастую забывает, что кому-то очень может оказаться нужен. Может, не всегда сам понимает, насколько нужен часто бывает – именно он. Вот такого вот разгильдяя и любят все. Был бы не такой – не совсем бы он уже был…
***
Так я что-то и не понял: то ли друзья мы с Фрицем, то ли так – просто приятели. Меньше даже, чем с Никитой. Как с Женькой, как с Серёгой, который просто всегда при Женьке? Глеб занят Вандой, Пьеро – скинами. Нет, я расстраиваться особо не собираюсь, хотя и неприятно. С другой стороны – никто ж не ссорился…
Опять же Ромич на Антона нашего весьма положительно повлиял – как бы ни старался я чистеньким остаться и не общаться с ним без надобности, а ведь вот пользуюсь же плодами, так сказать, его деятельности. Опять же это Пьеро прямая заслуга…
Говорю же: я теряться не привык.
Ну, сколотилась вокруг меня – в чём-то уступая Женькиному настойчивому желанию, в чём-то в пику Антону с шестёрками, с Вишняковым в первую очередь – своя, внутри класса, компания. Состава вполне естественного: Никита, Женька, Серёга. Хотя я снова замечал: Никита был – другой, Никита был – сам по себе.
Присмиреть-то Антоха присмирел, а зло, несомненно, таил. Может и планы какие далеко идущие вынашивал коварные. Но пока его внешние выступления выглядели вполне невинно. Даже в чём-то на руку мне оказались. Благодаря ему я себе ник подходящий придумал. А то сделал, кстати, между делом сайт сатанистский, выставил на нём много чего хорошего, а написать, кто администратор, до сих пор не собрался. Админ-ухо – и что дальше? Сидел на английском даже думал.
А тема была благодатная – не стоило бы мне отвлекаться. По-английски, конечно, но говорил Вацлав про Чарльза Монро. Про игру слов. Mobscene – массовая сцена, а obscene – это уже непристойность. И тут Антоха срифмовал:
-Максим – obscene.
И сам рассмеялся – самому ему шутка его понравилась.
Как ни странно, понравилась она и мне. Я даже не стал реагировать, как подобострастно захихикал Вишняков в ответ на шутку босса. Женька ткнул меня в бок, глянул вопросительно. Я замотал головой: молчи, мол. И лихорадочно соображал: obscene, конечно, не пойдёт. А вот mobscene… Админ-ухо-мобсин. Так и запишем. И если быть совсем уж точным, мобсин с Максимом рифмуется куда как точнее, чем обсин. Хотя непристойность – это, конечно, круче, нежели массовая сцена. Но – не для посторонних глаз. Максим – не совсем в тему? Для публики – в тему…
-Максим – mobscene, - вдруг сказал, шокируя и сторонников и противников, я. Даже, кажется, Вацлава шокируя.
-Тихо-тихо, - сказал учитель. – Успокойтесь. Всё-таки урок. – И вздохнул словно бы в сторону: - Какой всё-таки тяжёлый класс…
Так вот и сошла Антохе с рук шуточка. Может, он даже и решил, что я малость обеззубел.
И тут высказался Вишняков:
-Мобсин – сокращённо будет Мопс.
Но и против этого я не возражал. Сам не пойму, чем мне даже это понравилось. Такой стёб! Не простой, не заурядный – а стёб высокого полёта.
Женька же никак не мог понять, что со мной.
Наконец я обратил внимание на не первый уже толчок в бок – предыдущие просто проигнорировал, расслышал обиженный его шёпот:
-Ты чего?! Струсил?! Сдался?! – Да… Нелегко Женьке меня критиковать! Молодец, что решился! Но я невежливо рявкнул на него:
-Ничего ты не понимаешь! Это же стёб высочайшего полёта!
-Мопс высокого полёта! – иронично довольно-таки хмыкнул Женька.
Сайт я действительно подписал так, как хотел. Хотя больше в последнее время занимался не сайтом – что-то такоё проблёскивало снова в мозгу – и всё никак не могло выкристаллизоваться окончательно. Проект некой грандиознейшей программы. Всё-таки тяжело творить в жизни, в материальном теле: пока дверца сама не откроется, пока переваренная и оформившаяся информация сама не хлынет – торопить её бесполезно. Одно дело – просто душа, которая сама думает и чувствует, другое дело – в жизни, когда мысли и чувства регламентированы мозгом. Так что – свербило, но не оформлялось. И я оставил это в стороне.
Мы же опять пробовали играть группой. Мы же не ссорились, не разбегались даже, просто – ну вот свои дела, свои проблемы у каждого.
Ева тут ко мне подошла как-то – ехидная, словно всё лучше всех знает про всех. Даже лучше меня. Стерва она всё-таки. Умная – а стерва. Только Олесю именно такая и нужна – с другой пропадёт. Такой вот активный «двигатель прогресса». Только вот меня-то я её не просил воспитывать!
-Макс – значит великий, - сказанула она с ухмылочкой, - а мопс – всего лишь порода собак Дарьи Донцовой, ваяющей пошлые дюдики. Вообще мопс – это такое существо, которому кто-то, возможно, гопники, крепко дал в морду. Не исключено, что Антоха Кисёлев.
Я посмотрел на Еву словно на неразумное дитя – умею если надо. Или если хочу. И объяснил, что прозвище моё к породе собак не имеет ни малейшего отношения. Это от одного из любимых словечек Чарльза Монро. Какого? Да так ли это ей важно? А за имя я не держусь. Подумаешь, Макс. Тоже мне великое имя. В том мире, где я был с Татьяной, пришлось объяснить этой Еве, меня звали иначе. Жаль, что теперь я не в том мире. И не с Татьяной. Как звали? Да слишком хорошо, чтобы я об этом вот так вот, между делом, рассказывал.
-Может, так будут звать похожего на тебя героя в одном из следующих романов Ольги Дыменко? – непонятно, то ли с издёвкой, то ли наоборот примирительно – когда поймёшь разве и её тоже – сказала Ева. Я мотнул головой:
-Не Ольги – это точно. Варвары Шестаковой – может быть. А может, и в моём собственном. Только вы об этом не узнаете, потому что и подпишу я свою книгу тоже тем именем.
-Почему? – удивилась Ева.
Я отстранённо пожал плечами, оттопырил губу – типа, и так всё ясно – и пошёл прочь. Да просто надоел мне этот разговор.
***
-Слышь, Надька, - позвонил я ей вечером в каком-то смутном предчувствии скандальных, но в итоге ведущих к счастью, перемен, - у тебя принтер вроде такой же, как у меня? Мой сдох, а мне печатать много надо, реферат завтра сдавать, можно я к тебе приду с картриджем и бумагой?
-Приходи, - пожала плечами Надька – я словно по телефону почувствовал печаль этого пожатия худеньких сиротливых плеч, эту их обречённость и априорное согласие со всем и на всё. Зачем же я её так мучаю?! Зачем не отпускаю, не прогоняю, вернее, хотя и не зову?! Ведь она всё равно надеется, пока я не поссорился с ней окончательно?! Честолюбие своё тешу?! Что такая девчонка потрясающая так мне предана, а мне её преданность не нужна?! Или нужна всё же?! Так – честолюбие?!
Нет. Всё же – нет. А что?! Да не знаю же я!!
…-Иди печатай… - Надька пустила меня к компьютеру и принтеру, а сама ушла в другую комнату – чего бы ещё она навязывалась… гордая… Из последних сил – а гордая…
-А в компе можно покопаться? – крикнул я ей.
-На твоё усмотрение… - рассеяно бросила она.
-Это как понимать? – усмехнулся я. – И чтоб копался, не хочешь, и запрещать – тоже не хочешь? Я правильно понял? Думаешь, сам не стану?
-Думаю… - подошла и встала рядом Надька.
-А я стану. Мы же не ссорились с тобой – чего такого?!
-Копайся… - обречённо разрешила она.
-Конечно! – обрадовано (пожалуй, слишком показной была эта моя радость…) сообщил ей я. – У меня и дискета есть: вдруг чего нового-интересного нарою.
-Конечно! – сказала и Надька. – Уж ты нароешь! Всенепременно! Как без этого?! Ройся! Бог и чёрт с тобой. – Надька опять пошла в другую комнату. Я видел, чувствовал, что издеваюсь над ней – и не мог остановиться – бес какой вселился, что ли?!
-Это что за программа «Sensor»? – крикнул я в другую комнату Надьке. – Откуда взяла?
-Глеб написал. Не хуже «Word»а или там «Paint»а.
Я знал, конечно, что Глеб пишет для Ванды суперпрограмму какую-то, сам же что-то в таком роде и один и вместе с ним пытался сделать – так и не доделал пока. А он, значит, дописал? Не знал, не знал… Странно, что Надьке скинул, а мне нет…
-О, да тут файл этот сенсоровский имени меня, любимого? Я возьму. Хорошо?
-Не хорошо, - как можно убедительнее сказала, подходя и снова вставая рядом – руку протяни и обнимешь – Надька. – Не стоит.
-Запрещаешь? – спросил я, с издевательской усмешкой (Ну вот что я за скотина такая?! Куда меня несёт?! Какого лешего над нею издеваюсь?! И, главное, за что?!) глядя на неё. – Да не в состоянии ты мне что-то запретить. Рука не поднимется. Язык не повернётся. Не потому что я не послушаюсь. Ну скажи: нельзя – и я не стану. Но ты же не скажешь!
-У тебя свои мозги, в конце-то концов, должны быть! – озлилась всё-таки – вывел! – Надька. – Тебе говорят: ничего хорошего из этого не получится, а тебе хочется вляпаться. Вляпывайся. Только потом не обижайся, как будто я тебя не предупреждала.
-Предупреждала! – радостно согласился я и почувствовал, что действительно вляпываюсь – и хочу этого. – А тебе не приходило в голову, что я люблю вляпываться?!
-А?! – невесело и даже как-то зло, почти издевательски усмехнулась Надька. – Ну флаг тебе в руки!
-И перо в жопу?! – усмехнулся и я – мной владела сейчас какая-то злая бесшабашная радость человека, идущего к гибели осознанно и весело.
-Ты печатай давай, - отмахнулась мрачная, как памятник кладбищенский, Надька.
-Печатает принтер, - отмахнулся и я. – Без моих, кстати, соплей.
-Не копируй этот файл, - попросила Надька.
-Опять двадцать пять, - рассмеялся я. – Да ты ж сама хочешь, чтоб я это открыл!
-Хочу! – свирепо крикнула Надька. – Хочешь знать всё, совсем всё – знай, чёрт с тобой! Нет, не хочу, имею на свои тайны право!!
-Имеешь, - усмехнулся я. – Запрети, если имеешь. Если хочешь! Не хочешь же!
-Делай что хочешь! – возопила Надька. – Только быстрее! Доделывай и уходи! Выметайся!
-Скопировать – пара минут, меньше даже, - вставляя дискету в дисковод, с показным невозмутимым спокойствием произнёс я. – И печатать осталось восемь листов всего. Сейчас выметусь, не переживай.
…Дома я первым делом – нетерпение съедало, вся невозмутимость – всего лишь показуха высокого опять же полёта – скопировал в свой компьютер новую программу, разобрался довольно быстро, как с ней и её файлами работать – и открыл тот, который был – моего имени…
…И…
Это было ни на что не похоже. И совершенно невыносимо. Я подключился к Надькиным нервам, к Надькиным ощущениям. К Надькиной боли. К Надькиной любви… И такое цунами восторга и бескорыстного восхищения – и тут же восхищения эгоистического, но всё равно – восторга и восхищения обрушилось на меня – впору в себя самоё влюбиться, самим собой восхититься впору. Если смотреть на мир Надькиными глазами. А чего бы и не посмотреть?!
Это нельзя, невозможно, аморально, в конце концов, выражать словами. Я просто почувствовал, а не просто понял, что я для неё – всё.  И ничего с этим уже не поделаешь. Ей  наплевать было на то, что для других я, может быть, смешной и странный. Для неё вот – всё. Всё её существо, её сущность – это её любовь. Ничего себе! За какие подвиги или грехи это мне?! Эта любовь убила меня! И она же – воскресила. Я на самом деле, всерьёз, вдруг на минуту почувствовал себя богом. И я тоже любил её и хотел.
Какие все вокруг лжецы и лицемеры! Они хотят отделить любовь от желания. А я люблю и хочу – и не собираюсь этого скрывать. И Надька тоже хочет обладать мной не во зло мне, она, глупенькая моя, милая, и снова – милая и глупенькая, задыхается от страсти и нежности одновременно – но и от недоступности, маску которой, да, видимо, всё же маску, натянул я на себя… 
…Но что же я сделал с тобой! Ты привыкла ходить с высоко поднятой головой – и вот прячешь глаза?! Но выпрашивать ты ничего не станешь.
С этой тоской жить невозможно.
Но и виной смерти она не накажет меня!
Не надо – словами. Слова бы просто всё опошлили.
Но – не было слов. Были лишь ощущения – из души в душу – непосредственно. Такие ощущения – да никакими словами их ни в жизнь не передать. Боль… Такая боль! И любовь – тоже такая!
Мне увиделось вдруг, как она «Истерику» пикниковскую слушает (да она её, похоже, и на самом деле слушала, прежде чем файл этот для меня сотворить): сидит на диване маленькая такая, потерянная, локти на колени поставила, лицо в ладони взяла. В глазах – буря. И…
«…Я слышу бешеный,
бешеный,
бешеный смех,
и любое дело сразу валится из рук…»
Сколько она наслушалась его, выше крыши, надо понимать, нахлебалась! – бешеного моего смеха истерического, от которого у неё действительно вся жизнь из рук валилась…
«…Жалкая Надежда, но во мне всегда жила…»
Моя маленькая, жалкая, глупая Надежда!.. Ведь она всё же на меня надеялась?!
И сколько раз повторяла мне она, что красота не бывает жалкой. Только лишь красота – и не бывает. Это не обо мне. Это – о ней самой… Нет, не «жалкая»!
«…Глупая Надежда, но во мне всегда жила…»
Ох, Маленький Фриц, и зачем ты такую программу написал?! Я ведь тоже хотел, собирался, пробовал. Не смог. Это – нельзя…
Я ещё сделаю что-то не менее гениальное, но сейчас это неважно. Сейчас есть только Надька.
Нет, эта боль!.. Надька!.. Надюха, чокнутая, так нельзя! Как она живёт-то с ней?! Это невозможно! Хотя, наверно, к чьим нервам ни подключись – что-то такое и увидишь. Это я всё такое в сознание старался не пускать, да и то – только видимость одна, на самом-то деле всякое бывало…
Да, пускал – с изначальной оговоркой: я, мол, хочу этой боли, я её выбираю сознательно. Хотя что мне за дело до других, до всех других, кто не Надька, до самого себя даже, когда Надька – так?! Моя Надька… Да, моя, моя Надька! Надька!.. Боль!..
И эта её боль всё же убила меня окончательно – я больше не мог сопротивляться. Главное – не хотел. Я нарвался на то, на что нарывался. Поделом. Сам старался!
-Ты можешь сейчас прийти?! – крикнул я в трубку, едва дождавшись, когда Надька подойдёт к телефону.
-Могу. – Ответ прозвучал не то чтобы холодно – отстранённо, отчуждённо даже. Словно выжала печаль из Надьки все соки и даже самоё жизнь. И этот холодный ответ не удовлетворил меня, не принимающего подачек типа «ладно уж».
-А хочешь? – спросил я. Скажет, что не хочет – отпущу. Только она не скажет. Она – победила!
-Да! – крикнула вдруг, срываясь в плач, в истерику, в штопор, во что-то долгожданное и непередаваемое человеческим языком, только вот так, непосредственно, из души в душу – ощущениями – Фриц гений, если смог понять и придумать, или просто открыть придуманное природой – поверившая в счастье Надька. – Да, хочу! Я люблю тебя!!
-Знаю, - сказал я. – Приходи! Или, хочешь, я приду?
-Нет! Сиди на месте, а то исчезнешь куда, не дойдёшь до меня! Не могу ждать, могу только бежать. Да у меня отец сейчас придёт.
-Я тоже не могу ждать! – завопил вдруг я – сорвавшийся, забывший про всю свою насмешливость. – Я бегу тебе навстречу!
***
Я расплетал мышиные Надькины косы, и она наконец снова предстала передо мной – уже не обнажённая, а прикрывшая наготу волосами, как многим случалось в средневековье, но теперь-то не средневековье, в том почти облике, что рождённая морской пеной Венера, лишь волос было ещё раза в три больше, да сама Надька была тоньше – словно воплощение хрупкости – раза тоже в три. Ну может не в три, но всё равно – хрупкое чудо в одежде из волос.
Надька смотрела светло и преданно, и почти даже весело – улыбалась, во всяком случае. И я улыбался ей навстречу. Не хохотал, как все привыкли, как она, бедная, тоже привыкла, а улыбался – тоже светло и тоже преданно. И Надька снова отвечала улыбкой на мою улыбку.
Улыбалась.
И вдруг разрыдалась. Прижалась ко мне тесно-тесно, утыкаясь носом в надёжное моё, несмотря ни на что – не предам её больше – плечо – и почувствовала, похоже, – как легко и почти весело ей наконец становится. Вся боль выплёскивалась в этих бурных рыданиях такой сдержанной обычно Надьки.
Вся Надькина боль.
Не только Надькина. Моя – тоже. И пусть это эгоистично – быть благодарным за слёзы – но это было именно так. Я был сейчас очень ей благодарен.
«Море – это приют души, потерявшей приют.
  Смерть – это покой души, неспособной к покою…»
И пусть стихи эти Ванда написала, Надька была сейчас для меня и Морем, и Смертью – всем на свете. Я не умел толком – чтоб и душа тоже отдыхала – отдыхать, но и отдыхом сейчас для меня Надька была – а разве не заслужил я нескольких минут отдыха!..
И пусть все говорят, что это время Фрица и Ванды.
Кто сказал, что это не наше с ней время?!
Просто совсем другая история – только нас двоих история, и Фрица с Вандой не касается. И никого не касается. И смотреть не надо! Нечего!
И целый большой мир у нас двоих, для нас двоих – для меня и для Надьки.

***
И какие-то милые мелочи… глупости, но о которых с ней – просто потому что с ней! – приятно говорить…
А ей приятно почему-то думать, что она пусть ненамного, но старше меня. Она с восемьдесят восьмого года, я – с восемьдесят девятого. Что мне до этих гороскопов? Чушь это, и она сама понимает: чушь. Но вот хочется ей сейчас. Может, просто чтобы ушло чрезмерное, невыносимое уже для неё, волнение.
-Я, - говорит, - по гороскопу Дракон. А ты? Кто там за Драконом идёт?
-Я, - сказал я ей тогда, - тоже Дракон. Я успел до пятнадцатого, или какого там, февраля родиться, когда вместо Дракона приходит следующий, не помню кто. И помнить не собираюсь. Не потому я Дракон, что в год Дракона родился.
Она понимала. И всё же не хотела сейчас излишней серьёзности. Мы ещё когда-нибудь поговорим обо всём самом важном. Только не сейчас. А то она просто перегорит…
До гитары дотянулась. Вот и хорошо. Пусть всё переводит с себя на музыку…
-…«Ты хочешь знать число, так знай:
       сегодня год Дракона!»
Вообще-то у неё и со слухом порядок, и голос приятный. Но не стал я её слушать. Лучше мы сейчас… Короче, она совсем не против была, когда песню я оборвал, закрыв её губы губами своими…
***
Ну вот чего я искал в почте на этот раз?!
Опять на письмо от Татьяны надеялся? Не на «опять письмо от Татьяны», а «опять надеялся»?
«Опять» - было. Только опять – не от Татьяны. Опять «от неизвестной», опять «Вадиму»…
«Ты нашёл своё счастье, - писала она, - и я даже могу – бескорыстие не чуждо мне – радоваться за тебя. В твоём счастье не будет покоя, и всё же, к сожалению, это твоё счастье – по большому счёту – покой. Надька не Татьяна…
Я не буду умирать. Но я всё равно люблю тебя. Люблю – а вот умирать не стану. Просто даже если буду счастлива с кем-то – а куда деваться-то, буду, придётся – я буду вспоминать тебя как самое прекрасное, что было в моей жизни, но больше не повторится уже никогда ничего даже близко похожего…»
Ничего себе! Поставили-таки меня в красный угол и молятся! Что же делать? Ответить на это мыло? Я стал дочитывать.
«Если ты всё же решишься встретиться со мной на прощание, подарить мне прощальную ночь – я буду очень счастлива, хотя это, понятно, больно.
Тебе ведь интересно, кто я такая?
Ну позвони же мне, позвони!»
А почему бы и не позвонить?! По голосу пойму хоть, Сашка или нет. Если там опять не подставные.
Ну и позвонил я. Взяли там трубку, можно подумать!  Сообщение только пришло: «Выходи сейчас на угол Надибаидзе и Калинина».
Хихикая в душе над собственной тупостью и склонностью к афёрам и прочим плохо обдуманным поступкам, я оделся и вышел. И полчаса простоял там один, дурак дураком. Никого не было!
На другой день в школе подошёл я к Сашке, приобнял за плечи, сказал:
-Извини, но сегодня не могу. Всё. С Надькой всё надолго и всерьёз.
-Ты о чём? – в Сашкиных глазах стояло наиискреннейшее недоумение. – Макс! Чего ты не можешь?!
-Того, о чём в письме просила… - вздохнул я.
-Макс! Объясни в конце концов, про какие письма ты мне который раз уже говоришь?!
-Ты всегда называешь меня Максом… - это у меня так серьёзно получилось – прямо размышление вслух. Она словно на самом деле ничего не понимала:
-А как же ещё?! О каких ты письмах?!
-А ты ничего не писала? -  строго, может быть, даже излишне строго, спросил я.
-Зачем?! – возопила она. – Зачем мне писать тебе, если я постоянно вижу тебя, а когда не вижу, в любой момент позвонить могу?!
-Чтобы сохранить инкогнито!
-Зачем?!
Я пожал плечами.
-Тебе пишут анонимные письма, и ты до сих пор не узнал, кто. И почему-то думаешь на меня. Почему?
-Потому что после этих писем я оба раза предыдущих оказывался с тобой в койке. Извини, я не в обиду тебе – но сейчас – не окажусь… Так что писать лучше тем, что инкогнито сохраняется.
-И ты думаешь, что кто-нибудь признался бы, что – действительно писал. Если бы я писала, я бы не призналась.
-Сохранила инкогнито, - кивнул я.
-Сохранила бы инкогнито, - поправила Сашка.
-Так ты не в претензии, что ничего сегодня не будет? – Моя забота была вполне искренней. А что? Жаль её. Действительно хорошая девчонка…
Только к их кабинету подходила уже Надька – на сей раз в компании подруги Греты – и мне сразу стало не до Сашки.
Только вот поняла сразу Надька, по какому поводу мы с Сашкой дискутировали. И не одобрила моих действий. Глянула на меня оценивающе и бросила мне довольно небрежно:
-Гуманизм так и прёт.
Типа, когда собаке хвост отрубишь, обезболивающие задним числом колоть не стоит.
Но ведь Сашка-то – не собака!
***
При чём теперь мои дела?! Что важного в них даже для меня самого, если живу я теперь не ради себя, а ради того, чтобы не оказалась правдой смерть Ильи и Ольги?!
***
…Позвонила мне Алиса. Хотя мог бы и Вадим позвонить, и Елена Николаевна могла, и Игорь Валентинович, и кто угодно, да хоть бы и сам Мордер. А мог бы и никто не звонить – я сам уже прекрасно видел, что сейчас этот малахольный Харон не разбери поймёшь с какого берега Стикса того и гляди пустит прахом все смертельные усилия Ильи и Ольги. А значит, надо было что-то делать. Разруливать ситуацию.
Я пошёл. Я пришёл. Только было это, казалось, зря. Он меня не видел, не слышал, не ощущал моего присутствия. Я что-то говорил ему – чепуху, лишь бы встряхнулся, лишь бы жил, лишь бы достало у него сил выйти на улицу Минёров. Говорил, да. С таким же успехом трупу можно было говорить. Если удастся всё-таки спасти его, и не вспомнит потом, что видел сейчас меня. Просто потому что на самом деле – не видел. Я пытался было сделать своим союзником Вадима, но тот тоже, похоже, ничего не видел и не соображал. Ясно, потом в романе, эстафету в написании которого Вадим подхватил по смерти Ольги, о том, как всё-таки удастся (если удастся!) выпихнуть Фрица, ныне Харона, на улицу Минёров, не будет ни слова. И ладно. И правильно. Пусть и у читателей будет в этот момент уверенность, что Ванда жива. А ведь надо-то всего – просто сделать, чтобы она на самом деле оказалась жива. Ведь Илья с Ольгой именно так и планировали. Забыли только придумать, каким конкретно образом. Или просто на меня понадеялись. Так что моя задача – просто вспомнить всё правильно. Так, как нужно. Так, чтобы не в тридцатые годы пришла Ванда в этот мир, а сейчас. Не так было? Или всё-таки так? Так как же?!
Не так-то легко изменять воспоминания, чтобы поверилось в то, что всё на самом деле было не так, как помнится, не так, как было на самом деле. Чтобы не те воспоминания, оставшиеся мне от позапрошлой жизни – путаные – не поэтому ли, что меняю я их сейчас? – были теперь в моей памяти, а те, что на самом деле нужны. Совсем не легко. Но я могу. Надо – так я вообще всё могу. Просто потому что некому больше. Никого кроме меня не было там, в тридцать четвёртом…
Я хлопнул Фрица по плечу – он, кажется, заметил-таки меня, глазищи больные поднял уже чуть осмысленнее… Хотя всё одно – не запомнит. Да и ладно. Я уже придумал способ, как не дать ему сейчас загнуться окончательно. Как заставить надеяться, что надеяться есть на что.
Я сказал Алисе – единственной из них изо всех, похоже, сохранившей способность хоть что-то – тоже не очень много – понимать:
-Обойдётся! – Может, нарочито бодро сказал – она, кажется, не поверила мне. – Нет, правда. Я знаю, что делать. Правда.
-Что? – недоверчиво спросила она.
-Не надо, - мотнул я головой. – Я сделаю, говорю же – правда.
Выйдя на лестницу, я позвонил Еве:
-Мобильник Ванды можешь найти?
-Зачем? – ощетинилась Ева. Но уж я-то умел бороться с её ощетиненностью – не на того напала, кто спасует и перед ней даже, строптивой такой:
-Фрица спасти надо? Хочешь? Если хочешь – можешь.
-Как? – уже не так недоверчиво – ничего, мне поверит, не денется никуда – спросила она.
-Позвони ему с её телефона.
-Зачем? – опять спросила она.
-А затем! – я уже начал злится на заторможенность её. – Чтобы он надеялся. Чтобы думал, что можно ещё что-то сделать. Ведь правда же можно…
-Можно… - почти ласково уже повторила Ева.
-Вот и звони. Только не дожидайся, чтобы трубку взял. Пусть думает, что это на самом деле она.
-А если – пусть возьмёт? Я промолчу.
-Нет, - отрезал я. – Он поймёт, кто молчит. А кто сбрасывает, не поймёт. Сделаешь?
-Да. – Всё же можно на Еву положиться…
-Вот и давай – раз несколько. Только не переусердствуй. Всё, отбой.
-Пока, – сказала она и тоже дала отбой. А я стоял на крыльце и думал, что всё получится. Только вот сил не было. Словно вагон булыжников выгрузил. А ведь ещё вспоминать надо было. Ладно. Пока горит мой маячок, я ведь всё могу? Да могу, могу!
***
Есть что-то нехорошее, неправильное, несправедливое в то, что бывшее иногда делается небывшим, а небывшее – бывшим. Истинные, искренние чувства ложью делаются…
Ванда умерла теперь – она не могла не умереть уже потому просто, что не в состоянии теперь больше жить. Но вот погибли Ольга и Илья – так вот они решили – чтобы отдать им с Фрицем жизни свои – и она вернётся – и всё будет иначе. Не так, как было, а так, как не было. И не в одном языке нет времени такого – прошлого в будущем, и не надо. В русском – тем более. Только вот – у нас оно будет всё равно. И ложью окажутся все слёзы её многочисленного выводка, пролитые на её могиле.
…Людей на похоронах было великое множество. Наши здешние все, и новосибирцы, даже Клаус с Анной, и бийчане, и Ольгина питерская и американская родня, и Бориса Ильича весь огромный выводок… И не было фальши и намеренности, малейшей неискренности не было в их чувствах. А скоро окажется, что всё не так, что это только Илья с Ольгой погибли, а Ванда… бабка Ванда… умерла что-то около десяти лет назад. И никто, кроме, может быть, нас с Вадимом Игоревичем – а вот умеет он! – этой перемены не заметит.
Я видел, как ушёл Фриц. И тут же оказалось, что стоит он рядом с Еленой Николаевной, и она обнимает его – своего младшего сына! – за плечи, пытается как-то подбодрить, и тут же, рядом с ним, стоит юная Ванда. Только никто не увидел – опять же кроме, может быть, нас с Вадимом Игоревичем – не увидел никаких резких перемен…
***
Это у неё просто истерика – что ж… Я не собираюсь, я не буду – не к чему! – ничего ей объяснять – просто – какой-то суетливый рваный, как обычно, как у нас и бывает всегда – бестолковый разговор, и она сама поймёт, что справится со всем. Просто не имеет она права не справиться… Куда – «…с подводной лодки в степях Украины…»?! Поймёт, что мы все рядом, все – верим ей и в неё. Я даже не буду серьёзным. Проще дурака опять маленько повалять. Заклинания опять побормотать – они ведь иной раз очень хорошо настраивают…
Опять же – не пил давно. А с ней, с вековечной своей подругой, которую так давно не видел девчонкой – настоящей девчонкой, а не просто в девчачьем теле – можно и выпить. Ну и что, что слёзы у неё в глазах – после такой встрясочки, взбодра, как говорит Фриц, такого – простительно. Можно и вытереть их – эти слёзы её. Die Tr;nen abwischen – святое дело. Только вот через койку – не надо. Зря она думает, что, изменив любимому, она этим напряжение снимет. Хотя может и не зря. Но только опять же никто кроме Пьеро на эту роль не годится.
Хотя вот подразнить её можно – у неё, похоже, все предохранители перегорели от жизни (от смерти?) такой – иначе зачем ей, будучи с любимым, хотеть меня?! Хотя можно, наверно, объяснить. Такая любовь огромная – это груз. Тоже, надо сказать, огромный. Не маленький, во всяком случае. Надорвалась малость. Психика не выдерживает. И не только в осуществлении непомерно огромной любви дело, а и в том, каким было это осуществление. В смерти Ильи и Ольги. Тяжело, чего там… А тут я. Отдушина. Кажется ей, что – я могу груз снять. Может быть. Эти игры во флирт немного снижают высоту и накал – чего же. Немного, так – не сам даже флирт, а действительно лишь игра в него. Чтобы и я потом не думал, что Надьке изменил. Может, целоваться. Да и то лучше не надо.
Только вот и бабку Лайзу куда-то спровадила, и Еву постоянно куда-то гонит, и Олеся не пускает. А меня привела. А я привёлся… И вот валяюсь на диване с бокалом шампанского (понравится это тени профессора Жданова?), изредка приподнимаясь на локте, чтобы отхлебнуть. А она рядом сидит. Пальцы в волосы мои отросшие запустила, перебирает, по голове поглаживает – старается понезаметнее. А я что – мне приятно. И не более того. Такая тихая дружеская нежность хорошая. Я даже тоже её руку погладил. И слёзы – на самом деле вытер.
-Не переживай, - сказал, - ты справишься.
Она тяжело вздохнула:
-Справлюсь. С Фрицем у нас всё хорошо будет, я верю. Вот только Илью с Ольгой жалко – ну ты понимаешь как. Как без них жить-то?!
-Тебе, мне кажется, Фёдор всё объяснил?! – почти всерьез озлился я. Вот на самом деле такая вот слезоточивость в вопросах жизни и смерти реально раздражает. Да сколько ж ныть-то?!
-Объяснил… Всё равно.
-Прекрати ныть!! – рявкнул я на неё – она аж руку отдёрнула. – Илья не тот человек, который реально согласится умереть, даже умерев. Он жив, пусть как-то по-другому, и мы его найдём. И Ольгу. Потому что хоть и любит она тоже, как и ты постонать, а жить он её заставит, не сомневайся! А ты… Ну психопатка, чес-сло! Или, если без политесу, просто дура! Сама Фрица с того света вытащила – и теперь сама не веришь, что такое возможно…
Ванда сползла с дивана на пол у меня за головой, прижалась щекой к моей щеке, руки мне на грудь закинула, обнимая небрежно и улыбчиво уже:
-Когда ты рядом, во всё хорошее верю. Ты сильный, с тобой если дружить – то всё и получится.
-Вот и дружи! – я сделал последний глоток из бокала, хотел поставить его на пол, потянулся через неё – и уронил. Бокал, как это с ними часто бывает, когда роняют, разбился. Ванда же – почему-то возликовала:
-Всё получится! Правда!
Вот ведь! Столько всего знать и уметь – и верить  в глупые приметы. Хотя… Может, на самом деле иной раз судьба даёт почувствовать, заставляет даже: всё получится. Вдруг что-то в мозгах переклинивает, и вдруг приходит уверенность: Всё будет здорово. Или отвратительно. Но в нашем случае – здорово. Я-то в то, что Илья вернётся, верил железобетонно.
***
Можно подумать, психологические проблемы у одной Ванды были…
Фрица тоже шарахнуло.
Ну да понять можно: если иступлённо хотеть чего-то несбыточного, во всяком случае такого, что сам считаешь несбыточным, а оно вдруг осуществится – это такой по мозгам удар…
Опять же ситуация новая, в ней надо разбираться, к ней надо притираться, а это не очень-то получается, потому как для этого тоже определённый навык нужен, а его опять же приобретать надо – вырабатывать, а они не умеют. Глебушка в первую очередь. Говорил он не раз, что, мол, если проблему нельзя решить, то уж забить-то на неё всегда можно.
Отношения-то, как это ни смешно, ни оскорбительно даже – их ведь строить надо: разбираться, что для того, кто с тобой, хорошо, а что в тягость. И теперь у них многое заново – потому что лишиться много летнего опыта – это не только молодость приобрести, но и глупостей разных вагон. Или просто глупости.
Ничего, разберутся. Просто потому что на самом деле очень любят друг друга и друг без друга не смогут. Сами разберутся. Что-то пытаться навязать им насильно даже пытаться не буду, а вот рядом – уж с кем – с кем – окажусь при первой надобности, и даже психоаналитиком в меру сил и разумения поработать всегда готов.
Вся беда в том, что пока что Глебушка от проблем просто бегает. Ну ладно, ну хорошо, ну пишем мы с ним «Sensor-2» для материализации миров нерукотворных, не так ещё много сделали, но кое-что получается, но только мне вот результат важен. А для Глебушки сама работа – своего рода бегство если не от действительности, а от тех обязанностей, которые, как ему кажется, эта действительность ему навязывает. А это не обязанности. Это просто свобода в виде марксистской «осознанной необходимости» - это же он сам хочет, чтобы Ванде с ним хорошо было, а не абы как. Ему бы сейчас спокойненько об этом подумать, а он не умеет – спокойненько. Поэтому предпочитает ничего и никак не думать.
Вадим всё говорит, что братец уже до полного програзма дошёл, а тот: нет, мол, это не програзм ещё, поглядите, то ли ещё будет.
Вся беда, что пока что у него это «то ли ещё» как-то без Ванды получается. А это нехорошо. Неправильно, если уж на то пошло…
Ладно, всё проходимо! Вот бы ещё не хватало, чтобы и я тоже ныть начал!
Мы рядом и вместе, мы хотим выкарабкаться, и даже в этот вот момент своё участие в истории Фрица и Ванды (а, может, и Ильи с Ольгой тоже) я считаю более важным, чем – в своей собственной.
Это не значит, что я свою историю сбрасываю со счетов. Нет. Просто мне сейчас очень хорошо с Надькой. Настолько хорошо, что это даже уже становится неинтересным.
А у Глебушки и Ванды -  пусть глупые, а проблемы.
А я ведь там, где проблемы?!
***
Глеб осмотрелся. Увидел всё ту же кроваво-красную футболку на мне, всё тот же фикус в кадке. Или пальму? Только, факт, он слегка успокоился. Успокоиться-то – успокоился. Но, тоже факт, было Маленькому Фрицу – очень грустно. А мне его жаль. И поэтому тоже некоторым образом грустно.
-Странно, да?! – вздыхал Глеб. – Смерти нет, а скорбь есть. Сколько хочешь.
-И сколько не хочешь – тоже, - согласился я. – Самая настоящая, а вовсе не придуманная. Потому что вот жил себе человек, жил, выстраивал свою жизнь понемногу – и тут приходит смерть, и пусть даже и не совсем она фатальная смерть – и всё ломается. И зачастую всё ещё и забывается. А что такое Вечность без преемственности памяти – и на хрен она такая нужна?! Ведь пусть ты снова родишься, но ведь опять всё, или почти всё, кроме разве что творений, переживших на земле своих творцов, приходится строить заново. Именно из-за скорби, из-за страха смерти, про который триста раз уже говорилось – а он никуда не делся, ибо – иррационален, из-за мук предсмертных – а вот чисто физических, а не из-за фатальности – которой и нет – смерть заслуживает серьёзного к себе отношения. Уважительного, если хотите…
Мы понимали друг друга с полуслова. И говорили, говорили – азартно, наперебой. Словно не для того, чтобы друг другу что-то объяснить, а – для себя всё окончательно по полочкам разложить. Совместными усилиями.
-И совсем не факт, что люди, любившие и любимые в одной жизни, - каялся Глеб, - в следующий раз не разминутся во времени, пространстве и просто в любви. Скорбь – она оттого ещё, что люди ничтожны и не умеют ни любить, ни быть добрыми, а лишь ненавидеть и убивать. А любовь получается не любовь вовсе, а профанация, потому что оказывается ещё недолговечнее короткой разовой человечьей жизни.
-Имей в виду, это и про тебя в некотором роде, - кивнул я. Мне совсем не хотелось обижать его – но ведь не деликатности он ждал от меня – откровенности ждал… – Про многих не вспоминаешь уже сейчас. Просто не думаешь. А про новосибирскую жизнь и про бердскую? Как? Никак ведь?
-Никак.
-А с Вандой быть ты хочешь?
-Да, - горячо вскинулся Глеб. Я снова невесело усмехнулся:
-Горячность – не лучший аргумент в пользу того, чтобы тебе поверили. Сам себе не очень веришь – и горячностью этой сам себя убеждаешь. Именно потому что сомневаешься.
-Правда хочу, - сказал Глеб, подумав, уже более спокойно и веско.
-Ладно. А всегда хотел?
-Нет. Боялся.
-Вот-вот, - усмехнулся я. – В себе разобраться не в силах никто почти, а туда же – всем хочется что-то в мире менять. Полнейший разврат! Да, чудеса можно творить просто, всего лишь усилием воли, была бы воля сильная, просто вот так вот: пожелал – и свершилось. Только вот как узнать, чего пожелать? Как вообще может узнать человек, чего же он по-настоящему хочет, как решиться сказать себе: да, это то, что я готов пожелать со всей ответственностью, я не хочу, конечно же, чтоб шли мои желания вразрез с желаниями тех, кого люблю, во вред им. Как всё сбалансировать, как увязать непротиворечиво вместе желания свои и тех, кто дорог тебе, и тех, кто им дорог, и тех… и тех… и бесконечно? Возможно ли это? Похоже, нет? Вот и не стоит творить какие-то крупные чудеса. Как в медицине, в колдовстве своя клятва, ну, не Гиппократа пусть, а чья? всё равно чья… всё равно – не навреди. Вот и остаётся пользоваться чудесностью чудесного мира – по мелочам, со скуки. Да-да, чтоб скучно не было.
-Ты реально курить бросил? – Глебу уже нехорошо было от нашего разговора – и обрывать его он тоже не хотел – вот нужно ему это было – выворотить изредка душу наизнанку, разобраться в серьёзном. – Правда бросил, да?
Я опять кивнул:
-Да я и раньше особо не усердствовал.
-А мне-то как? – вздохнул Глеб.
-Иди на кухню покури. Мои домочадцы-то ведь не бросали.
Хотя из домочадцев, вообще-то, одна мать дымит – никакой Жданов ей не указ.
-Это из-за профессора Жданова? – вспомнил про него и Глеб.
-Ага, - рассеянно согласился я. – Да просто ведь и тебе противно смотреть на испитые бичовские рожи, только думаешь почему-то, что тебе это не грозит. А ещё как грозит. Всё что про алкогольный геноцид говорится – всё правда. Да и не многим мы этих бичей сами краше, когда пьяные.
Что-то изменилось. И во мне, и в Маленьком Фрице нашем, в Глебе? Разве нет? Но что-то и осталось. Есть бег времени по Вечности, а есть и преемственность. Что-то осталось и со времён того нашего первого разговора.
«Белая ночь» «DDT» всё так же стоит у меня на рабочем столе. И наш нерукотворный «Ветер» - опять же на песню «DDT». И Глеб хотел, чтобы именно его я включил. И я включил. На лице – ухмылочка, но я серьёзен. Просто привык надо всем подшучивать. И над тем даже, что и мне самому по-настоящему дорого. Да и голос серьёзен – не хочется на самом деле так уж иронизировать. А уж над самым дорогим, святым издеваться – тем более. Будь богом не Христос, а Шевчук, разве был бы я сатанистом?! Вряд ли… Необходимости такой не было бы…
Не слишком-то я внимательно слушал, что он говорит, и то, что сам говорил – тоже не помню. Но клип включил.
Этот разговор был словно бы продолжение того, зимнего. Рваный разговор, бестолковый, вроде бы – а просто можно начать с любого места, с любой мысли. Потому что словно и не прерывался – всегда шёл на уровне подсознания, телепатии, всего такого, что – есть и почти обычно, обыкновенно, но во что большинство людей, не умеющих видеть чудесное в обыденной жизни, не верит. Ведь  чудесное не так уж и редко, а даже почти обыденно.
-Ну и чего мы добились? Клип Шевчуку склепали? А ему это надо?! Да у него на эту песню свой есть! А больше-то ничего! – заметил я только недовольно – а включить – это пожалуйста. Жалко разве?!
-Свой есть, говоришь? Это где он в замочной скважине стоит? Ну-ну! – не согласился Глеб.
-И что? И стоит. Зато там действительно Ветер чувствуется. Который вообще в мире хозяин. Который больше, чем даже Смерть. А у нас – что? Воскрешение… Которое пусть и было, но очень многое лишает смысла, хоть и по большому счёту хорошо. А у него: «Где ещё одну жизнь одну смерть обвенчала…» Не только в песне, но и в клипе тоже. В исконном, в шевчуковском.
-Да, конечно… - вздохнул Глеб. – Всё правильно. «Парой вспышек огня в эти смутные дни…» Всё, сдаюсь, виноват.
-То-то же! – усмехнулся я. – И вообще! Глебушка, прикинь! Какие люди всё-таки трусы. Вот для тебя есть что-то такое, что ты бы не смог переступить даже под страхом смерти, даже если б она была по-настоящему фатальной?
Глеб всерьёз задумался.
-Наверно, есть, - сказал в конце концов. – Чужая жизнь, как ни пафосно, выше своей. Для меня в том числе.
-Я не могу понять, как можно было оставаться, соглашаться  жить в концлагере?! – с какой-то нездоровой горячностью заговорил вдруг я – попёрло меня куда-то не туда. Или, может, слишком уж туда – поди разберись. – Можно же найти способ покончить с собой?! Выжить, чтобы достойно жить потом?! Не верю!! Как жить с таким несмываемым позором?! Да позор это, позор! А я говорю позор! Многие не верят в бессмертие души? Да, в каком-то смысле мне легко рассуждать об этом – я-то даже не верю, я – знаю. Но неужели страх смерти сильнее позора – такого позора!?! Гордости сильнее?! Не представляю, как согласиться на такое позорное существование? Нет, я бы даже без надежды на возрождение оборвал бы его!!
-А где грань между тем позором, с которым жить ещё можно, а с каким уже смертельно унизительно? Мало разве и в обыденной жизни тоже и позора всякого позорного, и унижения? – как-то отстранённо спросил – то ли меня, а скорее – себя самого – Глеб.
-Много. Не знаю. Сам каждый решает. Или должен решать. В меру своей гордости и трусости, - зло рявкнул я на него. – Только я уверен, что то, что в концлагере – точно за этой гранью.
…Потом, несколько дней спустя, эти идеи я высказал на уроке истории, посвящённом Дню победы. Очередному, можно сказать. И не только эти. Про свинство человеческое говорил, когда о Войне вспоминаешь лишь девятого мая, ибо воспоминания настолько мучительны, что прячешься от них и пытаешься просто жить. Да, и я тоже такой же. И мне тоже оправдания нет…
Смерть достойна серьёзного отношения, и я в этом уверен не столько разумом, сколько сердцем, потому что больше просто не к чему относиться серьёзно. А война – это воплощение смерти и ненависти. Ненависти даже больше.
А Отечественная – через столько лет в сознании народа уже во многом воспринимается не просто как святыня, а как символ. Это как раз то, что никогда нельзя оскорблять, потому что не просто объективно свято, а свято – для такого огромного количества народа. Потому что большинство – подавляющее! – верило, за что воевало. Поэтому как бы ни относился я с уважением к патриотизму, в том числе к патриотизму белого нынешнего движения, всё же у скинов при всех положительных качествах много идей недопустимых своей именно кощунственностью, пусть даже и правильных. Но иногда и правильность ничего не решает и не оправдывает.
Антон Анатольевич во многом, если не во всём, со мной согласился, и даже компания Антона Киселёва слушала внимательно и не особо возникала. А я и сам не очень понимал, чего меня так несёт. Одно дело – между друзьями высказаться, другое – на уроке. Кто это когда принимал так уж всерьёз? Но с другой стороны Антон Анатольевич был всегда одним из тех энтузиастов, кто считает, что можно в перспективе прийти к тому, что уроки сведутся не к заучиванию материала, а к тому, чтобы учится мыслить. И в конце урока историк сказал:
-Подготовили бы вы группой к празднику концерт, а?!
***
-Чего это в последнее время – то ли гопотняка не осталось, то ли они от нас совсем отступились? – спросил Глеб.
-Пьеро спасибо скажи, - пожал я плечами. – Вместе с Ромичем его. А особенно самому Ромичу. – Помолчал и добавил: - С одной стороны вроде бы и правильный мужик этот Ромич. Да только вот я бы с ним за одним столом сидеть не хотел…
Мы вдвоём – и в две гитары, которые, так, между делом, но – тоже не забыты – сидели на школьной спортплощадке, на брусьях, на самом верхнем. И сперва я пытался развить тему, по которой высказался уже на уроке истории, а потом – странно, что потом, вроде бы это и было самое главное, вспомнил о предложении Антона Анатольевича.
-Историк предложил нам военных песен концерт сделать девятого.
-Да ты что, не успеем, - скептически отозвался Глеб. – Меньше недели осталось.
-Если собрать всех сейчас и прямо сразу начать репетировать, успеем, - возразил я. – Только вот просто военные песни нам не потянуть. Не потому что духом проникнуться не успеем. А потому что мы просто такую музыку играть не умеем.
-Ну а что тогда? – не понял Глеб. – Ведь действительно не умеем.
-Надо, - убеждённо сказал я. – Просто военные песни – не сумеем, а по Высоцкому у меня аранжировки есть такие, как мы бы смогли играть. – Я говорил с напором, зло, и Глебу, как он потом сказал, вспомнились слова из одного старого Ольгиного романа: «злая весёлая депрессивность». Подумалось вдруг, что моё злое веселье сейчас тоже в чём-то, если не во многом, депрессивно. – Представляешь, вот болото можно действительно всколыхнуть, если донесём. Встряхнём трусливых шестёрок гоповских, пусть у них если не стремление к правде проснётся, так хоть совесть. Или даже просто страх!
-Значит, надо делать, - уверенно сказал Глеб – вот всё-таки при всей своей ненадёжности какой-то, когда – ать-два – и в кусты, главное он понимает, в главном, да, в настоящем – правильный он человек. – Давай обзванивать наших. Или просто давай я Игорю позвоню, изложу суть, а он пусть народ собирает.
Игорь идею поддержал сразу – наверно, сам о чём-то таком думал, но – с оговоркой, что я сам продумаю, какие песни петь и – главное – какие кто. И что что-то обязательно буду петь сам – и после того как аранжировки потихоньку сделал, и особенно после «Пожаров» - отказываться, мол, права я не имею.
А я и не думал – это я бы отказывался! Об этом я и крикнул Игорю, сунувшись в Глебов телефон.
-Я смотрю, ты уже всё продумал… И молчал!
Я снова хохотнул.
На сборы Игорь дал народу что-то около часа, и пока мы  сидели вдвоём, и я излагал Глебу свою концепцию.
Вся война вместится между двумя песнями: «Аистами» и «Песней о конце войны», песнями о первом и о последнем её днях. И поёт пусть Олесь. Себе я беру только «Аистов», а последнюю песню – та ещё ответственность! – пусть берёт Пьеро. К его меланхоличному складу ума и характера её печальный оптимизм очень подходит. О балахоне Пьеро не может быть, конечно, и речи. И вообще выглядеть надо предельно скромно, неброско, и не надо никакого ни камуфляжа, в котором все мы сплошь и рядом, особенно Пьеро, в обычной жизни ходим, ни другого чего, напоминавшего бы о военной форме. Нет. Мы – всего лишь выжившие в этом мире с войной благодарные потомки. И не больше. Но действительно благодарные.
Я молчал потом довольно долго, что-то прикидывал молча – а оно не прикидывалось, и даже полез было в карман за сигаретами, забыв, что не курю уже, но от предложенной Глебом сигареты всё же отказался. Наконец я всё же переварил свою новую идею и заговорил:
-Хотел всё Олесю отдать, да теперь передумал. «Лётчика-испытателя» себе оставлю. – И спрыгнул с брусьев, потому что издали увидел, что подходит Игорь.
И Глеб сказал потом, что это, наверно, правильно – про то, как и что кому петь. У Олеся тоже, конечно, есть напор, но самые противоборствующие песни о войне надо петь с напором именно моим – с тем напором, который напрочь зашкаливает. И пусть «Лётчик-испытатель» - не из самых известных у Высоцкого, но я, понял Глеб, реально покажу, «кто раб, кто король, кто сильней, кто слабей, кто плохой, кто хороший».
***
Мне показалось вдруг, что микрофон – это чайка. Раненая, от меня одного ждущая защиты. И я взял его в руки даже с каким-то душевным трепетом – я не боялся, и всё же это было – священнодействие, и в чём-то страшное, а в чём-то – звёздный мой час. То, что должно было когда-то случиться, начаться… Так не сбить настроя, не спугнуть ощущение причастности к главному.
Мне говорили – Игорь в первую очередь говорил, но и другие соглашались, что нельзя мне выпускать гитару из рук – без неё, без гитары этой моей музыка никогда не будет звучать так, чтобы и Высоцкого музыкой остаться, но и так, как должна звучать музыка нашей группы… Казалось, передать это кому-то, научить такому – невозможно, но оказалось – и у этого правила о незаменимости есть исключение, пусть и единственное, пусть и на две пока только песни, исключение полностью мне доверенное – исключение по имени Надька. Часть меня, моя Надежда.
И она первой тронула струны – нежно, бережно. Тронула – и прижала рукой. Несколько секунд хранила тишину, потом начала – снова и всерьёз.
Я оглядел собравшихся в актовом зале школьников, учителей и гостей. И шепнул почти:
-«Небо этого дня
ясное…
    Но теперь в нём броня
лязгает…»
Не было пока выворачивающего душу свою и чужие души с ней вместе напора, была лишь печаль, великая печаль конца вселенского… у меня – была. А теперь уже – и у них. Чтобы они умерли и возродились – новыми, чище, лучше, я должен был прежде них умереть сто крат. Это должно было случиться, обязано. Я пришёл – передать им то, что понял, почувствовал, переболев «афганским», или «чеченским синдромом», что понял и ношу в себе…
Будет ли? Смогу ли? Передам? И – поймут?!
Не многие раньше слышали, как я пою, даже те, кто и относил себя к поклонникам группы, которая то есть, то нет её… И всё же ждали, видел – все. Было ожидание. Было предчувствие взрыва.
И взрыв случился – но был это не рык, лишь наполненный ненавистью, но был это оставшийся печальным – сам я себя не узнавал – вой:
«Дым и пепел встают
как кресты.
  Гнёзд по крышам не вьют
аисты!..»
Чувствовалось, что нет нынче в актовом зале случайных людей, нет врагов, а есть если и не единомышленники, то во всяком случае те, кто готов хоть на короткое время, хоть вот на время концерта, стать единомышленником, тем более что и требовалось-то для этого не много совсем: начать думать и чувствовать.
«Отбрели все от бед
в стороны.
Певчих птиц больше нет –
вороны…
Отбрели все от бед
на восток,
и над крышами нет
аистов…
Отбрели все от бед
на восток…
Певчих птиц больше нет,
нет аистов…»
…Печальная безысходность переворачивала посильнее обычного звериного рыка… И меня, и зрителей. Таких зрителей, каких только и стоило ждать сегодня.
Но я допел «Аистов» - и тут же оставил  – нельзя судьбу искушать безгранично – микрофон Олесю, с почти классической – Ева работала, Глеб почти нет, а в «Аистах» нашлось дело – «Песней о погибшем лётчике», и с другими многими песнями, которые были и которых не было на старой, в СССР ещё изданной пластинке виниловой (точнее, две их было в одном конверте, этих пластинок) «Сыновья уходят в бой». Глеб говорил мне потом, что зря я отдал Олесю «Мы вращаем землю», но нет, сегодня кураж был у всех почти такой, как у меня. А у меня – был! Более чем!
-«Здесь бы вряд ли нашёл и особый отдел
    руки кверху поднявших!
    Всем живым ощутимая польза от тел:
    как прикрытье используем павших!!»
Но подсознательно, казалось, все снова ждали меня – я чувствовал это. И я вышел, и казалось мне, словно мировая, жестокая и безжалостная справедливость в этот момент во мне олицетворилась.
-«Я ещё не в ударе,
не втиснулся в роль.
   Как узнаешь в ангаре,
кто раб, кто король,
   кто сильней,
кто слабей,
   кто плохой, кто хороший?!
   Кто кого допечёт
допытает, дожмёт:
   летуна самолёт
или наоборот?!
   На земле притворилась машина святошей.
   Завтра я испытаю
судьбу, а пока
   я машине ласкаю
крутые бока.
   На земле мы равны, но равны ли в полёте?!
   Под рукою,
не скрою,
ко мне холодок.
   Я иллюзий не строю –
я старый ездок.
   Самолёт – необъезженный дьявол во плоти!!!»
Мне самому казалось, что я побывал – там… На поле боя Отечественной, ещё где, где страшно и трудно, словно искал там разгадки и спасения для всех, и нашёл эту разгадку, но только вот оказалась она в том, что спасения для всех, во всяком случае общего спасения для всех, нет и быть не может, зря я старался, зря душу кровавил…
Всё, что оставалось Олесю – так это идти сейчас со мной на контрастах. Иначе не поняли бы просто, не приняли б. И Олесь свалился в «Полчаса до атаки»… Свалился с головой, в печаль и сознание человеческой подчас подлости и того, что бессмысленную жизнь проживать нет смысла, уводя за собой зал. И зал принял лирику. И я оказался в этот момент душой – словно в зале. Пальцы разговаривали с гитарой словно сами, они сами умные были, и мозг мой не был им нужен.
Нет, не в зал рухнуло сознание моё. Глубже. В войну, не в Отечественную мою, а в бесконечно древнюю, случившуюся до того ещё, как научился держать я в обожжённых своих руках свою муку и надежду выжить – маячок сознания. В войну, где я погиб. В войну, где меня вот так же вот предали. Я вспомнил то, чего при жизни не знает никто – как это: умирать. Сам миг смерти, не избавленный этим маячком от неизбывного ужаса, жути этой неизбывной – вспомнил. И это было ещё тяжелее синдрома моего. С этим можно только навсегда умереть, а жить с этим – нельзя. Невозможно! нестерпимо! Что ж! Другие не могут, а я – буду!
И никто не заметит – не до этого, какая вымученная у меня улыбка. Пока – не заметит, а потом я полюблю жить и с этой мукой.
И мы лишь изредка взрывали теперь лирику вещами злыми, дерзновенными и отчаянными. И поняли все мы, и те, кто слушал нас, тоже поняли, что, спев Высоцкого так, мы навсегда оградили себя от упрёков в том, что ставим себя на одну доску с попсой, поющей ко дню Победы военные песни и ко дню рождения Высоцкого – песни его, или хотя бы с козыревским, но всё равно коммерческим проектом «Странные скачки», который тоже ради того был в основном, чтоб себя показать. Что, спев Высоцкого так, мы заработали право петь его песни.
Но понял я наконец, что ещё раз сегодня мне всё же придётся отдавать гитару Надьке.
-«Кто сменит меня, кто в атаку пойдёт.
    кто выйдет к заветному мосту?
    И мне захотелось: пусть будет вон тот,
    одетый во всё не по росту…»
Но если уж и четыре года войны для вечности оказались не вечными, прошли-таки, то четыре часа концерта – это, казалось бы, и вообще ничто. И остались ему последние минуты. И к микрофону вышел Пьеро – теперь уже не совсем бритый – отрос уже небольшой ёжик, а больше он не давал ему теперь расти, состригал безжалостно, в обычной – и намёка нет на камуфляж – одежде, и всё же похожий на рекрута, и лишь печаль осталось в нём от персонажа итальянской комедии масок, да и Италия была нынче лишь страной Муссолини. Вышел и не стал ждать тишины.
-«Сбивают из досок столы на дворе…» - и она упала сама.
Может быть, Пьеро, то есть теперь просто Петька – это вообще воплощение просто земной всей печали. Вот так: из страха в печаль…
-«Вот уже зазвучали трофейные аккордеоны,
    вот и клятвы слышны жить в согласье, любви, без долгов…
    Но с красным крестом всё идут и идут эшелоны…
    А нам показалось:
почти не осталось
врагов…»
Пьеро опустил микрофон и уже без музыки повторил последнюю строчку: не спел, просто сказал:
-«А нам показалось: почти не осталось врагов…» Рано показалось… Есть враги, и надо бороться! Нельзя расслабляться. Мы же мужчины. Мы воины, мы бойцы. Помните, у того же Высоцкого: «И когда наши девушки сменят шинели на платьица, не забыть бы тогда, не простить бы и не потерять»…
Вечер закончился дракой. Кто с кем и за что дрался, особо никто и не понял, хотя больше всех получил на этот раз – Ромы рядом не оказалось – Петька. Что ж, не привыкать. Смирились уже все (и лишь Пьеро это радовало, а если и не радовало, то во всяком случае гордость вселяло), что мужик действительно должен в принципе быть воином и бойцом. И вот Пьеро решил, что песни Высоцкого учат непримиримости, не велят прощать не в частностях, а в принципе. Да, вот Петьку этому учат. А остальных? Ещё кому-нибудь такое пришло в голову? Кроме Петьки-то?!
***
-Да… - усмехнулся я. – Приходится Шевчуку на своём ДДТВ не очень симпатичных ему персон терпеть.
-А что такое? – Надька оторвала взгляд от гитары. Я тряхнул у неё перед носом листом телепрограммки:
-А вот, смотри. Концерт питерский «Пикника» с Вадимом Самойловым. Оп-паньки! Это же сейчас! Смотрим?!
-А то?! – с удовольствием согласилась Надька. – Включай давай!
-Ну так пошли, - позвал я: телевизор и кадка с фикусом, свидетельница всех наших страстей, стояли в разных комнатах.
…-Прошлое лето у Эдмонда Шклярского, не без «Пикника», конечно, и Вадима Самойлова было заполнено всероссийским совместным туром, - вещал продавший «Наше радио» и теперь прочно обосновавшийся на ДДТВ Михаил Козырев. – По мнению любителей не только русского рока, но и рока вообще, настоящего рока, неудачных концертов в рамках этого тура не было. И всё же питерский был из всех удачных самым удачным. У меня создалось даже впечатление, что лучшие свои песни рок-мэтр Шклярский писал если и не для Вадима, то – под Вадима, если вы понимаете, о чём я говорю. А не понимаете – так и не надо. Но и лучшие песни господина Самойлова-старшего словно огранены теперь заново. Так что я лично, да и не только я, нахожу эти концерты запредельно великолепными, и никому из нас, даже самому Юрию Юлиановичу, который никогда не был в числе почитателей ни «Пикника», ни тем более «Агаты Кристи», не хочется скрывать этого великолепия от нашей многомиллионной аудитории. Смотрите, слушайте. ДДТВ, пользуясь терминологией самого господина Шклярского, «говорит и показывает».
Я уселся по-турецки с ногами перед телевизором, Надька, зачем-то прихватившая из той комнаты гитару, легла, устроив голову где-то в куче костей, именуемых моими ногами. Гитару положила на грудь, пыталась что-то наигрывать, похоже, «Пикнику» подыгрывать. На экране появилась Дворцовая площадь – да что ей там, в позе такой неудобной, видно?! Однако рядом со мной ей, похоже, без ложной скромности скажу, всегда было хорошо, хоть узлом её завяжи.
Камера наехала на сцену, показывая Шклярского, музыкантов, каких-то бутафорских монстриков, явно рукотворных, но всё же очень милых, созданных с талантом, в эстетстве и с тонким, почти неуловимым юмором. И – Вадима. Его микрофон стоял на сцене чуть впереди микрофона самого Шклярского, и это был знак того, что в этой песне – первой песне то ли всего концерта, то ли той его части, что покажут по телевизору, а нет, всё-таки, похоже, всё показывают целиком – главный всё-таки он. И вот Вадим, вальяжный, с едва заметной чуть пренебрежительной улыбкой – то ли пытается он её успешно почти скрыть, то ли специально рисует на своём лице как часть образа, облика, даже пусть – имиджа – подошёл к микрофону.
-«Чему вовсе не быть,
    так того не сгубить.
    А чего не сгубить,
    тому нету конца на Земле.
    Тонких улиц иглу
    в пальцах переломлю.
    Будь свободна, душа,
    но меня не лишай
лёгких крыльев,
ведь кажется мне…
Будто я…
            Будто я…»
-А по сути очень верно, - довольно верно попадая в мелодию, которую раньше, помнится, никогда не репетировала и даже не подбирала, сказала Надька. – Чего нет, того, общеизвестно, не потеряешь. Но ведь не всем же удавалось сказать об этом так красиво и отстранённо. Только, по мне, лучше уж потерять, чем вообще не иметь. То что было – то всё равно останется моим.
-На-адь, - передёрнуло меня – ну сколько можно об одном и том же, вроде и прощённом, но не забытом. Сколько можно нервы мне трепать – ну можно уже понять, что больше не номер два она!.. – Неужели ты до сих пор ещё боишься, что я тебя брошу?! Да я уже, мне кажется, люблю тебя больше, чем ты меня, - сказал я. Приврал? Похоже, что почти нет…
-А помнишь, - ушла от неприятной темы Надька, - кто-то из наших то ли недослышал, то ли вид сделал, что недослышал, и спел «тонкий ***, как иглу, в пальцах переломлю»?
Завершилось ранее отсутствовавшее в этой песне, в этом месте её гитарное соло, и на первый план вышел теперь Шклярский и чуть в тень отправил уже начавшее резать глаза великолепие Вадима.
А потом Шклярский же – Вадим лишь чуть-чуть помог – словно подстраховал – выдал будто действительно для него написанное нешумное, меланхолическое, но ощутимо мистичное в своей неброской, но совершенной красоте «Нисхождение».
А потом…
А потом нам в качестве жителей Владивостока напомнили, где мы живём: Чуркин погрузился во тьму…
В том ли беда, что темно?! Нет же! Концерт (предусмотрительная Надька попросила меня записать его на видеокассету, что я и делал) пропадал. Надька опять, как частенько в таких случаях, вспомнила «если в кране нет воды», но потом встряхнулась:
-А, ладно. Пора самой попробовать. – Не высвобождая головы из путаницы моих ног, покрепче обняла гитару, звонче по струнам ударила:
-«Видно, Дьявол тебя целовал
    в алый рот, тихо плавясь от зноя,
    и лица беспокойный овал
    гладил бархатной чёрной рукою.
    Нет, не хватит, ещё и ещё,
    нет, не хватит, ведь было такое:
    он лица беспокойный овал
    гладил бархатной чёрной рукою.
    Если хочешь, беги,
    рассекая круги,
    только чувствуй себя обречённым.
    Это я над тобою кружу.
    Это ты – фиолетово-чёрный…» - Надька отбросила гитару и села наконец, устроившись у меня за спиной, нежно провела ладонью по моей щеке. Я прижал эту ладошку к щеке своей покрепче – хорошо мне так стало, ни на что несмотря, но от критики всё же – пусть не зазнаётся! – воздерживаться не стал:
-Все слова перепутала, все куплеты в одну кучу свалила.
-Да ты не понял разве? – почти с изумлением воскликнула Надька. – Это же про тебя! Это тебя Дьявол целовал, это твой зной не может не расплавить! Ты же самый сексапильный мужчина на свете! Есть в тебе что-то от Самойлова, но ты лучше, Макс!
И тут вдруг лицо моё, похоже, исказила гримаса – и чего взвился, не понимаю – всё же как всегда, да, гримаса, которую Надьке нельзя было не заметить даже в объявшей Чуркин темноте:
-Надь, не называй меня Максом! Максим – это и то лучше.
В первую секунду, как потом дошло до меня, Надьке показалось, что самое страшное, чего она больше всего боялась, случилось всё-таки, я сбрендил всё же – у таких как я это быстро: ударило что в голову, не обязательно даже и моча, и тут же – новые сумасшедшие, а короче – просто дикие – идеи, и всё же решил, как ни клялся, что никогда этого не случится, под действием сиюминутного порыва её бросить, и это моё заявление, что тёплое родное «Макс» - хуже строгого и официального «Максим» - что-то вроде классического «мы тепереча на Вы». Но тут же сразу поняла: нет, ничего страшного для неё не случилось. Потому что у меня хватило ума продолжить:
-Я не Макс. И даже не Максим. Ты же знаешь, ты же чувствуешь, понимаешь. Но Максим – всё же лучше, чем Макс.
-Так всё же кто ты? – спросила Надька.
-Не хочу я этого говорить вслух, особенно тебе. По рождению – да, Максим. По рождению в этой жизни. Но то имя, которое было у меня в том мире – оно действительно моё. Именно так я себя ощущаю. Но на тебя я этого вываливать не стану: за этим – Татьяна. Так что уж лучше – Максим. Тут хотя бы три буквы совпадают.
-Я поняла, - сказала Надька.
-А поняла – так и молчи, - не очень-то любезно бросил я. – Всё. Ни слова больше об этом.
Надька молчала. Потом вдруг позвала меня тихонько:
-Вадим…
-Что? – поднял я на неё глаза в темноте, не сообразив в первую секунду, как она назвала меня.
-Ну ведь сам же говоришь, что я больше не номер два, - просительно сказала она. – Я тоже хочу называть тебя истинным твоим именем, потому что люблю тебя – истинного и хочу быть с тобой – истинным. Почему же нельзя?
-Можно, - сказал я. А почему, собственно, я решил, что нельзя?! Сам же морщусь, когда – Макс?! Когда даже файл сенсоровский моего имени назывался «Макс» - тоже ведь морщился?! И не Татьяна это имя мне придумала, если что. Да и Татьяну – проехали.
И тут свет включили – не такой уж большой кусок концерта потеряли. Надька сказала:
-А ящик мы так и не выключили.
-Всё, тихо! – остановил её я. Потому что главного мы не просмотрели из-за света – и глупо было бы просмотреть бы из-за разговоров.
В костюме Пьеро Шклярский был – один в один Пьеро наш лет этак через тридцать-сорок. Самойлов орал «Кальмана» как всегда иступлённо, а Шклярский умудрялся даже в этой буйной песне оставаться Пьеро – тихим и печальным, хотя и не всё пели они вдвоём – кое-что можно было только орать, и тут уж Рудольфовичу-старшему не было равных – бенефис это его был.
Знал бы Пьеро, что я – ха, наиподкрученнейший сатанист, металлист и вообще всякий  продвинутый «ист» - в восторге от кое-каких песенок агатовских… Хотя вот Глебушка наш высказался недавно:
-Металлеры – это такие люди, - усмехнулся тогда Глеб, - которые потихаря и в одиночку слушают что-нибудь такое сентиментальненькое типа «HIM», но когда случайно кого-нибудь из единомышленников-металлюг за этим делом застанут – жуть как радуются возможности застигнутого врасплох почмырить. Ты что думаешь, Петька прямо такой непрошибаемый металлист? Да он сам по «HIM»у не против слезу пустить, но только когда мы что-то не то с его точки зрения слушаем, поиздеваться над нами – наисвятейшее дело. А так – бить себя пяткой в грудь, рвать волосы под мышками – а они у него, кстати, бритые – и орать, что только вот он один « тру нефор». Обхохочешься.
-Светлым не идёт иронизировать над друзьями, особенно отсутствующими, - оборвал тогда я его тираду. – Я вообще не понимаю, как такой светлый, как ты, Глебушка, затесался в нашу сугубо тёмную компанию?!
-А вот… - пожал он плечами. – Наверно я, хоть и светлый, всё равно честный. Искренний. Да? – он поднял на меня ясные свои глаза – смешно – словно от моего мнения что-то зависит. А вот получалось – зависит…
-Да, - поспешил успокоить его я.
…Но что-то я отвлёкся. С Глебом разговор был в школе за несколько дней до того, как мы с Надинкой концерт смотрели.
«Кальман» кончился, и остальное стало словно и не так интересно. Нет, интересно, но ведь пишется же на кассету. Так что можно и не смотреть с таким уж вниманием – не в последний раз, не отнимает никто.
-Знаешь, - сказала вдруг Надька. – Если наши имена написать латинскими буквами, то достаточно одну палочку переставить – и из твоего моё получится. Или из моего твоё.
Ерунда какая-то. Но для неё – важно.
-Как это? - спросил я. Она взяла листок бумаги, написала: «VADIM» и «NADIN».
-Если в твоём последнюю палочку в начало самое поставить, - она изобразила это на бумажке, - моё будет, если в моём первую в самый конец – твоё.
Я поморщился – вот ведь, действительно, глупости какие-то. Но говорить ничего не стал – не хотелось Надин обижать. За что?! Девчонки – они всё равно девчонки. Даже самые умные любят мистическую чепуху совпадений – ну и ладно, не велика беда. Да и… Да и Надин – имя французское, в отличие от русской Надежды, и пишется через «е». Вот так вот: «NADINE». Но так ли важно это, если у нас на самом деле очень много общего?! Может, правда не так уж глупо то, что ищет Надинка, показалось мне вдруг.
…Шклярский вышел к микрофону. Сказал:
-У этих артистов мы готовы выступать даже на разогреве. Но они сами любезно согласились поучаствовать в нашем концерте – впрочем, я думаю, это не простая любезность, не для протокола, а – показатель, а – подтверждение к нам доброго отношения. Встречайте! Чарльз Монро и Дита фон Тис!
У Диты есть шанс, подумал я. Вернее нет: когда Анна родила Сандру, этот шанс у Диты появился – слишком уж явно понял Чарльз: не до него Анне.
А я запутался уже, кем ощутить себя сейчас, когда и с Вадимом где-то дают обстоятельства слиться, и с Чарльзом. Опять – Максим Чарльз Вадим?..
…Растрясся бутылку шампанского, словно вздроченный член, Дита выстрелила пробкой в толпу…
Я словно очнулся. Да, словно в лоб мне пробка эта попала…
Чарльз и Дита отхлебнули от пенной струи и выдали «Никто» по-русски. И совсем отправили меня в аут – словно совсем уже еле теплился мой пресловутый маячок… То ли совсем плохо мне было – то ли хорошо – вот уж действительно – совсем-совсем. Как в песне, что пели уже снова господа Шклярский и Самойлов:
-Мне некогда ещё не было так плохо,
 мне некогда ещё не было так хорошо,
 и так сладко, и так горько,
 и это всего лишь начало, и только!..
 Течёт неживая вода!!
 Течёт неживая вода!!!
Похоже, на миг я всё-таки не то чтобы сознание потерял – уж в обморок-то падать – дамское дело, мне не подходит ну никак, но маячок всё-таки на  какие-то мгновения погас. Потому что я и не заметил, что песню они поют уже другую. А ведь в телевизор смотрел достаточно старательно…
 -Не кончается пытка,
 и карлик трясёт головой.
 Всё кошмарно и зыбко,
 и взгляд твой почти неземной.
 Словно всё здесь ошибка,
 и сердце ждёт искры иной.
 Потому так молчит
и молчит
 небо над головой… - пели с экрана. И вот слышал это не раз уже – а вдруг новый приступ печали – ведь правда же не кончается пытка жизни и для меня – не кончится никогда – накрыл меня. И Надька почувствовала это. И ничего, умница, говорить не стала. Только руку мою крепко сжала. И – отпустило. Только вдруг спать очень захотелось. Я завозился на диване, устраивая голову у Надьки на коленях – и что мне концерт. Через минуту я уже спал, до минимума прикрутив фитилёк маячка своего сознания. Имею я право хоть на какой-то, пусть маломальский отдых?! А как ещё и отдыхать, как ни у Надин на коленях?!
***
Всё бы хорошо, да вот только – плохо, что они без меня проблемы решать почти что не умеют. И мне словно смеяться над ними приходится: а давайте-ка сами?!
Вот и пробовали сами – а не получалось ни разговора ни дела, а так – что-то вялое, если и ссора даже – то тоже всё равно вялая, ни азарта, ни надежды разрешить-таки неразрешимые в принципе проблемы. Даже просто больше молчания, чем слов. И всё же…
Вот и сидели Глеб и Пьеро, говорили о чём-то, похоже, треугольник свой вечный, любовный, ну прямо мелодрама, обсуждали.
…Пьеро спрыгнул с верхней жёрдочки, протянул Глебу руку – а то тот, можно подумать, сам бы не спрыгнул…
-Ладно, всё, пора по домам валить, - услышал я конец их разговора. – Пошли? Дай хоть сигарету, что ли?!
Они спрыгнули с брёвен, собираясь пойти по домам… И кто сказал, что не было меня рядом? Я был. Стоял рядом, странно незамеченный, с усмешкой змея-искусителя смотрел на Глеба и Пьеро – и такая злость на их, особенно Пьеро, беззубость меня брала – только держись… А вот так вот с ним только и можно – хохотнуть, надо всем и вся издеваясь слегка. А вот нечего растекаться.
-«Но в час, когда полночь погасит краски,
    бывший Пьеро поменяет маску.
    Новый из тех, кто над ним смеялся, превратится в гной!!!
    Клоун не зря помнит эти лица.
    Вечером – шут, а теперь – убийца,
    в дымном трактире он отрешится
    с пьяною ордой.
    В кабаке с визгливой скрипкой
    за столом, от грязи липким,
    будет хохотать он Сатаной!!!»
Казалось, Пьеро сейчас или заплачет, или на меня с кулаками кинется. Или и то и другое сразу.
Не заплакал, не кинулся.
-Ты чего?! – только сказал.
-А ничего, - рассмеялся я. – Всё вы вечно виноватых ищете. И ты в первую очередь. Если будешь выискивать, кто над тобой смеётся, кто-нибудь – да обязательно станет. Пока никто, заметь, не смеялся. Даже я. Цени. Просто ты личные обиды хочешь скомпенсировать на общественном поприще. А фиг. Всё равно все просекут, что это – личные обиды. Комплексы сраные.  Шипишь на Шевчука, а у него очень правильно:
«У бездомного пса видишь больше бродячей отваги,
  как, подняв свою лапу, он лечит родную страну…» Главное, про тебя. У тебя-то отваги в последнее время не хватает. Или и никогда не хватало. Или вот ещё – тоже у Шевчука, тоже про тебя и тоже очень правильно… - пальцы опять словно сами, без моего руководства, нашли струны:
-«К чёрту слёзы! От них тоска.
    Наше время не терпит соплей.
    Посмотри, старина, на любого щенка:
    он резвее тебя и злей!» И шёл бы ты домой. У меня к Глебушке дело личное. Свидетели не нужны.
Пьеро, похоже, всё же не на шутку обиделся, но мне, тем не менее, удалось его спровадить – это мне-то бы и не удалось?!
-И что за дело? – спросил Глеб, когда Пьеро ушёл.
-Да никакого, - наплевательски махнул рукой я. – Просто ему надо побыть сейчас одному. Вот и всё. А дела никакого нет. Пусть учится собой владеть. А то характер-то нордический, а глаза вот – на мокром месте.
-Не слишком ли жестоко? – спросил Глеб.
-А, нормально, - отмахнулся я. – Фигня всё.

***
Ой, ну что он всё-таки за человек, этот Маленький Фриц Харон… Ну вот всегда считал я свою грубоватую жёсткость оправданной, нужной, справедливой. А он – другой. Мягкий. Ранимый. И не скрывает этого. И от меня тоже не скрывает. Уверен: пойму. И – понимаю. Другого бы не понял – просто бы вот не стал, его – понимаю. Прав он в своей боли за весь мир. В своем порыве для каждого живого что-то сделать, каждому попытаться боль облегчить. Она ведь действительно есть – у каждого. Вот ведь и моя – никуда не делась. А с ним – легче…
И Ванда… Конечно, ей больно с ним. Вот потому что с ним – особенно больно. Потому что любит. Потому что без него не может.
И он всё видит, всё знает. И пытается помочь. Где-то порой неловко, неумело. Все мы в жизни не профессионалы – нет таких вузов, где бы людей учили людьми быть, а лишь любители, но и так – живём как-то… И помощь эта корявая порой ох как важна. А его, Харона нашего неземного, очень часто – важнее чьей бы то ни было… И что, что корявая…
В последнее время опять у него глаза словно внутрь смотрят. На все вопросы один ответ: я в компьютерном космосе.
Компьютерный космос! Через несколько дней ЕГЭ по русскому. Это тебе не математика, где он шутя пятёрку поймал. Тут бы хоть тройку, а то в мореходку и документы не примут. А он – «компьютерный космос»…
Компьютерный космос! Да, Харонушка на самом деле не здесь. С Мордером о его здоровье, подлежащим срочной реставрации и документальном подтверждении этого, я ведь разговаривал. У самого руки не дошли. Да не руки, мозги, скорее.
…Мордер же через день после экзамена со мной – вот Глебушке реально всё по барабану было! – информацией и поделился закрытой: пропихнули они – чудодейственным способом, как же ещё-то с этим «грамотеем»! – его русский. На троечку, правда – больше ему и чудеса не помогут, но да ладно, и тройки ему хватит.
Вроде бегает рядом, что-то делает, а обращаешься к нему – чушь какую-то порет.
И вдруг – сияние озарённое на лице, покой во всём мятежном существе…
-Я, - говорит, - прогу одну совсем почти написал. – И смутился… - Да, мы вместе хотели. Но только для тебя экзамены какое-то значение имели. (Я поморщился. Всё я на автопилоте сдавал, какое там значение… Но только и компьютерные заморочки меня тоже не трогали в последнее время. Я и сам не знал, что трогало. Надька? Да скорее уж за Глеба душа болела…) А меня реально пёрло. «Сенсор-2» - это чтобы всякие вещицы нерукотворные в наш материальный мир вытаскивать. Просто у Ванды что-то в голове вертится, а реализовывать пока не всё удавалось, во всяком случае не всегда всё получалось так, как хотелось. Вот. Теперь, надеюсь, хорошо будет… - Он смущённо как-то так замолчал.
Мы с ним опять там же сидели, где в последнее время частенько сиживали – на брусьях на стадионе. Стоило бы, наверно, после консультаций, совпавших у нас по времени, всё-таки по домам идти, а только не хотелось. Хорошо было вот так вот просто сидеть, и всё тут. К экзаменам готовиться? Вот уж чушь-то несусветная…
***
На том, кого я застал у Ванды, не было розовой купальной шапочки – я же знал мифологию группы-то нашей! – с пришитыми настоящими ушами от копчёной свиньи. Были только белые локоны на щеках, отрешённый взгляд голубых глаз – очень-очень чистых и очень-очень пустых. И другой взгляд был – тот, которым Ева его буравила – к явному неудовольствию Олеся.
Кирюша говорил, что закончил в Питере техникум судостроительный и теперь в нашу мореходку поступает, и жить будет в общежитии – и профессия хорошая и нравится, и группа – и что новый барабанщик есть, авось на обоих песен и концертов хватит, разделят полюбовно, и к сыну ближе в Хабаровск ездить, а то, глядишь, и Даша приедет.
-Щас! – с возмущением прореагировала на это его заявление Ева. – Жили себе, жили спокойно, только Даши для полного счастья и не хватало! Тебя, заметь, и самого-то сюда никто не звал. Забастовал – так забастовал, нечего теперь.
Ева – она ведь покричать-поругаться хорошо умеет. По делу. И не по делу, в случае чего, тоже. И, словно ища поддержки и защиты, Кирюша обратил взоры ко мне. А стоит ли его поддерживать? – подумал я. То, что знал я о нём из мифологии группы, мне не очень-то нравилось. Хотя и явной неприязни возникший воочию Пятачок тоже не вызывал. А он отвёл теперь глаза и спросил меня, глядя в чашку из-под кофе, словно на гуще кофейной гадая:
-Ты тоже с ними играешь?
-Ещё бы! – кивнул я.
-И тоже гнать меня будешь? В своё время меня бы не было – и группа бы не родилась.
-Потом бы родилась – наша, нынешняя, - отмахнулся я. – Нет, гнать не буду – согласится Глебушка барабаны с тобой делить – играй, нет – так теперь это, понимаешь ли, всё-таки его барабаны.
-Фриц-то согласился, - вздохнула Ванда. – Просто, Кирюш, понимаешь, вся жизнь тут теперь по-своему идёт. Без тебя. С тобой – значит, снова перестраиваться.
-А чем плохо перестраиваться? – не согласился Кирюша. – Это же интересно, как всё новое, как любые перемены. – Он опять посмотрел на меня, словно ждал окончательного решения.
-В этом он прав, пожалуй, - кивнул я. – Только не надо всем нам указывать, говорят, ты поучать-то и поучить любил, что и как нам делать. А мы слушать может и не против. А вот слушаться – уволь. Тем более у тебя идеи, насколько я понял, от ума. А не от души – каждый день разные. Так что в группу берём – но в звании рядового. Согласен? А хочешь дружить с нами, а не просто играть – прилагай усилия…
-«Unser Basis, unser Fundament», - усмехнулась Ванда.
-Ну и ладно, - согласился я. – Так что, Кирюш, прилагай, говорю, усилия быть другом нам, а не только жди, чтоб мы тебе были. Хотя это очевидно.
-Ладно, - согласился Пятачок. – Я буду… Знаешь… - он почему-то смутился. – Мне бы сначала к Глебушке вашему подъехать – тебе-то я дорогу всё-таки не перебегаю… А вот с тобой проще почему-то.
-С ним всё проще, - отвесила мне комплимент Ванда.
-Ну вот, - воодушевился Кирюша. – Может, к тебе пойдём? Это реально? Пивка попьём.
-Профессор Жданов не велит, - отшутился я – думал, что отшутился. Пятачки легко, как выяснилось, не сдаются. Как и я. Впрочем, если я позову его к себе, это разве – сдача каких-то позиций?
-Можно без пива, - неожиданно легко согласился Кирюша.
-Ладно, - согласился и я. Слишком уж явно буравила этого распрекрасного Кирюшу глазами Ева, слишком уж печальным – почти неживым – делался при этом – от этого! – Олесь. – Ладно! – повторил я уже решительнее. – Пошли, - хмыкнул я, произнося прозвище его со всей доступной мне немалой иронией. - Пятачок!
И мы пришли ко мне.
Кирюша воззрился на мой фикус с просто неземным каким-то  изумлением:
-Это что?!
-Фикус, - пожал плечами я.
-Или пальма?! – не успокоился Кирюша.
-Или пальма, - совершенно спокойно, что, похоже, как-то действовало на Кирюшу, согласился я.
-Так фикус или пальма?!
-А не всё равно?! – отмахнулся я.
-Знаешь, что мир странен?
-А то… И все наши знают: Фриц, Надька, Пьеро, Олесь, Ева. Вадим, Вацлав. Остальные – так. Зрители, имеющие слабенький шанс стать участниками. Чересчур слабенький, чтоб он мог осуществиться.
-Наши тоже все знали… - Кирюша поудобнее устроился на моём диване – я-то только на краюшке – моё, не убудет – по-хозяйски сидел, а он на спину откинулся. Пустые до сей поры глаза стали мечтательными. – Генка, Олесь, Ева – вот уж воистину… Курить можно?
-Кури, - кивнул я. – Мать всё равно курит где попало.
-А ты? – спросил Кирюша. – Будешь? Дать тебе?
-Не надо, - отмахнулся я. – Бросил.
-Да что ж ты за блекарь, если не куришь?
-В духе профессора Жданова вполне себе скинхэд лохматый, - отмахнулся я. – Кури. Успокойся.
Кирюша сел, достал сигареты (провалиться, тоже «Максим», а курить-то ведь охота…), вытащил одну из пачки, посмотрел на остальные, с видимым сожалением спрятал пачку в карман тесных светлых, почти девчоночьих каких-то джинсов. Не торопясь, размял свою сигаретку, с нарочитым опять несколько удовольствием закурил. Я протянул ему пепельницу, и он снова откинулся на диван. Казалось, он усердно доказывает самому себе, что ему хорошо – а на самом деле – нервничает.
Странно – и симпатий вот особых не вызывает человек, но и отторжения – тоже. Жалко его. Вот докурил, смял привычным движением автоматическим бычок в пепельнице – и встал с дивана. Подошел – а куда ж ещё?! – к книжному шкафу. И увидел Гумилёва – ту самую книжку, которую после факультатива того мне Вадим Игоревич подарил. Взял книжку в руки – бережно – почти любовно. Сказал:
-Вот уж Гумилёв-то понимал, что мир устроен более чем странно. А Генка, пожалуй, не понимал этого понимания. Удивлялся такой моей к его стихам страсти. А я их Еве читал… - Кирюша стал печальным – снова, пожалуй, как и многое другое в нём, это было чересчур, вздохнул вполне картинно. – Я ведь любил её. Вот ребёнка её сестре сделал, но это – стечение случайностей, и с братом её пидорка такого разыгрывал – а любил всё равно Еву. Она, знаешь же, с четырёх лет на скрипке-то играет. – Кирюша замолчал.
-Знаю, - сказал я – скорее для того только, чтобы он очнулся, а то провалится совсем в свои мысли – уже он близок к этому – на кой он мне тогда нужен на моём-то диване, а скоро Мишка придёт. И, может, с Женькой – а тут такой мечтатель в неадеквате…
Кирюша сделал движение очнуться.
-Ну, классическая-то скрипка – это классно, но это совсем не то, что скрипка в тяжёлой музыке. Ну пусть где-то не блэк, а симфо, но всё равно. Вот я ей читал Гумилёва – «Волшебную скрипку». Предостеречь хотел. Сперва это – помнишь?
«Тот, кто взял её однажды в повелительные руки,
  у того исчез навеки безмятежный свет очей,
  духи ада любят слушать эти царственные звуки,
  бродят бешеные волки по дороге скрипачей». Помнишь?
Я помнил… Не было такого в этой дьявольской книженции, чего бы я не помнил. Но я не стал об этом – вслух. А Кирюша и не ждал моего ответа – Кирюша был тот ещё самодостаточный лунатик – вот и не нравится человек, а интересно с ним – вполне успешно сам себе свою историю рассказывал, хотя думал, наверно, что мне.
-Только мне ли предостерегать – сам забыл и помнить, и вспоминать не хотел, что бывает благополучие – сам музыку больше всего и любил и люблю. Сам её и благословил. И отпустил. Сам же Гумилевым опять и напутствовал… Вот это…
«Мальчик, дальше! Здесь не встретишь
  ни веселья, ни сокровищ!
  Но я вижу – ты смеёшься, эти взоры – два луча.
  на, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
  и погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!»
 Всё же чистыми или пустыми были голубые Кирюшины глаза?! И… вот его-то легко обвинить в эгоизме, а за собой разве того же самого или ещё хлеще не знаю? Самому частенько на всех наплевать, на чьи-то чужие беды – просто потому что они чужие – и я не умею воспринимать их от первого лица?!
-Так что вот – любил и люблю Еву, и она меня, а не Олеся любит, знаю – может и неправильно знаю, но я-то – всё равно знаю – а только музыка важнее. Музыку больше люблю. И всегда передо всем другим и передо всеми другими музыку выберу. В другом высокопарности не терплю. А про музыку – только вот так… Ой что там – как-то суетливо испугался он – даже смешно это выглядело.
В коридоре и правда послышались голоса – и что такого – Мишка пришла. И как частенько бывает, и не только в последнее время – с Женькой Шабалиным. Кирюша сделал движение подняться – не поднялся, смешался – сидел и, вот смешной, не знал, что делать. Мишка заглянула в комнату – Кирюша аж покраснел – словно крамола какая-то в том, что вот застали его у меня. Или? Или словно ему Мишка понравилась…
***
Есть! Jawohl, как немцы говорят! Он его сделал!!!
Глебушка наш, умница, добил свой «Sensor-2»!
А я радуюсь так, словно Ия это сделал! Впрочем, может, и моя поддержка что-то для него и значила не только в эмоциональном. Но и в умственном плане?!
Мы сидели у него, пытались воплощать в реальность то, что виделось внутреннему взгляду, слышалось внутреннему слуху. Какие-то мелодии, оркестрованные  и казавшиеся глобальными от этого, какие-то рисунки – словно карандаша Игоря Дыменко. Но что-то было это не очень «jawohl»…
-А чего вы хотели? – спросил подсевший к нам Вадим. – Вас сейчас пёрло? Музыкой? Рисунками? Нет? Ну так погодите. Когда попрёт. Это же давно известно – и вам тоже. Попрёт – и с прогой  всё получится. И без неё тоже. И даже ещё лучше. Вы ж её для Ванды писали?! Потому что её-то реально прёт – музыка в голове играет, а записать не с кем. Хотя и это можно было более выстрадано и потому с большим драйвом без проги записать – на что вам группа, если не играть сочинённое?! Лучше «Готтворт» свой пишите – вот уж по реальностям разным ходить без неё весьма проблематично… А это… Нет, Глебушка, ты вне всякого сомнения молодчина. Но вспоминай эту прогу свою как средство сугубо вспомогательное. Как нотную запись на бумаге – наскоро, без того, чтобы что-то забылось, потерялось. А сейчас займитесь, господа, точно вам говорю, - усмехнулся Вадим, - чем-нибудь другим.
-Интернетом! – сильно надавливая, как всегда, когда хотел прогнать сильную усталость или огорчение какое, сказал админ-собака-Харон (это если владивостокское «ухо» на общероссийское «собака» заменить) и улыбнулся брату и мне тоже.
-Интернетом! – согласился с ним админ-собака-Мобсин (то есть я – с теми же оговорками).
Мы залезли на сайт «Tr;nenvoll», скачали буквально сегодня появившиеся там записки Анны. А потом вдруг оказалось, что читать эти не такие уж огромные страницы – сколько их там было – пара – нам обоим хочется прямо сейчас и в одиночестве.
…Я прочёл…
Я не знаю даже, что сказать…
Эмоций море, даже и мысли есть. А вот выводов нет… Приведу здесь эти странички целиком, пусть те, кто будут читать написанное мной, автоматически читают и то, что написала Анна, что произвело на меня такое впечатление – непонятно даже, почему. Может, потому, что многие в жизни пережили что-то подобное…
А с Хароном мы не поссорились. С чего бы. Взаимное краткосрочное желание одиночества и не предполагало у нас никогда ссоры. Созвонились вечером, впечатлениями поделились…
***
«Те, кто знает музыку нашей группы, знают, как эта фраза звучит по-немецки. Моя любимая фраза… Но я повторю её по-русски. Я, жительница Новосибирска Анна Волкова, по-немецки теперь только пою. Мои дети Макс и Сандра, Максим и Александра – русские. Они здесь родились, они здесь – на родине. Их отец – исконно русский Коля, а не Клаус, как мне бы хотелось.
Моя любимая фраза… «Бинтовать раны и вытирать слёзы»…
Как же это здорово – когда можешь не только бинтовать и вытирать, но – забинтовать и вытереть… Когда можешь принести реальное облегчение…
А если этого нет…
Для того, чтобы бинтовать и вытирать, нужно, чтобы они были – эти раны и слёзы. А если не можешь не только забинтовать и вытереть, а просто не имеешь прав подойти, чтобы «бинтовать и вытирать» - тогда лучше бы и не было их никогда. Ведь именно в том счастье, чтоб отступила боль любимого человека. Да, для этого нужна боль. Но – только лишь для этого!!!
Я счастливая женщина. Я боготворю своего мужа. Я до сих пор влюблена в него. Я хотела и люблю детей, и пусть с Максом было тяжело – я не верила, что, ограничив свои возможности в музыке, осталась нужна группе – ко времени рождения Сандры я удостоверилась, что музыка со мной всегда, и дети с ней могут некоторым, пусть весьма туманным и неясным мне, образом сосуществовать.
И всё же бури страстей приносят боль, которой обычно хочешь, но – не всегда.
Я возвращаюсь памятью к тому времени, когда мне было восемнадцать, а Клаусу – не Коле ещё тогда! – пятнадцать.
К тому времени, когда Клаус был с Дитой.
Я так и не узнала, что случилось тогда. Сразу не рассказал, потом – отмахнулся, чего, мол, копаться в том, что прошло, пережито без потерь…
Он пришёл тогда не ко мне. К сестре пришёл. Не было её дома. Остался подождать.
Тогда я ещё не знала русского выражения «краше в гроб кладут». Но выглядел он тогда именно так. Настолько был убитым чем-то, настолько огорчённым, что моё сердце сжалось просто физической болью. Я спросила, что с ним, он же – вымученно улыбнулся. А, отмахнулся, депрессия. Как я ни расспрашивала, уточнять ничего не стал, сказал, ерунда, мол. Всё пройдёт.
Да, да, всё пройдёт, всё обязательно пройдёт, говорила я ему. А он поддакивал – скорее из вежливости. Ты сильный, ты всё сможешь, говорила я ему. Да, конечно, чего там, всё могу и смогу, соглашался он. Не бери, мол, в голову. А я брала. Я уже любила его тогда.
Нет, это страшное ощущение – когда любимый человек мается, а ты ничем не можешь помочь – просто потому, что он не хочет, чтоб ты помогала. Ты готова на всё – пусть это будет не твоей помощью, лишь бы свершилось – пусть ему станет легче!!!
Пришла Дита, и они вместе куда-то ушли – на прощание он улыбнулся мне дежурной улыбкой, а лицо оставалось всё той же страшной траурной маской.
Мы счастливы с ним сейчас. Мы любим друг друга. И всё же делаем друг другу больно – иногда сознательно – чтобы любить, чтобы «бинтовать и вытирать». Мы любим, но мы немного и играем в любовь. И всё же это воспоминание о том, как я не смогла помочь – как же давно это было, у него ещё Дита была до меня, у меня же – не было никого, я ждала его! – до сих пор причиняет мне очень… больную… боль…
Мальчики! Гордые мальчики! Милые мои гордые мальчики! Знайте, что даже в любовной игре, во флирте, когда наслаждаешься болью, главное – от этой боли суметь избавить.
Пусть очень сексуально – иначе умрёт и любовь, и сама жизнь тоже иначе умрёт.
Но всё же избавление – самое важное, самое главное.
Главное – не то, чтоб плакал на плече, а в том, чтоб вытирать слёзы. И – обязательно вытереть.
Об остальном – потом. Если вдруг буду вспоминать о чём-то другом так же неотвязно».
***
Тьфу ты… Гопошайка эта наша проклятая. Неизбежность бессмысленного кровопролития. Неизбежность бессмысленности…
Это же не люди! Это реально неперсонифицированное зло.
Им смешно, что я слушаю «DDT». Им вообще смешно, если кто-то о других думает. И совсем уж они от смеха умирают, если о душе кто-то думает. Не о спасении, просто – о душе.
Я не пытаюсь с ними разговаривать – не спасения же души им желать! И не станет же никто ураган уговаривать, просто от него  попытается спастись. С ними спасение – драться. Я и дерусь.
Вот только как представить, о чём они думают, что чувствуют? И вообще – думают ли что-то, чувствуют? Проще всего думать, что – нет. Самое смешное, что скорее всего – действительно нет…
***
У меня такое чувство, что я Кирюшу терплю не так как другие. Они-то – действительно терпят, а я – словно бы и нормально отнёсся. Словно и не бесят меня его бесконечные скачки мысли – сегодня одно проповедовать, завтра – прямо противоположное. Вот он и потчует меня бесконечными своими историями. А я что? Я с его выводами не соглашаюсь – он сам-то со своими выводами не соглашается, то есть сегодня соглашается, завтра нет, я просто кое-как сам пытаюсь понять, зачем всё это. Ну и приглядываю, чтоб особенно-то к Мишке не лез: может, он и ничего человек, а всё одно ненадёжный, да и… скользкий всё-таки какой-то…
А он у меня под фикусом-кактусом, под пальмой моей неплохо себя чувствует.
Вчера вот рассказывал, что в разных романах из жизни одного мира, да что там в разных, даже и внутри одного, детали не должны так уж точно стыковаться, некоторая зыбкость любому, не только рукотворному, действительно любому миру присуща. Человек в жизни сам часто забывает, что и как именно с ним было. Вот и фикус мой яркий тому пример. Который пальма.
Сегодня же на моральные изыскания его потянуло. Вроде и ерунда. А вот почему-то думается о словах его. Может, и у нас с Татьяной что-то похожее было.
-Была у меня, - разглагольствовал Кирюша, затягиваясь «Максимом», - знакомая парочка. Казалось, всё у них идеально, завидовали все. А расстались – и смотреть друг на друга не могут. Она на него – особенно. А он на третий день с другой познакомился, через неделю эта другая – уже его девушка. Прежняя, мол: ты не меня предал, ты себя предал, того, настоящего, которым когда-то был. А в чём, спросишь, дело? – Кирюша поднял на меня глаза.
-Не спрошу, - мотнул головой я. – Захочешь – сам расскажешь, зачем-то тебе это надо, а не мне, нет – отдыхай.
-Ладно, скажу, - вздохнул Пятачок. – Он раньше такой трагик был – куда бы деться. Ну, или нытик, это, может быть, точнее, все чувства обострённые, на пределе, и все – со знаком «минус». А потом успокоился. Научился, как сам говорит, боль за скобки выносить. И, похоже, не только свою. А ей не понравилось, что её боль за скобки выносят. Чёрствый ты, говорит, стал. И не стали даже видимость приличных дипломатических отношений соблюдать. Мне, она говорит, прошлого тебя очень не хватает, но с тем, кем ты стал, я общаться не хочу. А ведь вроде он её ничем не обижал, плохого не делал. Просто у него всё спокойно стало, а ей по-прежнему бури подавай. А все друзья говорят, что он вполне нормальным человеком остался. Лучше даже, что в депру не впадает по поводу и без. Что скажешь?
-Ничего не скажу, - сказал я. – Я твои истории анализировать – от слова «анал» - не нанимался. Ты лучше скажи, чего на Мишку пялишься. Если ляльку ей, как Даше, заделать хочешь, я не Ева, я за сестру постою, морду тебе набью и от отцовских обязанностей увиливать не позволю.
-Да я ничего… - начал отмазываться Пятачок. – Я ж музыкант.
-Ага, - кивнул я. – И это позволяет тебе детей только делать, а не воспитывать. Смотри у меня!
Кирюша что-то ещё лопотал, но я не слушал его. Я всё же думал над его историей. Все мы всё-таки, как ни объясняют нам, что это нечестно, чего то ждём не только от себя, но и от жизни, в частности от других людей. А ведь какое мы на это право имеем?! Да никакого! Вот и я надеялся на Татьянино доверие. И жутко обиделся, что не получил. Зря, может? Вот всё же попробовать найти её, и всё снова?! Вдруг завертится?! Ведь она нужна мне?! Или нет?! Или Надька? Но не строит ли и Надька относительно меня каких-то необоснованных прогнозов? Хотя почему – необоснованных… Если люблю я её – а я её люблю-таки? – это всё и обосновывает.
Кстати, с появлением Кирюши-Пятачка жизнь группы нашей заметно оживилась. И барабаны они с Маленьким Фрицем делили вполне полюбовно – в основном в пользу Кирюши. Глеб писал свой – наш! – «Gottwort» - мы с ним вместе писали!
В одном из ночных своих походов, когда не знаешь, в явь идёшь или в сон, да и чем сон хуже или нереальнее яви, когда притушен мой маячок почти что «по самое не могу», размышляя о переходах обгоревших трухлявых пластов миров, я нашёл промокшую и обгоревшую книгу, в которой листы слиплись, словно пласты эти самые мира. Наверно, никто её не жёг для чего-то плохого, просто именно так и должен осуществиться переход с одного пласта мира на другой. Потому что в книге – под одной обложкой – «Могила Неизвестного матроса» - и Ольги Дыменко, и Варвары Шестаковой, где-то до буквы совпадающие, а где-то совершенно разные. Но и там и там Миша – вольный ветер, а не просто Ветер. И в обоих вариантах – за гранью смерти, в личной его Нангияле – очень страшно. Ещё и потому, что, побывав во всех мирах, в том числе и «на материке», он знает теперь, что его мир – весь мир! – создан просто специально в память о Саше Башлачёве. И у меня появляется идея – не для Саши, а именно для Миши, для героя романа: пусть он действительно будет Ветром, способным летать безо всякого страха по всем пространствам. И можно вернуться в своё, в котором за столько лет столько всего случилось. Вот только каково, когда у других время идёт, а у него нет…
Пока это была только идея, но именно она, как мне казалось, питала то, как пёрло меня, и Фриц этим заражался, при написании программы  нашей «Gottwort».
А раз пошёл такой «Gottwort» - до музыки ли нам было!
Дома что-то крутится – а всё в порядке – да и ладно… Надьку как-то люблю – но вот именно, что как-то, сам сознаю: некачественно, прямо как тот парень из Кирюшиной истории. И не особо боюсь, что бросит: во первых, не бросит, а во-вторых бросила бы, разлюбила б – всем бы легче было. Хотя всё же люблю, да, люблю. Эгоистично люблю…
Всё равно не могу о Татьяне не думать. Хотя знаю: пришла бы, и я бы ей сказал, что мы расстались.
Да, мы расстались. Я научился жить с этим. Именно жить уже, а не выживать. У меня всё хорошо. Меня больше всего занимает сейчас мистика наших с Хароном программ…
Я совсем стал мистиком – эгоистичным, циничным, и от этого – чересчур земным.
Не кинуло бы меня опять в другую крайность…
Устою?
Мне всё же так хорошо с Надькой. Или просто: мне сейчас так хорошо…
***
Разве можно считать, что окончательно расстался с кем-то, если не сказал ему последнего прости? Да нет же! Мир тесен, встреча возможна и даже, скорее всего, неизбежна, и только после неё, последней этой встречи, можно окончательно и с полной уверенностью считать, что – всё. Что – развязался. И я это знал не хуже кого другого.
Я не боялся. Просто безответственно считал, что – успеется. Куда торопиться?! Слишком уж хорошо мне с Надькой, чтобы что-то вот сейчас пусть не менять – но хоть как-то корректировать. А что не то что Надька при этом не может быть в безопасности, а во всяком случае – наши с ней отношения – как-то не думалось. Просто почему-то уверен был: ничто и никто, да, и Татьяна тоже, не может больше в них вмешаться, теперь всё решаю я сам – и только я.
И всё же – тут же – думал: всё же надо, да, надо наши с Надькой отношения обезопасить, ну пусть не обезопасить, а сделать так, чтоб не боялась она за них. В её глазах обезопасить. Тянул – вот и дотянул. И опять откладывал, сочтя в очередной раз неважным: да нет у меня ни малейших сомнений, что справлюсь я с Татьяной. То есть с собой в её присутствии справлюсь.
Вот и дооткладывался безответственно.
…Телефон звонил так, что и трубку не снимая, знал я уже: Татьяна. Что ж… Я не трус. Я ведь знал, что это должно случиться, что случится рано или поздно. Чего ж теперь?!
-Я хочу встретиться с вами, - сказал когда-то единственный в мире, но теперь чем-то даже пугающий голос.
-С нами?! – переспросил я – получилось, по-моему, вполне спокойно. – Или со мной?
-С вами, - подтвердила Татьяна. – С тобой и с твоей Надькой.
-Нет. – Голос мой был всё так же твёрд, да и сам я, хотелось верить, тоже. – Только со мной. Я хочу победить тебя без её помощи.
-Нет. – Татьяна тоже не собиралась сдаваться. – Это я хочу победить тебя несмотря на её тебе помощь. Вернее, на её мне противодействие.
-Нет. – Я знал, что сейчас не отступлю, не уступлю ей – нельзя мне отступать и уступать. – Только со мной. Встречу с Надькой я тебе организовывать не стану. И это моё последнее слово. Нет. Окончательно нет.
-Ладно, - сказала Татьяна на другом конце провода. – Сперва я справлюсь с тобой, а потом ты организуешь мне встречу с ней.
-Не победишь, - привычно хохотнул я.
-Ладно, - ушла от ответа Татьяна. – Разберёмся. Давай встретимся, там видно будет.
-Когда? – спросил я.
-Сообщу, - сказала Татьяна. И положила трубку.
Я тоже опустил трубку на аппарат и подумал, что надо бы уже идти, как договорились, к Надьке, но почему-то неимоверно опять хочется спать. Ещё минут пятнадцать есть, - подумал я и на нетвёрдых, ослабевших вдруг ногах добрёл, только что за стенки не хватаясь, до дивана. Очки с носа стянул, бросил куда попало – опять потом искать придётся, а, ерунда… Рухнул на живот лицом в подушку, руки за голову закинул. Хоть немного поспать… Имею я, в конце концов, хоть какое-то право на отдых?!
То ли сон, то ли явь. Маячок сознания брезжил ещё, хоть и едва-едва, напоминая, что я есть на свете, что я – это я, но кто это я, что и как – было смутно и непонятно, и разбираться не очень хотелось.
Татьянины штучки? Пожалуй что Татьянины…
…Мы сидели за столиком в «Трансильвании» - какой-то смазанной, незапоминающейся «Трансильвании», «Трансильвании» сна – и смотрели друг на друга. Как же всё-таки красива эта стерва, эта ведьма, похожая на вороную лошадь с гривой до земли, понёсшую, закусив удила… И чего только не было в её взгляде – и обожание, и подначка, и желание показать, что она в состоянии со мной справится, победить меня –  и тут же едва ли не раскаяние.
-Прости…– сказала Татьяна.
-Прощаю, - сказал я. Была в этом, конечно, какая-то ещё поза, да что говорить, много её было, позы, но – сказал вот: – Прощай.
-Как то есть «прощай», – хотела возмутиться, но взяла себя в руки Татьяна. – Я справилась со всеми своими проблемами. Я победила. Я сильная. Я хочу, чтобы мы были вместе. Я люблю тебя. И ты любишь меня.
-Нет, - мотнул головой я. – Уже нет.
-Я люблю тебя, - повторила Татьяна. – Я люблю тебя любого. Что бы ни случилось с тобой, я всё равно готова любить тебя, готова быть с тобой.
-Да? – Я расхохотался ей в лицо, хотя мне, если честно, было страшно. Впрочем, смех от страха – вернейшее средство. – Этого мало. Было время, когда мне было достаточно, чтобы ты любила меня – не любого, а любая. Чувствуешь разницу? Не что бы со мной ни случилось, а что бы ни случилось с тобой. Но – ты на это не пошла, хоть и думала, что любишь. Предпочла решать свои проблемы без меня, не поверила, что я готов любить тебя – да, любую. А теперь – всё. Теперь – поздно. Ты эгоистка, и я это слишком хорошо понял. Но ведь и я тоже эгоист. Именно поэтому – прощаю и отпускаю.
-Эта Надька запудрила тебе мозги! – негодующе воскликнула Татьяна. Вино в бокале, который она держала в руках и изредка пригубливала, теперь металось в этом бокале языками, казалось, сейчас в лицо мне выплеснется. И даже свет сделался бледным и неверным: не надо злить ведьму, тем более в энергетически кризисном Владивостоке. – Вот подожди, она тебя прогонит, поймёшь, что только мне ты и нужен. Достаточно тебе оказаться униженным – и ты поймёшь, кто та единственная женщина, которой ты нужен – действительно любой.
-С чего мне оказываться униженным?! – хмыкнул я. – Тем более особой гордыней я не страдаю, ты знаешь. Не так-то просто меня унизить.
На этот раз расхохоталась уже Татьяна. И несколько капель бесновавшегося в бокале кровянисто-красного вина всё же брызнули мне в лицо.
-Вот проблема-то для ведьмы!
-Ты хочешь моего унижения? И даже не прячешь этого за красивыми отговорками-сказками? – спросил я. – И после этого надеешься, что я к тебе вернусь?!
-А куда ты денешься, когда твоя хвалёная Надька тебя прогонит?!
-В никуда, - отмахнулся я. – Но это если прогонит. Но только она не прогонит.
-Ладно, после поговорим, - отмахнулась Татьяна.
И всё исчезло.
Всё-таки это был сон. И он прервался по трём причинам.
Во-первых, трезвонил телефон. Во-вторых, я просто задохнулся – рот был закрыт, а нос не дышал совершенно. А в-третьих…
Вскочив с дивана, я доли секунды соображал, за что сперва хвататься – за платок или за телефон. Но лишь действительно доли секунды. Схватил платок (это ведь только миф, что я неряха, есть даже и платок под рукой) и мобильник – сам перезвоню, к домашнему нет времени подойти – и кинулся в туалет – живот прихватило так, что я даже и после всего того, что было у нас с Татьяной, не знал, что так – настолько чудовищно – бывает. Месть Татьяны? Ах, не месть, а проверка для Надьки: нужен ли  ей в таком довольно бледном и отнюдь не эстетичном состоянии? Ну тогда… Тогда Татьяна просто дура… Хотя… Можно ли тащить Надьку в такое, какое могло быть только нашим с Татьяной – на двоих?!
Но ведь пусть и известно наперёд, что скажет Надька, надо сделать так, чтобы она – сказала.
Чуть придя в себя, я позвонил ей по мобильнику. Домашний мой телефон продолжал надрываться, и по сотовому Надька ответила не сразу. Голос был встревоженный:
-Что стряслось?! Жду-жду, тебя нет. Звоню – трубку не берёшь. Ты скоро?
-Не, я не могу, - вздохнул я. – Извини, не предупредил – заснул. Просто я заболел. Из носу ручьём течёт, и он большой и красный. – Я помолчал, вздохнул, и хотя стыдливостью не страдал, сейчас её всё же пришлось скрутить, эту стыдливость – как-то такие некрасивые проблемы всё же не вязались с почти молитвенным Надькиным образом. Это ведь не Татьяна… И что, если разобраться, кроме грязного, постыдного, нарочито похабного секса, секса именно в таком вот состоянии, которое запросто могла сотворить она мне и в прежние, лучшие времена, просто потому, что это её возбуждало, будоражило, но и мне было сладко, связывало нас, беспредельщиков?! Только этот секс безо всяких ограничений, постыдный, злой, но и бесконечно привлекательный именно этой постыдностью, когда реализуются самые подсознательные и запретные желания, когда можно всё – чем безобразнее, тем желаннее. Мы были – мы, и тут же мы были – Вадим Самойлов и Дита, Чарльз и Ирина Боброва. Впрочем, не самые подходящие мысли в сортире, в вывернутом наизнанку состоянии…
– А главное, живот чертовски болит, - продолжил я. – Извини за чересчур интимные подробности – понос. Так что идти я никуда не могу. Просто вот не в состоянии.
-Бо-оже! – потерянно выдохнула Надька. – Ты держись!
-Да ничего, ерунда, всё проходимо, - я пытался говорить так, чтобы в голосе хоть тень улыбки слышалась, но это получалось не очень. И я почти не сомневался в том, что скажет теперь Надька. Она и сказала:
-Я приду?
-Хорошо, - сказал я. – Хотя чего уж хорошего…
Вообще-то я не придавал случившемуся особого значения, так, ерунда, но физически плохо было всё же из ряда вон, и организм тоже как-то особо не спрашивал, придаю я этому значение или нет – просто вёл себя подло, и как ни старался я собраться в кучу, но это было довольно сложно, когда всё тело болело, словно через мясорубку прокрученное. Всё же я заставил – умеючи-то – сознание проясниться. И до двери входной дойти себя, когда позвонила в неё Надька, тоже заставил. А потом – вернулся на свой диван и рухнул в той же позе, в которой, заснув, попал в «Трансильванию».
Надька присела на краюшек дивана. В одну руку – прохладную, такую приятную, такую нужную, необходимую даже – взяла пылающую мою ладонь, другую запустила в волосы – спутанные, знал я, потные. И стало легче. Я улыбнулся в подушку – Надька не увидела, но, несомненно, почувствовала – ободряюще поводила рукой в волосах. И тогда я решил, что надо всё-таки сказать то, ради чего устроила всё это безобразие Татьяна. Просто услышать от Надьки вслух сказанное подтверждение того, что я и так знал и в чём, собственно, ни на минуту, ни на секунду даже, не сомневался.
-А я нужен тебе, - спросил я, - вот такой? Не со щитом, что называется, а на щите. Причём на щите – довольно позорном. Задристаном, извиняюсь за выражение – нужен?
Надька наклонилась ко мне, поцеловала в волосы на затылке, лицом в них зарылась.
-Дурачок… Дурачок ты мой любимый… Ты мне любой нужен. Потому что я тебя люблю. И хочу. Любого. Может быть, такого – даже больше. Может я, как Анна писала в своих мемуарах, тоже люблю и хочу бинтовать раны и вытирать слёзы, а может сексуальность у меня тоже какая-то неправильная и вообще извращённая, только вот…
Да, мы с Татьяной были беспредельщиками – самыми полными. Впрочем, перед Надькой мне за это было не очень стыдно. Что было – то было, ни от чего ни в себе самом, ни в своей жизни я отказываться не собирался. Но с Надькой при всей буйности секса всегда присутствует уважение, значит, этакой погани нет и быть не может, а это меня порой некоторым образом огорчало. На этом и хотела, я думаю, сыграть Татьяна, мол, её такие дела только ещё сильнее возбуждают, а для нормального ванильного человека это мерзко. Но иногда и я хочу безоговорочно чистого – Надькиного. Но что-то такое – вроде той же склонности к беспределу – просыпается в Надьке – не такая уж она чистенькая, и в тоже время – при всём при этом – бесконечно чистая. Не чистенькая, а чистая…
Короче, не так уж меня её заявления, что нет для неё ничего мерзкого, во мне, во всяком случае, и удивили. Да я тогда об этом лишь краем сознания и думал – больше о том, как выжить, а не загнуться окончательно – с Татьяны станется!
-Извини, я сейчас, - хлюпнул я красным распухшим заложенным носом. – Надо, извини уж…
…Я вернулся и залёг в той же позе.
-Боже, совсем зелёный!.. – испуганно взглянула на меня Надька. Я махнул рукой: мол, ничего, справимся, ты бы какая была на моём-то месте. И подумал, что нельзя растекаться совсем-то уж не потому только, что не любил я этого, непривычно это мне было, а и просто ещё затем, чтоб Надьку окончательно не перепугать. А что лечить хочет, «die Wunden verbinden» – это пусть. Это у неё получается, это ей, в конце концов, нравится. Хотя, может, и пугаться подсознательно тоже нравится – не в обиду ей будь сказано. Хотя если и нравится – то очень уж глубоко подсознательно. Так что не стоит всё же так её мучить.
Надька опять собирала руками боль и отправляла её в запределье – было уже всё же гораздо легче.
-Так что же с тобой стряслось? – спросила наконец Надька. – Так ведь не бывает у людей, чтоб сразу всё.
-У людей не бывает, - согласился я. – А у Татьяны – запросто. Она решила тебя испытать: решила, что ты меня прогонишь – такого. Когда живот болит – это же неприлично. Неэстетично, стыдно и вообще противно. – В общем-то, я подначивал её, но – расставлять точки – так уж все. – Особенно если ещё несёт, как химичка говорит, «с пердежом и рвотой». Ну, нормальным людям противно, а не таким безбашенным монстрам грязного секса, как мы с Татьяной были.
-Да нет, отчего же?! – рассмеялась Надька, можно даже сказать – расхохоталась. Но как-то истерично рассмеялась, со слезой. – Даже очень эротично. Дура она, твоя Татьяна, прости меня, вот и всё. Как будто для меня в тебе хоть что-то может быть неприличным, некрасивым. В тебе для меня всё желанно и ты всегда – тоже желанный. Я хочу тебя – и сознанием, и телом, которое возбуждается, не спрашивая, можно ли, когда нельзя – даже сильнее. Иди ко мне! – Надька ещё контролировала себя, держала в руках своё сбивчивое дыхание, но, похоже, уже с превеликим трудом – не привыкла она, чтобы наша нежность не свалилась вдруг за считанные секунды в секс, пусть хороший, добрый, уважительный, но всё одно – секс.
-Ага! – усмехнулся я. – «Иди ко мне!» Замечательно, конечно. Только ты думаешь, я сейчас могу?! – усмешка была всё же горькой – при всём жизнелюбии и отсутствии гордыни, при всём умении всегда посмеяться над собой – всё же любому мужчине невыносимо мучительно признаться в своей, пусть и минутной даже, импотенции.
-А хочешь? – спокойно, ласково (желания обузданы и взяты под контроль, можно – выпустит, нельзя – значит справится) – и поэтому – успокаивающе – спросила Надька.
-А? Ага…
-Поворачивайся!.. – Голос Надьки стал совсем уж уверенным, почти властным, но я не решался ещё повернуться на спину. – Поворачивайся-поворачивайся, не бойся.
Не просто Надька – Надежда.
Её руки заскользили по моему телу.
Это она только одна так умела – сразу – и ласкать нежно, нежнее не бывает, и массировать, так что у боли не оставалось ни единого шанса, и этим же лапать – в торжестве превратившегося в похоть желания… Как это – и похоть может быть святой?!
И стало легче. Гораздо легче. Почти хорошо. Хорошо.
Я хотел её – целомудренную и распутную, так и не доставшуюся Игорю, а только мне, мне только, одному-единственному, даже пожалевшему уже не раз, что был не только с ней, но это в прошлом. Я хотел её – и мог. И она ощутила это своей бессовестной любящей рукой. Пусть, усталый, измученный, я не в состоянии был сейчас делать что-то, она справится со всем сама. И уже снимала она с меня одежду, и с себя – не забывала. Вот уже весь я – и душа, и жизнь, и, как она сказала потом, «тёплая живая отзывчивая плоть» – в её надёжных руках. Да, правильно: лежащий человек беззащитен, раздетый – беззащитен вдвойне, любящий – многократно. Больной – особенно. И отдать себя в руки другого, как я сейчас отдался Надькиным рукам, можно лишь только тогда, когда человеку доверяешь полностью, бесконечно. Я – доверял. Может, поэтому, несмотря на боль и усталость, не было мне ещё никогда так хорошо. И значит, запредельно хорошо было и Надьке. Чувствуя это и желая ей сейчас счастья самого полного, какое только бывает на свете, и немного всё же удивляясь, что счастье это самое главное для неё – во мне – не комплексуя, просто удивляясь – я сказал ей самые главные для неё слова:
-Надежда моя, я тебя люблю. Правда.
Она улыбнулась, спрятала лицо у меня на груди.
Зазвонил телефон. Вообще-то дурной тон – отвлекаться на телефон в постели, но мы уже отдыхали – всё-таки я всё ещё еле дышал, измученный, заложенным до сих пор носом.
-Я сама, - сказала Надька.
-Вадима позови. Или как там его у тебя зовут… Макса… - властно велела Татьяна. Она была уверенна, что вправе и в состоянии диктовать Надьке если не условия, то хоть – что делать. Она даже настолько не принимала её всерьёз, что и меня назвала в разговоре с ней не Вадимом, а Максом.
-Зачем? – спросила Надька. И на меня глянула: подойдёшь, мол? Я отрицательно мотнул головой.
-А ты здесь – зачем? – спросила её Татьяна.
-Я – с ним, - просто сказала Надька.
-Вот как? – язвительно сказала ведьма, не верившая в свой проигрыш, но уже понявшая, что проиграла. – А он с тобой? – похоже, она задыхалась от ненависти к этой девчонке – юной, земной, лишённой её, Татьяниного, вечного ведьмаческого опыта, но позарившейся на её достояние – на меня, и чем-то меня, казалось бы, по праву Татьяниного – всё же взявшей – и тем не менее сдерживалась пока.
-Со мной. – В Надькином голосе ощутимо слышалась гордость.
-Пусть сам скажет, - не сдавалась Татьяна.
-Скажи, - протягивая мне трубку, вздохнула Надька.
-С Надькой, - сказал я в трубку. – Всё, хватит. Прощай.
-Погоди, - взвыла Татьяна. – Не бросай трубку. Дай опять ей.
Надька перехватила трубку и услышала:
-Зря я на него всё это свалила. Это жестоко – когда это – без меня. Я его люблю. Хотя любимым больше всех и достаётся… Мне его жалко. А тебя – нет. Надо было с тобой это проделать. Остался бы он с тобой после такого? Только нашего?! А?
Я всё слышал – все эти вопли звучали довольно громко, я  лежал на своём диване, под фикусом в кадке, а Надька сидела рядом. И сейчас я кивнул ей: дай, мол, мне трубку – и взял её у Надьки, так и не поднявшись с дивана.
-Ну ты и сука!.. Но раз ты и на это способна… Да, остался бы – сейчас-то мне стыднее, чем если бы так, как ты говоришь, если бы это с ней случилось – и потому труднее. Потому что правильно говоришь – это было только наше. Но я остался с ней. И если бы ты… Всё равно бы остался. Но ты лучше не экспериментируй! Потому что если ты так – я тебя на любом том свете найду – и о том, что любил когда-то, не вспомню. – Я устало уронил в сторону руку с трубкой – ну вот правда никаких сил уже не было. – Всё, Надь, клади трубку. Нет-нет! Не слушай больше её. Она стерва и сумасшедшая. А ты тоже умеешь, если хочешь, быть стервой. Я люблю тебя, и забудь про всё, что было до тебя. А вообще… Знаешь, вроде и не виноват. А всё равно виноват. Прости меня за всё, что до тебя было. И как с тобой вначале, пока с ней не развязался. За Татьяну прости.
-Думаешь, скажу, что не за что прощать? – сказала Надька. – Нет. Есть за что. Но я прощаю. Не сейчас. Давно простила. Потому что люблю.
-Потому что любишь, - повторил я. – Потому что я тебя люблю.
Я шумно высморкался, пряча за этим, похоже, не свойственную мне неловкость – и задышал почти свободно.
-Живот как? – спросила Надька. – Прошёл?
-Да нет ещё, - вздохнул я. – Но жить уже всяко можно. Подожди уж ещё несколько минут, я сейчас. Авось совсем полегчает. Фиг ей, не сломает. Что, взяла?! Говорю же: фиг! Да давай всё-таки одеваться уже, а то скоро отец придёт. Хотя он обо всём, похоже, догадывается, а молчит просто потому что всё понимает. Но всё равно уж соблюдём давай хоть минимум приличий. – И я нагнулся к ждущим меня и податливым, мягким и отзывчивым Надькиным губам.
…Впрочем, так уж разве плохо отдыхать и одетыми тоже – когда лежишь всё на том же диване, и Надька доверчиво прячет лицо у тебя на груди…
***
…А и хорошо, что так всё вышло – может, иначе мы бы долго не то что не дошли до такой, какая случилась сейчас, откровенности, просто откровенность наша ещё долго, наверно, оставалась бы на бытовом уровне: не потому не говорили о главном, что не доверяли настолько друг другу, а просто случая не было…
Во всём теле была память недавней боли – явственная и яркая, но самой боли не было уже. Только нос оставался всё таким же красным и распухшим, только дышал он до сих пор кое-как. Да ещё всё-таки живот прихватывало периодически, иногда – когда Татьяна вспоминала обо мне.
Вспоминала? Чушь! Она и не прекращалась – эта битва за меня двух потрясающих женщин. Казалось бы: что уж во мне такого, чтоб так безжалостно биться за меня. Но я излишней скромностью и склонностью к самоуничижению не страдал никогда. Да вот, бились. Потрясающие две женщины. И лишь редкими моментами удавалось Татьяне взять верх, и тогда мне снова приходилось плохо.
Да какой смысл биться им дальше, если я твёрдо решил: Надька?! Надька и только Надька.
Всё у нас будет! Отдышусь вот – и будет. Подумаешь – из носу течёт. Мелочи жизни.
Так что – всё будет.
Только вот музыки этой потрясающей, «La vie immediate», у нас с Надькой не будет никогда. Это навсегда осталось за Татьяной.
Что ж, будет другое. Такое же красивое.
Только вся беда в том, что такого же – не бывает. Просто разное всё – и всё тут. Но – ладно. Пусть не такое же. Всё равно – не менее красивое.
А есть такое?
Нет, стоп, стоп! Так хрен знает до чего договориться можно! Я же всё равно в душе всё решил! В душе ведь, а не волевым усилием. Вот лежит у меня на плече Надькина голова – и хорошо мне. Ну вот реально хорошо, и ничего я не придумываю.
Я сидел у Надьки за спиной, сам спиной к спинке дивана привалившись, а она голову мне на плечо откинула. Смотрела, вот так вот запрокинувшись, мне в глаза. И мы говорили и говорили, и на гораздо более высокую ступень поднялась наша откровенность, потому что говорили мы теперь – о важном. О главном.
И то, что она говорила, казалось мне – не вообще, а именно – ею будучи сказано – странным. Неужели она – такая?!
-Наши отношения, – как-то тихо, на одной ноте, словно молитву читая, говорила она, - никогда не перестанут быть сексуальными, потому что сексуальным в них будет всё: здоровое и больное, красивое и безобразное, а просто больного и безобразного, не окрашенного в яркие цвета желанием – не будет. Пока любишь – хочешь, но когда перестаёшь хотеть – тогда и любовь становится жалкой – просто жалостью. А у нас этого не будет. Нежность выше жалости. Я люблю тебя. И хочу. И всегда буду хотеть и любить.
***
Кому в школе нужен секретарь? Директору, ясен перец. А ученикам – если только бумажку какую надо получить. Ну, справку там. А как не надо, так и не вспоминал я всё это время, что какая-то Верочка есть на свете, в нашей школе, да ещё и меня хочет, да ещё и с Татьяной как-то связана.
Она пришла за мной на географии – вот уж радость из класса отлучиться! Сказала с улыбочкой лучезарной:
-Малышева к директору.
-Иди… - вздохнула географичка.
Я вышел в коридор.
-Зачем? – спросил.
-Низачем, - ответствовала Верочка. – Это я тебя звала.
-Зачем? – повторил опять я.
-Ты ведь не хочешь больше Татьяну?! – полуутвердительно произнесла она. Я мотнул головой. – Так может всё-таки меня теперь хочешь? В обмен на тайну.
-Какую тайну? – не понял я.
-Тайну писем…
Я понял всё сразу…
-Не стоит блефовать, - сказал я, сам не очень понимая, в чём блеф. – Тебе нечем заманить меня. Ты знала о Сашкиных чувствах, и поэтому подделывалась под неё. Это ты мне писала, знала, что ей будет хорошо, но от этого её «хорошо» и ты отхлебнула. Как и от Татьяниного. (Верочка согласно и даже немного стыдливо кивала… И грустно немного – самую малую малость – и всё же мне было её жалко…) Ты пиявка. Или клоп. Или клещ – насосаться крови и отвалиться. Татьяниной, Сашкиной… Я тебя не хочу, поняла? Поняла, спрашиваю? Я тебя – не хочу!
Я развернулся и пошел на урок.
***
Всё-таки гнетёт, что жизнь такая бескровная. Словно всех прошлых жизней память на плечах лежит, словно можно забыть о том, что я мальчишка сейчас, что мне совсем недавно пятнадцать стало – в этой жизни. И Ванда… Она словно помнит старость свою недавнюю, которой и не проживала вроде бы, но которая – с ней.
Почему-то мне проще всё же с ней, чем с Надькой, и ей проще со мной, чем с Фрицем…
Когда я был стариком, а она – молодой, ситуация у неё была всё же в корне иная: любимый её был настолько далеко, что просто вне этого времени. Можно было грустить, тосковать даже, но жить приходилось проблемами совсем иными. Проблемами дня тогдашнего. А сейчас он рядом, и ей хочется не хоронить себя, не консервировать, а жить. Быть с ним. Время-то идёт. Пусть даже смерти и нет, как мы договорились, всё равно всё меняется, лучшее не возвращается, и фраза «Ловите миг удачи» никогда не потеряет своей актуальности. А ему кажется, что это эгоизм, что старуха любила его больше, чем девчонка.
Вот поэтому и проще ей со мной, чем с ним. Ничего мне доказывать не надо. Я – не её, она – не моя… Да, приходила ей пару раз мысль подкрепить дружбу постелью, но мне почему-то показалось, что не стоит. Когда она с Пьеро – да теперь этого и не бывает! – это всё же другое. Там не только дружба была. А с Фрицем… Мне кажется, всё же смогут они всё преодолеть. Всё непонимание. Потому что пусть он и не понимает, как он её любит, но – всё же на самом деле очень любит.
Только всё равно ничего не происходит… Застой. Стагнация, как любят говорить политики…



***
Разговор с Верочкой из головы так и не шёл почему-то. Я даже не знаю. Вроде и неважно всё, а словно что-то надо сделать. Что? Зачем?
Словно обидела она кого. Кого?
Летом всё как-то не так, хотя на самом деле – слишком уж так. Слишком хорошо, но нет ежедневных забот школьных на первом плане, и это тоже вышибает из жизни. Мы с Фрицем писали «Готтворт», и, честно-то говоря, когда народ думал, что мы с Надькой обособились ото всего народа и от музыки тоже, он был не совсем прав. С музыкой было такое, что мне казалось, что этим концертом майским я закрыл старую, отработанную страницу, а новую открывать не хотелось. А вот с Надин… Не оставляло ощущение, хотя я и знал, что это – только ощущение, что я словно принуждаю себя к чему. К отношениям с ней. Хотя я и понимал, что это только ощущение, но – головой понимал, а ощущение – не покидало.
А ещё казалось, что все те миры, по которым мотает меня сейчас моё сознание, куда как реальнее того мира, где я жил.
И Верочка нет-нет да и всплывала в сознании на гребне мысли: кого-то она обидела. Кого-то, кого мне нужно защитить. Кого? Ну вот не Татьяну же мне действительно защищать от неё?!
Значит, Сашку?!
Значит, Сашку…
То насмехался я над Женькой, а то обрадовался вдруг, что пришёл он сегодня не к Мишке, похоже, а ко мне, уговорам его внешне назойливым в гости на пирожки – с грибами, с чем же ещё-то! – прийти обрадовался. Под коврик с Гензелем и Гретель захотел? Или по Сашке соскучился?
Похоже, что по Сашке… Но Женька ничего о ней не говорил – не факт, что вообще она дома. Захотелось вдруг, чтоб Верочка опять сочинила бы письмо от её вроде бы имени, приводящее нас в одну общую постель.
-Ладно, - сказал я Женьке. – Сейчас на мыло вот слажу ещё – и пойдём.
Не было в моём почтовом ящике Верочкиного письма. Сашкино – с обычного её мыла – было. Странное письмо – чем-то оно напоминало Аннины записки о впавшем в депресняк пятнадцатилетнем, прямо как и я, Клаусе. О том, что мне, вроде бы, плохо (я про себя хмыкнул: если мне и плохо, то что-то я сам этого как-то не замечаю, и тут же понял: вру сам себе, пытаюсь уйти от раздвоенности сознания, которая реально неслабо мучает меня), а она не может мне помочь, потому что не её помощь мне нужна, и эта невозможность сделать что-то для любимого (вот, честное слово, с ума она сошла!..) жутко как её мучит, но она готова сделать что угодно, чего бы я ни попросил.
Ну что ж… Учтём. Я чувствовал уже, что противу всех правил, всей совести, которой тёмные вроде меня не особо доверяют, всех заданных себе то ли мозгом, а всё же скорее душой установок на долгую счастливую жизнь с Надькой – я сегодня хочу Сашку. Не стоит ни звонить, ни писать, надо сейчас просто пойти с Женькой.
Казалось, всё повторяется буквально и дословно, как было в день, когда я появился у них, когда из психушки выпустили: так же булькал на плите нестерильный помятый чайник, так же одни мы были с Женькой, и никого, кроме Сашки, не могло прийти – все на даче были, и родители, и дед с бабкой.
Казалось, сейчас придёт Сашка, потом телефон позвонит, и Женьку позовут куда-то, куда ему совсем не хочется. Но надо – и он уйдёт, оставив нас вдвоём.
Всё получилось похоже, но не дословно. Женька безо всякого звонка сказал, что ему надо бы идти, но меня просил не уходить, Сашка, мол, скоро должна прийти. Я замялся – некрасиво всё же сидеть в чужом доме без хозяев – то ли придёт она, то ли зависнет где, а я – жди… Я не согласился ещё, и тогда как последний Женькин аргумент зазвонил телефон – домашний. Сашка сказала, что она рядом, через два дома – сейчас придёт. Она, похоже, то ли от Женьки знала, что он собирается меня привести, то ли просто угадала – Женька передал, что просит подождать её.
Ладно, на таких условиях Женьку я отпустил.
Сашка влетела через пятнадцать минут – я сидел с очередным стаканом чая и очередным же пирожком. Показалось вдруг, что сейчас она прыгнет мне на колени – но она не прыгнула, затормозила в нескольких сантиметрах от меня. И тогда я сам улыбнулся ей и хлопнул себя по коленкам. Приглашая всё же сделать то, чего ей так явственно хотелось. И она умостилась на коленях у меня, прижала к груди мою всклокоченную, пятерней причёсанную голову. И стало мне почему-то так хорошо и спокойно…
Вынужденная измена, измена оттого, что твоя женщина потерялась где-то в далёких ирреальных мирах, забыла, пропала, разлюбила – это одно. Это грустно. А Надьке, которая была рядом и которую, я знал теперь это точно, я любил, я изменял сейчас весело, зная, что может быть именно благодаря этой измене всё у нас с ней будет очень хорошо.
И Сашка тоже шептала что-то такое: мол, она не на вред Надьке, просто сама меня любит тоже, и почему наряду с прочным постоянным Надькиным счастьем не может быть короткого, но яркого – её, Сашкиного?! Я ведь ничего не делаю, мол, сейчас, не люблю же её – просто самой ей позволяю любить её. И любимому, обласканному ещё и ею, мне будет лучше.
И мне на самом деле было лучше. Просто хорошо – вот так вот отдаться её любви, ласке, нежности, готовности всё сделать для меня. В отличие от прошлых наших таких встреч не напрягало меня то, что я её не люблю.
На самом деле просто очень хорошо. Здорово.
А потом она протянула мне диск:
-Для тебя переписала. Отец из Благовещенска привёз.
-Что привёз? – не понял я.
-«Агата» новая, - пояснила Сашка. - Наверно, и у нас скоро будут продавать, купишь лицензионный, а пока просто слушай.
«Агата Кристи. Триллер. Часть первая» - было написано на диске чётким, не очень подходящим для такой закоренелой двоечницы, как Сашка, почерком.
-Там песенка одна классная есть. То есть остальные тоже ничего, но эта – супер. «В интересах революции». И поёт Вадим. Он же тебе, да всем вам, больше нравится, я знаю.
-А я сам Вадим, - ляпнул вдруг я совершенно непонятно зачем.
-А я знаю, - вздохнула Сашка.
-Откуда?! – изумился я.
-Не знаю, - очень в моём духе ответила она. – Просто знаю, и всё. Просто ты на самом деле Вадим. По сути…
***
 Услышал первый раз «В интересах революции», покрутил раз несколько, потом стал сам орать со всей дури. Потом продолжил слушать. Когда песни на диске кончились, стало ясно, что на этом же диске – так обычно и бывает с нерукотворными вещицами – где, типа, жрём, там и гадим, получился клип. Нерукотворный. Может, потому, что Надька рядом сидела. Может, потому, что знала она, что диск Сашка записала. Может, потому, что обо всём остальном тоже догадывалась – но молчала не очень даже печально и вовсе не обижено.
В начале я встретился с Вадимом Самойловым, (…стукнул весело и азартно левой ладонью в правую ладонь Вадима…) Потом мы ошалело и радостно, во всём был весёлый злой депрессивный кураж – бегали в пиратских таких костюмах и стреляли (почему-то беззвучно?) во всё подряд. Всё падало (почему тоже беззвучно?), здорово пылило – прямо как атомный взрыв, ломалось, рушилось. Типа там бутылки, игрушки в тире, куклы на конвейере, которые вдруг превращались – какая в Настю Кручинину, какая в Ирину Боброву, какая в Надьку, а какая и в Сашку. Но одна вдруг превратилась в Татьяну – с пистолетом, которая стрелял в них. И они оказались убиты – все, и Настя, и злая гордая Ирина, и Надька с Сашкой, но на лицах их читалось полное блаженство. И снова появились мы с Самойловым-старшим, и мы поднимали их тела, и ставили на ноги, он – Надьку и Сашку, я – Настю и Ирину, и как акушеры в роддоме, давали им шлепка, словно забывшим закричать по рождении младенцам, и они открывали убитые глаза и истошно орали, весело возвращаясь к жизни, а Татьяна смеялась нам в лицо, и снова поднимала пистолет.
А Вадим орал, и я не отставал:
-«Пока ты честный, пока ты прёшься по борьбе,
    любая кукла умрёт от счастья на тебе.
    Пока ты веришь, пока ты давишь рычаги,
    рвутся целки, умирают целки от любви.
    В интересах революции!!
    В интересах революции!!!»
А девчонки в это время снова становились куклами на конвейере – куклами живыми и весёлыми, смеющимися, думающими, подвижными.
И они палили в Татьяну, но она лишь смеялась, вбирая телом очередную пулю.
…Мы досмотрели клип – и вдруг на нас напал приступ неудержимого хохота. Мы и не пытались докопаться до его причины – хохотали весело и беззаботно, и всё. Просто подумали вдруг, что куда-то пропало недовольство жизнью, друг другом, отчуждение какое-то едва заметное, но всё же существующее, скука.
Да, поняли мы, скучно в ближайшее время нам не будет. А как снова станет, замутим что-нибудь ещё.

***
Что-то уже знакомое, привычное, может стать неожиданно новым, если посмотреть на это привычное свежими глазами. Просто посмотреть вовремя – это порой и значит – «свежими глазами». Сейчас таким знакомым и привычным оказался агатовский клип «Ветер». Почему вдруг посмотрели мы с Надин его опять? Не знаю… Посмотрели. И Надинка вслух ещё сказала:
-Дудочка забвения… Тебе не хотелось иногда хотя бы, хоть раз, может быть, получить её, и всё забыть? Погасить прежний маячок и зажечь новый.
А я молчал. А я не знал.
Впрочем, молчал я не потому только, что на Надькин вопрос ответа не знал. Просто новое знание лилось в мою голову, да, вот так прямо потоком обрушивалось на мои мозги.
Не так уж и реальна смерть, тем более если это смерть бессмертных. Но Ольга на самом деле оказывается мёртвой, потому что устала и ничего не хочет. Не хочет, в первую очередь, помнить. И Дудочка забвения из агатовского клипа «Ветер», который они с Ильёй в том мёртвом своём мире тоже недавно пересмотрели, кажется ей избавлением. И она думает, что права. Илья, конечно же, не может согласиться с ней. Кто победит – она успеет подействовать на него Дудочкой (вот она-то – захочет – точно достанет!) или он – чем-то её влияние нейтрализовать? Ему ведь ненавязчиво удаётся держать связь с живыми – с близкими людьми. Вот и сейчас этот поток информации, низвергнутый на меня – разве не напрямую – общение с Ильёй?! Они вернутся, и это будет новая жизнь, но многое может стать гораздо лучше, если научиться  проносить маячок сознания – я же проношу, чёрт побери! – так, чтобы это было необременительно. Для этого – «Sensor-3», который мы ещё только должны написать вместе с Глебом. Это, только сейчас подумал я об этом, сейчас только название придумал! – именно что обучающая сознанию даже в бессознательном состоянии программа. И Ольга вернётся дочерью моей и Надьки, а Илья сыном Ванды и Фрица. Или наоборот?!
***
Время перевалило за два часа ночи, родители и Мишка давно спали. А я не спал. Я знал, что бесконечно красть время для жизни у сна – это красть у самого себя здоровье и с ним саму эту жизнь. Да только наплевать мне было на это знание. И на то, что я к себе наплевательски отношусь – тоже наплевать. Подумаешь, жизнь… Не последняя ведь…
Я лежал с фонариком под одеялом, как маленький глупый третьеклассник, и читал Надькин подарок. «Траву для астероидов» Крапивина. Повесть о Дороге.
Может, и покажется кому-то странным: сатанист – и вдруг Крапивина читает. А нет ничего странного. Я ж не злой. Я просто Бога злым считаю. А против мира, где добро бы победило, я ничего бы не имел. Наоборот. Может, где-то мне у него кажется кое-что психологически недостоверным, ну, вот если ребёнок с самого раннего знал только боль, мне кажется, в нём никакой любви к тем, кто был в детстве ещё более раннем и счастливом, не останется – он просто озлобится. Но вообще он большое дело делает: пытается хотя бы тех ребят, кто его читает, не отдать миру, где «все просто так, кроме денег», как в «Брате» говорилось… Жаль, нас, кому не всё равно, но не всё равно не так, как ему, иначе, единомышленниками он не считает. Но тут уж не поделаешь ничего… Ольга вон пыталась с ним связаться. Он практически ни в чём не согласился с ней, хотя читал и высокого уровня её прозы не отрицал.
Я дочитал повесть, но спать всё равно не собирался. Только фонарик выключил. Да музыку в плейере включил. Тот самый сборник «DDT», для которого сам песни подбирал. Я нашёл «Далеко».
«Слышу я тишину,
  что звучит в тишине.
  Вижу мир да войну.
  Грею ночь на огне…»
Эта песня ведь тоже о Дороге. О той самой, крапивинской, а скорее, просто реально существующей Дороге, о которой Крапивин просто первый догадался. Конечно, есть она, как же иначе?! Ведь если смерть – не совсем смерть, должно же быть где угодно, хоть вне вообще всех пространств, место, где стирается грань между живыми и мёртвыми. Может, вообще – между жизнью и смертью. А стирается она – именно что на Дороге. Так что придумать, даже – создать такое – нельзя. Просто это не так-то просто при жизни догадаться, что такое – есть. Хотя что я знаю о том, что у него (у Шевчука? у Крапивина? – о ком я говорю-то?!) как – «при жизни» или ещё как…
Песни я тогда для сборника этого подобрал – самые любимые, а вот порядка никакого в их расположении придумать не пытался – как получилось, так и записал. А как получилось?!
Получилось, что после «Далеко» у меня записана «Свобода».
Это вообще одна из самых любимых моих песен, песня для печального, но светлого настроения, и привязанности такой сатанисту можно было бы и стесняться, а я вот – честен, я вот – не стесняюсь…
«Зима на спине. Я не стар и не молод.
  Ночь похожа на лифт, в котором умер поэт.
  Я по уши сыт, да разбудил меня голод.
  Руки чувствуют пульс. Я зеваю на свет…»
Как же это, как же Яростнейшему и Боевитейшему удаётся быть Нежнейшим и Печальнейшим?! Ведь не казаться же – быть!
В этом ведь правда. Почти вся, если не вся вообще:
«Мама… Разбуди меня вечером…
  Мама… Чтоб я ночь не проспал…
  Мама… Я уйду, как намечено…
  Мама… Мама, как я устал…»
Только как я не заметил, не догадался раньше, что это – тоже о Дороге?! О Дороге, где могут друг с другом встретиться живые и мёртвые, люди из разных времён одного мира – и из разных времён…
Я поставил песню с начала – и закрыл глаза. Я знал, что этого диска достаточно будет сейчас и мне, чтобы тоже оказаться на Дороге. Может быть, пойти по ней, а может быть – просто оказаться ненадолго – и вернуться. Я знал, сразу знал, что рано или поздно смогу что-то сделать для Ильи и Ольги. Но теперь я знал уже, что прямо сейчас начинаю что-то делать для них. Может быть, я уйду сейчас надолго – по той же самой улице Минёров уйду, но в любых странствиях, хорошо это или плохо, я буду пятнадцатилетним, а вернусь – и будет снова начало третьего этой самой ночи…
…Болела голова – несильно, нестрашно, просто утверждая материальность всего происходящего…
Я закрыл глаза. Песня доиграла, но началась не следующая, а опять же она – «Свобода». Запись зациклилась. И зациклилось время. И я шагнул в свободу Дороги.
Горел костёр. Словно это не из реальности было, а – символ, во многих книгах и песнях неоднократно повторившийся. Просто когда знаешь, что усталого замёрзшего путника там встретят добром и теплом, словно из вечных неизвестно чьих воспоминаний. И увидеть у костра этого можно кого угодно – живого или умершего, но точно – друга. Можно – Илью с Ольгой. Но почему-то мне казалось, что сейчас я их там не увижу. Просто с ними нужен разговор, а сегодня тем, кто у костра, чувствовал я, хочется посидеть молча.
Я подходил к костру из-за дальнего поворота, не в силах оценить отделяющее меня от пламени расстояние, и тех, кто сидел возле него, узнать тоже не в силах.
Я подошёл. Я улыбнулся: я видел уже, что у костра сидит, обнимая за плечи Эльмиру, батька Шевчук, и я улыбнулся ему, потому что был рад его видеть и потому ещё, что хотелось засвидетельствовать ему эту радость, и Эльмире, конечно, тоже: ведь здорово всё же, что хоть на Дороге могут встретиться они, посидеть вот так, молча и тихо – вместе…
А потом из темноты с охапкой хвороста в руках вышел Саша. Башлак, то есть. Тоже сел на землю около костра, позвал меня:
-Садись, посиди тоже помолчи с нами…
Нет, не удивляло меня то, что великие звали меня к своему костру. Не было на дороге великих и малых… Я кивнул головой и сел между Сашей и Эльмирой.
И тогда из темноты вышел ещё один Саша.
Словно нереальный немного, немного параднее, что ли, или – идеальнее – словно придуманный.
И я понял, что это не идеализация, просто он уже не совсем Саша. Миша из «Могилы Неизвестного матроса»… Чьей? Обеих. Ведь если разобраться, он там – один и тот же. А если разобраться ещё вдумчивее, он – не из «Могилы Неизвестного матроса», он – просто из другого мира, отдельные грани которого открылись Ольге, отдельные же, только другие – Варваре.
Мы сидели долго. Всю ночь, потерявшую счёт и ощущение времени.
А потом стало светать. И мы пошли. Пошли куда-то – неведомо куда – вместе. И вдруг оказалось, что я уже – один. И я подумал: вот так же вот незаметно исчезли теперь наверно плечи Эльмиры из-под рук Шевчука… Что он чувствует?! А она?! Неужели ничего?! Куда возвращаются с Дороги мёртвые? В смерть? В какую смерть? В наполненную пусть зыбкой какой-то реальностью, как у Ольги с Ильёй, и ли – в пустое небытиё? Я сам готов был потерять свой маячок и в это самое небытиё свалиться. Оказалось вдруг, что я в полусонном состоянии откинул одеяло, чтобы положить на пол электрический фонарик…
***
 «И было утро»… Смешно так: я умею говорить с таким печальным пафосом, ведь это фраза из чего-то уже задолго до меня написанного – а как звучит!..
Было утро… Я проснулся, огляделся. Во мне – странные мысли – вокруг – совсем не странный мир.
Я снова и снова думал о Мише.
Ведь до появления романов его точно не было – Ольга и Варвара создали его по образу и подобию. Сашиному образу, Сашиному подобию. Талантливо создали. И теперь он, вне всякого сомнения, ощущает себя. Но ведь как ощущает?! Может быть, каким-то Гомункулусом, искусственным созданием в искусственном мире, где с его смертью время остановилось… Каково это – чувствовать себя повинным в исчезновении, отключении и забвении целого мира?! Что остаётся ему теперь?! Путешествовать по мирам другим и между другими мирами, быть уже вечно – и не только в силу дара своего поэтического – вечным странником? И не об этом ли сказал он: «там страшно – именно так…»? Ведь там – он обречён на молчание именно смертью, а не так, как было с Сашей – прижизненным грехом, пусть подлостью даже?..
А вокруг – наш обычный земной мир, тоже в чём-то странный, но не настолько, как эти все нарочно, нарочито странные миры… Мир, про который большинство обывателей, не способных видеть и создавать странности и чудеса в силу своего тупоумия (а тупоумие – страшная сила!..) всерьёз думает. Что он на самом деле лишён странностей и чудес.
Что же Мише делать-то?!
Может, Ольга или Варвара (или вместе они, или и я с ними) должны понять, что там было дальше – ведь если не было, то ведь всё равно – должно было быть?! Я думал об Ольге как о живой. Мне ли было не знать, как условна грань между смертью и жизнью, ведь порой и не знаешь даже, что страшнее… Обычные дела делаются по логической цепочке, чудеса – по ассоциативной. Только обыватель чаще всего ассоциативной этой логики лишён. А чем ярче и неожиданнее ассоциации – тем чудесней чудеса. И логика у чудес не жизненная, а литературная. К тому же то, что происходит каждодневно, обыденно, имеет причину, а чудеса имеют цель. Да, чудеса целесообразны. И цель их красота, красота в понимании того, кто чудо творит. Хозяина, так сказать, этого чуда. И я не понимаю, как в ужастиках люди пытаются спастись и спрятаться – как?! От себя, известно, не убежишь… И всё же надеются спрятаться, убежать от жути, закрыть перед нею двери, забаррикадироваться там… Ведь жуть – она не вне, она в самом человеке, в его памяти, и жить с памятью о том, от чего хотелось убежать. Но ведь это я об Ольге думал?!
О том думал, что сам могу, коли уж совсем припрёт, к ней прийти. Как? Да нет и не может быть на этот вопрос ответа в доступных людям понятиях! Как-то! Или – никак. Но всё же делается Я встал, включил комп. Почему-то вдруг захотелось посмотреть концертное видео «Tr;nenvoll»… Я любовался изумительно (восхитительно? упоительно? – как ещё сказать? А только как ни скажи – всё равно мало будет, всей сути не отразит) гибкими, подвижными, выразительными руки Клауса – просто дирижёрскими. Любовался-то любовался – а думал всё же о другом. Наверно, пора уходить. Может быть, я вернусь по меркам этого мира – очень скоро. Может – когда ещё… А может, буду уходить ненадолго и возвращаться, так, что обыденная жизнь этого мира пойдёт рядом, параллельно жизни моей в мире смерти, куда ушли Ольга с Ильёй… Не знаю. Это неважно. Только вот… «Бригада С», «Неприкасаемые», Игорь Сукачёв и Пётр Тодоровский с концертом «Двадцать второго июня», который состоится действительно двадцать второго июня… И неужели это будет без меня?! Ведь я так надеялся, что судьба мне – спеть с ними, встретить в их лице – единомышленников. Ведь если не будет меня на концерте, если не ломанусь я через все преграды – к ним, как узнают они, что я – единомышленник?!
И всё же – я знал, что моё дело, вернуть Ольгу и Илью…
Наш «Готтворт» мы с Фрицем написать просто обязаны! И «Сенсор-3», чтоб тянуть ниточку сознания, подобную моему маячку, из жизни в жизнь – через смерть. Да напишем! А сами не напишем – так напрямую у Бога сдерём! Я знаю - «Готтворт» есть, существует, ибо и та книга со слипшимися листами – «Могила Неизвестного матроса» - и Варькина, и Ольгина сразу, тоже существует. Не только для Миши есть надежда переходить из мира в мир типа через вордовские файлы, этим мирам соответствующие, но и для нас всех… вот ещё раз всё повторяю, разжёвываю, чтоб ясно всем стало – мне-то самому когда станет всё ясно настолько, что программа будет – вот она?! Множественность миров – это множественность файлов некоторой программы, которую мы с Фрицем напрямую – в соавторстве! – слижем у Бога. Программа называется «Gottwort», только что ведь говорил! И переход из одного мира в другой можно в принципе осуществлять очень просто – закрываешь файл, соответствующий одному миру и открываешь соответствующий другому. Причём файлы тоже могут быть – и бывают чаще всего – текстовыми. Достаточно носить с собой то, что называют карманным компьютером. Что мы в принципе и будем делать
Но сделать что-то, и чтоб программа вышла в мир и заработала, и чтоб Илья с Ольгой вернулись, могу только я! Не знаю, почему это так, но это – так. Я всесилен! Я правда мог бы всё – любой контроль над собой и миром даже мне по силам. Мог бы, если б захотел. В том-то и проблема обычно, чтоб захотеть… Но сейчас я понял, что хочу. Хочу сделать. Всесильным быть хочу!
Я встал – уже второй раз сегодня – ибо «Tr;nenvoll» созерцал, всё так же валяясь на диване. И понял, что буду действовать. Прямо сейчас.
Ибо хоть Ванда и Фриц живут и не говорят и не думают о смерти Ильи и Ольги постоянно и неотступно – но всё же – думают. Да, это ушло в подсознание, но… Вина их придавила, и больше мириться с этим я не хочу и не буду. Сколько раз говорил я им, а всё впустую – о том что фатальна не сама смерть, а печаль. Да, говорил впустую. Больше не буду говорить. Действовать буду!
Я снова и снова возвращаюсь к этой своей мысли, что фатальность – черта не смерти, а скорби. Чтобы вернуться – вот хоть как-то, хоть в какой-то степени вернуться! – надо преодолеть не смерть, а скорбь. Илья и сам вполне достойный оптимист, но, может, моя помощь и для него что-то да значит?! Значит-значит, я знаю! Ему просто самому хочется вкусить настоящей истинной скорби. И мне тоже!
***
Места, из которых ушло колдовство, похожи на сцену после спектакля, который больше уже не повторится, когда валяются всюду обрывки ставших ненужными декораций, и везде ощущается запустение и печальная заброшенность.
Я бродил за кулисами «Чайки», и всё казалось мне, что вот сейчас! сейчас! ну вот всё-таки сейчас откроется путь в другие опять миры, где не всё обыденно, но только воспоминания мои – и не только мои – кусками, обрывками ненужных уже афиш давным-давно отыгранных спектаклей валялись на полу.
Что-то неправильно делается. Стремясь к ломке устоев, святотатству, рушишься в жестокость, которой и не искал вовсе, но которая неизбежна. А коснея в каких бы то ни было принципах рискуешь одиночество получить не в смысле только психологическом – как отсутствие друзей, но и в деловом – как отсутствие соратников, единомышленников, ведущее к невозможности что-то сделать. чего бы то ни было достичь… Хреново, братцы… Хотя это и не повод лишать себя улыбки. Вообще-то ведь, если разобраться, есть время ещё на всё – целая вечность – и не только у меня. Если будем что-то делать – сделаем. Будем делать? Будем! Значит, всё замечательно.
Пространство «Чайки» вспыхнуло возродившимся колдовством…
 дело. Не «никак не делается", а «делается никак». Само собой!