И будет утро тогда ч1-2 Роман третий

Александра Алёшина
АЛЕКСАНДРА АЛЁШИНА




СКАЗКИ ДЛЯ СТАРШИХ





                Не пугайтесь, когда не на месте закат.
                Судный день – это сказки для старших.

                Владимир Высоцкий













КНИГА ПЯТАЯ








НАНГИЛИМА






                Но ты не можешь жить,
                не ощущая тепло.
                Ты тянешься к рефлектору
                в надежде на Солнце, 
                не чувствуя розетки
                за спиной у него…
               
                Вадим Самойлов
               
               







И будет
утро тогда…

Мистико-гиперреалистический рок-роман подсознания.

Памяти Эльмиры Шевчук.

  И будет утро тогда…
  Душа устала страдать.
  И было утро тогда,
  и новый день наступил.
                Да вот мой час… пробил…

       Тило Вольфф

   В непролазной грязи
   здесь живёт чистота.

Юрий Шевчук










ЧАСТЬ ПЕРВАЯ




Полная Луна

  Золотая Луна
  цвета спелого зрелого яда
  как стрелок за окном
  целит мне в оловянную грудь…

     Юрий Шевчук

  Что нам слава,
   что нам Клава-
   медсестра и белый свет.
   Умер мой сосед, что справа,
   тот, что слева, ещё нет…

Владимир Высоцкий






 


Кроны деревьев размыкались над просекой, высвобождая кусочек не занятого ничем неба, и вот в этот-то кусочек выпростался огрызок месяца. Эльм воодушевился, пошёл быстрее.
Сознание стало проясняться. Снег теперь искрился под Луной и почти весело летел из-под копыт. Всё, если разобраться, было не так уж плохо.
Фёдор не вспомнил ещё, зачем и куда несётся он через лес, но и не так важно это сейчас. К тому времени, как доберётся – вспомнит всё. Главное, Фёдор не боялся.
Ну или почти не боялся. Не давал себе обмирать от тягостного страха, вот что главное. Держал, можно сказать, в руках и под контролем.
Конечно, всё страшное, да, всё странное и непонятное, всё реализовавшееся невозможное пугает, но когда всего этого добра слишком уж через край – начинает надоедать, а кто ж так уж прям боится привычного, тем паче надоевшего?!
То есть, применительно к ситуации, если всё изменилось, и у игры новые правила, их, хочешь-не хочешь, никто тебя, собственно, и не спрашивает, придётся принять – и жить по ним. И не дёргаться.
И толкались в голове слова и аккорды ненаписанного ещё вальса…
«…Жизнь всегда любуется великолепной смертью,
      смерть всегда отчаянно запоминает жизнь…»
Да, толкались, было такое, но не слишком назойливо, не мешая проноситься отрывочно и беспорядочно, и непонятно зачем, картинкам прошлой, недавней, но навсегда ушедшей и переменившейся жизни.
…Луна, огромная, какой и быть-то не может, испугавшая до полусмерти. И сам он, Фёдор (словно со стороны он теперь себя видел), вломившийся в сени своего добротного, но пустого – никто ему не поможет, и поделом, надо полагать – дома, взъерошенный, потерявший себя от страха, в повисших на одной дужке, да и всё равно бесполезных – запотели! – очках. Грохот упавшего откуда-то сверху ведра…
Другие пролетавшие в мозгу картинки не были столь назойливы, а эта уходила – а потом возвращалась, как полная Луна, которая «приходит раз в месяц» - неотвратимо…
«…Полная Луна. На душе так тошно.
      Не могу закурить. Боюсь врубить свет.
      Я чувствую тебя, даже лёжа под кошкой.
      У меня отлив крови. У меня её нет…»
Но почему, почему, почему люди, которые так любят сладкое замирание страха, которые так старательно выискивают его, перечитывая и пересматривая тонны жутиков, столкнувшись со страхом лицом к лицу, начинают старательно пугаться и избегать вроде бы уже произошедшей встречи – и это вместо того чтобы принять случившееся с восторгом? Почему шарахаются в сторону, разве это не глупо – отшатнуться, когда долгожданные, казалось бы, холодные пальцы жути только примериваются ещё, как бы прикоснуться? Пережить, но не на своей шкуре? Так, что ли?! Трусливенько как-то…
И ещё… Почему все жутики построены так, что жалость всегда изливается на жертву, но никогда – восторг – на того, кто силён, кто владеет ситуацией и, торжествуя, несёт ужас в массы?!
Нет! Надо как-то не так!! Жертва и палач должны слиться в общем любовном, оргастическом, можно сказать, садо-мазо-экстазе, возлюбив Тьму!
Ведь ужас – это восторг, а не зло. Да даже если и зло!.. Ужас прекрасен, а Красота – она ведь мощная и сильная, она ведь – да, она выше малокровного Добра…
И это ведь уже было…
«…Я готов. Ну давай, прикоснись ко мне!»
…Эльм испуганно дёрнул ушами, дёрнулся сам, задрожал – и метнулся галопом, не обращая внимания на колотящие его по бокам валенки Фёдора.
Эльму наплевать было на гниль философии. Эльм жутиков не смотрел и не читал, эмоции чётко делил на положительные и отрицательные, страх относя безусловно к отрицательным. Безо всяких оговорок, и любого сомневающегося счёл бы беспробудным идиотом. Да в голову ему не могло прийти, что может быть иначе. И не думал он, не гадал, в страшном сне ему не снилось, что его ненаглядный Фёдор может копаться, выискивать там что-то в этом противном страхе. Сказали б – не поверил.
А сейчас Эльму было ужасно. Страшно ему было. Страшно ужасно. Ужасно страшно. Растрёпанный ужас на дикой скорости…
Но ведь не зря в русском языке слова «страшно» и «ужасно» порой используются в значении «очень». Нам часто надоедает то, что кое-как, что не очень. А того, что «очень», не хватает. Может, это путь к разгадке.
Но вот только вот сейчас Эльму было очень-очень страшно.
Испуг коня перекинулся на седока, но… Гнать своего осторожного друга Фёдору не хотелось, наоборот… Всё какое-то разнообразие в унылой череде одинаковых или почти одинаковых зимних надоевших ночей, и… Он же сам только что мечтал о восторге садо-мазо-ужаса, так что же всё это было – лишь скучное теоретизирование?!
Фёдор совсем уже было решил, что он в восторге от нахлынувшего страха, по быстро понял, что куда-то весь страх уже и подевался – невозможно испугаться, если этого хочется. Или возможно, но просто вот у него не получилось…
Конь же не находил себе места, шарахаясь из стороны в сторону, вперёд, и вбок, опять вперёд, и назад, и опять ещё куда-то. Эльм не раздумывал о высоких материях, он просто боялся по одной настолько простой, что человеку и не понять, причине – он боялся просто потому, что ему было страшно.
«Да что с ним?!» - не понимал Фёдор. И не знал уже, что делать, как разговаривать со взбесившимся конягой, и он не разговаривал, лишь похлопывал успокаивающе по вспотевшей даже на морозе конской шее да насвистывал, сам не замечая, похоже, этого, рождающийся в голове вальс, так не вяжущийся с происходящим ни по теме, ни по настроению.
«…И догнать бредущую в беспамятстве дорогу,
       и взглянуть на Землю сверху, как заведено…»
…Они возникли сразу со всех сторон – справа и слева сузившейся до пары метров просеки, сзади и спереди – отовсюду, и их было много, так много, чтобы взять в кольцо заоравшего по-человечески Эльма и Фёдора на его спине.
-За что?! – верещал Эльм, и Фёдор не удивлялся человеческой его речи – завопишь тут, когда, что называется, «жизни решают»…
На какой-то невнятно вспоминаемой картине в не более внятно вспоминаемой галерее (жизнь прошлая, навсегда изменившаяся, внятно не вспомнишь) обезумевший от страха конь закладывал вираж, а сзади, пытаясь вцепиться в конские ноги, догоняла его стая волков. И скорее даже не у Фёдора, а у Эльма в памяти (хотя он-то где на картины любовался?!), или, может, сознание сейчас у них было почти общее, всплыло видение, доводя до точки кипения адреналин в крови.
Картина картиной, а сейчас всё было не так. Совершенно не так.
Да, взяли в кольцо. Но тем и ограничились. Только самый большой, вожак, надо думать, сказал Фёдору (и тот снова не удивился):
-Спустись-ка сюда.
-Ну что ты, глупый… - хлопнул Фёдор по шее Эльма. – Это же друзья. – Он совершенно ясно ощущал сейчас это. И Эльм тоже вдруг вздохнул с облегчением:
-Странно… Но ведь и правда друзья…
И, спрыгнув с коня, Фёдор пошёл к вожаку.
Звучащий в голове вполне сложившийся и оформившийся вальс приобрёл реальность слуховой галлюцинации. Причём, похоже, коллективной.
Вожак, а Фёдор уже вплотную подошёл к нему, похоже, собирался что-то говорить, что-то объяснять, но вальс разбирал и его, и он поднялся на задние лапы, передней, словно рукой, махнул:
-А, потом всё…
«…Выбраться за грань уютной проданной свободы,
               вырваться на волю сквозь витрины-миражи,
      лечь в траву сухую и увидеть свои роды.
      Бабка-повитуха Смерть, хоть что-нибудь скажи!»
Если не мысли, но во всяком случае чувства Фёдора передались верному коню, и он больше не боялся глухо таящегося непонятно в чём, но где-то рядом, страха, истерящего, загнанно убегающего и догоняющего, он даже вполне по-человечески готов был любить его, и он поклясться был готов, что видит сейчас его – бесформенное, в чём-то мерзкое, но этим, может, и привлекательное существо… Но – потом… обо всём потом…
Тёмная, топорщащаяся на загривке шерсть подошедшей к Фёдору волчицы рассыпала почти электрические искры света, и он понял – это жена вожака, и она приглашает его на вальс, неизвестно откуда, с каких преисподних небес звучащий, путающий слова, но гремящий вполне оркестровой уже даже музыкой.
А Эльм, поднявшись на дыбы, уже танцевал – нелепо, неуклюже – и всё же в неуклюжести как-то необъяснимо грациозно с огромной волчицей, шерсть которой была темнее ещё, чем у матери – с дочерью вожака, нежно вскинувшей лапы на сильные его плечи…
***
  -Звал? – не остывший ещё после бурной дороги Фёдор никак не мог сосредоточиться.
-Звал, - усмехнулся главный редактор.
-Зачем? – Фёдор снял очки, начал старательно протирать их, пытаясь за немногие выигранные секунды как-то собрать воедино разрозненные разбегающиеся мысли.
-Задание есть. Проведёшь журналистское расследование.
-А в городе нельзя было?! Обязательно надо было коня до полусмерти загнать?! Что за задание? – Фёдор протёр-таки наконец очки, на нос водрузил – и обрёл не то чтобы ехидство, а так, лёгкую ироничность.
-В городе – нельзя было. Ты оглянись, что тут у нас происходит – разве в городе ощутишь полной грудью?!
-Ну а что такого уж особенного происходит?! – попытался сыграть под дурачка Фёдор: - А?! Что такого прям уж, Вильгельм-Вильгельмино?
-Какое сейчас время суток? – спросил Вильгельм.
-Ночь, - пожал плечами Фёдор.
-Какое сейчас время года? – продолжал «интервью» Вильгельм.
-Да зима, какое ж ещё, - усмехнулся Фёдор.
-Вот именно, «какое ж ещё»… Сделай-ка милость, вспомни, когда тебе приходилось кому-нибудь, пусть даже самому себе, как-то по-другому отвечать на эти вопросы, ощущать что-то другое, кроме зимней ночи. Молчишь… Давно уже всё наперекосяк, давно уже всё, кроме ночи и зимы, вернее, кроме зимней ночи, потеряло реальность, стало таким, про что можно сказать «было», «бывает», возможно, даже «будет», но никак не получается – «есть». Да ты сам не хуже меня это знаешь, любишь только простодырым прикидываться. Да все всё давно уже поняли – к утру все расползаются куда-то, спать. в основном-то, если какую работу кто и делает, так – чисто механическую, - Вильгельм обернулся к стоящему за стойкой официанту: - Вы круглосуточно работаете?
-Нет, - пожал плечами тот. – Зачем? Днём сюда никто не заходит. Добрые люди днём спят.
-И почему это так? – спросил Фёдор.
-Ха! – сказал Вильгельм. – Мы торчим по шею в бреду, а тебе какие-то рациональные объяснения подавай.
-Ха! – в тон Вильгельму ответил Фёдор, встал и, сняв наконец ватник, положил его на свободный стул рядом с собой. – Это, я так понимаю, ты хочешь каких-то рациональных объяснений. От меня. Да? Эх, жизнь! Ну и кабак… Куда ты меня выдернул? Сплошная водка с пивом. Ресторан, говоришь? Столовая на пятачке у сельсовета, где автобусам должно пару раз за день останавливаться. Останавливаются?
-Нет.
-Ну вот.
-Что «вот»? – осведомился Вильгельм.
-Да так просто…
-Ну так вот и узнай, что к чему… - как-то очень уж спокойно и между делом, слишком уж никак, чтобы это было правдой, а не позой, сказал Вильгельм.
-Это как? И почему я? – удивился Фёдор. – Да кто я такой?! Всего лишь Федька-баянист, куда уж мне – в тайны проникать? С кувшинным-то рылом – в калашный-то ряд?
-Со свиным…
-Чего?
-Со свиным, говорю, рылом, а не с кувшинным. Ладно тебе прибедняться. Федька-баянист – он ведь ещё и Федька-журналист. Так что разберись. Не только ради статьи. А вдруг и спихнёшь что с мёртвой точки…
-Хорошо… Только как?
-Многие что-то знали. Но они все…того… к сожалению…
-Умерли, что ли?
-Ну да.
-Все? – спросил недоверчиво Фёдор. – Так-таки уж прямо все-все?
-Они болели каким-то особым страхом. Долго можно болеть и не особо даже страдать и бояться, только никто не хочет признаваться в том, что обречён. А потом – раз – и умер в бреду и ужасе. Быстро. Даже не всех до больницы довезти успевают. И лечить не умеют. Даже не знают, по чьей это части. Психиатров? Так у психиатров пациенты, психи ихние, редко умирают, да и эти – они вроде как и в здравом уме, не психи – во всяком случае – не классические психи. Хотя… Страх этот… Если человек не может свои эмоции контролировать – так по чьей это части? Я же не врач. Поговори с врачами, может, и узнаешь что…
***
Надо было поговорить с врачом, с главным, пожалуй что, и, наверное, он говорил, только не осталось ничего этого в памяти, а осталась она – эта женщина с умными до безумия глазами.
Лестница чёрного хода была открыта только на первый этаж, выше же висели добротные амбарные замки. На первом этаже устроили курилку, выше же подниматься никому не надо было – незачем. Никому не надо было, кроме неё, но её, сказал, кажется, главврач, нужно искать именно там – вверх по лестнице, ведущей к амбарному замку.
Глаза её были действительно умными до безумия, он удивился потом точности пришедшей в голову метафоры. Мысли было так много, что она не удержалась, выплеснулась – и оставила пустоту.
Всё в её облике было каким-то нелепым и противоречивым – стройная девичья фигурка в дурацком розово-зелёном, явно больничном – огромном – халате, равнодушно загребающие ноги в кожаных здоровенных шлёпанцах, но более всего – усталое, измождённое даже, вымученное, почти коричневое от муки и утомления мукой лицо в глупых пергидрольных кудряшках достойного скандальной буфетчицы «перманента», как раньше говорили.
Он понял сразу: она – знает. Знает всё. Знает слишком много для живого человека. Потому что она уже не с живыми. Что-то, конечно, он узнает от неё, но не всё. Далеко не всё. Он очень ещё тесно связан с миром живых и покидать его пока не намерен.
-Фёдор Юрьевич… - сказала она, разглядывая надпись у него на бейджике. – Нет. Просто Фёдор. Я – Клавдия. И никаких отчеств. Я не разрешаю.
-Но Вы ведь лет на пятнадцать, наверное, старше меня?
-На шестнадцать. Тебе двадцать три? Мне тридцать девять.
Удивляться не то что не имело смысла – просто в голову не пришло. Ну просто она знала всё – и не только такие глупые мелочи.
Комкался в какие-то необязательные фразы разговор. Фёдор ругал себя за ускользающее внимание и недостойное журналиста косноязычие – и никак не мог подойти к тому, ради чего была и эта встреча на лестнице, и этот недоразговор.
-Пошли, - она взяла его за руку, довела до скамеечки на третьем этаже – возле очередного амбарного замка, усадила. Вытащила пачку «Беломора», протянула ему, ногой из-под скамейки достала банку с окурками – видать, была у неё здесь своя курилка – личная и персональная.
-Ты пришёл узнать, - сказала. – Но ты не готов, и ты это отлично понимаешь. Я бы и должна была бы наплевать на твою неготовность – а я не хочу. Не хочу тебя убивать. Да, убивать. Другие, умирая, передают кому-то эстафету, так сказать. А я не буду. Не хочу, не стану. Как-нибудь и сама умру, без этого. Но что-то расскажу. И покажу.
Она надолго замолчала. На три папиросы, отметил про себя Фёдор.
-Расскажи… - попросил он наконец. И обращение на ты вышло очень естественным и не удивило ни её, ни его самого. – Расскажи, да… Про страх.
-Страх… Да, страх. Тут где-то есть лес. Там всегда ночь. Не как здесь, когда лето и день проскакивают так, что не можешь ощутить себя в них, а там действительно всегда ночь. Правда, летняя. Короче, это другое какое-то пространство, другие ощущения и другая логика. И вот там живут монстры. И что-то эдакое с этими самыми монстрюжками происходит. Они совершенно не заботятся о логичности своих ощущений не в нашем даже понимании, но и в своём собственном тоже, они не пытаются даже создать сколько-нибудь целостную картину миропорядка. Они просто живут своими ощущениями, и сами ощущения словно как бы тоже живут. Сами. Ну не в смысле биологической жизни… Ну они словно сами себя ощущают. Понимаешь? Нет? Ощущения – ощущают. Нет, ты не понимаешь всё-таки. В человеческой – живого человека! – логике это непредставимо. Так вот страх – это и есть одно из порождений этих милых тварюшек. Одно из ощущений. И они – эти страхи – а их много – уходят от монстров. И сами, похоже, себя боятся. Просто такое вот ужасно мучительное ощущение. И они ищут хозяев. А уж хозяева, чтобы избавиться, хоть умерев – ведь не столько смерть страшна, сколько страх смерти – готовы на всё. Ради этого передают кому-нибудь свой страх. И всё крутится снова – теперь уже с этим «кем-нибудь». Только я не отдам. Я найду другой выход.
-А страх – это очень страшно? – спросил Фёдор. Мог бы и не спрашивать – всё было написано у Клавдии на лице. Но она поняла его: он хотел не по лицам читать – он хотел заглянуть – только лишь заглянуть, не более того – сам.
Она взяла его за руку.
И – рухнуло…
Когда не знаешь, есть ли ты на свете… Когда не знаешь даже, есть ли вообще что-то… И если есть, то что это – то, что есть? Нельзя объяснить, почему это так страшно. Это просто страх какой-то – сам. В чистом виде.
Он – журналист же! – пытался что-то записать, удивляясь, что в этом гнетущем вакууме не перезабыл ещё слова, на каком-то клочке бумаги из кармана. А, нет, это же пачка «Беломора», которую они уже докурили.
«Есть вещи, которые можно как-то описать, которые имеют какие-то координаты, какие-то характеристики. А то, что не имеет привычных общедоступных характеристик – существует??!
Почему так страшно, когда знаешь, что вопрос может иметь два правильных противоположных взаимоисключающих  ответа? И когда знаешь, что противоречивость и зыбкость – не от твоего незнания, а – суть всего существования.
Ужас, который я не в состоянии описать – он есть, или он мне только кажется? Эмоции – всего лишь химия? Нет! Они только записываются каким-то биохимическим языком, но сами они – не химия! А что?!
Наверно, и этого ужаса нет объективно – ведь он внутри меня, он только кажется мне. Но он же убьёт меня – он, которого нет. Может, правда, смерть – это растворение своего персонального «я» в «я» общем, и это было бы не страшно, если при жизни уметь и любить сливаться со всем огромным противоречивым миром, уметь ощущать мир, потеряв ощущение самого себя. А если не умеешь?! Необычное, страшное – манит, но переносить эту муку почти невозможно, но и ничто не даёт такого блаженства, как эта мука. Переход к смерти, к чудесам, к тому, что не имеет никаких характеристик, никаких координат, к исчезновению ощущения реальности… Ну и что? Ужас лишь в том, что это субъективно представляется ужасным? Всего лишь?!
Уйти от страха смерти – это же самое неописуемое – да, не опишешь его! – ощущение, как если бы научиться считать ужасное не ужасным, а великолепным».
Потом ему казалось, что эта запись на обрывках папиросной пачки, вернее, целой кучи пачек, их тут полно у Клавдии в курилке – ничего не отражает. Но он знал и другое: невозможно говорить – и сказать! – о том, для чего у людей нет понятий. Так – хоть эмоциональный фон… Страшно… страшно… и… здорово…
Он заметил вдруг, что они докуривают уже его теперь пачку «Беломора». И что Клавдия что-то объясняет. И что пальцы у неё ледяные.
-У страха две стадии. На первой человек знает, что заражён, а на второй страх его убивает. На первой боишься страха в будущем, знаешь, что обречён, но боишься – не очень. Вообще-то в какой-то мере все даже не заражённые болезнью страха всё же боятся – знают, что страх смерти придёт, когда та подойдёт близко. Ведь умирают в итоге тоже – все. Разница лишь – знаешь или не знаешь, что будет причиной, включился ли уже или ещё нет – механизм умирания. Делов-то… Всё равно – включится… Только не так быстро… Мы просто страхом смерти запрещаем себе жить. В этом, наверно, всё и дело. Да, на второй стадии страх убивает своим ощущением. И необходимостью сделать подлость. Ты думаешь, я отдала тебе свой страх, когда дала посмотреть?! Нет. Ты сможешь жить. А я найду способ умереть. И тогда мой страх останется один. Сам по себе. Без носителя. Найди его. И, может быть, у вас что-то и получится…
***
Рита выставляла матери на тумбочку дежурные авоськи с фруктами и бутылки кефира – и дулась. Ей казалось, что мать умирает потому, что согласилась с этим, перестала бороться – и теперь даже какое-то удовольствие, чуть ли не наслаждение по поводу всей этой безобразной истории испытывает. Нет бы сказать себе «нет» - и жить, нет – сдалась.
Клавдия прекрасно видела всё, что думает дочь, но не особенно, что называется, парилась по этому поводу. Другое её убивало. В углу её кровати сидел Антон и пребывал, похоже, в полном отчаянии. И именно сознание, что сын, хоть и большой уже, плачет по ночам, а не Риткины обиды, окончательно добивало Клавдию.
Да, можно найти хорошее в самом плохом, попытаться, во всяком случае. Но вот стоит ли?
Но ведь ей ничего не остаётся делать, как умереть? Бесполезно бороться, и значит, лучше уж умереть с улыбкой? Но… Что будет с Антоном-то? И ведь есть Андрей.
Может, это преступление – сдаваться, пока жива, заживо умирать? Умирать теперь, когда есть Андрей?
…Зачем она жила в той жизни, которую теперь называла «до того»? До того – это до встречи с Андреем. Риторический вопрос? Ан, пожалуй что и нет. Жила, чтобы жить. Чтобы быть счастливой. Да и была, вроде бы…
А теперь она стала жить, чтобы узнать, как надо. Жить думая. Нет, дурой она, конечно, никогда не была, да только раньше всё было совсем просто. Её мир был не шире обыденной доброты.
А потом появился этот мальчишка. Да, мальчишка, мальчишка, кто ж ещё, Антона её на год моложе. И мир зазвучал, перемешал краски жизни и краски смерти. Мир расширился до размеров Вселенной.
Как хотелось теперь познать жизнь, хоть даже и путём боли, путём смерти, как хотелось жить, а не умирать.
Как хотелось жить!.. А надо было – умирать.
Надо ли?!
-Выписывайте меня, - сказала она главврачу. – Выписывайте-выписывайте. Всё равно не лечите, только изучаете. Не кролик я вам, понятно?! – и совсем уж грубо: - Ну, чего варежку раззявил?! Передумала я помирать, понял?!
Даже сдержанная Ритка просияла, увидев мать не чудом в перьях, то есть в больничном халате и тапочках, а прибранной, помолодевшей (пустота в глазах сменилась болью, пусть не радостью, но и это уже что-то, жизнь, а не смерть). Антон же (Мамин сын не значит маменькин сыночек, просто Клавдия с сыном понимали друг друга с полувзгляда, это для других он – трудный, а она всегда умела его понять, вот благополучная дочь – та к папе ближе, но и это не повод для конфликта, ну, меньше у них с Риткой потребность друг в друге, чем с Антоном, ну, пусть меньше, но есть же она!), даром что большой уже, радость свою скрывать не мог и не хотел.
-Так… Пап, поехали в район, закупим всего, праздник грандиозный закатаем. Ритка, собирайся.
Хитрый Антон. Ни о чём никто не догадался. И теперь – к телефону.
-Андрюха, слышишь, меня не будет сегодня, мы с отцом и сестрой в район собираемся. Вернёмся поздно, так что не приходи. Ну да, мать из больницы выписали.
Фраза «так что не приходи» в переводе с русского на русский должна была, естественно, обозначать «так что приходи». Нет, Антон не думал предавать отца. Но ведь и матери нужно общение не на бытовом только уровне.
…Они стояли и просто держались за руки. И в этом было всё, больше чем всё, не нужен был ни секс, ни поцелуи даже, ни ласки – души соединялись так просто – рука в руке. И она поняла, что всё, что есть в жизни страшного, прекрасного, больного, всё, что дал ей Андрей – оно ведь не кончится со смертью. Она умрёт – а это всё останется, потому что он так талантливо вдохнул во всё жизнь и научил её жить со вкусом. И не жить тоже. Умирать – и то со вкусом. Да и смерти-то ведь и нет никакой, смерть – она ведь и не смерть вовсе, если есть человек, забыть которого нельзя. И эта память о нём частицей её «я» переживёт даже смерть.
 А ещё она поняла, что он дал ей всё и больше чем всё, но она хочет ещё больше, что она любит его, и нет уже смысла – зря, что ли, по ту сторону смерти смотрела – скрывать это.
Она потянулась к его губам.
-Я думал, ты умнее… - грустно сказал он. – Это глупости всё. Я думал, ты это понимаешь. Ты же всегда сама со здоровой долей иронии относилась ко всей этой попсовой дури.
-Но ведь в наших силах поднять любовь над уровнем попсовой дури? – сказала она.
Он отрицательно помотал головой:
-Это всё глупости – по определению. Нечего поднимать. Я думал, у нас действительно высокие, без глупостей, отношения… А ты всё опошлила… Жаль, честное слово, очень жаль!
-Ты отворачиваешься от меня?
-Нет. Только… Я не о том, чтобы ты молчала, когда есть о чём говорить. Просто постарайся сделать так, чтоб говорить стало не о чем.
-Мне нужно побыть одной, - сказала она.
-Ты в порядке? – встревожено и глупо спросил он.
-Да. И я не хочу с тобой ссориться.
-И я не хочу.
-Ну вот. И я. Но просто сейчас я хочу сама-одна со своей болью остаться и справиться. Иди, пожалуйста…
…Ну вот и ладно.
Ведь он преобразил её жизнь, будучи именно таким, какой он есть на самом деле. Хотела бы она что-то из него лепить? Да нет, конечно, боже упаси. Но и себя ломать – разве получится?! Да и нечестно это. Да, она смеётся над глупой сентиментальностью, но если всё главное уже заболтали  и опошлили, это не значит, что оно, это главное, уже и не существует.
А дальше… Дальше всё было очень просто. Андрей ушёл, а она…
То, куда она попала, было обычным притоном наркоманов. Ну и пусть!.. Ей оставалось жить совсем немного.
-Только ты там поосторожнее, - предупредила содержательница. – Трёх ампул хватит на то, чтоб не только с копыт, а насмерть.
Она купила шесть. Две на сейчас, а четыре – чтоб уж с гарантией – на потом.
Прозрачная жидкость смешалась в шприце с кровью из вены, а потом устремилась назад – в вену, а ещё – Клавдия видела – жидкость, оставаясь прозрачной, растекалась под кожей – чистые, как невыплаканные её слёзы, капли…
Волна хмеля накрыла сознание, и тут же оно стало прозрачным и чистым, как бегущий по вене раствор. Сделалось легко-легко. И она знала теперь, что умрёт тоже легко и радостно, оставив здесь свой  страх. Очень скоро умрёт. Она ещё здесь, а он уже ушёл, её страх.
Очень скоро. Вот только вот переговорит ещё раз с Фёдором, расскажет ему, что страх – это не страшно, что это – здорово. Он поймёт, он же умница. И он всё сделает. И будет утро тогда. Обязательно будет. Жаль, что без неё…
***
Не успело Солнце толком закатиться, не успел глаза продрать и сообразить, где вчера пил, как, с кем и, главное, зачем пил – в сенях грохот и голоса:
-Господи, что это?!
-Да всего лишь ведро упало, ну да, с водой, да ничего, ладно. Это у него по жизни так.
-А что это за буквы?
-ССЗ-то? «Сам себе звукозапись». Федька-журналист – он ведь у нас не просто так себе Федька-гармонист, изба-то деревянная, а студия звукозаписи – самая что ни на есть. Все доморощенные таланты свою балалаечность и не только здесь пишут.
Внутренне стоная – мозги после вчерашнего на место ещё не встали – Фёдор слез с печи. Пошёл открывать.
Клавдия, сразу видно, обрадовалась встрече. Хотя и ужас, в который она пришла от всклокоченного его состояния, был не совсем притворным. Вильгельм же иронично посмеивался:
-Пора пить бросать…
-Да, о да, Вильгельм Вадимович, - развёл руками Фёдор. – Вы даже не представляете себе, как пора. И как всегда поёт в таких случаях ваш покорный слуга, «я завтра брошу пить».
-Федя, я искала тебя, хотела поговорить с тобой, а теперь и не знаю, что сказать – вроде ты и так всё уже знаешь, всё сам понимаешь. Просто наш мир стоит того, чтобы его любить и за него бороться. Вот, наверно, и всё.
-Про наш мир романы стоит писать, не то что репортажи. У нас странно, не так, как было всегда, следовательно, интересно. Это и стоит любить. Да, Фёдор, что – репортаж, пиши уж сразу роман.
-Не получится, - возразил Фёдор. – Любовная интрига напрочь отсутствует.
-А ты разыграй, - Вильгельмино протянул Фёдору баян.
-…И станем чай мы пить,
      газетки вслух читать.
      И Клавка, может быть,
      с собой положит спать.
      Ох, Клавдия моя,
      как я тебя любил…
      От этих чувств больных,
      быть может, я и пил…
Фёдор отставил баян и поднял на Клавдию защищённые очками (хотя эта защита – лишь видимость) добрые глаза с хитринкой.
-Не… Не могу… Башка болит.
И она в какой уже, ну да точно не в первый, раз подумала, какой он хороший. Не в том смысле хороший, что положительный, какое там положительный, набрался вон, как поросёнок, голова теперь болит, а в том, что способен заставить звучать в чужой душе добрые какие-то и тёплые струны, тёплые чувства к себе и ко всему окружающему вызывать.
Они обо всём договорились. Не словами – так недомолвками, взглядами, всем, чем общаются души.
А Фёдор смотрел и удивлялся: неужели эта счастливая, красивая, молодая и потому беззаботная женщина совсем недавно умирала, придавленная свалившимся на неё страхом?! И как ей удалось так разогнуть спину?!
Да ведь она просто перестала бояться страха!.. Чтобы мир был прекрасен, чтобы любить его, нельзя бояться, и значит надо научиться не бояться.
Просто они как-то в резонанс ощутили теперь, как любят этот мир. Здесь им есть что терять.
Вильгельм суетился насчёт чаю, ну там пожевать чего-нибудь, хватит, Федька, помирать, что-нибудь в деревенском твоём хозяйстве в любом случае найдётся. Несмотря на больную голову, было тепло, уютно, словом, хорошо.
Фёдор рассказывал Клавдии и Вильгельму, но больше, похоже, всё-таки Клавдии, про коня и волков, про вальс под Луной и про мир, который они спасут, даже если… Ну да это громкие слова. Или чувства – громкие?
…А потом – четыре ампулы в шприц. Шприц – в вену.
Ритка ревела в голос. А Антон понял её. Да, очень-очень больно и грустно, но – права.
Только зачем отец так смотрит на и без того убитого совершенно Андрея?!
Отцовы глаза говорили: она тебя любила.
Хорошо хоть никто кроме Антона не догадался, что был шприц.
***
-Я буду ждать тебя здесь, - сказал Эльм. – Представляешь, как  это здорово: ты возвращаешься, а тебя ждёт друг.
-Да… - вздохнул Федор. – Трусоват, однако, у меня друг.
-Может, и трусоват, - согласился конь, - да вот только не в этом дело. Тебе надо настроиться. Побыть одному. Иначе ты просто ничего не поймёшь и не сможешь. А в дороге ты всё  успеешь один. К тому же ведь это действительно классно – когда тебя встретят.
-Ой, что-то ты гонишь. – Фёдор похлопал Эльма по шее. – Книжек сентиментальных начитался, ага? Ладно, только давай безо всяких там… Пошёл я в общем.
…И было то, что называют обычно полосой отчуждения. Он шёл и шёл, а как шёл, потом не мог вспомнить. То ли вообще не шёл, просто каким-то образом осталось позади сколько-то пространства и сколько-то времени. И всё. Как, что?.. Да никак.
Он стряхнул с себя полное оцепенение и ощутил себя в… Ну, снова в оцепенении каком-то. Словно это сновидение – всё представляется чётко  и ясно, но на то, чтобы ощутить себя собой, не хватает то ли внимания, то ли опять чего-то такого, для чего люди не придумали понятия.
Эта железнодорожная станция вряд ли действительно была железнодорожной станцией. Но и призраком таковой не была. Скорее – памятью, представлением о железнодорожной станции, материализацией звука названия: «железнодорожная станция», материализацией её идеи, раскрашенной в серебряно-серые и траурно-синие тона, обездвиженной, лунной.
Луна – полная, наглая, неземная – торчала где-то близко к зениту и была не жёлтой, как обычно, а действительно – словно серебро, и блики её мёртво и противоестественно блестели на ржавых колёсах. Пока Фёдор взирал на неё, прошло, как ему показалось, довольно много времени, а подлая Луна не сдвинулась с места ни на минуту угловую, ни на секунду – время если и не стояло, то было вязким, словно кисель, и Фёдор мухой в него вляпался.
Он скинул на землю ватник – здесь ночь, вечная, непробиваемая ночь, ведь это сон, а сны снятся ночью, даже те, которые наяву, но здесь хотя бы лето – давно забытое и такое здоровское, поскрёб согнутым пальцем бородёнку – и пошёл.
Будоражили ночь невнятные и потому сонно-таинственные переговоры диспетчеров и другие, словно на плёнку записанные, звуки. Звуки движения… А движения не было. Словно во сне опять – стоит сосредоточиться на чём-то – и оно портится, теряет свой таинственный смысл и таинственную сущность. Так уж лучше не сосредотачиваться, не портить эту страшноватую красоту.
Он долго-долго шёл под голубоватым светом неподвижной Луны, где-то лазил под бесконечные составы на бесчисленных путях. Долго. Долго-долго.
И вдруг это всё кончилось. Трое подошли к нему.
Трое подошли к нему – серьёзные и доброжелательные. И он, почти не удивляясь – это здесь-то бы удивляться – узнал в них вожака волчьей стаи с женой и дочерью (его, оказалось, звали Зигфридом). Седовласый патриарх и две прекрасные женщины, юная и зрелая, знали, что надо ему, и, преодолевая непреодолимое, казалось, отвращение, привели его туда, где грохотал, бесновался, бесчинствовал в неистовстве восторга и омерзения рок-концерт:
-Он здесь.
Несколько человекоподобных созданий с максимально возможной агрессией выплёскивали в разномастную толпу злые немецкие слова, и толпа, где смешались белковые и механические, но одинаково уродливые – многорукие, многоглазые и прочие много- и без- создания с бестелесными идеями, визжа от восторга, подпевала, при этом агонизировала, потрошила друг друга и самоё себя, развешивала по исчахшим деревцам ошмётки смердящей плоти, блевала, сношалась, гадила, чередуя эти и ещё неимоверное множество мерзопакостных занятий. Это действительно было неистребимо мерзостно, и в то же время возбуждающе, причём будоражило настолько, что Фёдор едва смог побороть непоборимое почти желание тоже поучаствовать в этой явно причём гомосексуальной оргии и утащить в кусты первое оказавшееся в пределах досягаемости более-менее материальное и движущееся порождение чуждого, но в чём-то и притягательного мира.
Для Зигфрида это его побуждение не осталось незамеченным, но для чистой волчьей души мерзкое было не более чем мерзким, притягательной силы никакой не имело ни вот на грамм. И он, к тому же ещё переживая за своих женщин, хотел одного: поскорее отыскать того, кого нужно – и покинуть поле боя.
Те, кто был на сцене, в своём уродстве несли всё же некие человеческие черты. Фёдор скользнул взглядом по вокалисту и инструменталистам и остановил его на том, кто не пел, но и инструмента не имел. Зигфрид проследил его взгляд и объяснил:
-Он играет на нервах. Не в переносном, а в самом прямом смысле. Не знаю уж как, как-то телепатически. Хотя здесь вообще всё не «как», а само собой. Это он здесь главный.
Он ещё что-то пытался объяснить, но Фёдор заметил, что волку уже явно нехорошо.
-Ладно, - сказал он. – Спасибо вам огромное. Уводи женщин, им действительно здесь не место. Я сам найду его.
Да, он верил, что найдёт, но проходили, по его прикидкам, не первые уже сутки местного вязкого под зенитной Луной времени, он звал оставшийся бесхозным страх – а зов всё так же оставался тщетным, страх не шёл на мысленный его призыв, заполнивший, казалось, всё окружающее пространство, и тогда, перестав, наконец, сдерживать сбивающую с ног, полностью овладевающую сознанием ярость, Фёдор, раскидав сладкие смердящие парочки на своём пути к сцене, вырвался на неё, кипя и клокоча, скинул в толпу вокалиста и того, который на нервах, и сам завладел микрофоном, снося наповал яростью русских своих куплетов мозги тех, у кого они и без того были напрочь снесены давно, если изначально имелись.
-…Скучно вам, серые?!
     Щас я накапаю
     правду на смирные ваши мозги!!
Они не сдавались, агрессия их не уступала его агрессии, но и он сдаваться не собирался.
-…Я весь – скрученный нерв.
     Моя глотка – бикфордов шнур!!
Казалось, и вправду пламя бежит, непонятно что творя с месивом монстров, сжигая и мучая, ломая волю.
-…Я!! Я – электрический стул –
     слишком долго не посидишь.
     Я Вселенной вчера между глаз звезданул,
     подняв свой земной престиж!!!
И страх не ушёл от него.
Отдавая подобранную где-то на сцене гитару и голос во власть автопилота, сам Фёдор отдался тому ощущению вечности и несуществования, за краюшек которого, не более того, как выяснилось, дала ему как-то заглянуть Клавдия. Теперь же он ощутил всё в полном объёме, через край, и это оказалось столь невыносимо, что он с радостью променял ощущение небытия на действительно небытие, умер, зная, что этот ужас со смертью кончится, и пусть кончается, он честно пытался сделать то, что, казалось, зависело от него, но теперь – пусть, ведь, как выяснилось, ничего от него на самом деле не зависит, и пусть смерть, лишь бы это кончилось наконец.
И, роняя на землю капли обильно хлынувшего со лба пота, он покинул мир, где может быть такой страх, по инерции всё ещё поливая окрестности последней песней.
-…Он лежит и гниёт, что-то жёлтое льёт изо рта.
     Это просто неизрасходованная слюна…
Он очнулся на диванчике в одной из комнатушек своей деревенской избы, где пространство замкнутое и уютное, где привычный земной беспорядок, где – главное, самое главное, самое-самое-самое главное – нет страха. И около него суетился Эльм – в человеческом облике, но не узнать его Фёдор не мог – и, значит, всё, или хотя бы почти всё, было позади.
Принимая из рук друга кружку с бесспорно живой, морозной, зимней человеческой водой, Фёдор услышал его голос:
-Ну всё, теперь будешь жить. А я уже боялся… - и с усилием, но всё же смог растянуть спёкшиеся губы в улыбке – Эльм не виноват, что трусоват и, даже поддерживая, сам каждую секунду нуждается в поддержке.
***
До субботы преданными стараниями Эльма, да и Вильгельма тоже (ехидничал, конечно, не без этого, но надёжное плечо рядом ощущалось, опять же кефирчик носил, еду какую-нито готовил), Фёдор более-менее пришёл в себя. И Эльм успокоился, убежал в истинном своём облике за околицу куда-то – молодость и предчувствие чего-то неясного ещё, но однозначно хорошего не только у людей в крови бурлят.
Только что село солнце. Фёдор вышел на крыльцо, постоял, спустился на тропинку, идущую через двор. Шаг в сторону – и он зачерпнул полные горсти свежего, душистого, какого-то не такого, как привычно стало, снега, зарылся в этот снег лицом. Снег, как ему показалось, пах Надеждой, хотя он и вряд ли смог бы объяснить, как пахнет Надежда.
Фёдор отряхнулся по-собачьи, капли растаявшего снега полетели с разгорячённого лица, поднял смеющиеся глаза и увидел, что к нему идёт молоденький – совсем мальчишка – парнишка с гитарным чехлом за плечом и неловкой, смущённой улыбкой на губах. Глаза же не улыбались, скорее были испуганными, осторожными, словно мальчишка очень боялся, что Фёдор сейчас его прогонит – и всё. А что всё-то? Непонятно. Но, похоже, случится тогда что-то, чего пацану не пережить.
-Можно у тебя записаться?
Словно удар кованым сапогом в живот, или где там ещё душа находится, ощутил Фёдор в этот момент. Но он чувствовал едва ли не с большей силой, что мальчишка ему плохого не хочет, а если и идёт от него это плохое, то вопреки его воле и уж тем более желанию. Фёдор взял себя в руки и нашарил по карманам связку ключей от студии ССЗ.
-Пишись.
Мальчишка зашёл в студию, Федор же постоял – и пошел в избу. Нашёл в сенях большую бутылку самогону и оклеенный бумажной ленточкой десяток пачек «Беломора», охнул-крякнул, словно было ему лет под сто – и поволок всё это великолепие на кухню.
Он сидел, курил, да и стаканчик уже опрокинул – а легче не становилось. Звуки, доносившиеся из студии, которые он называл обычно признаками жизни, сейчас казались ему признаками смерти. Фёдор сидел и маялся битый час, потом плюнул на приличия и пошел в студию.
-Эй, как тебя там, хватит на сегодня, пошли выпьем.
Мальчишка вздрогнул, вскинул глаза и обречённо согласился:
-Пошли.
…Выдернув из-под кухонного стола табуретку, Фёдор кивнул на неё своему непонятному гостю. Тот молча сел. Фёдор налил два стакана, поставил один перед пацаном – может и не стоило так грохотать – но им владело раздражение из-за того, что он не смог справиться со своим непонятным чувством – да и с раздражением тоже.
-Пей!..
Мальчишка не двигался. Тогда Фёдор взял свой стакан и сдвинул с мальчишкиным.
-Ну всё. Теперь пей.
Мальчишка взглянул на Фёдора густо-серыми глазами из-под летучей светлой чёлки, посмотрел несколько секунд, словно стремясь удостовериться, что перед ним друг – и опрокинул горючее в себя.
Ещё несколько секунд он смотрел на Фёдора, потом уронил голову на лежащие на столе руки – и разрыдался.
-Ну ты что?! – опешил Фёдор. – Нельзя же так! Будь ты в конце концов мужчиной!
-Мужчиной? – всхлипнул мальчишка. – Да мне бы хотя бы просто человеком! Я же…
Стало всё ясно. Всё-всё.
-Я же не знаю, кто я. Страх? Что-то вроде этого. Я сам себя боюсь.
-Откуда ты взялся?!
-А я знаю?! – взвился Страх. – Ты как будто знаешь…
Фёдор придвинул свою табуретку, сел рядом, положил руку на плечо обезумевшего мальчишки-Страха.
-Я – знаю. И ты разберёшься, если захочешь вспоминать. Успокойся, не плачь, я с тобой. Не надо так плакать. Я знаю, откуда взялся. Меня просто мама родила.
-И где она теперь? – спросил мальчишка.
-Там же где и папа, - пожал плечами Фёдор.
-На том свете? – всхлипнул мальчишка.
-Ну зачем же. В городе. Что им здесь-то делать? Это меня по чудесам прибивает, они-то люди серьёзные…
-А я не знаю, кто я и зачем, - всхлипнул опять мальчишка. – Я Страх. Говорю же: сам себя боюсь. Я не знаю, откуда я взялся, только вот меня все боятся.
-Я не боюсь, - возразил Фёдор и понял, что действительно не боится. Но мальчишка не слушал – он торопился высказать всё – ему надо было хотя бы услышанным быть – а вдруг через минуту выгонят.
-Клавдию все жалеют. А меня никто. Да, я её убил. И тебя должен был. Только она тебя пожалела. А меня кто пожалеет? – Он не ждал ответа на риторический свой вопрос, но Фёдор ответил на него.
-Я, - сказал Фёдор. – И Клавдию не ты убил, а она сама всё решила. И не надо лишнего на себя брать. Тебе и так плохо.
Страх хотел, похоже, гордо отвергнуть жалость, но ему действительно было очень плохо.
-Да… Не я… Её, может, и не я. А до неё скольких?!
-Ты? – спросил тогда Фёдор. – Или тобой? Подумай хорошенько и не казни себя за то, что не в твоей власти.
-Я должен был у тебя остаться, - сказал мальчишка. – В тебе. Хорошо, что не остался. Ты вот остался. – И, после паузы: - Живой… Только вот я теперь куда? Что? Зачем?
-А никуда, - улыбнулся Фёдор. – Оставайся. Живи. Музыку пиши. Имя вот тебе придумаем человеческое. Ты кем по-людски хочешь быть? На-ко вот выпей ещё. Пей-пей. Так кем?
-Петром, - вздохнул, успокаиваясь, Страх.
-Пе-этька, - даже с какой-то нежностью рассмеялся Фёдор. – Давай, Петька, ещё по чуть-чуть.
Новоиспечённый Петька выпил ещё и наконец улыбнулся. Посмотрел на засветлевшее окно:
-Окно куда выходит?
-На запад выходит. А что?
-Смотри. Светает.
Ночь за окном заметно посерела.
-Айда на улицу, - встрепенулся Фёдор, - посмотрим что на востоке.
А на востоке, выпутываясь из нежных розовых, сиреневых, жёлтых облаков, уже вовсю светило Солнце.
Утро, подумал Фёдор. Не «было», не «будет», а – есть. Так бывает? Как странно… Как здорово!
Он улыбнулся, потянулся, расправляя плечи и набирая в грудь побольше воздуха с едва уловимым, но всё же существующим ароматом свежего, подтаявшего навоза.
Этот аромат нельзя спутать ни с чем. Ну вот просто невозможно. Это – запах весны.













ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Алиса Плезенс Лиддел в Стране Чудес
  Мне снятся странные сны.
  Я скину их на свой сайт.

Николай Елисеев

  Голова упала в небо,
  небо в голову дало,
  и пошло-
пошло-
пошло-
пошло…

Глеб Самойлов
      









«…Ветрами, морозами, хоть чем-нибудь, поверьте,
      покажи нам чудо, злую осень покажи.
      Жизнь всегда любуется великолепной смертью,
      смерть всегда отчаянно запоминает жизнь…»
Не обрывая песни, пошли титры, Родриго успел прочесть: «По одноимённой повести Ольги Дыменко», и ещё: «в роли Фёдора Юрий Шевчук» - и во всей гостинице погас свет – Родриго даже вальс не успел дослушать. Илья наощупь вынул кассету, и тут свет включился…
…Несколько минут Родриго что-то соображал про себя, потом спросил:
-Как по-твоему, чем герой книги отличается от живого человека?
-Ну… - пожал плечами Илья. – А по-твоему – чем?
-Мне казалось всегда, что реальный человек ощущает, осознаёт себя, а литературный герой – нет. Но здесь что-то не так. Фильм этот… Даже не знаю. Так как ты-то думаешь?
-Я думаю, что если литературный мир создан действительно талантливо, он начинает реально существовать. И герои в нём начинают себя осознавать. А Ольга… Она здорово написала, согласен?
-Да. Цепляет.
-Здорово, да. И мир Полнолуния теперь действительно существует. И Фёдор – он не просто литературный герой, и даже не Шевчук – он сам по себе Фёдор. Живой человек. Да? Или как?
-Да. Я вот всё думал, можно ли живому человеку, ну, реальному, ну, в смысле, из нашей реальности, попасть в другую такую, кем-то созданную, реальность. Или, может, не созданную, а просто угаданную. Вот, скажем, реальный Чарльз Лутвидж Доджсон рассказывает опять же реальной Алисе Плезенс Лиддел сказку про придуманную Алису. А может попасть в сказку не придуманная Алиса, а настоящая Алиса Плезенс Лиддел?
-Может, - сказал Илья.
-Как?
-Музыку пиши. Пишешь?
-Пишу.
-Я так и понял. Вот и пиши.
-И что же, психиатрию по боку?
-Ну зачем же. Это же просто кладезь вдохновения! Давай по маленькой, а?
-Давай. – Родриго снова выставил на стол спрятанную уже было бутылку коньяка.
Они выпили и подошли к окну. Из окон «Золотой долины» хорошо видно было празднично расцвеченную улицу Ильича, ёлку, горку. Наверное, встреча нового тысячелетия важнее, чем посвящённый локальным системам отсчёта научный конгресс. Хотя кому как.
-Ещё? – спросил Родриго. – За локальные системы?
-Давай, - кивнул Илья.
-Не грусти, - попросил Родриго.
-Да нет, о чём ты…
-А почему у вас с этой Ольгой фамилии одинаковые?
Илья, похоже, если не вопроса ждал, то, во всяком случае, о чём-то таком и думал – заговорил сразу и как-то гладко:
-Эта женщина беременна четвёртым уже моим племянником. Она была женой моего старшего брата, родила ему дочь. Он не вынес её гордыни. Она была женой моего среднего брата, у них близнецы, Игорь и Оля. Она ушла от него – не смогла жить в его мире, да и любила всё же Ивана – старшего. Иван вернулся к ней – не смог без неё, как когда-то не смог с ней. Но теперь всегда между ней и Иваном будет стоять Игорь. А между ней и Игорем – Иван. Мне проще. Мои с ней отношения теплее, надёжнее и где-то даже бескорыстнее. Между нами никто никогда не сможет вклиниться – она не была, она так и не стала моей, значит, и ревновать немыслимо. Эта женщина – смысл моей жизни. Но это не значит, что я не люблю жену. Ольга не стоит между нами. Это другое. Это какая-то неразрывная связь, которая вне всего. Вообще всего, понимаешь, Родриго, нет?
-Понимаю. Не грусти, Илья, не грусти.
-Да нет же, что ты… Всё здорово… Давай ещё по одной. За Ольгу.
Родриго налил, протянул Илье рюмку.
-Жаль с тобой расставаться. Увидимся ещё?
-А чего ж? Приезжай к нам во Владик. Это… Да что… сентиментальность какая-то. Ну чего я буду говорить… Приезжай, всё сам увидишь и поймёшь. Ты классный. Только… Вот с Ольгой я тебя не буду знакомить. Есть такое, чем жалко делиться даже с друзьями. Не обижайся…
-Нет.
-Ну и хорошо. Давай за Владик, да я пойду. Чего долго прощаться. Приезжай, правда. «Полную Луну» дарю. Ну всё. Будь! – И, помахав Родриго рукой, Илья пошёл в свой номер – через пару часов уже пора на автобус, а то ведь и на самолёт опоздать недолго. Прощай, Родриго…
Прощай, Илья… Хотя лучше бы – до свиданья.
Получится ли?
***
-Если любишь человека, его невозможно не хотеть, - сказал Клаус. – Но желание без любви – это похоть. А похоть отвратительна.
Стоя перед огромным зеркалом, Анна красила губы непотребно яркой, цвета венозной крови, помадой. Косметика не делала её красивее – ей не было нужды в этом, её красота и так была совершенна, косметика лишь помогала ей выглядеть если не проституткой, то во всяком случае похотливой самкой.
-Похоть отвратительна? – переспросила она и возразила: - Похоть великолепна. Иначе ты бы не любил меня. –  И, к неудовольствию Клауса, требовавшего в последнее время, чтобы она всё говорила по-русски, повторила: - L;sterheit ist gl;nzend.*
-Какая похоть?! – возмутился Клаус. - О чём ты?! Волосатые яйца пойдёшь рисовать? На стене туалета? Мужского? Женского? Бред. Тебе это надо?! Ты же любишь меня?!
-Я люблю тебя! – как-то даже пафосно сказала Анна. – Коля! Я обожаю тебя! Но я… Не то чтобы садистка, но… Я хочу бинтовать твои раны. И вытирать твои слёзы. А чтобы бинтовать раны и вытирать слёзы, надо, чтобы они были – эти раны и слёзы. И желательно ещё, чтобы я была их виновницей. Вот тогда…
Клаус почти не слышал последних слов Анны – они доносились теперь до него словно сквозь толстый слой ваты. Этой ватой была вязкая, физически ощутимая печаль. Боль и усталость каждого нерва, каждой мысли, каждого чувства. Это когда ничего в мире нет, кроме этой тоски. Когда жизнь уже кончилась. И не нуждается эта тоска ни в каких причинах. Просто вот  тоска  –  сама
 --------------------
*Похоть великолепна (нем.)
по себе. Сама жизнь и есть эта тоска.
Клаус знал, что всё это – лишь морок, который наводит Анна, но это было только абстрактное знание, а всё существо его стонало от непереносимой боли.
Нет, он не даст ей одержать верх! Она не увидит его слёз, вот ещё!.. Но и влажный блеск глаз – это уже из ряда вон, и Анна испугалась и мгновенно раскаялась – почти искренне. Почти… Ведь именно ради того, чтобы пережить эти секунды своего раскаяния, и затевала она игру.
-Ты никогда не будешь бинтовать мои раны. И никогда не будешь вытирать мои слёзы. Ты вообще никогда их не увидишь. Даже если они и будут – а их не будет. Так что бинтовать, вытирать… Очнись! Этого ты не будешь делать никогда. А вот музыку мою ты делать будешь. Включи-ка видик.
-Иди ко мне! – потянулась к нему Анна.
-Через десять минут, - строго сказал Клаус.
-Как ты можешь ждать?! – возмутилась Анна.
-Могу, - отрезал Клаус. – И знай, что я люблю музыку больше, чем тебя. Так что – могу. И ты можешь. Включи, я сказал, видик. И кассету чистую поставь.
Анна включила. В голове уже плыли видения, дублируясь на экране.
На берегу моря сидел молодой – совсем мальчишка – парень – напрочь отключённый от всего на свете, даже от громадной своей боли. У его ног лежала девушка, которую он любил (Анна сейчас могла бы очень ярко описать, как любил он её, но ведь сейчас – не слова, а видения…), и умирала. Где-то он, может быть, струсил, смалодушничал, где-то не сумел переступить через что-то в себе, не смог спасти её – и вот она умирала…
Анна вспомнила вдруг недавно услышанную здесь, в России, песню:
«…Слёзы кончились. Нам скучно.
      Мы устали ждать финала…».
Но – как вспомнила, так и забыла – это было всё же не совсем о происходящем. К тому же в голове уже звучал глухой и печальный, и прекрасный, как сама смерть, голос Клауса, и путался в сознании с русским немецкий текст… А он сам, её Коля, молча стоял у неё за спиной, положив руки ей на плечи.
«…Как-то с верой в Надежду
и с нею – с одной…
      А вокруг – никого… А вокруг был покой.
      Но и здесь я, увы, не сумел
от вас убежать,
      Страх-отец и Боль – моя мать…»
«…Warum so tief?
       Und warum so schrecklich verloren?..»*
«…Как глубоко… Хотел я легко победить…
       Но должен я вечно
за каждую встречу
с Тоскою
своею Любовью
платить…»
«…Warum so tief?
      Und warum gerade jetzt?..»**
Парень этот не сумел победить в себе боль и осторожность – и девушка умирала. И умерла – отлетел последний вздох. И тёплое её тело остывало под лучами тоже остывающего закатного солнца, каменело, превращалось в мрамор. И исчезли покрывающие это тело одежды. А вот у парня на голове – через тёмные волосы, через высокий лоб – осталась белоснежная бандана, которую повязала она ему, найдя в себе силы подняться за несколько минут до смерти.
Но теперь она лежала у его ног – не мёртвая даже, а мраморная. И печаль была высока и тяжела. И красива – больная, вечная, отрешённая печаль…
Мрамор терял матовость, делался прозрачным – превращался в соль.
Начинался прилив, и вода лизала соляное изваяние. Море – её невыплаканные слёзы, ведь море и слёзы вообще одно и то же…
-------------------
* Так глубоко…
   Напрасны все были потери.
   (Дословно: Почему так глубоко?
                И почему так ужасно потеряно?) (нем.)
** Зачем же так?
     Зачем умирать – сейчас?
     (Дословно: Почему так глубоко?
                И почему прямо сейчас?) (нем.)
Да, вода лизала соляное изваяние, и оно делалось всё прозрачнее и призрачнее, теряло материальность, плотность, существование…
Море подарило ему эту девушку, море же и забрало её назад, поняв, что он не сможет удержать этот подарок.
«…And why so deep?
      And why so horribly lost?»*
Океан забрал девушку, и мальчишка не увидел уже (и не утешился…), как русалкой в глубине, обо всём прежнем забыв, но помня о нём, промелькнула она – вечно живая и вечно мёртвая… Он остался сидеть на берегу, ничего не видя, не понимая, не замечая, и море лизало его босые ноги…
…-Всё? – спросил Клаус.
Экран погас.
-Всё, - приходя в себя, ответила Анна.
-Умница… - нежно и благодарно сказал Клаус, вынул кассету и осторожно убрал её в самое надёжное место. – Спасибо. А вот теперь иди ко мне… - Клаус (нет, Коля) нагнулся к ней и поцеловал её в волосы. – И ты всё поймёшь.
***
Распрощавшись с Ильёй, Родриго вышел из гостиницы и пошёл, что называется, куда глаза глядят. Глаза глядели в сторону Морского проспекта, но глядели недолго: его вдруг удивило, что до сих пор работает почтамт. Неужели ещё нет девяти?! Родриго взглянул на часы. Действительно, ещё только начало девятого. От нечего делать Родриго зашёл на почту – слишком уж тепло и по-домашнему горел там свет. Стоило уходить из гостиницы, с некоторой долей самоиронии подумал он – там тоже было тепло и вполне по-домашнему.
В киоске «Союзпечать» взгляд Родриго привлекла газета «МК в Новосибирске». На обложке бросался в глаза крупно набранный заголовок: «Интервью корреспондента «Московского комсомольца» Ирины Бобровой с Юрием Шевчуком: гениальный переводчик живёт в Бийске?!» Странными совпадениями показались Родриго два факта: во-первых, он только что посмотрел фильм с Шевчуком в главной роли, во-вторых, в Бийске жила мать Родриго.   Он   купил   газету,  сел    за  стол,   где  пишутся  обычно
--------------------
* Аналогично* стр.32, но англ.
всяческие телеграммы, нашёл интервью и тут же прочёл его от начала до конца.
«-Юрий Юлианович, надеюсь, Вы не откажетесь рассказать нашим читателям о вашем последнем проекте «Рок по-русски»?
-Мне бы, вообще-то говоря, не хотелось бы разговаривать лично с Вами…
-Чем вызвана такая немилость?
-Я понимаю, что журналистам такой атавизм, как совесть, просто не положен по штату. Но я всё же считаю, что есть вещи, недопустимые даже для журналиста. Да, вот так вот несовременно считаю. Не скажу, чтобы герой Вашей публикации был мне симпатичен, но здесь дело не в личных симпатиях или антипатиях, а в элементарном чувстве справедливости. То, что Вы написали про Вадима Самойлова, даже если это и правда, находится за гранью порядочности. Такие вещи, которые обнародовали Вы, нельзя говорить ни про кого. Если Вы владеете чьим-то секретом, это не повод позорить человека. Хотя не могу ещё раз не подчеркнуть своей антипатии к Вадиму.
-Но ведь интервью с Вами – не моя личная инициатива. Это редакционное задание.
-В очередной раз потрясти грязным бельём для вашей жёлтой газетёнки? Ладно, давайте поговорим. Но имейте в виду, до белья я Вам добраться не позволю.
-Хорошо, не будем о белье. Поговорим об акции «Рок по-русски». Где, когда и как возникла идея?
-Идея возникла в Новосибирске уже почти год назад. Мы были в Сибири на гастролях. И вот мы пили в «Золотой долине» - кто не знает, это лучшая, если, конечно, не единственная, гостиница новосибирского Академгородка, а у нас концерт был как раз в Академе, в Доме Учёных – с Мишей Зуевым и Женей Паниным из «Иван-Кайфа». Ну и где-то после семисот Миша говорит: в Бийске парень есть, ты, Юр, в жизни ничего подобного не слышал. И что же, интересуюсь, он музыкант? Да нет, говорит Миша, переводчик. Я даже удивился: мне-то что за дело до переводчиков?! Но тут Женя – он потрезвее был – где-то у себя по сумкам порылся – и переводы его нашёл. Ну я и глянул.
-И что за переводы?


-Ну, «Rammstein» там, Чарльз Монро, «Tr;nenvoll»*… Я, вообще-то, не поклонник… Но… Раньше ведь рок пелся только по-английски и по-немецки. И всё! Всё! А тут, вижу: мог бы зазвучать по-русски. Ну и загорелся идеей.
-По-английски и по-немецки? Но ведь большинство русских групп поёт по-русски?
-Не знаю, то ли я правда однажды по пьяни придумал термин «русский рок», то ли мне это просто приписывают. Но всё дело в том, что русский рок, даже самый замечательный, а такового немало, роком ни с какой стороны не является. Разве что кроме некоторых вещей «Арии», и то очень уж некоторых. Ну и еще, может быть, пара-тройка групп, но не более того. Ну не было русскоязычного рока! А тут, думаю, мог бы и появиться. Говорю Мише с Женей: я тут ещё три дня буду – достаньте этого переводчика хоть из-под земли. И ведь достали. И оказался этот Егор Шестаков… Школьным учителем… Литературы, а не языков даже. Но вещи творит действительно фантастические.
-И что же, раньше никто русских текстов не писал?
-Оставим в стороне Сашу Башлачёва и Янку. Их причисление к року весьма условно, да, там была высочайшего уровня поэзия, но это не рок-музыка, хотя Янка и пела с «Гражданской обороной». Но для настоящего рока… Такого уровня текстов действительно не было. Это вообще к очень странным и необъяснимым вещам отношение имеет.
-И что же было дальше?
-Я идеи в жизнь не воплощаю. Мне их достаточно высказать. Со мной же довольно много всякого народу работает, я во всё это не вникаю даже. Вот та же Дарья Ушакова – Наша Даша. Музыку ненавидит, зануда жуткая, но в делах – монстр. Просто гениальна. Ну, вот и возникла идея: показать эти переводы самим ребятам, чьи песни были.
-Но они же за границей?
-И это, что ли, проблема? Отнюдь. Труднее было объяснить им, насколько это классно, насколько вообще крышу рвёт… Представьте, перевести с немецкого на русский – литературно, а потом с русского на немецкий – дословно. Но и это не даёт совсем уж   желаемого   результат   –   чтобы  оценить  текст,  надо язык, на 
--------------------
* «Полная слёз» (нем.) – калька с «Lacrimosa» (лат.)
котором   он  написан, чувствовать.
-Но ведь всё же как-то пробились через языковый барьер?
-Да. Это Клаусу Волькоффу из «Tr;nenvoll» спасибо. Он вообще-то – Коля Волков, русский знает, хотя и не настолько хорошо, чтоб писать по-русски самому. Он поверил в идею, рискнул, спел у нас в Питере по-русски. Дальше другие подтянулись.
-И что Вы считаете удачами акции «Рок по-русски»? 
-Исполнение Чарльзом Монро моего «Террориста» и «Легиона» «Агаты Кристи».
-Так Вы говорите, теперь рок поют на трёх языках?
-На трёх.
-Этот список может быть со временем расширен?
-Иногда я позволяю себе помечтать о роке испаноязычном. Но тут и Егор не поможет…
-А франкоязычный?
-Франкоязычного рока нет и быть не может.
 -А как же «Мать твою за ногу – тур» группы «Ногу свело!»? Они-то ведь теперь поют по-французски.
-«Ногу свело!» - не рок, а русский рок, и к року отношения не имеет никакого.
-Хорошо, оставим мсье Покровского в покое. А что за странные истории с клипами?
-Не странные. Вполне закономерные. Хотя и мистические. Если человек выдыхает, а не вымучивает и не просчитывает музыку, если он предельно искренен, если он внутри себя видит, представляет, как бы это должно бы было выглядеть – это материализуется – на видеокассете, или, бывает, на дисках… Это и «Sonne»* «Rammstein» - вот Флейк, ну, клавишник их, представил – и оно – стало, и оба варианта «The Nobodies»** Чарльза Монро, и «Der erste Tag»*** «Tr;nenvoll». И… Оставлю в стороне личную неприязнь – «Джиги-Дзаги» и «Ein-zwei-drei вальс» «Агаты Кристи». Да и ещё есть.
-Вы ничего не сказали о себе. Не думаю, чтобы у Вас не было ничего.
--------------------
* «Солнце» (нем.)
** «Никто» (англ.)
*** «Первый день» (нем.)
-Есть. Вы читали «Полную Луну» Ольги Дыменко?
-Читала. И фильм видела. Ведь Фёдора же Вы играли?
-Я его не играл. И никто не играл. Я просто прочёл повесть, и стало так, как есть.
-Так «Луну» никто не снимал?!
-Никто не снимал. Или, если хотите, я снимал. В своём воображении.
-То-то никак титры увидеть ни удавалось. То свет в зале зажгут, то кассета закончится посреди кадра и слова в песне.
-А мне кажется, что пора бы и нашему интервью закончиться хотя бы даже посреди слова. Я сказал достаточно, может, больше, чем стоило…
-В грязное бельё, я думаю, я не лезла на сей раз.
-В грязное бельё я Вас просто не пустил и не пустил бы ни в каком другом случае…
-Ну что ж, всего Вам хорошего. Успехов в этом и других начинаниях!
-До свидания или, надеюсь, прощайте…»
…Ч-чёрт!.. Вот тебе и «Полная Луна»! Интересно, чёрт возьми! И – чем это всё обернётся? Каким испаноязычном роком?
Родриго спрятал газету во внутренний карман куртки, рядом с документами, посидел ещё немного – и поднялся. И опять пошёл – снова куда глаза глядят. И вроде бы и глядели они опять в сторону Морского проспекта, но, когда минут через пятнадцать, услышав громыхание музыки, Родриго очнулся от своих мыслей, он стоял возле знаменитой «пятёрки» - университетского общежития номер пять, о чём он узнал из таблички над входом, впрочем, он-то о её знаменитости, о том, что здесь живут студенты-физики, ничего не знал, но удаль их почувствовал: то, что происходило, не было пошлой дискотекой на пороге миллениума, а было – вполне традиционными «чёрными скачками». Но испанец не был знаком со студенческой терминологией. Но энергетику происходящего – действа, идущего, попирая деканатские запреты, в полной темноте и власти рока, ощутил – и шагнул на крыльцо, а потом и в холл.
В холле плавали, не перемешиваясь, слои табачного дыма, и всё казалось из-за этого призрачным и зыбким. Он не пошел в пристройку, где, собственно, и совершалось всё предновогоднее святотатство, а поднялся на несколько ступенек, налёг животом на невысокий барьер, перевесился через него. За этим барьером был небольшой огороженный кусок пространства, вместивший табуретку с электроплиткой и кипящей кастрюлей на ней, другую табуретку – со стаканом, водочной бутылкой, пачкой «Беломора», коробком спичек и пепельницей, неизвестно зачем попавший туда шкаф-развалюху, загородивший от непрошенных взглядов большую часть коридора – и кресло со старой, неопрятной, лохматой и беззубой – тёткой, вахтёршей, надо полагать. И была она, как понял Родриго, изрядно пьяна.
Он никогда не видел её раньше. Он не знал, зачем он стоит сейчас в странной позе – навалившись пузом на барьер. Но даже совсем почти не удивился, когда сказал почему-то, словно со стороны слыша свой голос:
-Здравствуйте, Клавдия Владимировна.
-Здравствуй, Родриго, - довольно улыбнулась Клавдия Владимировна. – А я тебя давно жду. И не удивляйся ничему. Мы друг друга не знаем, но угадали. Многое угадывается. И я скажу тебе главное, что ты должен знать. Испаноязычный рок появится. Ладно, пойди пока покури. - Клавдия Владимировна махнула рукой в сторону коридора.
Некурящий в общем-то Родриго послушно взял протянутую бабкой папиросу и пошёл по коридору. Но что-то не давало ему остановится – как лев по клетке кружил он от окна в конце коридора до задней стенки раздолбанного шкафа.
Родриго докурил бабкину смертоубийственную беломорину, моршанскую, видать, из старых запасов, и в заплёванном коридоре стало ещё одним окурком больше. Клавдия Владимировна выглянула из-за своего шкафа, поманила Родриго на свой пятачок, плеснула ему из своей бутылочки. Ой-ё-ёй! Не водка у неё там, а спирт! Ну и хорошо!
Бабка жестом факира распахнула дверцы своего перекошенного шкафчика…
Какие-то отрывочные сведения из теории функций комплексного переменного закружились у Родриго в голове. Что-то о многолистных функциях… Иначе как внятно объяснить, что в одной области пространства помещается на самом деле… две… а, может, больше, области пространства.
Хотя, собственно, зачем всё внятно объяснять?!
Да, если зайти за заднюю стенку шкафа, открывается общежитский коридор, но вот если у шкафа дверцы распахнуть, то оказывалось, что никакой задней стенки у него вообще нет, и минуя ее, несуществующую, можно тоже попасть в коридор, только уже не общежитский.
Родриго с сомнением посмотрел на бабку.
-Иди, - сказала та. – Чего ты, иди прогуляйся.
И он пошёл. А чего бы и не прогуляться? Сначала было темно и, похоже, пусто, потом на стенах красного кирпича стали появляться канделябры с зажжёнными свечами. А ещё позже по правую руку появилось нескончаемо длинное окно. За окном шла жизнь. Чужая жизнь. Родриго стал её невольным свидетелем. Но воспринималось это всё как-то странно. Он забыл, похоже, что он и эта чужая жизнь – по разные стороны оконного стекла. Он стал словно не свидетелем, а участником событий, хотя и затруднился бы сказать, где его место в этой чужой истории, а если такового нет, то с кем из участников он невольно себя мысленно отождествил. Хотя, собственно, чего уж такого странного-то?! Разве не так бывает, когда забываешь себя, читая хорошую книгу. Или когда талантливый фильм, да ту же «Полную Луну», смотришь?
…Родриго понял вдруг, что окно кончилось – и опять вокруг красный кирпич, и на нём дурачатся его многочисленные – от многих свеч – тени. Вот так вот шёл, шёл несколько минут – а мимо пронёсся год чужой жизни… а потом опять стало темно, и наконец Родриго выбрался в бабкин закуток той же дорогой, через тот же шкаф разбитый (О, геометрия пространств, будь ты неладна, уже север с югом поменяла местами, да?!), через который из этого закутка ушёл.
-Ну и что? – строго спросила Клавдия Владимировна. – Понял что-нибудь?
-Что-то понял, - ответил Родриго. – Вот  только не знаю, что именно.
Он думал про Вацлава и про Вадима с Алисой.
Чужая жизнь – она ведь ничуть не менее реальна и важна, чем своя… А люди интереснее и нужнее всяких просто так чудесных ради чудес сказочных наворотов…
***
Он увидел это чудо на Корабельной набережной, метрах, может быть, в тридцати-сорока перед собой. Девушку с волосами цвета истлевшей в пепельнице сигареты и глазами как шерсть у дымчатого кота, окружёнными утрированно длинными и густыми, такими, каких у людей и не бывает, чёрными ресницами. Да о чём вы, какие глаза, какие ресницы?! Такое расстояние. Но ведь она посмотрела на него, она позвала его взглядом… И он пошёл за ней, заспешил, прибавил шагу.
Но и она, видимо, прибавила – расстояние между ними не сокращалось, хотя она часто оглядывалась на него, не передумал ли идти за ней, звала за собой взглядом – эта похожая на русалку таинственная и печальная девушка.
Он пошёл ещё быстрее, почти побежал, потом действительно побежал – а она шла всё так же словно бы и неторопливо – а ближе не делалась, оставаясь всё такой же таинственной и загадочной. Такую девушку, подумал он, могут звать только Алисой.
Движение всё убыстрялось, он нёсся уже очертя голову – а она неторопливо ускользала от него, изредка бросая ему, как швартовы, не дающие отставать от неё взгляды, вела за собой по всё быстрее и беспорядочнее мелькающим улицам центра, Эгершельда, Чуркина, опять Эгершельда.
Горной козочкой она спустилась по обрыву с улицы Лейтенанта Шмидта к бухте Фёдорова – легко, грациозно, летуче, а он едва поспевал за ней уже на последнем исходе сил.
А она бросала на него всё те же быстрые взгляды и думала, что такого красивого парня и звать должны как-нибудь очень красиво – Игорем, например, или, может быть, даже Вадимом. Впрочем, он не только красивый, в нём есть что-то глубже и серьёзнее, что пока лишь угадывается. Вот только будет ли время разобраться во всём этом?!
Дыхание кончилось. Он стоял на верху обрыва, а она была уже внизу – и уходила к воде, словно собираясь вступить в неё – и раствориться.
-Алиса! – крикнул он. – Да остановись же!
И она остановилась. Повернулась к нему. Посмотрела на него. И улыбнулась. И он запрыгал к ней по камням обрыва, уже без дыхания, но питаемый надеждой – догнать, и… А что дальше?
Он спустился, дошёл до неё, задыхаясь, сел возле её ног. И она села на песок рядом с ним, взяла в ладони его лицо. Сказала:
-Вадим…
Её ладони были мраморно холодны. И всё её маленькое тело, небрежно прикрытое лёгкими, чересчур лёгкими для начала апреля, одеждами, казалось мраморным. Не похожим на мрамор, а словно действительно из мрамора сделанным. Её прикосновения становились всё более невесомыми, почти не ощутимыми. Совсем не ощутимыми.
Небо заволакивала грозовая туча, но там, где закат, оно было ещё чистым. А потом солнце село, и туча постепенно завладела всем, без остатка, небом.
В сгущающейся тьме Алису делалось видно хуже и хуже. Её ладони всё ещё ласкали трепетными касаниями его лицо, но так невесомо, что кожа уже не могла ощутить этого. Ему бы самому взять её в руки, но, забывая дышать, он не в силах был пошевелиться.
Наконец тьма стала кромёшной, и он теперь обрёл возможность шевельнуться.  И шевельнулся – его руки искали её – и не нашли. Её не было.
Не было – сейчас? Или вообще – не было?
Он не испугался, но стало очень грустно и пусто.
Вопрос о том, как вернуться домой, его не волновал – в родном городе он дома где угодно, не только у себя в квартире. Но Алисы – не было. И оставалось лишь упасть на песок, в раскатах грома и в струях ливня, в разбивающих и заново сшивающих в новом порядке пространства вспышках молний уснуть и ждать, что она вернётся. Может быть, хоть во сне…
***
Она появилась так же внезапно, как перед этим исчезла. Сзади за плечо взяла – ладошка тёплая, какой там мрамор?!
-Пошли, - сказала.
Он ничего не стал спрашивать, куда, зачем, пошли так пошли. В бухту Фёдорова, куда ж ещё – совершенно был почему-то уверен.
А потом было много моря, дождя, и она то терялась, словно растворяясь там, где солёная вода моря мешалась с пресной водой дождя, и снова появлялась.
И они говорили, говорили, говорили… Говорили и не могли наговориться. Они любили один и тот же город, одни и те же книги, одну и ту же музыку – чего же больше?! И здесь, в бухте, никто не появлялся, они были тут одни, настолько одни, что казалось: одни на всей Земле.
-Да? – спросил Вадим.
-Да, - подтвердила Алиса. – Когда я здесь, сюда никто чужой не придёт. Ты всегда почувствуешь, когда я буду здесь. Ты придёшь, пусть даже будет зима – а здесь, у нас, будет лето, и мы будем одни. Но лучше не приходи невовремя, без меня – всё будет слишком обыкновенно. И будут посторонние. Так что – разочаруешься. А теперь иди сюда.
-Что? – смутился он.
-Иди ко мне. Не бойся.
-Кто ты?! – спросил Вадим.
-Не надо об этом, - попросила Алиса.
-И всё же?
-Алиса, кто же ещё?!
-Я не об этом.
-Не знаю! Что ты меня пытаешь?! Я ничего не знаю и не помню. Я Алиса, потому что ты решил, что я Алиса. Я пришла к тебе, потому что ты тот, кого я искала, к кому я пришла. Ты – это ты. И всё. И я – это я. Я ничего не помню. Море. Музыка. Мы. И всё. Я не хочу вспоминать. И это даже не грустно.
Как же всё это было!.. Сказка…
Несколько дней эта сказка возобновлялась снова и снова. А потом Алиса исчезла. Неделю он прислушивался к себе и понимал: в бухте Фёдорова никого нет. Вернее, там много кто есть – нет только Алисы. А для него это и значило: никого.
А потом, как и не исчезала – почувствовал: зовёт.
Она сидела на песке и играла на гитаре. Подняла на Вадима серые, как грозовая туча, глаза. И он понял, что спокойной тихой радости больше не будет, что сегодня пришли печаль и смута. И что любить эти печаль и смуту чисто теоретически, признавать их великолепие – много проще, чем примерять это всё на себя. Но, может, это всё, то, что кажется печалью и смутой – на самом деле просто кажется? Мерещится?
-«…Тоска плывёт передо мной,
        её движенья легки
        И мне не нужно ничего –
        я без ума от тоски.
        Из пустоты, из ничего
        глядят пустые глаза.
        Издалека, издалека…». Нравится «Иван-Кайф»? Это они Егора Шестакова нашли, переводчика. 
-Знаю, что они, - сказал Вадим и взял у Алисы гитару. – Нравится ли?.. Неплохо, искренне. Цепляет вообще-то. Но всё же простовато как-то. Обыденно. Совсем уж из простого, без чудес, мира. Но всё равно нравится. Вот пожалуй это особенно:
«…Но постоянная боль
      в области сердца
      мешает мне думать.
      Лучшее средство –
      лекарство от сердца –
      уровень шума…» Что ты придумала? Или что случилось? Почему такая печаль сегодня?
-Просто… - недоумённо отозвалась Алиса. – Хочется…
-Зачем?!
-Разве ты не хочешь боли?
-Нет, - уверенно сказал Вадим.
-Но без боли ничего не бывает ярким. Ладно, ты ещё поймёшь всё-всё. Ты ещё слишком молодой.
-А ты? – спросил он.
-Не знаю, - похлопывая рукой по корпусу гитары, которую уже опять забрала у Вадима, сказала Алиса. – Может, вечная. – Она дотянулась ногой до воды. – Иди ко мне. Или в воду.
-Не знаю, - сказал он. – Я сегодня боюсь тебя.
-Зря, - огорчилась она. – Да, ты тот, кого я искала и нашла, потому что ты – это ты, но ты не такой, каким тебе нужно быть, чтобы удержать меня. И если хочешь всё-таки удержать, помни об этом. Учись не бояться боли. Иначе потеряешь. И не только меня, а многое в жизни. Иди ко мне. И ничего не бойся. Ничего! – Она опять ударила по струнам:
-«…Мне осталось жить ровно год,
        месяц и восемь дней.
        Когда в реке будет ледоход,
        меня найдут прямо в ней…» Ну же! Ну! Иди ко мне!
Он отбросил в сторону гитару, прижал к своему плечу её голову, и печаль всего её существа хлынула в него, и была эта печаль прекрасна, и он прижимал свою Алису к себе всё крепче и крепче – мальчишка, которому нет ещё пятнадцати – её – вечную. И печальная прекрасная музыка озвучила по всем пространствам их соединение, которое, казалось, разорвать никто уже не сможет.
А потом она отстранилась от него. Сказала отчуждённо и спокойно:
-А мне действительно осталось год, месяц и восемь дней. Будет конец мая, кончится учебный год, а я умру. Если не сумеешь удержать…
Он испуганно посмотрел на неё.
-Не смей бояться! – крикнула она. – Удержишь, если только не будешь бояться! – она опять потянулась за гитарой:
-«…Но что же… Что же с тобой происходит?
        Это на что-то похоже…
        Так продолжаться не может…
  Может…
  Может…
Может, мне взять твоё тело
и закачать в твои вены
красную кровь вместо белой,
белой…
белой…
Агония уже коснулась твоего лица,
белого, как кровь,
глупого, как смерть…». Нет, хватит. Я всё объяснила, что могла, дальше уже будут просто ничего не значащие и не дающие слова. Дальше ты должен сам. Всё. Мне пора. Поднимайся, пошли…
…А на следующий день она опять не пришла. И ещё на следующий. И ещё. На месяц исчезла, больше даже. Стояло начало лета, Вадим и его друг Вацлав экзамены сдавали, Вадим за девятый класс, Вацлав за одиннадцатый, и вроде бы некогда было Вадиму ждать и переживать, а всё же всё было не так…
Потом появилась. И не было в ней на сей раз печали, но теперь эта печаль поселилась уже в нём. И желание самому хоть на время стать таким, как она, побывать в её странном таинственном мире, даже ей самой непонятном. Где она бывает, когда её нет с ним?
Нигде?!
Их нежность была печальной, а печаль нежной. Но она ускользала – рыбкой, русалкой, дочерью Моря – из его объятий, из его рук…
А потом он каждый день, помня о её предупреждении, что не стоит ходить в бухту, когда её там нет: будет много чужих; и всё же нарушая его, это её предупреждение, появлялся там, где они были вместе, зная, что её там нет, в тщетной надежде всё же найти, высматривал её среди многих чужих людей.
А ещё потом он понял, что сегодня она там.
Что же, так всегда и будет?! Забыть про нормальную человеческую жизнь, даже Вацлава на экзаменах вступительных поддерживать – кое-как, перестать понимать, что и как происходит в реальности? С ума сойти, что ли?!
Он был с ней на этот раз чуть отчуждённым, и она не могла этого не почувствовать. Всё было как-то скомкано и смято, и он не знал, не понимал, хотя и очень старался, что же ему всё-таки придётся комкать: сказку или жизнь?
Обиделась ли она? Но после этого она не приходила очень долго. Он за это время вполне уже вернул себя к действительности.
Была уже зима, но когда они наконец встретились, в их бухте, как она и обещала, стояло лето. Но что-то ломалось… Или он вытащит её в обычную человеческую жизнь, или сам навсегда уйдёт в сказку, или… Или всё сломается – нельзя, невозможно вечно рваться между жизнью и сказкой.
Вечно – нельзя. Но пока – рвался.
Впрочем, любовь всегда сказка, наваждение, сумасшествие, полностью меняющее всю жизнь, лишающее её пошлых бытовых подробностей, и не  только, уводящее от семьи, друзей, интересов, событий…
Но ведь так нельзя.
Вот ведь! То каждый день приходит, и он всё бросает и очертя голову несётся к ней – а то оставляет ему месяцы пустоты.
Но как иначе он узнает и полюбит эту боль?!
Не полюбил.
Этот год с ней и  без неё совсем вымотал его, и как-то в конце мая он сказал ей:
-Ты словно играешь со мной. Зачем эта боль вместо того, чтобы попробовать найти выход. Я хочу, чтобы у нас с тобой была общая жизнь, иначе зачем всё. Зачем вот так – появляться, исчезать… Ты хоть знаешь, как больно мне делаешь?! Я так не хочу. Я так больше не могу.
-Ну вот ты и предал меня, - сказала Алиса.
***
Было больно так, что даже уже не больно. Вадим отрешённо сидел возле самой воды, а у его ног лежала Алиса. Алиса умирала.
Люди так не умирают. Ей не было больно, не было тяжело, даже грустно было лишь слегка – не хотелось расставаться, не хотелось выпускать из своей его руку. Она просто… А что просто? Люди не придумали слов для того, чего не понимают. Она просто переставала быть, отдалялась, уходила. И знала, что вот-вот уйдёт совсем. Вот только…
Вот только в висках у него, там, где недавно лежали её руки, билась боль, которой он, отупев в своём отчаянии, пока не замечал.
Она превозмогла свой уход. Она поднялась, и ветер взметнул лёгкие её одеяния. Из какой-то их складки она извлекла белоснежную косынку, сложила в узкую полоску. Обвязала вокруг его головы – по тёмным волосам, по высокому лбу. Сказала почти без слов:
-Хорошее средство от головной боли.
И опять легла к его ногам. Да, она умирала.
…И она умерла. Отлетел последний вздох, а Вадим всё сидел рядом с ней, не в силах ни шевельнуться, ни поверить в то, что уже произошло.
Её тело… Коченело? Нет, скорее, каменело, и не в переносном, а в самом прямом смысле. Превращалось в мрамор. В мраморную статую. И уже не было лёгких её одежд, и целомудренно-каменной была её нагота. 
В этой смерти не было ощущения смерти. Боль, печаль – но чистая и высокая. Красивая боль, красивая печаль.
Красивейший закат в красивейшем на этой планете месте – в бухте Фёдорова.
Здесь никогда не бывало приливов – но сейчас он начинался. Волны лизали мраморное тело, перехлёстывали через него, заливали босые ноги Вадима…
Мрамор терял матовую белизну, становился прозрачнее и прозрачнее – если бы Вадим мог о чём-то думать сейчас, он бы понял, что это уже не мрамор, а соль.
Соляная статуя на берегу моря. Её захлёстывают волны, вода подбирается всё ближе, заливает, не уходит… Соль – часть моря. И море возьмёт свою часть снова в себя, сделает частью целого…
И соляное тело делалось всё нереальнее и призрачнее, всё прозрачнее, растворялось, исчезало, пока не исчезла совсем.
А Вадим, сам совсем окаменевший, всё так же сидел на берегу и отрешённо смотрел на закат…
***
Изначально этот день не предвещал никаких огорчений, разве что кроме пьянки. Ну да и это разве огорчение?.. Да ещё кроме экзамена по истории. Но и здесь всё должно было быть хорошо, не КПСС ведь история, а России.
Вчера его одногруппница Влада, которую Вацлав считал своей девушкой, не удосужившись, впрочем, спросить её, что она по этому поводу думает, предложила:
-Дед мой в Москву уехал. Да ещё экзамен завтра, надо бы расслабиться… Скинемся, посидим?
-А мать? – спросил Вацлав.
-А мать нормально, - пожала плечами Влада. – Как всегда.
-А кого зовёшь? – спросил он.
-А надо кого-то? – удивилась Влада. Вацлав хотел сказать, что и не надо бы никого, но она заторопилась, ухватилась за его оговорку, согласилась с ней: - Я, пожалуй, Киру позову. А ты давай Вадика.
Ну вот, значит, опять будет тривиальная пьянка, а в их отношениях ничего не прояснится… Опять все разбредутся по огромной квартире, где в пору на велосипеде ездить, и каждый будет опять сам по себе.
Плевать Вацлаву на огромную квартиру завкрайоно – деда Влады – ему она сама нравится. Она любит всё то, что любит он, она так много знает и обо всём имеет своё мнение и ни на кого не оглядывается, с ней так интересно, она так добра к нему. Вот только непонятно, как она добра: особенно или так же, как ко всем другим? Но пусть это выяснится не теперь, потом, после как-нибудь.
Огорчения начались с утра. С того самого экзамена по истории.
Он как всегда зашёл в первой партии, по привычке взял крайний слева билет, заглянул в него и понял, что больше тройки не получит – Двадцатый съезд изучала не одна только история КПСС, но и России тоже, и по этому поводу с лектором, а он и семинары в их группе вёл, и экзамен сейчас принимал, у них уже были серьёзные разногласия.
Не удалось договориться и до тройки – преподаватель сказал:
-Приходите двадцатого… - и ехидно посоветовал: - И постарайтесь этот билет больше не вытягивать.
-Тогда не кладите его с левого края, - зная, что шутить не стоит и лучше вообще не нарываться, тем не менее всё же сказал Вацлав – не смог отказать себе в удовольствии оставить последнее слово за собой.
Он забрал пустую зачётку и вышел в коридор.
-Не сдал, - поняла по его виду Влада. – Да не бери в голову, подумаешь, история. Сдашь. В четыре, не забыл?
-В четыре, – кивнул Вацлав.
…Он долго думал на самом деле, идти или не ходить – элементарно не хотелось. Ну вот не было настроения!.. Но всё же пошёл зачем-то. Ну ведь обещал же…
-А вот и наш двоечник, - весело, но век бы такого веселья не видеть, приветствовала его Влада.
-Двоечник? – удивился Вадим. (Он пришёл, похоже, давно, ну молодец, Вацлав, значит, его пригласил, а тот даже не зашёл за ним, сам скорее сюда…) – Историю завалил? Во папка тебе штаны снимет… С вытекающими последствиями. И за двойку, и за пьянку.
-А тебе и одной пьянки хватит… - огрызнулся Вацлав, и Вадим споткнулся о его взгляд.
-Вацек!.. Да ты что?! – испугался он. – Обиделся, что ли?! Да я же пошутил… Вацек, твою мать…
-Ладно, - кривовато улыбнулся Вацлав. – Проехали.
И тут пришла Кира.
Да… Три бутылки водки и здоровенная канистра пива на четверых… С учётом того, что Вадим напиваться наверняка не собирается…
Кира эта была не сказать чтоб хороша собой, но она была – стерва. И знала это. И гордилась этим. И окружающими вертела как хотела. Владой, похоже, тоже.
Но сперва всё было достаточно культурно: даже борщ в холодильнике хозяйка дома нашла, гитару Вадиму вручила (хотела Вацлаву по дружбе, но он отказался наотрез), песни, худо-бедно, попели. Но водки действительно было слишком много. Чересчур. Девчонки быстро пьянели, много ли им, девчонкам, надо. А почему бы и не напиться, решил и Вацлав. Он пил и, кажется, пьянел, но как-то странно: уходили силы из тела, но не ясность из мысли. Он всё видел и оценивал вполне трезво.
А оценить было что. И вывод сделать, что Влада – не его девушка, да и вряд ли когда ею была.
Влада что-то объясняла подруге, для убедительности сжав её руку. Потом объяснять перестала, но руку не отпустила – стала гладить её. Потом погладила Киру по щеке, сказала нежно:
-Кирюша… Мой же ты Кирюша…
Вацлав в прострации обвёл глазами комнату. Вадим с гитарой сидел где-то в дальнем углу, и на него уже не обращали внимания. Неизвестно зачем включённый магнитофон играл ненавистный «Сплин»:
…«Автоответчик пишет послания,
      CD поставлен на паузу.
      Дельфин будет жить ещё долго,
      а Серёга Шнуров должен умереть»…
Девчонки уже в открытую (похоже, и забыли уже, что кроме них здесь кто-то есть) целовались.
Вацлав налил большой тонкий стакан пива и ушёл на кухню. Повернул стул спинкой к столу, сел. Никто никому не нужен. Скоро и Вадим убредёт в какую-нибудь из многочисленных дальних комнат или вообще домой. Как всё глупо! Какой идиотизм! Как всё бессмысленно! Ну, напились… А радость-то где?! Где радость?! Никто не нужен никому…
Он со всей силы сжал стакан в руке.
На джинсы и на пол потекли пиво и кровь. Было больно, но этой боли – хотелось.
А вот пластануть сейчас по вене осколком… Что изменится? Ну есть он… Ну не будет… И что?
Почему-то вдруг очень захотелось плакать. Так захотелось, что слезинка таки прочертила на щеке влажную дорожку. Feucht*, подумал он. Пока fuecht не превратился в na;**, можно жить.
А стоит ли?
Да что случилось-то?! Та, которую считал своей девушкой (даже не известно, любил ли) на глазах у  него  изменяет  ему  –   да
--------------------
* влажно (нем.)
** мокро (нем.)
ещё и с девушкой?! Ну и что?! Подумаешь…
И всё же было нестерпимо, или почти нестерпимо, тошно. Весь мир был неизбывно мерзок. И жить было можно – но не хотелось.
Осколком по вене?
Вошёл в кухню Вадим. Меньше всего Вацлаву в этот момент хотелось видеть его – такого красивого, доброжелательного, совсем, можно сказать, трезвого. Он понимал, что если Вадим в чём и виноват, так только в том, что всегда железобетонно владеет собой, тогда как сам он растёкся, и что на самом деле это его, Вацлава, вина, а не Вадима – но злился всё же на Вадима.
-Вацек! Господи! С ума сошёл! – с ужасом взирая на лужу крови и пива на полу и на то, что из порезов кровь всё ещё течёт, сказал Вадим. Но он быстро сообразил, что к чему, и, поливая руку друга перекисью водорода, бережно бинтуя её, шептал что-то успокаивающее, доброе и почти ласковое.
Он сидел на корточках рядом со стулом, где каменно молчал Вацлав – высокий, стройный, красивый, загорелый уже, белоснежная косынка на тёмных волосах, шорты «по самое никуда» - такой яркий и победительный – и сам не видел своей яркости и победительности – простой, верный, настоящий – и Вацлав не знал уже, хочет ли он, чтобы Вадим ушёл, или пусть продолжает наговаривать что-то вроде бы бессмысленное, но очень важное, целебное, пусть продолжает держать мёртвой хваткой запястье забинтованной руки.
-Я сейчас… - шепнул Вадим. И исчез. Но скоро вернулся – с зажжённой, хотя сам не курил, сигаретой – у девчонок, надо понимать, прихватил. Вложил другу в целую руку.
-На… Пошли отсюда, а? Чего здесь ловить? Сам понимаешь: всё кончилось, ничего больше не надо, а может и не было ничего. Пойдём? Ко мне или к тебе. Пошли?
-Не хочу, - ровным голосом сказал Вацлав. – Сперва подкусываешь, потом самый верный.
-Господи, ну чего ты вечно из-за ерунды в бутылку лезешь… Ты что, всерьёз думаешь, что я хотел тебя обидеть?
-Не хотел, но обидел, - печально сказал Вацлав, сам, похоже, веря в это.
-Объясни, что за смысл обижаться, - попросил Вадим. – Себе хуже делаешь. Просто дурь какая-то девчоночья: ссориться-мириться. Давай не будем, а? Ну прости, если обидел. Я правда не хотел.
-Да ладно, нормально, - похоронно сказал Вацлав.
-Тогда пошли? – спросил Вадим.
-Нет. Исчезни, а? Ну дай побыть одному. Не хочу никого видеть. И тебя тоже. Всё хорошо, но не хочу. Иди, пожалуйста…
-Ладно, я в соседней комнате, если понадоблюсь, - сказал Вадим, тихонько прикрывая дверь.
…Feucht? Na;?
Да нет, всё нормально… Всё хорошо.
Что ж больно-то так?
Вспомнились вдруг две строчки:
…«Под ногами разбитые стёкла –
      чья-то молодость вышла в эфир…»
Может всё-таки правда – тоже в эфир? Что здесь делать-то?!
Нет… Всё нормально… Всё хорошо. Так хорошо, что аж тошно и противно…
…Он хотел уже подняться, позвать Вадима и идти домой, когда услышал шаги в прихожей. А потом на кухню вошла Валентина Григорьевна – мать Влады. И увидела «замечательную» картину: пьяный, в бинтах, одинокий, разве что не в слезах – друг дочери – в залитых кровью и пивом джинсах – и лужа всё тех же крови и пива на полу…
-Вацек… Господи… - Она присела, как недавно Вадим (даже с теми же словами…) на корточки рядом с ним, едва подавив желание опуститься на колени. – Вацек… Как же так… Твоего тепла хватает всем, а тебя согреть некому. Сам ты мёрзнешь. – Она вяла его за руку, ту, что в бинтах, бережно прижала её к губам. И заплакала. – Что же делать?! Что делать?! Никто не сможет дать тебе того, что тебе нужно. Никто просто не поймёт, чего тебе не хватает в жизни. Никто не даст тебе того, что могла бы дать только я. Но… Господи, Вацек, милый мой мальчик, маленький, глупый. Но… Твои восемнадцать – и мои тридцать семь… Тебе не нужно, чтобы я тебе это дала. Не нужно?
-Нет, - заморожено сказал Вацлав.
-Я обидела тебя? – спросила она.
-Нет, - снова сказал он.
-Что же делать?! – отчаянными глазами смотрела на него Валентина Григорьевна.
-Жить, - вздохнул он. – Хотя трудно. Я понимаю. Но в чём я виноват и чем могу помочь?
-Ни в чём и ничем. Мне ничего не надо. Вот если б я могла помочь тебе… Но… Ладно… Не бери в голову. Всё-всё. Иди, хорошо? Ой, да как же ты в таких штанах-то пойдёшь?
-Пойду как-нибудь, ерунда. Господи, дайте хоть сигарету, а? Не переживайте так, ну пожалуйста. Что-то как-то будет, будем жить.
Она прикурила две сигареты – себе и ему – и встала сбоку от него. Прижала к себе его мятежную лохматую голову, гладила, роняя в них слёзы, его спутанные волосы. И он не знал, как сказать ей, что, наверное, сегодняшняя их встреча – последняя: он больше не будет общаться с её дочерью, не придёт больше в этот дом, потому что эта её дочь…
Потому что эта её дочь предала его.
***
-Знаешь, зачем пишется музыка? – спросил Клаус.
-Зачем?! – удивилась Анна. – Просто пишется. Приходит и пишется.
-Ну а зачем приходит?
-Просто… - пожала плечами Анна.
-Не просто. Музыка – это чьи-то невыплаканные слёзы. Мы отрабатываем чужую боль, выносим её за скобки.
-Вот ты и сам говоришь по-немецки, - вздохнула Анна.
-Правильно. Потому что русских слов мне сейчас не хватит. Человеку надо, чтобы его поняли, чтобы кто-то сформулировал то, что он чувствует, но не может объяснить; чтобы его угадали. Вместо того чтобы самому плакать и глотать наркотики, он слушает нас и понимает, что мы уже взяли на себя его боль. Отсюда и наше название – «Полные слёз».
-Я хочу вытирать твои слёзы.
-Вытирай. Но не в прямом смысле. Мои слёзы – музыка. И я не хочу, чтобы мне кто-то говорил спасибо, что я так живу. Потому что я этим живу и жить по-другому не хочу.
-Я тоже.
-Я знаю. И какой бы распутной ты не стремилась казаться, ты настоящая, и я люблю тебя.
-Коля, я люблю тебя.
-Я знаю. Я люблю тебя. Но музыку я люблю больше.
-Я знаю, - шептала Анна, целуя его глаза. – Я распутная, потому что ты любишь меня – распутную. Я твоя вожделенная фрау Люстерхайт*.
-Погоди. Я не об этом сейчас. Тот мальчишка у тебя в клипе… Он ведь гордый, он умеет не плакать. А скорее – не умеет плакать. Ты отплакала за него. Теперь он надеется.
-Ты думаешь, он на самом деле существует?
-Уверен. Как его зовут?
-Не знаю.
-Знаешь, - уверенно сказал Клаус. – Как?
-Игорь? – задумалась, прислушиваясь к чему-то в себе, Анна. – Нет, кажется, Вадим. Да, Вадим. Точно, Вадим.
-Вот мы и живём ради таких, как этот Вадим. И это не подвиг. Мы сами так хотим.
-А что же для нас самих?
-Мы сами – друг для друга, - серьёзно сказал Клаус, привлекая Анну к себе. – Послушай, где мы сейчас находимся?
-Не знаю, - удивилась Анна. – Нигде, наверное… В Вечности. Помнишь, как у тебя там:
«…Zwischen deinen Schenkeln,
      zwischen deinen feuchten Lippen…»** - напела она.
-Да, - согласился Клаус и тоже напел: - …Eine Nacht in Ewigheit…*** Эта ночь, что в Вечности…
Она огляделась, но увидела только черноту вокруг, в которой лишь смутно светилась седая прядь в длинном, до пояса, ирокезе Клауса. Она провела рукой по внутренней поверхности его бедра, обтянутого тугими джинсами. Она обожала эту любовную игру, когда всё словно в первый раз, боязливо и осторожно, когда она соблазняет его и не знает, пойдёт ли он навстречу – или не примет, когда продвигаешься в его сторону мелкими шажками, после каждого останавливаясь и ожидая отклика – слабого, может быть, шага навстречу. И он знал, что она хочет, чтобы он был пассивным, позволял ей любить себя, ведь любить – всегда острее, чем быть любимым, чтобы после он сорвался, сдался, отдался ей, а потом      --------------------
* госпожа Похоть (нем.)
** Между твоих бёдер,
     между твоих влажных губ… (нем.)
*** Ночь в Вечности… (нем.)
жадно накинулся на неё, и разлетелись бы по пространствам её шипастые одеяния.
-«…Бей меня, бей, если хочешь любви…» - шептала Анна запавшую в душу где-то в России строчку. И руки её были то бесконечно нежными, то безобразно бесстыжими, стремясь туда, где сквозь одежду острее ощущалось напряжение рвущейся к ней плоти – и вновь убегали, словно испугавшись, и пальцы невесомо касались губ, ловящих и целующих эти самые наглые пальцы с сабельно острыми наманикюренными ноготками.
А потом, наигравшись, сорвать друг с друга всё до последней ниточки и соединиться в чёрной мёртвой Вечности, где гремит их музыка:
-Не один…
 Я должен быть всегда тобой любим.
-Не одна…
 Всегда с тобой я быть должна.
-Ты моя!
 Всегда моя любимая.
-Мой родной!
 Ты должен быть всегда со мной.
-Анечка!
-Коля…
***
Конечно, Вадим сейчас и в голове не держал оставить друга одного – в таком состоянии, но сначала он думал: отведет его домой и побудет с ним там. Но, ведя Вацлава вверх от пристани (в обход, ясное дело, какие сейчас мостки…), Вадим уже перестал почти понимать, что делает: ведёт друга или несёт его на себе. И решил, что до Черёмуховой им таким порядком не добраться. Поднимутся к Вадиму на Калинина – и слава богу, если поднимутся.
Поднялись. С трудом, правда: похоже, несмотря на все расстройства, Вацлав уже просто спал на ходу. Вот и пусть спит.
Весь вечер Вадим пытался дозвониться другу домой, но не было даже гудков: телефон, надо полагать, в очередной раз сломался. Можно было бы сбегать, конечно, предупредить, а если дома никого нет – так хоть записку оставить, но родителей Вадима дома не было, а оставить Вацека одного даже ненадолго он не решился.
Конечно, придя домой, родители Вадима к присутствию пьяного Вацлава отнеслись без восторга. С пониманием, и то хорошо.
Потом они опять куда-то засобирались – Вадим так и не успел домой к Вацлаву сбегать. Уходя, Игорь Валентинович кинул сыну пачку сигарет:
-Проснётся – дашь, а то на стенку полезет…
Проснулся Вацлав только утром – перекантовались кое-как ночью вдвоём на узеньком диванчике, неудобно, конечно, и спал беспокойно, что-то непонятно доказывал кому-то, не раз будив вернувшихся к ночи родителей Вадима. Утром они ушли на работу – Вацлав всё спал.
Проснувшись, он выглядел, конечно, весьма бледно, но, похоже, так, как вчера, уже не тосковал.
-Как голова? – спросил Вадим.
-Нормально, - поморщился Вацлав. – На плечах держится, и ладно…
-На сигарету, отец оставил…
-О, вот оно счастье! – Вацлав вцепился в сигарету, как в спасение, вышел на балкон.
Раздался звонок. Вадим пошёл открывать.
Это был отец Вацлава – очень, конечно, встревоженный.
-Не знаешь, где мой? – спросил он.
-Здесь, - ответил Вадим.
-Да? – успокоился отец. – И почему, спрашивается?
-Потому, - уязвлено сказал Вадим, - что до дому его довести силы у меня не хватило.
Отец Вацлава вдруг понял, что на Вадима-то он сердится совершенно напрасно. Сказал:
-Пошли.
Они вышли на балкон.
И понеслось.
-Ах ты… Ничтожество!.. – Он говорил всё то, что вообще говорят отцы сыновьям в подобных ситуациях. – Девчонки из группы заходят, экзамен, говорят, не сдал. Напился, значит, поросёнок?!
-Ян Арвидович, - попытался успокоить его Вадим. – Ну может же быть у человека депрессия?! Ну чего уж сына-то собственного совсем добивать?! Его и так обидели.
-А ты молчи, - оборвал его отец Вацлава. – Где ты видишь человека?! Депрессия, понимаете ли, у него… Как девчонка, размазня, а не мужик. Ничего путём сделать не может, только родителей свести с ума и способен, шляется где попало, алкоголик малолетний!.. Сколько можно курить?! Брось сигарету, астматик хренов!
-Ян Арвидович… - попробовал остановить его Вадим.
-Да что ты его защищаешь?! – обратил теперь Ян Арвидович свой гнев на Вадима. – Это же ничтожество! Тряпка! Будущий педагог, нечего сказать! Такого только к детям допускать, он научит, пожалуй! – И вдруг устало сел на стоявший здесь же, на балконе, стул, сказал Вадиму: - За него ведь переживаю. Что из него будет?! Такой впечатлительный. Ну да, чуткий, добрый. Но такой обидчивый. Ну, обидели… Другой бы плюнул, а мой… Из-за всего переживать будет. - Ян Арвидович помолчал, потом обратился к сыну уже миролюбиво: - Ладно, Вацек, не бери ты всё подряд в голову. Приходи в себя и давай домой, у тебя же в пять консультация по немецкому, забыл, что ли?! И сигарету всё-таки выкинь, хватит уже. Ладно, Вадим, дверь иди закрой…
Вадим закрыл за Яном Арвидовичем дверь и вернулся к Вацлаву на балкон. И испугался:
-Вацек, да ты что?! Успокойся!! Ну вот ещё! Ну что ты любую ерунду в ранг мировой скорби возводишь, действительно… Он же за тебя переживает! По-своему, да. Но ведь о тебе же думает, тебе же добра хочет… Ну, ты успокаивайся давай, ну всё, всё, хватит, ну же!
-А я не просил за меня переживать! – окрысился Вацлав. – Отстаньте вы все от меня! И ты в первую очередь! – он прогонял Вадима – и боялся, что тот действительно уйдёт, хотя и знал железобетонно, что уж кто-кто, а Вадим не уйдёт никуда и никогда, пока они оба живы, во всяком случае…
***
После консультации подошла Влада:
-Ну и чего ты обиделся?
Вацлав пожал плечами: он уже не обижался, но только вот понял совершенно отчётливо: Влада ему неприятна. И говорить с ней не хотелось – вот он и молчал.
-Ну вот что я такого сделала?! – оправдывалась девушка. – Да, ты мне очень нравишься… Как человек. Я хочу с тобой общаться, где-то даже защищать тебя… Но в постели… Извини, ну зачем мне эта вселенская твоя скорбь? И за прямоту извини, мне с тобой не понравилось. В постели должно быть весело. Мне, во всяком случае. Ну как я могу тебя хотеть?! Так, иногда, можно и с тобой – ты ласковый, это иногда тоже надо… Но с Кирюхой весело, и зачем мне от этого отказываться… Только вот мне иногда кажется, что я люблю тебя. Ты меня любишь?
-Нет, - сказал Вацлав. – Раньше думал, что люблю, а теперь точно знаю, что нет. И не хочу.
-Почему?! – удивилась, почти изумилась, Влада.
-Я элементарно не могу спать с женщиной, зная, что она спала с другой женщиной. Извини за цинизм, просто не встанет.
-Какая ваниль… - поморщилась Влада. – И вот это я терплю!.. Ради чего, неизвестно.
-А кто тебя просит… - лениво сказал Вацлав. – Не терпи…
-Но ведь общие наши интересы не делись никуда? – заискивающе спросила бывшая подруга. – А? Общаться-то просто как товарищи мы можем?
-Можем, - кивнул Вацлав. – Хорошо, можем…
-Мир? – она протянула ладошку. Вацлав на секунду задумался и пожал её. – А потом потихоньку всё станет, как раньше… - Она попыталась посмотреть ему в глаза, но он отвёл взгляд:
-Нет. Как раньше ничего не станет. Уже теперь никогда. И вообще… Я устал от этого разговора. У меня голова болит. У тебя не болит? Ты ведь тоже хороша была…
-Не болит, - мотнула головой Влада. – А насчёт того, что не станет… Ладно, там увидим. Ну ты хоть заходи к нам, как раньше, не пропадай. Ты матери очень нравишься, она без тебя стала бы очень скучать. Будешь заходить?
-Хорошо, буду… - мечтая побыстрее свернуть разговор, уйти наконец к Вадиму и поспать часок-другой, сказал Вацлав. И вдруг понял, что ему очень хочется увидеть опять – а вот прямо сейчас! –  Валентину Григорьевну, ощутить её руки у себя на голове – в волосах, на щеках…
А Влада – она ведь могла и над матерью посмеяться:
-«Я посмотрел на часы, было десять сорок семь.
    Тебе уже восемнадцать, мне всего тридцать семь». Так она,  похоже, думает, а? Слушай, как по-твоему, я – извращенка, а она – нет? Или, может, ты сам её хочешь?!
И неожиданно для самого себя Вацлав вдруг понял, что действительно – хочет, что это было бы здорово, плевать на её возраст, она стройна и красива, покрасивее дочери, между прочим, будет… И она, в отличие от дочери, не будет злиться и подкусывать его, а будет нежна. Да, он точно понял в этот миг, что хочет мать Влады – как женщину. И не только понял, но и сказал это вслух:
-А хоть бы и хотел!..
Влада покрутила пальцем у виска. Но он не стал придавать этому значения. Он просто ушёл, оставив её стоять в полной растерянности…
***
Он прекрасно держал себя в руках – никто бы никогда по его поведению не догадался бы о его состоянии. Но только не Вацлав. Ибо с состоянием своим сделать Вадим ничего не мог.
Если человек держит себя в высшей степени достойно, то воспитывать его, конечно, не нужно. Поддержать… Но поддержка – это ведь не значит сесть рядом и заплакать. Может быть, найти доказательства, что надеяться есть на что… И что с того, что Вадим сам постоянно Вацлава поддерживает? Поддержка вполне может быть взаимной. Это же не разделение на сильных и слабых, не стыдно, не обидно…
Вацлав откопал где-то в архиве отца рецепт какого-то немецкого суперблюда, ещё прапрадед, говорят, записал, и позвал Вадима готовить. Он вообще это дело любил, что и отражалось некоторым не лучшим образом на его сложении. Вадим сначала отнекивался, и лень и фигуру жалко, но Вацлаву на сей раз очень захотелось побыть поваром – кругленьким таким и добрым-добрым. Но сперва он, конечно, пошёл покурить. И, отправив вниз с балкона очередной окурок, Вацлав вдруг сказал:
-Послушай, Вадик, пойми ты, она ведь не совсем человек.
-А кто? – спросил Вадим.
-Тебе лучше знать, - прикуривая новую сигарету, сказал Вацлав. – Может быть, русалка. Она никогда не была совсем живой, поэтому и умереть насовсем тоже не может, если даже и умерла у твоих ног. Извини за грубость, но трупы гниют. А не в море растворяются. Тебе есть на что надеяться. Ты поймёшь, как её вернуть – и она вернётся. – Вацлав прикончил сигарету в несколько глубоких нервных затяжек и, бросив и этот окурок с балкона, продолжил свою тираду уже более прозаически: - Пошли, картошки ещё надо начистить, а ты ленишься. Мои того гляди вернутся, я им чудо обещал кулинарное, а, похоже, голодом уморю с таким ленивым помощником, как ты…
-Ты сам только куришь и говоришь, - засмеялся Вадим. – Пошли. Сыпь картошку. Рыбу достал? Духовка греется? Нож этот брать?
-Достал. Греется. Этот, - сказал Вацлав. – Вот и ладненько. Улыбнись.
Вадим изобразил улыбку.
-Не так, - строго сказал Вацлав.
-Ой, да не придумывай, - отмахнулся Вадим. – Уж кто-кто, а я всегда в порядке.
-Правильно. Ты всегда держишь себя в руках, - сказал Вацлав, сдирая с рыбы шкуру. – За что я тебя и уважаю. Но… Тебе правда есть на что надеяться.
-Я надеюсь, - ответил Вадим.
-Только не надо превращать это в занятие. Это просто должно быть состоянием души – постоянным, но не слишком заметным даже для тебя, необременительным, во всяком случае. Надо просто жить. Да, грустить, но и радоваться не разучиться.
-Ну я с тебя не могу! Что ты так со мной возишься?! – заворчал Вадим. – Я в порядке, а ты словно доказываешь мне обратное. Говорю же, всё со мной хорошо. Растекаться в лужицу протоплазмы – это не про меня, не бойся, в амёбообразное состояние я не впаду.
-Ты действительно молодец, - серьёзно сказал Вацлав. – И мне ты очень помогаешь. Я бы иначе, наверное, весь бы испсиховался, хотя и сам не понимаю, чего я бешусь. Но просто попытайся действительно быть, а не выглядеть. А то ведь в потенциальную яму ты всё же угодил…
-Хорошо, я постараюсь, - ответил Вадим. – Спасибо тебе. Так… Картошку я почистил, что дальше делать?
-Резать, - ответил Вацлав. – И морковку чистить. Ты же смотри, в тебя, как в знаменитого Роже Вадима, все местные звездюльки и звездюлинки влюблены… Ну и покрасовался бы…
-А оно мне надо? – вздохнул Вадим. – Я слишком люблю себя, чтобы позволить девчонкам растащить себя на кусочки…
-Ты спал с ней? – вдруг серьёзно спросил Вацлав.
-Мне до сих пор каждую ночь снится, что я с ней. Я знаю, сны – это тоже реальность. Хотя и другая…
-Вот видишь, почти ласково сказал Вацлав. – Она есть. И она тебя любит… Ладно, давай всё складывай, а то чем я родителей кормить буду?!
***
Она была вся какая-то серая, словно пеплом присыпанная. Или, может, пылью. Словно старушка – ни кровинки в лице, ни искры сознания, ни тем более улыбки в потухших глазах. И двигалась тоже, словно старушка, устало, неверно, как будто нет сил нести себя. Или словно пьяная.
Нет, она не была пьяна. Она устало опёрлась локтями о барьер, за которым восседала Клавдия Владимировна, и посмотрела на бабку измученными больными глазами.
-Потерялась… - сказала вахтёрша.
Девочка молча кивнула.
-Дочь Мордера… - вздохнула Клавдия Владимировна. – Ничего не помнишь?
-Ничего, - подтвердила девочка.
-Пришла к нему, откуда – не знаешь, потому что почувствовала: он – это он. А потом сама не поняла, хочешь ли быть человеком. И можешь ли. Сама мучилась и его мучила. И он не удержал. Так?
-Не знаю. Наверно, - отстранённо сказала измученная гостья.
-Не помнишь его?
-Ничего не помню. Кто я?
Клавдия Владимировна молчала, возилась с магнитофоном – он, старый, разбитый, никак не хотел включаться. Наконец наладила, включила – всё так же молча.
«…Твоё имя давно стало другим,
      глаза навсегда потеряли свой цвет,
      пьяный врач мне сказал,
      что тебя больше нет,
      пожарный выдал мне справку,
      что дом твой сгорел.
      Но я хочу быть с тобой,
я хочу быть с тобой,
я так хочу быть с тобой
и я буду с тобой
      в комнате с белым потолком,
с правом на Надежду…»
Бабка выключила магнитофон на полуслове и налила из водочной бутылки стакан спирта. Протянула странной своей гостье. Та секунду помедлила – и выпила. Бабка тем временем смотала плёнку на то же место, опять включила.
«…Твоё имя давно стало другим…»
И поплыли у девочки перед глазами отрывочные виденья.  Может, сложатся в общую картинку, может, нет…
…-Алиса! – крикнул он. – Да остановись же!
А вот они сидят с ним на берегу, говорят, говорят, говорят – и не могут никак наговориться.
Или вот – они вместе, и весь мир летит к чертям, потому что…
А вот они прощаются и не знают, когда увидятся снова. Он думает, что это от неё зависит, а она не властна… Она вернётся к нему, как только в очередной раз вырвется из чёрного своего забвенья и небытия. Она – дочь моря и Мордера. Она так хочет быть с ним всегда, хочет жить в мире людей, быть человеком, и это, она знает, не убьёт сказку, но она не может, она не человек. Она дочь Мордера. Дочь моря и Мордера. Если она станет человеком, она всё равно хотела бы быть дочерью моря. Но Мордер?! Кто такой Мордер? Да она сама этого не знает. Просто он – Мордер.
А вот – один из последних её дней с ним, когда она поняла уже, что у него не хватает пока сил вытянуть её в мир людей, что он измучен, устал, печален. А она ещё бросила ему эти жестокие слова:
-Ну вот ты и предал меня…
И самый последний день. Она лежит у него в ногах, чувствует, что всё его существо замерло и отупело от боли настолько, что этой боли уже и не чувствует. Ей бесконечно жаль его, но она не может больше жить, дышать, быть. Её сознание растворяется в черноте забвенья, и сама она растворяется в море, повязав перед этим ему на голову – по высокому лбу, по тёмным волосам – белоснежную косынку. Хорошее средство от головной боли. Как ей, самой безутешной, хотелось утешить его… Но что она могла!.. Хоть эту косынку на память о себе оставить… На память… Да он и так её не забудет!
А потом – не чернота, нет. Потом – ничего. Там, в смерти, не страшно, там совсем ничего нет.
Не страшно. Только пусто. До нестерпимой боли…
…-Ну! – властно нависла над разомлевшей от спирта и воспоминаний девочкой Клавдия Владимировна. – Как тебя зовут? Вспомнила?
-Алиса, - сказала Алиса.
-Ну и славно. Это он придумал?
-Он, - подтвердила Алиса.
-А его как зовут? – спросила бабка.
-Вадим…
-Вадим, - кивнула вахтёрша. – Хорошо, что Вадим. Будет спорить, скандалить, но не сдастся. Знаешь, откуда взялось это имя и что оно значит?
-Спорщик, смутьян, - вспомнила Алиса. – От старорусского «вадить» - «ссорить».
-Вот и славно, - опять сказала бабка. – Он не сдастся. Он тебя вытащит. Но не легко и не скоро. Ты ещё много раз исчезнешь и появишься, прежде чем станешь человеком, много раз всё снова забудешь и опять вспомнишь. Но отпечатай в сознании глубже всего того, что забывается, когда ты исчезаешь: он вытащит тебя. Много раз отчается и снова поверит, но в итоге всё равно вытащит. Знай это настолько твёрдо, чтобы даже в смерти не забывать. И тогда – вытащит. А теперь иди. Вон туда, через шкаф. В коридор. Нечего тут исчезать у народа на глазах.
***
Вадим посмотрел «Вести» и хотел выключить телевизор – что за муть какой-то концерт по заявкам – и не успел.
-Для Вадима Петрова из Владивостока по просьбе его подруги Алисы передаём, - сказала осенённая дежурной улыбкой дикторша, - песню «Warum so tief» группы «Tr;nenvoll».
Все девять минут и одиннадцать секунд немыслимо длинного для нашего телевидения клипа он пребывал в каком-то странном состоянии – сперва ему показалось даже, что слёзы навернулись на глаза, но ведь он, гордец, не простил бы себе этого, не пережил бы такого стыда… Нет, сухими остались его глаза, это всё клокотало лишь в душе. А перед глазами стояло залитое слезами лицо Анны. И он понял, что Анна плачет о нём, облегчая и свою, и его душу.
И когда прошли-таки эти бесконечные девять минут и одиннадцать секунд, он точно знал, что ещё много раз успеет он отчаяться, прежде чем найдёт вопреки всему свою Алису, но что найдёт он её обязательно, через всё это отчаянье. Вопреки отчаянью.
***
Теперь она была для него не Валентиной Григорьевной, а Валечкой, Валюшей. Он купался в её любви, в нежности, в ощущении, что он любим, что он драгоценен для неё, в сознании, что он человек, достойный такой нежной, бережной, самоотверженной любви, что он вообще человек достойный (а сам не знал?! – сердился он порой на себя). Он купался в этой любви – но и боялся этой любви – и в ней, и в себе тоже – отчаянно. В голове не укладывалось, как же это можно: он – такой молодой, пацан совсем, на месяц младше её дочери, она такая взрослая, на год старше его матери.
Но, решившись быть с ней, он решился и страхам своим на горло наступить. Пусть все, кому интересно, знают, что они вместе. Если дураки, пусть пальцами показывают.
Он не перестал быть собой, но новыми глазами на себя взглянул – это точно. Если раньше стеснялся он мягкости своей и доброты, то Валя смогла объяснить ему, что это качества, которыми ему стоит гордиться.
Хотя ничего она так особенно-то и не объясняла, тем более специально, просто любила его, порой до слёз – вот такого вот, как есть –  доброго, мягкого, впечатлительного. Так, рассказывала ему иногда, какой он замечательный, как тепло с ним – и всё. Но это и было главное доказательство. А ещё руки, глаза. Они ведь не врут.
С ней он обретал уверенность в себе. Наверное, с его стороны это и не любовь была, а благодарность доброго благородного человека, которому она открыла путь к самому себе. Да и она знала, что эти отношения не имеют будущего: она дала ему то, что только могла дать, она ненавязчиво научила его спокойно, достойно любить самого себя (может, и надо бы больше, да уж ладно, хоть так…) за хорошие свои качества, а не стесняться их, не комплексовать по их поводу. Впрочем, нерешительность его так с ним и осталась, а её даже и она считала недостатком. Но всё же теперь она была за него почти спокойна. Конечно, ей хорошо, ей очень хорошо с ним, она так его любит, но у него всё ещё должно быть своё, восемнадцатилетнее, и насчёт «вечной любви», продолжительности их отношений она иллюзий не строила.
В августе завкрайоно пошёл на повышение – в Москву, в Министерство. Для человека со связями для дочери достойную работу найти, внучку в столичный вуз перевести – не проблема. Только надо было сделать всё быстро, чтоб в сентябре Влада учиться уже на новом месте пошла. Что ж, подсуетился…
-Всё завершилось наилучшим образом, - сказала, прощаясь, Валентина. – Ты не успел ещё устать от меня, не успел бросить – и совестью терзаться по этому поводу тебе не придётся. Просто замечательно.
-Я буду скучать, - честно сказал Вацлав. – Было хорошо.
-Ну и хорошо, что хорошо. Поскучаешь немного, повспоминаешь первое время. Потом что-нибудь хорошее появится. И я повспоминаю, но я тоже убиваться не буду. Я никогда не надеялась, что ты всегда будешь моим. Хорошо, что ты был. Я была по-настоящему счастлива. Так, как тебя, я никого не любила. Ты останешься моим самым лучшим воспоминанием, но я буду жить, а не только вспоминать. Всё хорошо. Не огорчайся. Лучше недолгое счастье, чем вообще никакого. Ты был счастлив?
-Наверно… Хорошо, что ты была. Правда, хорошо. Хорошо, что я решился. Мог бы и не решиться. Я очень боялся. Да, очень…
-Теперь ты вообще будешь меньше бояться и чаще решаться. Да?
-Да, - пряча грусть, улыбнулся Вацлав. – Спасибо тебе.
***
Сказать, что Дворцовая площадь во время концерта стояла на рогах – всё равно что ничего не сказать. Всё было так, что метафора Шевчука «Александрийский столб покрылся, как мечтами, листвой» казалась не метафорой, а самой полной реальностью.
Пели только по-русски, а где-то в середине отвязная Анна сменила шипастый свой наряд на маечку чёрную и джинсовые шорты «по самое не хочу» и появилась на сцене с бутылкой водки в одной руке и «ляжкой Буша» в другой, время от времени со вкусом прикладываясь (между песнями, конечно, или когда Клаус пел один) к тому и другому. Потом же кость и бутылка полетели в толпу.
Но толпа, поднаторевшая в немецком за время, пока «Рок по-русски»  катился  от  Питера  до Питера, скандировала «In Deutsch!!
Deutsch!!!*»,  и не уступить ей не было никакой возможности. А своих песен они напелись сегодня уже досыта. И тогда Клаус вышел на сцену один:
-«Агата Кристи». «Wehrwolf». – И добавил: - Ich bin selber etwas Wehrwolf**… - и поднял со сцены акустическую гитару.
-…«Ich will in das warmes Bett,
       Ich will fressen schon jetzt»***
И в эти минуты казалось ему, что не немного он вервольф, а вообще почти волк, что топорщится злобно шерсть на загривке и жёлтым горят ошалевшие от музыки глаза…
…Клаус сидел в гримёрке перед огромным зеркалом и снимал с себя сценический образ: стирал грим, вынимал из ушей многочисленную мишуру… Это можно было делать вслепую, и в зеркало он взглянул почти случайно.
-Анна! – позвал он, и она чутко уловила глубоко спрятанную тревогу.
Анна сжала пальцы у него на плечах, и он почувствовал, что она основательно пьяна. Но пусть.
-Что в зеркале? – спросил Клаус.
-Мы с тобой, - уверенно сказала Анна, и он впервые – ведь действительно же пьяна! – не смог понять, правду ли она говорит, или… Ведь он-то там видел только Анну… И строчки колыхались в голове – почему-то по-русски:
«Не надо в зеркало смотреть…
  Себя не вижу, только смерть».
Впрочем, ведь всё в жизни у него всегда было не так, чего ж удивляться или пугаться… Он не хотел быть ни кем, только самим собой, пусть даже и самому себе непонятным. Он никогда толком не знал, кто он такой, Клаус Волькофф, Николай Волков – человек, не совсем, конечно, или другое какое, немного мистическое, существо, но со всеми человеческими, и весьма обострёнными, чувствами. Или он просто сходит с ума. Или уже сошёл.
--------------------
*По-немецки!! По-немецки!!! (нем.)
** Я сам немного вервольф. (нем.)
*** Хочется в тёплую кровать,
      хочется жрать, а не ждать. (Г.Самойлов «Вервольф»)
      Дословно: Я хочу в теплую кровать,
      я хочу жрать уже сейчас. (нем.)

Анна же, сжимая всё так же пальцы у него на плечах и глядя в зеркало (Она-то его там видела!..), сказала вдруг:
-Дита – старая дева… Чарльз хочет меня.
-Вот как? – сохраняя видимое спокойствие, сказал Клаус. – За тысячи километров?
-Что километры для желания…
-Но какая же Дита старая дева? У неё же дети?
-У неё – дети? Это у наших родителей – внуки. Надо же быть такой пресной и преданной… Вгонять в рамки и пытаться лечить такой больной талантище… Чарльз хочет меня.
-А ты? – ровным голосом спросил Клаус.
-А я его, - пожала плечами Анна, и ногти её вонзились в плечи Клауса, и он не удержался, спросил:
-А я? А меня?
-Тебя – конечно. Я так тебя люблю… Но я хочу его. Как я люблю тебя… Как я люблю делать тебе больно…
-Ты не уходишь? – спросил он, закидывая руки за голову, туда, где у него на плечах лежали его руки, беря её за них. – Нет?
-Нет, - сказала Анна.
О, это сумасшествие на грани нежности, случайных словно прикосновений, всегда бьющих, как в первый раз, током – и почти звериного желанья. Экстремальный секс в крови и боли. Когда хочешь изменить любимому, его самого хочешь ещё и ещё, хотя некуда уже, острее.
И где-то на полу оказались чёрная майка Анны и белая атласная рубаха Клауса…
Ничего больше они снять не успели.
Вошла Наша Даша, положила на столик перед зеркалом два паспорта. И вышла. Но и чудо вышло всё. А с ним и желание. Анна бросила Клаусу рубашку и взяла в руки паспорта.
Два российских паспорта.
На имя Волкова Николая Максимовича.
И на имя Волковой Анны Кирилловны. Волкова она – потому что – венчанная его жена, хотя и не все это знают, а Кирилловна… Ну попробуйте подобрать адекватный русский аналог к имени её отца – Курт. Не очень-то получится.
-Зачем это? – спросила она.
-Поживём пока здесь. Квартиру купим. Может быть в Бийске, хотя скорее в Новосибирске, всё же хоть какие-то проблески цивилизации. Не навсегда. Какое-то время с Егором поработать.
Клаус взял со столика ножницы, посмотрел на них, на своё отражение в зеркале. Хотя строчки всё ещё толкались в голове:
«Мне страшно в зеркало смотреть.
  Меня там нет. Есть только смерть», теперь он себя уже видел. То, что было у него на голове, теперь уже нельзя было, строго говоря, назвать ирокезом – сбоку от гребня, длинного, до пояса, волосы отросли уже тоже довольно длинные. Он протянул Анне ножницы:
-Стриги как здесь.
-Нет, - ужаснулась Анна.
-Стриги, сказал, - сказал Клаус, нет, теперь уже точно – Коля. И она подчинилась.
Падали на пол длинные пряди. Анна многое умела делать хорошо и красиво, и он выглядел теперь не хуже, чем в концертном варианте, если не лучше даже.
Лишь на белую прядь, про которую все думают: мелированая, а она просто седая, рука с ножницами всё никак не поднималась.
-Ну же! – прикрикнул Коля. И последняя прядь упал на пол.
Он достал откуда-то короткий белый сарафан.
-Давай надевай.
Она подчинилась. Сарафан идеально акцентировал все прелести её маленькой безукоризненной фигурки, но вот о шипах и агрессии напоминали лишь несколько металлических деталей отделки.
…Кассирша, продавшая им авиабилеты до Новосибирска, подумала ещё: какая красивая пара. Но что это те, на чьём концерте она вчера сходила с ума, ей и в голову не пришло.
Коля и Аня были обыкновенные. Как все, ходили по улицам, как все, стояли за билетами в очереди. А что у них была музыка…
Так ведь никуда она и не делась. А с Егором поработать правда очень хотелось.
-Где остановимся, пока квартиру покупать будем? – спросила Анна. – В «Золотой долине»?
-У сестры и деда Егора на даче, я договорился. Не думай, там здорово. Русская экзотика. Сибирь, - рассмеялся Николай. – Медведи, волки, всё такое. А мы ведь Волковы не просто так. И давай-ка почувствуем себя русскими. И не забывай: spreche russisch*.
***
Опять Чарльз будет орать на неё, что курит… Орать безобразно и пошло, доказывая, что пошло – курить. И вообще человека недостойно. А, ну конечно. Глотать всякую дрянь, нюхать, а может, и колоться – не пошло. Просто кто-то должен быть виноват, ну вот она, к примеру, а в чём – не важно. Просто это всё доживает последние дни. Что – это всё? Может быть (и хорошо, если так) – их совместная жизнь. А может быть, это он сам свои последние дни доживает…
Дита бросила окурок в урну около скамейки и присела на неё. Всё рушится. Даже странно: особняк стоит, кровельные листы с крыши не летят. И ветра нет. А она больше не нужна. Она достала новую сигарету, долго смотрела на неё остановившимся взглядом. Что делать? Что же делать?!
Жизнь вообще парадоксальна, а их жизнь парадоксальна вдвойне, втройне… Кто он – её Чарльз? И – её ли?
Она любит в нём то, что убивает его, но оно действительно убивает, и она этого не хочет, она этого боится. Уйдёт – полбеды, умрёт – вот это и будет её главная беда. Хоть какой – лишь бы живой? Не знаю. Но… Родители? Сестра-потаскуха? Дети? Всё это не стоит и одного дня с Чарльзом. Сколько их, этих дней, ещё осталось?
 Нет ничего привлекательнее, чем отвратительное. Это не игра слов. Это игра человеческой психики.
Да, это очень привлекательно. Эротично. Смотреть на чужие муки и блаженствовать от остроты сострадания, нежности, преклоняться перед несгибаемостью страдающего, дуреть от то мучительно-оргастической гримасы, то глумливой улыбки его. Но это хорошо, пока не задумываешься о том, что это не плод твоего воображения, а реальные муки не придуманного героя, а живого человека. Ему же больно!
И начинаешь с этой болью бороться, зная при этом, что если победишь боль, он уже не будет тем, кого любила, но всё равно будешь любить его – тень того, прежнего, память о нём – прежнем…
-------------------
* говори по-русски (нем.)
Только ведь он не умеет жить без этой боли… Он то считает, что добился всего, и Бог у него в ногах валяется, а то бросается в другую крайность, мня себя полным ничтожеством. Он уже не музыку делает, не шоу (Да шоу вообще она делает!), а жизнь свою кривую и прекрасную. Он скульптор, и его скульптура кособокая – его судьба, его душа…
И он злится на неё, что она пытается загнать его пусть в очень широкие, но всё-таки рамки, спасти его, когда как он не хочет спасаться. Это его право – пропадать, его жизнь ему и принадлежит. Но она не хочет, чтоб пропал, мешает, лезет на его территорию, а он не давал ей прав что-то решать и значить в его жизни, и теперь он эту территорию от неё старательно охраняет. Она стала скучной для него и пресной. Он хочет, чтоб она уехала. Да она бы и сама уехала, да, к детям, к родителям, если бы не тешила себя мыслью, что удерживает его на краю обрыва.
Она бросила очередной окурок в очередную урну и пошла к дому. Когда человек разлюбил (Да и любил ли он её когда, знакомо ли ему вообще что-то подобное?), когда кончилась даже эта странная, постоянно перебиваемая ненавистью, любовь, то всё будет раздражать – да вот, скучная, пресная, да ещё и курит. К тому, что курит, прицепиться проще всего. А если она курить бросит, его будет бесить то, что она под него подстраивается. Теперь как ни пытайся сделать лучше, всё будет только хуже – если и любил когда, теперь точно не любит.
Даже вот не спит уже с ней.
А с кем спит? С этими потаскушками, которые, грязные, в крови (ещё бы в дерьме, соплях-слезах), всюду за ним таскаются, превращая всю жизнь в сплошную сексуальную оргию…
Но она же сама считает, что прекрасно то, что мерзко?! Так и эти шлюхи вокзальные – прекрасны?
Анне хорошо – Анна ничего не боится, ни за что никогда не цепляется. Потеряет – так потеряет, боль предстоит – ну, значит, боль. Но нет у неё потерь и неудач, она всегда знает, что победит. Дорожит ли сестра вообще хоть чем-нибудь? Дита не знает. Они никогда не общались. Они всегда были врагами. Соперницами. Но откуда берётся такая уверенность, как у Анны? Скорее всего, она просто есть изначально. Во всяком случае, создать её, уговорить себя, что всё получится, очень сложно. Честно сказать? Невозможно. Анна – победительница. Да, уж чего не быть победительницей с Клаусом, который боготворит её, да к тому же умудряется быть в порядке не в ущерб музыке.
Она закурила новую сигарету и опять пошла по дорожке к особняку.
Она поднялась на второй этаж, в комнату, где на забросанном коврами возвышении, задрапированный, как альков, стоял гроб – чёрные кисти на нежно-розовом бархате – снаружи, трепетно-кремовым устлано внутри.
Дита встала перед зеркалом. Маленькое чёрное платье упало на пол, чёрные тяжёлые волосы, освобождённые от шпилек – на спину.
У неё молодое лицо, молодое тело. Анне вон уже двадцать восемь лет. А ей самой – только ещё двадцать пять. Зато у неё есть дети. Когда Чарльз её выгонит, она станет жить с ними. Она ж их видит раза три в год, это же безобразие, это нельзя так. Они же уже много чего понимают. Сыну шесть лет уже и дочке пять. Она совсем потеряла голову – ради Чарльза детей родных забыла. Она даже не помнит, как это было – с их отцом… Где он сейчас? Жив ли? Да не интересно ей это, чего себе-то врать?!
Анна, конечно, красивая. Но она-то, Дита, чем хуже? Они так похожи с Анной. Зря… Чарльз, даже когда с ней, хочет Анну, она же видит. Просто Анна никогда и ни о чём не жалеет. Будь что будет – грудью на амбразуру.
А её, Диты, жалость оскорбляет Чарльза. А она, Дита, не может сделать ничего по-настоящему сумасшедшего…
Чёрное бельё тоже упало на пол. Дита поднялась на возвышение – и легла в гроб.
И заплакала.
И услышала неверные шаги Чарльза. Опять пьян! А ведь за рулём – сам…
Он был в чёрной мантии мага, да он и правда был магом, только чудеса уже давно никого не удивляют, все приняли к сведению и привыкли. Так что зачем эта мантия?..
Откинутый капюшон, белый парик на бритой голове. Когда, где с каким самим собой наедине он бывает самим собой, настоящим, какой он, этот настоящий, если всегда – приросшие к душе  и  телу  маски   (oxygen  mask * –   вот  что  лишь  нужно,  всё
-------------------
* кислородная маска (англ.)
остальное – мишура), и когда их сдираешь, под каждой обнаруживается ещё одна, следующая? А что под последней? Он сам? Пустота? Или эти маски бесконечны?
Она восстала, действительно, как мёртвая из гроба – из гроба – и начала срывать с него все многочисленные одежды, одёжки, одежонки. И он… Он тоже стал их срывать с себя – она не верила своим глазам.
…Он лежал рядом с ней в гробу – тощий, длинный, нескладный, нелепый, пьяный – прекрасный. Он был с ней, в ней – без бурь страсти, тихо, мирно, скучно, но почти ласково. Даже нежно почти. Снизошёл…
-Что ты с собой делаешь?! – взмолилась она. – Тебя же и так уже с того света достали! Ты убьёшь себя!..
-Чтобы писать мою музыку, я должен не играть в самоуничтожение, не имитировать его – себя-то не обманешь, я должен самоуничтожаться – только так. Я живу для музыки, а не она для меня. Кроме неё, ничего не имеет значения. Ты тоже. Если ты сможешь помогать мне на этом пути – мы будем вместе, а пока ты этого не можешь – покинь мой гроб. Смотри, ради чего я живу. – Он нащупал пульт от видеомагнитофона, включил его.
И Дита увидела клип.
Траурная музыка, на которую набегала волнами какая-то разухабисто-весёлая, ёрническая, хлынула с чёрного ещё экрана, а потом на нём появилась картинка, грязная, чёрно-белая, выцветшая. Стал день и похороны.
Кое-как брошенное в гроб, покрытое язвами разложения, с отставшими, отваливающимися кое-где кусками плоти – казалось, от экрана пахнуло мертвечиной – бесстыдно голое тело Чарльза хранило на посиневших губах мучительно-оргастическую улыбку.
Духовой оркестр травил собравшихся похоронным маршем, снова иногда срываясь на плясовую.
Через дневную картинку, словно это была фотография, проступила другая – ночная, но – те же похороны, лишь, пожалуй, люди стояли теперь как-то иначе.
Голос Чарльза вещал по-русски с акцентом и каким-то не свойственным английскому варианту надрывом:
-Мы никто на свете.
 Нам не стать кем-то…
Не закрыв гроба, опустили в могилу. Бросили горсть земли. Опять проступила картинка – теперь дневная сквозь ночную. Потом снова – ночная через дневную…
Ком земли упал на лицо Чарльза, и оргастическая вымученная улыбка на нём сделалась глумливой. Он завозился и лёг, как и положено в гробу – прямо, ровно, сложив на груди руки. А потом открыл на миг глаза, окидывая присутствующих умным, проникновенным, очень живым – и совершенно мёртвым одновременно – взглядом.
И быстро посыпались комья, комки, комочки земли – это работали экскаваторы, лопаты, голые руки, заравнивая могилу, воздвигая холмик с втоптанными в него грязными мёртвыми цветами.
А во всё ускоряющемся чередовании дневных и ночных – с факелами уже откуда-то – кадров можно было лишь заметить, что всё меньше и меньше людей остаётся там и сям возле могилы.
Наконец остался один. Он обернулся, и стало ясно, что он – Чарльз.
И тогда огромная рука Чарльза – одна, без Чарльза – появилась в воздухе. То ли из могилы вылезла…
И под надрывный его, действительно из-под земли идущий вопль:
-Я в грязи валялся,
 но мечтал о счастье,
 но теперь я не человек!!! – огромный нож пластанул по этой руке.
Хлынула кровь, много, много, очень много, очень-очень много-много крови.
Кровь заливала могилу, последнего оставшегося на кладбище человека – теперь точно было видно, что это опять сам Чарльз, а не видение – и всю Землю. То ли камера отъезжала от Земли в пространства, то ли сама Земля удалялась в эти самые пространства, то ли просто маленькой такой стала, но она была уже вся в крови, и кровь стекала с неё туда, где у экрана, о котором уже и не помнилось – столь реальным казалось происходящее – был низ. И не выдержала Земля такого количества крови, и взорвалась, сдавленная с боков окровавленными руками Чарльза, но и изнутри хлынула тоже – кровь, снова кровь, нескончаемый поток крови, заливший весь экран.
И несколько оглохших от музыки секунд экран был кроваво-красным.
А потом экран этот взорвался. Не в клипе, а на самом деле.
-Ну?!! – грозно сказал Чарльз.
Дита, стоявшая рядом с гробом, бессильно опиралась на него. Что она могла сказать?! Что выше? Жизнь или музыка? Чарльз встретился с её взглядом и понял, что зерно сомнения… Ну и так далее… Ну, любил он цветисто выразиться. Но теперь она точно сомневалась в том, что жизнь – самое главное.
 ***
-Was ist denn das?!* - в шоке от открывшейся её глазам картины Аня забыла все русские слова, даже самые простые. – Keine Worte!**
-Keine russische Worte***, - рассмеялся Коля. – Ничего-ничего. Всё нормально. Ты ещё почувствуешь прелесть всего этого.
Дача Алексея Павловича Шестакова, на днях ставшего членкором СОРАНа****, вообще-то выгодно отличалась от дач соседских: двухэтажный добротный сруб, ну, там, конечно, мыши, тараканы, пол погнил кое-где, электричество, газ – недоступная роскошь, «деревянные удобства» во дворе, вода в конце улицы в колонке – это слишком для понимания привыкшей к комфорту австриячки, но ведь – мебель почти целая, картофельных грядок не так много, как у соседей, да и не ей их обрабатывать, хозяева для этого есть. А природа здесь какая!.. Конечно, Городок, если верить Алексею Павловичу (А с чего бы ему не верить?!) уже не тот, что был вначале, подзагадили основательно, но здесь… Да нетронутая здесь природа, или почти нетронутая. Вон соснячок какой славный… И, главное, народу здесь пять дней в неделю – никого.
-Нормально тут, - сказал Коля. – Классно. Не переживай. Тебе ещё понравится. Тут у многих дачный домик – и не домик вовсе, так, сараюшка, куда лопаты-тяпки кидают. Этот же вполне за дом сойдёт. Тебе же какой-то журналист, помнишь, объяснял, что дача- это не где отдыхают, а где картошка растёт.
-А, точно, Коренев в Хабаровске, -  рассмеялась Аня. – Ну это-
--------------------
* Да что же это такое?! (нем.)
** Слов нет! (нем.)
*** Русских слов нет (нем.)
**** Сибирское отделение Российской Академии Наук
то ладно. А мыться-то тут где?!
-Где? – переспросил Коля. – Вот! – Он выволок на середину помещения, которому сам затруднился бы дать название, цинковую ванночку, в которой купают младенцев. – Воды принесу, вон печка, дровами топится, нагреем. Всё здорово.
-И готовить на дровах? А продукты где хранить? Холодильника нет, электричества даже… нет…
-В Академе кафешки неплохие есть. Можем себе позволить, сколько СКВ Наша Даша нам на деревянные поменяла…
-Это по три раза в день ноги бить? Хоть бы автобус какой завалящий ходил… Как люди свою картошку отсюда эвакуируют?!
-Машины на что?!
-Вот-вот… А у нас тут даже машины нет. Так и будем по нескольку раз в день километры наматывать?!
-А чем плохо?! Через лес-то… Неужели комфорт для тебя самое главное?
-Не главное. Ладно, иди за водой. Да пойдём, что ли, обедать, есть хочется, вообще-то. Только знаешь что… Давай ты квартиру всё-таки побыстрее купишь…
Коля быстро натаскал воды в несколько стоявших возле печки эмалированных, и даже не очень побитых, бачков, ловко затопил печку, и скоро можно было смыть с себя дорожную пыль и пот.
-Иди сначала ты, - сказал он ей.
-Экзотика в детской ванночке – так уж экзотика в детской ванночке. Пошли вместе.
Ну вот… Как в старом анекдоте: «заодно и помылись». Но как же это им раньше не пришло в голову (Может, в комфортабельных условиях не так это интересно?), что это так здорово – любить друг друга в разлетающихся хлопьях мыльной пены, когда ласкаешь – и делаешь вид, что моешь, моешь – и ласкаешь при этом. И всё нагло – на улице, можно сказать, да ну нет, конечно, в глухом уголке дворика между кухонкой и дровяным сарайчиком, но ведь – при ярком свете Солнца. Есть люди, у которых всё спокойно, размеренно, блёкло. Коля и Аня были не из их числа – у них всё всегда было супер – или лишалось прав на существование.
И сегодняшнее их безобразие – в походных, в приближенных к боевым условиях, не было исключением. Но если всё всегда неизменно, одинаково супер, то оно уже этим – всё равно одинаково, уже этим предается…
Бесстыжие руки, бесстыжие языки, бесстыжая, забывшая о том, что когда-то была скована одеждой, плоть, символизирующая мужское начало – пробирались сквозь мыльную пену в места самые интимные, и она уже билась в оргазме в его надёжных руках, и закрылись глаза… И вдруг всё стало иначе.
Когда закрываешь глаза, видишь иногда не то, что вокруг. Ой, да что говорить, порой и с открытыми такое увидишь – кому скажи – за идиотку сочтут.
Коля вылил на неё ведро чистой воды.
Коля? Аж два раза! Чарльз это был, а не Коля.
Она стояла в шикарной ванне его особняка, где никогда не была, ибо с сестрой не ладила, и Чарльз накинул ей на плечи мягкое, ласковое махровое полотенце. Подхватил её на руки.
Размахнуться было негде, она ударила его по лицу коротко, без размаха. Зачем? А она и сама не знала. Он оступился – и уронил свою не такую уж и хрупкую, как оказалось, драгоценность. Они оба оказались на полу – мокрые, голые, и она поняла, что Чарльз хочет борьбы, хочет, чтобы он её насиловал, а она сопротивлялась, била бы его, может быть, и в итоге бы – победила. Он не хотел, пусть даже где-то глубиной подсознания, чтобы уже всё было сегодня, сейчас, здесь, прежде, чем она успеет хорошенько унизить его… Но она решила по-своему. Она слишком хотела. Слишком, чтобы откладывать до другого раза, ждать, волокиту разводить. Она получит всё сейчас, но и у него будет то, о чём он и мечтать не догадался. Она заломила – он отчаянно сопротивлялся, но нереальность происходящего придала ей воистину молодецкую силу, да и он в глубине души жаждал этого – ему руки за голову – и ударила коленом туда, куда удары особенно болезненны.
-Motherfucker! – прорычал Чарльз – всё происходило не так, как ему хотелось сначала, но он не мог не признать, что здорово.
Она ударила ещё раз. Он почти отключился, и тогда она отпустила его – как же она будет держать его, если руки нужны ей самой?! Зачем? Да что ж тут неясно?! Чтобы Чарльза ласкать, конечно. Она была нежной и свирепой, она насиловала его, она заставляла его насиловать её – и тогда отчаянно, дикой кошкой, сопротивлялась, не уступала. И вдруг забывала, что она хищница, делалась лужицей сахарного сиропа.
И, не помня о том, что это лишь его грёза, он понял, что его сердце сейчас не выдержит. «Oxygen mask»… Та самая, что была в клипе «The Nobodies»… Это было бы, наверное, глупо – умереть, погрузившись в свои грёзы.
Но ведь всё было не так, как он хотел себе представить… Не получилось представить первоначальный замысел. Видимо, Анна корректировала его мечты…
Но ведь всё было и не так, как хотелось Анне это всё представить. Она думала, что они будут доказывать друг другу, кто сильнее, главнее, важнее, будет битва титанов – амбиций, самолюбий – а он сдался практически без боя. Да, Чарльз изрядно подкорректировал, и не в лучшую сторону, её мечты о нём. А заодно и представления.
Но она поняла: они создали какое-то новое пространство, в которое ушли оба совершенно реально, это всё существовало одновременно для них обоих, и управляли видением они оба, живые люди, а не марионетки в руках друг друга. И эта виртуальная их связь была на самом деле идиотски реальной, поэтому так реально всё и виделось.
Всё было на самом деле! Как только объяснить и доказать это самой себе? Да и надо ли? Она это и так знает…
Что ж… Если Клаус, то есть Коля, не даёт ей бинтовать раны и вытирать слёзы, она станет, и пусть Коле обидно будет, делать это, пусть в другой, на них двоих, реальности – с Чарльзом…
Она очнулась на руках у Коли – он в чёрно-белом клетчатом костюме шута, в клетчатом же высоком остроконечном колпаке – нёс её куда-то сквозь бесконечную, казалось, анфиладу нездешнее красивых таинственно затенённых комнат – обнажённую, со свисающими почти до пола мокрыми чёрными волосами. Нёс-нёс… Нёс… И вынес…  К пошарпанному диванчику на втором этаже шестаковской дачи. Положил её на этот, с какими-то сомнительными простынями, диван. Сам сел на пол рядом, взял её за руку – всё в том же шутовском, как на обложках их альбомов, костюме, как на концертах порой – печальный, как сама печаль. Спросил очень бережно:
-Что с тобой?! Ты потеряла сознание…
…Смеркалось…
***
Три дня Родриго названивал матери в Бийск – три дня никто не брал трубку. Хотя мать жила одна, и кроме неё, конечно, сделать это было просто некому. Но куда мать-то делась?! Родриго начал волноваться – и позвонил в Новосибирск дяде Якову, младшему брату матери. Ну хоть здесь наконец взяли трубку!..
-Да, алло, - сказал Яков Аронович, - здравствуйте. Это кто?! Родриго?! Ну всё!..
-Не знаешь, где мать? – встревоженно спросил Родриго.
-Да вот она, здесь, потерял, что ли?! – удивился дядюшка. – Позвать? Люсь, иди, сын звонит.
-Мам! – обрадовано закричал Родриго. – А я тут уже малость…
-Ну отпуск же, - сказала мать. – Почти рядом живём, брата семь лет не видела… Ты вот хоть зимой приезжал. Родриго! Знаешь что, бери тоже отпуск, давай тоже сюда, а? Приезжай…
-Мам… - сказал Родриго. – Я приеду. Только не в отпуск. Не прогонишь?
-Ты… - не поняла Людмила. – Насовсем, что ли?! Ты чего?
-Да ничего… С ума сходят везде одинаково, что в Бийске, что в Барселоне. «Дедушка был тих и мил, он до сих пор бомбил Берлин…» Пациентов на мой век везде хватит, но пусть это будет работа, а не ежеминутная жизнь…
-Что, отец совсем рехнулся? Или дед?
-Не, так себе. Вот они из деревни прадеда привезли…
-И что?
-С костылём… - вздохнул Родриго. – Нога у него одна, а лет – сто два.
-Он жив?! – изумилась Людмила. – Говорили, помер давно.
-Тот, который дедов отец – помер, а это бабки покойной. Просто они теперь с ума коллективно сходят, к удовольствию всеобщему, исключая моё. «Праздник семьи» каждый день: «Война! Ура! Вперёд, родимая!»! Им там и без меня весело… Так что? Не прогонишь?
-Не прогоню. Приезжай, - сказала мать.
-Ладно, всё, - сказал Родриго. – Всем там привет. Скоро буду. Очень-очень скоро.
Хорошая вещь – двойное гражданство. Только вот Родриго Хуанович Рамирес звучало бы, наверное, всё-таки не так идиотски, как Родриго Иванович. Кто не знает, Хуан – это испанский Иван. Знают, впрочем, все.
Родриго нашёл российский паспорт и отправился за билетом. Не было рейса прямого до Новосибирска… Что ж… Мадрид посмотрим, на Питер поглазеем… Долго, конечно. Ладно…
Никакой телеграммы он давать, естественно, не стал. Любил он неожиданности, любил вклиниться в обычное, такое, каким оно и до него, и без него было, течение жизни – что ж его нарушать, спугивать. Ждут, надо думать. Но не так же скоро?
…Дверь открыл Мишка, младший сын дяди Якова. Просиял навстречу двоюродному брату.
-Ну ты и красавец… Просто феерический! – сказал Родриго.
-Ты тоже ничего смотришься, - разглядывая чёрные локоны испанского кузена, одобрил увиденное Мишка. – Давай заходи. Шмотки давай. Эй вы там! – крикнул Мишка в глубину квартиры. – Все! Тёть Люсь! Выходите! Родриго приехал!
Мать выскочила, обняла сына, зацеловала.
-Неужели правда насовсем?
-Насовсем, мать, насовсем, - немного смущался Родриго.
Вышел Мишкин брат старший – Лёшка (и похожи вроде с Мишкой, но – нет Мишкиного великолепия, яростного задора, да и похудеть бы не мешало, зимой лучше выглядел), вышли дядя Яков с женой, тоже Людмилой.
-Ну вот, столпились, - сказал Мишка. – А чего, спрашивается, столпились?! Он же насовсем приехал. Насовсем, поняли?! Так что давайте без суеты… Лёха, ну ты же на стол накрывал… Ещё тарелку давай тащи, делов-то… Вот блин растерялись… - Мишка рассмеялся.
-Правда насовсем? – всё никак не верила мать.
-В Бийск вместе поедем, - заверил Родриго. – Когда?
-Да недельки через три… Если Люда раньше не выгонит, - засмеялась мать – они с женой брата были очень дружны. – Тут ещё мой сослуживец и приятель хороший через три дня к деду и сестре с семейством приезжает, они, ну то есть дед с сестрой, в соседней квартире живут. Дед теперь членкор, отметим, вместе потом домой поедем. Вот так вот одиннадцать лет в одной школе работаем, а узнали, что здесь у нас с ним родня на одной лестничной площадке живёт и дружит, совершенно случайно.
-Что за приятель? – ревниво спросил Родриго. – Ухажёр? Я его знаю?
-Да что ты, - улыбнулась мать. – Ухажёр есть, но постарше. Егору тридцать три года, как-то мне бы уже и стыдно было, и у него жена и двое сыновей.
-Так всё-таки что за Егор? Знаю я его?
-Ну Егор Шестаков… Про него теперь по всей России говорят… А он скромный, хоть и прогремел. Ну да сестра-писательница тоже не задаётся.
-Егор? – переспросил Родриго. – Шестаков? Ты это серьёзно? Я собирался его искать… А он сам, что ли, нашёлся?!
-Что ли сам, - рассмеялась мать. – Ты совсем как маленький.
-Идёмте наконец ужинать, - позвал Лёшка.
-Пошли, мам, - сказал Родриго, обнимая её за плечи, а старшему кузену заметил: - А тебе ужинать вредно. Совсем форму потерял…
-Во-во! – поддержал его Мишка. – Мы же должны марку держать, а он распускается хуже тех, кто ни к чему не причастен.
Они все зашли на кухню.
-А он к чему причастен? – запоздало спросил Родриго.
-А ты что, ничего не знаешь? – удивился Мишка. – Сидишь тут в своей Барселоне и ничего не знаешь? Я тебе что, зимой ничего не рассказывал разве?
-Нет… - недоумевал Родриго. – А что рассказывать-то?!
-Пошли! – Мишка взял со стола две тарелки, положил на каждую по десятку пельменей, посмотрел в голодные глаза Родриго, добавил ему ещё столько же, плюхнул по хорошей ложке сметаны. – Бери, тащи в мою комнату. Папа!! Где дерево?!
-В самоучителе испанского, - улыбнулся Яков Аронович. – На, бери, идите, исследуйте родословную.
Пяток пельменей, пока Мишка с отцом смотрели ещё какие-то бумаги, Родриго успел съесть со вкусом, потом же – непонятно, ел или нет, ничего толком не заметил, так интригующе интересно стало, что он и о голоде своём, почти волчьем, забыл.
-Ты знаешь, что мы оборотни? – с места в карьер спросил Мишка. – Но это здорово, не думай…
-Да ничего я не знаю, - сказал Родриго. – Откуда?! Правда это, что ли?
-Правда, - кивнул Мишка. – Та-ак… Ты всё-таки ешь, а то с дороги. – Мишка тоже отправил в рот пару пельменей. – Ну всё, ноги с голоду теперь не протянешь. Доедай. А теперь слушай и не перебивай.
Родриго завозился на диване, устраиваясь поудобнее. Мишка заговорил:
-Ты бабу Шуру помнишь?
-Ну да, - согласился Родриго. – Она в районе НГТУ живёт, да? Съездим к ней?
-Да съездим, конечно, - отмахнулся Мишка. – Ты слушай, что она отцу рассказала. Короче, её дед, то есть наш прапрадед, был волком. Ты её девичью фамилию помнишь?
-Волкова, да? – спросил Родриго.
-Волкова, да, - подтвердил Мишка. – Была Волкова, стала Сокольская. Но давай по порядку, чего ты меня отвлекаешь?!
-Я?! Отвлекаю?! – возмутился Родриго.
-Всё! Ладно! Молчи. Её дед, - Мишка ткнул пальцем в схему, в овал с именем Зигфрид, - был первый, кто стал иногда принимать человеческий облик – его родичи были просто волки, а он – волкодлак. Или вервольф. Он, кстати, жив. Но в его родную реальность не так-то просто попасть. Его жена тоже тяготела к человеческому, а поскольку у неё было не только имя, но и отчество, можно предположить, что уже её отец, то есть наш прапрапрадед, был отчасти человеком. Короче, у Зигфрида и Ванды Казимировны было двое детей. – Мишка опять показал Родриго стрелки на схеме. – Анджей, или Андрей, как он сам себя называл, в основном жил с людьми. Вот баба Шура и есть его дочь. Ну вот ты про эти разные реальности потом с Варькой Шестаковой поговоришь, я это не очень понимаю. Короче, у них там своё время, как-то не связанно с нашим текущее. Ну это как книжку можно на одной и той же странице много раз подряд читать, а можно всё сразу вспомнить. Да Варька сама, поди, не до конца понимает, хотя и физик, и писательница. Потому что это всё, как и вообще всё, противоречиво… Ну дальше всё ясно, у бабы Шуры дети твоя мать да мой отец, тут всё понятно. Так что и мы с Лёшкой, и ты тоже – можем, когда надо, превращаться в волков. Ты не пробовал?
-Я не знал! – сказал Родриго. – Надо будет попробовать при случае.
-Вот-вот! – встрепенулся Мишка. – Именно при случае. В соответствующей обстановке, в соответствующем настроении.
-Ты-то сам пробовал? – спросил Родриго.
-Пробовал, - вздохнул Мишка. – Мне не понравилось. Я – Сокольский. Я не волк. Я – Сокол. Это моё. Это я люблю. Этим балуюсь, бывает. Лёшка тоже иногда… Ты его погоняй, а то он обрюзг совсем, обленился, меня не слушается. Так вот дед Арон, бабки Шуры покойный муж – он был из польских евреев. Где-то он своё генеалогическое дерево спрятал, бабка всё ищет, да не нашла пока. Короче, я не говорю, что все Сокольские немного соколы, у многих, мне однажды Варька правильно сказала, по случаю спортивного движения фамилия. Но вот Волковы все волки – это точно. Хоть их и больше намного, чем Сокольских, тут ведь и немецкие Вольфы, и английские Вулфы, и Вовки хохляцкие. Не обязательно они все друг другу родственники. Просто произошли от разных волков. Но знаешь что странно… Ты читал Варькину «Могилу Неизвестного матроса»?
-Варвары Шестаковой? – переспросил Родриго. – Читал. И Ольги Дыменко читал. Странно. Там что-то слово в слово, а что-то совсем по-разному.
-Я не об этом. Именно Варькину, у Ольги этих героев нет. Ну вот я и говорю: у Варьки есть такие герои – братья Волковы. Ну, Мишка – это я, ясно море, а Макс – это Лёшка. Ну, она ведь не знала ничего про родословную, даже бабу Шуру не знала ещё тогда, и уж тем более её девичью фамилию. Так вот этот Макс непонятно совершенно каким образом – литературный герой, можно сказать: «всего лишь», но лучше без этого, да ведь и молод чересчур… Вот этот Макс, а он там, в романе, помнишь, в Штаты уехал, в Штаты, заметь, а не в Австрию! – некоторым странным образом отец Клауса Волькоффа из «Tr;nenvoll». Переварил?
-Да… - замотал головой Родриго. – Ничего себе навороты. Это всё? 
-Не знаю… Может, дальше тебе не так интересно. Ладно, слушай. От Анджея, значит, пошла сибирская наша ветвь, от его сестры Ванды – дальневосточная. Она живёт в двух мирах сразу: молодая – там, где родилась, в мире Полнолуния, а старая – во Владивостоке.
-Полнолуние?! – поразился Родриго. – Это «Полная Луна» Ольги Дыменко?
-Иногда писатель, - сказал Мишка, видимо, повторяя слова Варвары, - не создаёт миры, а лишь помогает уже существующим осознать себя. Ладно, короче, у Ванды Зигфридовны – у бабки Ванды – характер не приведи господи, и если дети и внуки её с ней ещё как-то общаются, то правнукам её о ней, похоже, и не сказали ничего. У неё двое детей: Эльза и Арвид. Эльза, или Елизавета, вышла замуж за прямого потомка адмирала Ушакова, у неё сын Михаил, а у того трое: Дарья – та самая Наша Даша, слышал, поди, и Генка с Женькой. Насчёт Женьки баба Шура не знает даже, мальчишка это или девчонка. Кажется, мальчишка. Вот. А у Арвида сын Ян, они во Владике живут. У Яна сын Вацлав. Всё. Все вервольфы нашей линии исчерпаны.
-Вацлав? – задумался Родриго. – Так звали одного из героев некоего странного зрелища, увиденного мною в весьма странном месте при не менее странных обстоятельствах. Да, и отца его звали Ян Арвидович.
-Стопудово – он, - уверенно сказал Мишка. – А кто сие зрелище показал?
-Клавдия Владимировна, вахтёрша из «пятёрки».
-Клавдия Владимировна, вахтёрша из «пятёрки», - согласно кивнул Мишка. – Ну так вот Клавдия Владимировна, вахтёрша из «пятёрки», умерла года два назад. Весь Академ, почитай, хоронил. Но только если она считает, что должна чем-то помочь человеку, или что-то ему показать, объяснить, как он кому-то, может быть, должен помочь, она к такому человеку, говорят, приходит… Смерть, так сказать, не повод не исполнить свой человеческий долг.
-Нифига себе! – удивлённо сказал Родриго. – Чем дальше, тем чудестраньше, как говаривала Алиса Кэрролла тире Высоцкого. В какие дебри ты меня ещё заведёшь?
-Да всё. Кончились дебри, мои, во всяком случае. Завтра зайди с Варварой познакомься, вот у неё дебрей ещё надолго хватит, да и поинтереснее, поди, моих. Но видел ты наверняка нашего скольки-там-юродного братца…
-Зачем?! Я так тогда и не понял, - сказал Родриго.
-Не знаю, не я же видел, - зевнул Мишка. – Может, она надеется, что чем-то кто-то из нас ему поможет. Давай пельмени-то всё-таки доедим. Тебе ещё принести, что ли? У тебя глаза несытые.
***
Лёшку с собой не взяли – оставили квантовую механику сдавать. Да он бы и сам не прогулял экзамена. И хорошо – им хотелось съездить именно вдвоём.
…Бабой Шурой эту интеллигентную женщину можно было назвать разве что в издёвку, но поди ж ты – ей нравилось именно так. Вот Александра бы Андреевна – это другое дело. Было ей шестьдесят шесть лет (можно бы было усмотреть какой-то особый, тайный, может быть, смысл, если бы ей всю жизнь было шестьдесят шесть, но нет же, конечно), не так и много, но и на них она не выглядела, вполне симпатичная бабуля, а ведь Родриго, старшему внуку, уже двадцать семь. Не девочка, конечно, морщины, всё такое, но седые волосы были исключительно густы, зубы белые, ровные, но явно не фарфоровые, и очков нет ни на носу, ни под рукой, а замечает всё. Баба Шура? А вот сказала: баба Шура – значит, так и будет.
-Где-то я читал, что у тех, у кого есть неземная, ну, там, нечеловеческая кровь, - глядя на неё, задумчиво сказал Родриго, - до глубокой старости целые зубы и зоркие глаза.
-Так и есть, - охотно согласилась она. – Только, заметь, есть те, у кого – действительно кровь, а есть – у кого только знание, что жизнь отнюдь не проста и не сводится к набору штампов, исключающих чудеса. Их природа не хранит, если только кто-то из наших не подарит им способность к бессмертию. Но и на их лицах обычно можно увидеть печать посвящённости – вообще умные люди чаще всего красивы, потому что у них лица одухотворённые, но даже если эта одухотворённость ложится на черты, которые даже она не в состоянии облагородить, всё равно даже некрасивый человек оказывается непреодолимо притягательным.
Потом бабка поила их каким-то шаманским чаем и говорила Мишке:
-Ты за ним приглядывай. Вот за Лёшкой приглядываешь – и за этим тоже приглядывай. Ну и ничего, что ты из них самый младший. Зато ты самый яростный. Родриго, ты учти, ты очень талантливый, но абсолютно непутёвый – можешь сделать много, очень много, а можешь и не сделать ничего, всё прахом пустить.
-А всё – это что? – поинтересовался Родриго.
-А тебе Клавдия Владимировна разве не говорила? – хитро спросила баба Шура. – Твоё дело – испаноязычный рок.
-Да как я за ним приглядывать-то буду? – запоздало спросил Мишка. – Он же в Бийск уедет?
-Ага, - сказала бабушка. – Уедет. А потом приедет. И еще сто раз уедет и приедет. Он и не знает, с кем через несколько дней познакомится.
-А ты знаешь? – спросил её Родриго.
-Я-то знаю…
-С кем? – не унимался старший внук.
-С кем надо. Пусть это будет сюрпризом. Всё. Отвяжись. Не скажу больше ничего. Люблю заинтриговать. Чай нравится?
-Вот этот самый лучший, - ткнул в один в один из чайников пальцем Мишка. – Такое чувство, что сегодня вечером будет внеплановое полнолуние.
-Ну да, с этого чая – будет. Специально для тебя. И не только, - то ли издеваясь, но всё-таки скорее всерьёз сказала баба Шура. – Баловаться будешь? – Мишку спросила.
-Это как? – спросил Родриго, но они оба проигнорировали его вопрос.
-Обязательно, - ответил бабушке Мишка. – Ты ведь мне этого и хотела?
-Смотри только, он тоже всяких чаёв попил, не учудил бы чего сам, без контроля… Смотри за ним.
-Ладно, уже смотрю, - улыбнулся искромётный Мишка. – А чего так темно?
-Времени одиннадцатый час. Причём вечера. Это всё травки. Ничего, сейчас время обратно пойдёт. Ладно, идите, я тут кое-какие документы интересные нашла. Я ещё не разобралась с ними.
-Что за документы? Родословная? – встрепенулся сильно вчера загоревшийся этим Родриго. Но бабушка его остановила.
-Вот разберусь, если разберусь, - сказала она, - объясню. А нет – так нет. Нечего показуху собственной мудрости на пустом месте устраивать.
-Ты раньше не была такой, - сказал Родриго. – Не знаю, может, всё и к лучшему.
-К лучшему, к лучшему… - проворчала баба Шура. – Идите. А то чего-нибудь да не успеете.
…-Насмотрелся уже пыльных городских красот? – спросил Мишка на улице. – Пошли на метро, хватит уже на автобусе трястись.
-Да у вас это разве метро… - поморщился Родриго. – Короткое и загаженное, всё равно только до автобуса.
-Да ладно, пошли, - настаивал Мишка.
-Ну ладно, пошли, - согласился Родриго, хотя и весьма неохотно.
Они спустились на «Студенческую».
-Подожди, - заинтересовался вдруг Родриго. – Это что?
Под землёй, к его удивлению, было довольно чисто, по бокам лестницы располагались разношёрстные киоски (эскалатор Мишка почему-то проигнорировал), мимо них можно было уже выходить на посадку, а можно… Какой-то странный тупичок заинтересовал Родриго, заинтриговал даже, хотя непонятно совершенно, чем. Всё, как везде – ну просто тупичок. И дверь в конце. Закрытая на висячий замок.
Мишка почему-то заспешил увести кузена от тупичка подальше:
-Это ничего. Это всё нормально. Видишь же: закрыто. Пошли. – Словно подстроил специально, чтобы Родриго увидел, заинтересовался – и не получил ответа. Что всё-таки за чертёнок этот Мишка!..
Когда добрались до дома, было пять часов вечера, стрелки перестали вертеться вспять и крутились теперь нормально и даже с обычной скоростью. Дома был один Лёшка. Что называется, «усталый, но довольный».
-Что? – строго спросил Мишка.
-Четыре, - ответил старший брат.
Мишка оценивающе смерил его синим взглядом. Снизошёл:
-Ладно, живи. Сойдёт и четыре. Не видел, Варька с работы пришла?
-Кажется, да. Вроде, старшего гоняла…
-Так у неё же, говорили, дети маленькие, она что, работает? – удивился Родриго.
-Да она ж иначе с тоски сдохнет. А нянек там выше крыши, - пояснил Лёшка.
-Позови её, а… - почему-то стесняясь, попросил Родриго Мишку, но тот не успел этого сделать: Варька уже прослышала об испанском госте соседей и сама пришла знакомиться. Лёшка открыл ей дверь.
-Вот эта рыжая мымра и есть та самая Варвара Шестакова?! – тихонько спросил Родриго Мишку, не скрывая даже особенно разочарования.
-Скажешь тоже – мымра… - тихонько тоже, но с заметной обидой возразил Мишка. – Она вообще-то очень ничего.
Варька пока о чём-то разговаривала с Лёшкой, кажется, ей одной по-настоящему интересно было, как он экзамен сдавал, и Родриго продолжал шептаться с Мишкой, обсуждая гостью – неэтично, да что поделаешь…
-Ты что, спал с ней, что ли?! – удивлялся Родриго. – У неё же сын, ты сам говорил, старше тебя?!
-Подумаешь, старше, там счёт на месяцы. Да спал, спал… И Лёшка тоже. Так что авторитетно заявляю: она вполне ничего.
-Ну силён… - изумился Родриго. – Сколько ж тебе лет было?!
-Тринадцать, - с лучезарной невинной улыбкой выдал этот бесёнок Мишка. – А чего…
Лёшка крикнул из коридора:
-Родриго, иди знакомиться.
Родриго вышел.
Варька при всей своей курносой веснушчатой некрасивости, пожалуй, действительно была – вполне ничего, поторопился он насчёт мымры-то. Она протянула ладонь как-то не по-женски, не кокетничая, уверенно, и это тоже расположило к ней Родриго.
-Варвара, - с лёгкой улыбкой, но без тени даже смущения сказала она.
-Родриго, - представился он.
-Ну вот… - задумчиво произнесла Варвара. – Вот и опять странности. Я не удивлюсь, если ты врач и музыкант, и если твоя фамилия Рамирес.
-Всё в точку, - кивнул он. – Ты что-то знала?
-Я писала повесть, в которой конструктора космолётов звали Родриго Рамирес. А мой сын сказал, что он не конструктор никакой, а врач и музыкант.
-Да… - оттого что нечего сказать, сказал Родриго. – Странно.
-Это ли только странно… - сказала Варвара. – Но ты ведь, мне кажется, об этом и хотел со мной поговорить? Разрекламировали меня, а? Физик, писательница. Да?
-Пошли на кухню, - предложил Лёшка.
-Нет-нет-нет, - всполошился Мишка. – Ты опять пельмени жрать станешь!
-А вы не станете?! – возмутился Лёшка.
-Ты голодная? – спросил Мишка Варвару.
-Нет, меня мои мужчины дома кормили, - сказала Варька, критически оглядывая Лёшкину фигуру. – Так что ужин отменяется. Пошли трепаться.
-Я читал кое-что твоё, - сказал Родриго, когда они уютно расположились у Мишки в комнате – Варька с ногами поместилась в кресле под торшером, они же – на диване, Родриго в серёдке.
-Ну, значит, у тебя есть, о чём спросить конкретно меня? – обратилась к нему Варька.
-Знаешь, такое ощущение, что всё, о чём ты пишешь – настоящая правда, что даже больше правда, чем всё, что вокруг. Вроде бы и так, как не может быть, а – правда. Странно как-то… Нет, я не критикую, мне нравится. Но смутно мне от этого как-то…
-Не от этого тебе смутно. Ты так много должен сделать… - сказала Варвара. – И так на месте топчешься. Ну скажи, как не бывает? Как?! Всяко бывает. И умно бывает, вот я об этом и стараюсь писать, и глупо тоже бывает – гораздо чаще. Пойми, вот как братья твои давно поняли, что нет никаких выдумок, нет сказок, всё, что не ложь, ну ты понимаешь, ложь – это… Ну, глупость, уродство ненужное, некрасивое, бессмыслица… Так вот, о чём я? Всё, что не ложь – то реальность, любая красивая, умная фантазия – реальность. Другая реальность, да. Но ничуть не менее от этого реальная. Ты должен не столько понять, сколько животом почувствовать, иначе ты ничего не сделаешь. Просто не сможешь. И фиг тебе, а не испаноязычный рок.
-И это знаешь, - хмыкнул Родриго.
-И это знаю, - кивнула Варька. – Так вот, есть мир, в котором живут мои герои. Именно живут. И все мои книги – это, по сути – одна общая большая книга. Всё со всем взаимосвязано. Абсолютно всё и абсолютно со всем. Отдельная книга – это всего лишь эпизод из чьей-то жизни. История человека на эпизоды делится и из общей истории вычленяется весьма условно, и ничего не кончается, пока он жив, даже если какую-то страничку в своей жизни перелистнул. А ведь у любого человека в жизни много событий одновременно тянутся. В рассказе, я этот жанр за это и не люблю, выдёргивается что-то одно. А в романе, пытаясь охватить всё, упираешься в бесконечность. Ведь даже когда человек умирает, остаются и продолжаются истории близких его людей, тесно переплетённые с его историей. И другие, которые переплетаются с историями близких. И так можно продолжать и продолжать. Ничто никогда не кончается. Всех точек над «i» никогда не расставишь.
-Да, похоже, придётся-таки ощутить реальность каких-то смежных миров, - задумчиво произнёс Родриго.
-Да уж придётся, - согласилась Варвара. – Тем более что тебе самому надо научиться создавать смежные миры, в которые можно будет, и, причём, захочется уйти.
-Но зачем другие миры? – удивился Родриго. – Ведь, смотрю, и в нашем чудес хватает?! Чем не жизнь?!
-И это – жизнь?! – вспылила вдруг Варвара. – Это болото – жизнь?! Да тут ещё ничего, в Академе-то. А в Бийск к родителям я даже не езжу, не могу, с тоски там дохну. Об этом можно говорить?! Писать?! Смотришь в окно и видишь тупые пьяные морды, тупую пьяную жизнь. Ни характеров, ни… Не всякая жизнь достойна того, чтобы попасть в книгу. Да и стоит ли жить в таком говённом мире?! Лучше уж общаться с посвящёнными, с теми, кто что-то хоть пытается понять, кто не только жрёт, срёт, спит и ****ся. Ну много в жизни совершенно всего бессмысленного… Лжи, да.
-Чего ж так грубо… - вздохнул Лёшка.
-А как?! – в сердцах сказала Варька. – Обидно же! Но, может, вытаскивая на свет божий что-то красивое, мы хоть как-то неумело и нерезультативно, но как-то всё-таки с этим боремся. Понимаете, ребята, есть логика жизненная, и это зачастую вообще отсутствие всякой логики, а есть – литературная, когда судьба вмешивается целенаправленно, а не абы как. Вот когда углядишь эти редкие случаи, можно книжку писать. Это в тупой жизни нет ни завязки, ни развязки. Но если появляется герой – видится, или угадывается, или ещё как-то – то и сказать о нём будет что… - Варвара надолго замолчала.
-Может, всё-таки поужинаем? – вопросительно обвёл всех глазами Лёшка.
-Только чай! – поддерживая Мишкину идею привести Лёшку хоть немного в форму, строго сказал Родриго. – И безо всяких там конфет-печенья!
-Ладно… - Лёшка грустно пошёл ставить чайник.
Когда он вернулся с четырьмя чашками на подносе (и ничего кроме чашек…), Родриго наконец собрался с мыслями и задал еле как сформулированный вопрос:
-Вот раньше как писали… Какие-то детали, ну, там, типа, фамилии, особенности внешности – всё работало на идею. Только на идею. И как-то от этого менее настоящим делалось. А тебе почему-то верится. Даже если формально вроде бы то же самое? Как это так?
-Потому что у меня – не символы, не типы, а живые люди действуют. Живут. И живут они не для того чтобы что-то доказать. Если и доказывают, то – по ходу. А если я хочу что-то доказать, я просто ищу в подсознании, а не составляю искусственно, подходящую для этого историю. Да, ищу – именно у себя в мозгах. Говорю же, я никогда ничего специально не придумываю, просто иногда приходит знание. Так и тебе, - опять обратилась она к Родриго, - надо слушать свою музыку. И никак иначе – просто слушать. Знаете, ребята, ведь когда пишешь о ком-то, всегда думаешь, что кто-то так же и о тебе пишет. Как у нас с Ольгой получилось. Но это уж крайность. Родриго, ты в курсе?
-Нет, - сказал Родриго.
-Ладно, подробно Мишка тебе потом расскажет. А вкратце: читал что-нибудь Ольги Дыменко?
-Читал, конечно. Ту же «Полную Луну». Или что-то странное вот ещё происходит… с двумя, твоей и её, «Могилами Неизвестного матроса», - сказал Родриго.
-Ну да. А ещё она обо мне писала, думала, что сочинила меня. Я – аналогично – о ней. И что может быть лучшим доказательством, для нас-то всё очевидно, но кто-то же не верит, реальности героев?! И я не забываю никогда, что мои герои – живые люди. Я всё знаю о них, а вот рассказать могу далеко не всё. По отношению к ним тоже нужно проявлять такт и деликатность. Они тоже имеют право на свои тайны. – И вдруг она уставилась на Мишку: - Ты чего как на иголках?!
-Ну да Луна же!.. Полная!
-А… Ну ладно… Жаль, что это не для нас двоих, - одной мыслью сказала она Мишке. И, уже вслух: - Хорошо, я пошла тогда. Лёш, закрой…
Когда Лёшка вернулся, Мишка спросил его:
-Хочешь?
Лёшка отрицательно замотал головой.
-Уже и душа жиром подёрнулась?! – озлился Мишка.
-Сами к бабке не взяли, - парировал Лёшка. – Вы-то чаи пили…
-Ладно, в следующий раз, в законное полнолуние, мы тебя точно растрясём, - пообещал Мишка брату. – Родриго, пошли в лес.
…Мишка превращался в Сокола болезненно, но и радостно.
Родриго же чувствовал себя легко и празднично, он знал, что может стать и волком, и соколом – он же тоже внук родной деда Арона. Он не знал ещё, кем больше хочет стать, но понимал, что впредь станет практиковать – да просто так, в радость! – и то, и другое.
Но сейчас, вместе с Мишкой, лучше, конечно, стать соколом. И – в небо!
***
Теперь фрау Люстерхайт, как очень точно назвал её однажды муж, старалась глаза при нём не закрывать. А то закроешь – и поплывёт опять то, где всегда надо под рукой oxygen mask для Чарльза держать, а то не кончатся добром эти игры.
Да и так не кончатся…
Можно, конечно, лечь вроде бы спать… Тогда Коля не испугается. Но странно ведь будет, если она станет спать сутки напролёт?!
Она зашла уже куда-то не туда…
Его личность гипнотизирует… Это его неприятие себя самого, мнящего себя богом… Это мазохистское желание, чтобы она мучила его, никогда не реализующееся столь полно, чем тогда, когда она ему в этих мучениях отказывает. Это всё игра, но игра… Умная, что ли? Она и сама бы затруднилась определить, что это за игра такая. Ну, резвятся они, изощряются почём зря, но почему-то кажется иногда, что это больше чем игра. Серьёзная такая игра.
Измена.
А ведь прошли всего сутки, как она впервые провалилась в мир Чарльза…
Она ненавидела этого Чарльза за то, что не могла его любить – кто-то, возможно, и способен поделить душу надвое, но её-то душа с Клаусом, в этом она не сомневалась. А здесь что? И кто она здесь?
Ну и глупые вопросы!
Здесь – похоть. И она – фрау Люстерхайт. То, что показывают в порнофильмах, щекочет только плоть, и нет личности, поэтому всё равно, что и с кем. А Чарльз… Чарльз чарует. Однокоренные слова? Ага, русское и английское… Но ведь они же действительно щекочут друг другу не столько плоть, сколько нервы: спектакль, что дают два актёра для себя – двух зрителей… Чувства лишь полуреальны, но от этого не менее изящны…
Разве так уж плохо эстетство?!
Можно любить – и не задумываясь отдать не только жизнь, но
и всё, что тебе дороже жизни – за любимого, а можно тонко и изящно, умно придумывать любовь, играть в любовь, так, что вспыхивают иногда при этом искорки любви настоящей, и – не разгорится ли она, не сожжёт ли, не испепелит  до руин?!
Разве можно жалеть Клауса – сильного, наглухо упрятанного в свою непробиваемую гордость Клауса?! А любовь без жалости всё же как-то ущербна.
А вот Чарльза можно и пожалеть – блаженствующего в своих страданиях, упивающегося ими – и всё же страдающего… Нежный, чуть приоткрытый рот – закрыть нежным же, самым нежным, на какой способна, поцелуем…
Маленький мой… (Ничего себе маленький, оглобля под два метра.) Нежный мой… Бедный мой… Я никогда не буду тебя любить…
Что же я делаю?! – подумала Анна. Ведь Клаус… Клаус!
Кажется, она крикнула вслух, собрав в вопле всё своё отчаяние – Клаус в секунду оказался рядом – на коленях возле того диванчика на втором этаже, где они провели ночь:
-Was ist los?* - но быстро превратился опять в Колю. – Ты заснула? Что-то снилось?
Всё-таки она любит Клауса… Клауса, а не Колю.
Но уж во всяком случае Чарльз тут ни при чём.
…Ах, как чувство вины обостряет все остальные чувства…
-Klaus, - шептала она. – Mein einziger Klaus.** - Она обняла его, сидящего на полу, за шею. Он не шелохнулся. – Сядь сюда.
Он молча пересел на диван. Покрывая поцелуями каждую клеточку его тела, Анна медленно и аккуратно расстегнула и сняла с него рубашку… Клаус сидел истукан истуканом. Анна была в ужасе. Он что-то знает? Понял?  Она быстро сбросила всё  с  себя  и
--------------------
* Что случилось? (нем.)
** Клаус, мой единственный Клаус. (нем.)
стала дальше раздевать его, источая при этом приторную сладость заискивающей   нежности,   словно   боясь,   что   её  сейчас  ударят,
прогонят…
Раздела.
Он не хотел её.
Что это?! Обида? Отвращение к ней, перешедшей границы распутства?
Или он делает это для неё – ей же нравится, чтобы он, пассивный, отдавался ей, в её руки – контролирует своё желание, запрещает ему быть?!
Но каково это – изображать труп в руках любимой женщины?!
Под окнами послышался звук подъехавшего автомобиля, Клаус среагировал – и тут же потерял контроль над собой – от нежелания не осталось и следа. И поскольку играть уже не имело смысла, он привлёк её к груди – крепко, надёжно. Шепнул:
-Успеем.
-Успеем, - задыхаясь, ответила Анна. – Давай! Больше я ждать не могу.
-Я тоже, - впиваясь зубами в рот в безобразной помаде цвета венозной крови, остервенело прорычал Клаус: - Ich liebe dich! Mein Gott, ich liebe dich! Mein Gott, ich liebe dich!!*
Обрушившаяся из пространства музыка, гремевшее над дачей «Mein Gott, ich liebe dich!!!» в злобном, свирепом даже, концертном исполнении заглушило и затормозило, отдаляя, шаги на лестнице.
***
Егор доказывал, что не баре, дойдут и пешком. Родриго же было лень, и он твёрдо решил, что найдёт-таки кого-нибудь, кого уговорит довезти их до дачного посёлка. Желающих, конечно, избытка не наблюдалось, но у Родриго ещё доллары не перевелись. Сотню в руки – и хоть на тот свет. Егор, правда, не одобрил, соришь, сказал, деньгами-то. Но Родриго разве переспоришь…
С Егором Родриго мог и похорохориться, и дурака повалять – впечатление было, что знакомы всегда были. А ведь только сегодня Лёшка говорил ему:
-Вообще-то он учитель, так что – Егор Павлович.
--------------------
* Люблю тебя!
   Мой бог, люблю тебя!
   Мой бог, люблю тебя!! (нем.)
Но Егор Павлович оборвал своего давнего друга:
-Это я в школе учитель Егор Павлович. А мы, слава  богу, не в
школе. Что уж у бедных учителей хорошо, так это отпуск двухмесячный. Тем более ты некоторым образом брат Лёшкин, а мы с ним друзья.
Учителя – они, конечно, бедные, но, работая с мировыми звёздами, Егор, понятно, бедным не остался, но, как и дед-членкор, как и сестра-писательница, гонором не обзавёлся, был прост и открыт, и Родриго уже казалось, что все события этого года, с конференции на Новый год начиная – всё вело к тому, чтобы они познакомились и работали вместе.
-Только почему-то все говорят, что я должен положить начало испаноязычному року… - развивал в машине тему Родриго.
-Положишь… - спокойно сказал Егор. – Начнёшь, за тобой ещё кто подтянется.
-Кто?
-Кто-нибудь. Просто люди будут знать, что так бывает.
-Но я-то как?! Я же не умею ничего! А ты ведь испанского даже не знаешь!
-Выучу. Ведь ты-то знаешь? – спросил Егор.
-Я-то – всяко, всю жизнь туда-обратно болтался, последние пять лет безвылазно почти что в Испании жил, - подтвердил Родриго.
-Поёшь? Играешь на чём-то?
-Ну… Да… Но это ж музыкантов надо собирать, группу… А я ни ухом, ни рылом, что с ними делать. Ну, может, найду подходящих, и дальше… Что, сядем, уставимся друг на друга и будем глазки пучить?
-Ну тут тебе есть кому помочь. Вот только эти люди в Бийск не поедут. Придётся тебе постоянно в Новосиб мотаться. Но уж у них опыт…
-Что за люди? – спросил Родриго.
-Пусть это будет сюрпризом. – Егор улыбнулся загадочно. – Хочу посмотреть, как коробочку разинешь при виде них. Так что не буду лишать тебя удовольствия. И себя тоже. Ради них, вернее, за ними, на дачу и едем, - и спросил у водителя: - Четверых обратно до Терешковой, сорок восемь довезёте?
-Да за такую цену – хоть семнадцать человек, - ответил довольный водитель. – Даже и с гармошкой.
-Ну а песни-то как писать будем? – не унимался Родриго.
-Да запросто, - успокаивал его Егор. – Музыку напишешь, поймём, о чём песня, ну, напишу я тебе, в крайнем случае, русский текс, ты переведёшь на испанский.
-Я не умею, - огорчился Родриго.
-Я тоже раньше думал, что не умею, - развеселился Егор. – Пока не попробовал. Помнишь анекдот про скрипку?
-«Не знаю, не пробовал»? Ага, помню! – задурачился Родриго. – Что, думаешь, получится?
-«Глаза боятся…» - начал Егор.
-«…а руки делают», - обрадовано договорил Родриго.
-С чего начинается история группы?
-С названия! – воодушевился ещё больше Родриго. – Название – половина дела.
-У тебя, кстати, фамилия как у одного из музыкантов Чарльза Монро.
-Ну да… - хмыкнул Родриго. – У меня-то настоящая фамилия, а у того – псевдоним в честь какого-то маньяка. Вот и получается, что у меня фамилия, как у маньяка. Горжусь. А название хочу жутенькое какое-нибудь. «Дракула», типа.
-Пойдёт, - одобрил Егор. – Только лучше бы латиницей писать. А петь… Ну не обязательно же петь только лишь по-испански. Ты научишься, обязательно, честное слово, стихи если не писать, так переводить, а немецкий и английский вариант я тебе без вопросов сделаю. По-английски говоришь?
 -А кто в Европе не говорит по-английски?
-А по-немецки?
-А немецкий вообще моему характеру соответствует.
-Ну вот и будет у каждой песни по четыре варианта. Ладно, - спохватился вдруг Егор, - чего мы шкуру неубитого медведя делим?! Только совет: никуда не ставь больше двух вариантов сразу, ни на концерт, ни на альбом, и в одно целое больше двух вариантов тоже не соединяй.
-Скоро приедем? – невпопад спросил вдруг Родриго – за весёлым разговором всё же никак не удавалось сбить напряжение ожидания обещанной чудесной встречи…
…Что-то задержало их на лестнице – словно мысль в голове какая вертится, а ухватить не можешь… и останавливаешься… и тупо смотришь в одну точку. Родриго действительно уставился на какой-то сучок на перилах, Егор – со смехом – на Родриго.
-Стой, стой… Это Анна ворожит, не пускает. Ан нет, пошли, уже пускает.
Парочка, которая встретила их на втором этаже, была одета «вкривь и врозь» - она в косо застёгнутой его рубахе, он вообще в одних джинсах, но не это, а глаза их выдавали то, чего они особо-то и не скрывали: они только что вылезли из постели. Егор улыбнулся и представил их Родриго:
-Это Аня, это Коля. Не узнаёшь?
Егор с величайшим трудом сдерживал смех, глядя на Родриго: такая титаническая работа серого вещества, глубочайший мыслительный процесс отразился на лице у того. Ну!.. Ну же!.. Сейчас вспомнит!.. Нет…
Коля надел остроконечный шутовской колпак. Клетчатый…
…И превратился в Клауса… Всё встало на свои места…
-Узнал… - засмеялся Егор. – Ладно, ребята, мы за вами приехали.
-Пошли, - заторопилась Анна. – А то я тут ноги скоро с голоду протяну.
-Ты хоть оденься, - посоветовал ей Егор.
-Пошли одеваться, - приобнял её за плечи Коля.
Шофёр действительно – обещал же! – дождался их.
…-Только не надо музыку… - начал в машине Коля, но Егор, явно понимая, что тот хочет сказать, перебил его:
-…и книги тоже, и всё остальное…
-…писать, когда этого хочет твоя голова. А только тогда, когда прёт. Только записывать готовое, - договорил Коля.
-Понимаешь, ты ещё сам не знаешь, что ты сделаешь, как, всё такое, а мы все уже откуда-то знаем, кто ты и откуда, и зачем, и как, и когда, и как зовут, хотя вроде никто не говорил, - сказала Аня. – Мы уже давно ничему вроде бы и странному не удивляемся. И ты не удивляйся.
-Да тут за последние дни столько всего странного, что никакой удивлялки не хватит, - засмеялся Родриго.
-По сути что мы должны уметь?.. – объяснял Клаус. – Музыка должна творить, или хотя бы открывать существующие, новые миры. И надо уметь уходить в миры чужие. Но главное всё же уметь создавать миры новые, свои собственные, в которые кто-то другой сможет уйти. И, притом, захочет.
-Приехали… - оборвал его Егор.
Дома у Шестаковых была одна Варвара. После того, как брат её со всеми познакомил, она сказала:
-Мои все в Бийске, через несколько дней приедут. Все перезнакомимся, но уж чтоб постепенно, чего торопиться-то. Вот Егор пока один и приехал. Родриго, братьев зови.
Никто, как ни странно, гостям не удивлялся. Ну вот не знаменитости мировые перед ними, а просто чудесные ребята, про которых давно и много хорошего слышали, всегда мечтали познакомиться, и вот удалось наконец. Не Клаус и Анна, а просто Аня с Колей.
Удивлялись, скорее, Анна с Клаусом. Сильно удивлялись. Сперва, когда Варвару увидели, запереглядывались, а когда Мишка появился, уж совсем…
-«Der erste Tag»? – изумлённо спросила Анна.
-Вне всякого сомнения… - согласился Клаус.
-А что такое? – встрепенулся Мишка.
-Сейчас… - утихомирила его Анна. – Варь, где видик? – Она достала из сумки видеокассету, передала Варьке. – Поставь. И не удивляйтесь, ещё раз говорю, ничему.
…Луч издевательски полной ёрнической Луны клинком вонзился в Мишкин позвоночник, и боль скрутила его, весельчака, победителя.
-Гимнасты, да?! Спортсмены?! – выкрикивал тогда Мишка, и Варька навсегда запомнила в ту ночь каждое его слово: - Из польских евреев? Птица ни при чём?! Смотри!!
Не было этих слов сейчас. Был голос Клауса. Или, скорее, Коли: он пел по-русски.
-…Смутить, размазать, придушить
      и темнотой меня покрыть.
      Я мог бы не любить тебя,
      пока живу я без тебя…
И когда гримаса боли на Мишкином – во весь экран – лице стала совсем уж смертной, боль эта его выплюнула. А Анна пела:
-…В твоих глазах блистает смерть,
      и яростный кураж твой слеп.
      Тебе – в лицо моё плевать
      и мной себя не утруждать.
Тени – чёрные, синие, жёлто-лунные – от сплетённых тел Полынной Ведьмы и Сокола, бьющихся с Любовью, за Любовь, против Любви – на Земле и в Небе – метались по экрану, где словно овеществилась гибельная красота тёмной и дьявольской их неповторимой ночи.
Анна и Клаус пели теперь вместе:
-… In deinen Augen gl;nzt der Tod.
      Dein ;bermut –
die blinde Wut.
      Du spuckst das Blut.
      Der Stick trifft mich.
      In deinen Augen du und ich.*
-Это всё? – спросила Варвара, когда клип кончился. Её лоб был весь в испарине: - Миш, ты как?
-Классно! – с восторгом отозвался Мишка.
-А я что-то… Так всё?
-Нет, - сказала Анна.
-Тогда давайте прервёмся ненадолго, - попросила Варька. – Лёшка, пошли покурим, а то с ними, некурящими, легче сдохнуть…
Они вернулись минут через пять, и Анна опять включила видео.
-Вадим… - изумился Родриго. – И Алиса.
-Ты что-то знаешь? – спросила Анна.
-Ой, да вообще ничего не понятно… Стал при странных обстоятельствах свидетелем чужой жизни, причём, похоже, на несколько лет назад провалился. Главное, не знаю, зачем… А потом ещё оказалось, что друг  этого  Вадима  –  наш  скольки   там,
--------------------
* В твоих глазах сияет смерть.
   А в ярости – да кто ж не слеп.
   Плевок! Укол! Убьёшь меня!
   В твоих глазах – и ты и я. (нем.)
Дословно: В твоих глазах блестит смерть.
       Твой задор – слепая ярость.
Ты плюёшь кровь.
Укол пронзает меня.
В твоих глазах ты и я.
Миш, юродный брат.
-Четверо… - подсказал Мишка.
-Причём что дальше должно с Вадимом случиться – понятно, кто-то чем-то, может, и мы с нашей или ещё кто со  своей  музыкой,
должен помочь ему найти его Алису, ну, может, и не проследится какой-то чёткой причинно-следственной связи, но где-то на уровне подсознания… А с Вацлавом-то что? Гложет человека тоска вселенская, а по какому поводу – он и сам не знает. Должен он что-то сделать – какой-то важный очень шаг… Ладно, - сегодня мы этого точно не поймём, - сказал Родриго. – Смотрим дальше?
На кассете было немало ещё нерукотворных клипов, не меньше дюжины, о которых и Шевчук не знал – или просто не стал говорить в том интервью, но там везде были сами Клаус и Анна, и непосредственного отношения к остальным присутствующим они не имели, ни «Seele in Not»*, ни «Kabinett der Sinne»**, ни «Schakal»***, ни даже потрясающе светлый, не светлый, пожалуй, а просветляющий, вселяющий твёрдую уверенность, что утро, какой бы злой и прекрасной, но и смертельной, ни была ночь, всё равно наступит, «Der Morgen danach»****.
-Ну это просто добрая традиция уже, - сказал Родриго, когда кассета всё-таки кончилась, - что мне видеокассеты со всякими фишками нерукотворными дарят. Спасибо.
-А кто дарит? – удивился Коля. Но Аня накрыла своей рукой его ладонь:
-Коль, ну не последняя же! – и, обращаясь к Родриго: - Пожалуйста. Нам же вместе работать, так что будем дружить.
-А что вы, кстати, хотите здесь сделать, ну, в смысле, в России? – спросил Колю промолчавший всё это время Егор.
-«Stille»*****на русском с парой английских бонусов переиздать. И новый альбом записать, чтоб песни были изначально только в русском варианте. Хотя бы большинство. Ну чтоб немецкий вариант если и писать, то только совсем потом, после выхода альбома и следующего русского тура. Потянем?
--------------------
* «Душа в беде» (нем.)
** «Кабинет чувства» (нем.)
*** «Шакал» (нем.)
**** «Утро тогда» (нем.) Дословно: «Утро после того»
***** «Тишина», «Безмолвие» (нем.)
-А чего ж… - сказал Егор. – По-русски – уж чего проще. Ты ведь сам уже начал.
-Откуда знаешь? – удивился Коля.
-Откуда  я  знаю,  откуда  именно я что-то знаю?! – удивился в
свою очередь и Егор. – Знаю, и всё.
-Слушайте, - вмешалась Варька. – У меня вино домашнее черносмородиновое, умопомрачительное. Давайте, а? Вот только не знаю… Положено вино отдельным товарищам, которым пятнадцать?
-Что-то похлеще вина и в тринадцать положено было, - возмутился этот бесёнок Мишка, и Варька не стала спорить.
-Хорошо, хорошо, как скажешь, мой Сокол… - Варька вытащила большую красивую хрустальную бутыль.
-Я не буду, - решительно отказалась Анна.
Коля недоумённо посмотрел на неё, но она выдержала этот взгляд, даже сделав при этом вид, что вовсе и не заметила его.
***
-Всё, собирайся, - сказал Коля. – Завтра переезжаем.  
-Ты что, квартиру купил?! – изумилась Анна.
-Выше бери, - радостно сообщил ей Коля. – Коттедж на Академической.
-Когда?! – не верила Анна. – Ты же не делал ничего, только в койке со мной валялся?! В лучшем случае за водой ходил?
-Ничего не делал, - согласился Коля. – Только Даше деньги платил. А уж она своё дело знает. Мы благодаря ей лицензионные диски здесь продаём, когда другие с пиратских ни пфеннига не имеют. Ну и комиссионные она, конечно, достойные имеет. На квартиру в Питере заработала. 
-Так правда переезжаем? – всё ещё не верила Анна.
-На всё полностью готовое и обставленное. Можем себе позволить.
На новоселье собрались все: уже знакомые Сокольские и Родриго с матерью, Варвара с Егором и многочисленной роднёй, всех пересчитать – пальцев не хватит: дед, трое детей, муж, да ещё у мужа: мать, сестра, брат… Нет, однако, хватило всё-таки пальцев. Но всё равно.
Опять пошло в ход Варькино смородиновое.
Анна пить отказалась. Ей и так было весело.
Когда все разошлись, Коля взял жену за руку, вопросительно посмотрел на неё – очень пристально, не давая ей отвести взгляда.
-Да, - сказала Анна. – Да, ты всё совершенно правильно понял.
-Но ты же в Питере нализалась как свинья?..
Анна расхохоталась:
-И ты всерьёз поверил, что в бутылке была водка и что я была пьяная?! Уж хоть бы понюхал… Сидит, как дурак, в зеркало пялится…
-Нет, ну ты и сильна… Даже меня провела, значит… Но как же так получилось?
-Ну что поделаешь?! – не замечая, видимо, и сама блуждающей по её лицу улыбки, пожала плечами Анна.
-Ага! – усмехнулся Коля. – Теперь – что поделаешь… На Пироговке есть больничка, а там – родилка. Вот – рожать будешь, что ж ещё тут поделаешь…
-Чтоб я с этими тараканами рожала?! Да я лучше аборт сделаю!
-Нет, - сказал Коля. – Не сделаешь. Потому что какой бы фрау Люстерхайт ты не пыталась казаться, есть вещи, на которые ты не способна. Так что или с тараканами будешь рожать, или с родителями, но без меня. А я пока отсюда никуда не поеду.
-Значит, с тараканами… - тяжело вздохнула Анна, но улыбка так и не ушла из её глаз.
-Вот и ладно. Но как же так получилось?! Ведь ты не хотела – и этого было достаточно, чтобы ничего не было.
-А теперь вот хочу – и есть. Ну что тебе объяснять… Я понимаю, что мужчине и в шестьдесят не поздно – не ему же рожать. И что в двадцать пять не у каждого отцовское чувство просыпается…
-Знаешь, а я рад… Наверное, у меня просыпается…
-Ну вот и хорошо. А мне уже пора – потом труднее будет. Здоровье уже не то.
-Это у тебя-то?! – захохотал Коля. – Да тебя можно десять раз как суррогатную мать использовать, просто нам это ни к чему – у нас будет свой.
-Маленький такой Макс… - мечтательно сказала Анна. – Я больше не буду изменять тебе с Чарльзом. Во всяком случае пока. Тебе не будет скучно?
-Нет, пока не будет. А потом тебе всё равно какая-нибудь новая шлея под хвост попадёт, - сказал Коля. – Да и ради Максимки можно будет, если придётся, и поскучать немного.
…Они стояли вместе в ванне, в которую из кое-как, но всё же приделанного к потолку душа текла настоящая горячая вода, которую даже и греть не пришлось. И впервые за семь лет, что они были вместе, всё было совсем-совсем всерьёз, они сейчас не играли друг другом и друг с другом, а просто очень-очень друг друга любили – ласково, бережно, ничего не придумывая, не изобретая, повинуясь лишь желанию всё отдать сегодня друг другу.
Друг другу… Друг друга…
Чарльз… Что же ты… Не надо…
***
-Так ты что, из Испании с одним чемоданом вещей приехал? – спросил у Родриго Егор.
-Ну я книги и музыку по почте отправил.
-Дорого же…
-Ну я вообще-то не бедствовал. Это тут к научным открытиям как-то наплевательски относятся.
-Ты, говорят, локальными системами занимался?
-Занимался. Только, смотрю, в том, что мы считали системой глобальной, всё так же сложно, как и в локальных. Ну как бы… Ну представь, что эти системы – как бы внутренние чьи-то миры, и вот и мы с физиками, и музыканты, те даже успешнее, пожалуй – мы все вместе стремимся проложить если не более-менее верную, то хоть где-то как-то зафиксированную дорожку из одного мира в другой. А чем человек больший псих, тем изощрённее и интереснее, потому что и извращённее тоже, его внутренний мир. Так что вообще-то мы психов, конечно, лечим, но и используем, можно сказать – учимся у них. Если разобраться, я не столько врач, сколько исследователь.
-Вот и набирай себе музыкантов из числа пациентов. Знаешь, куда работать пойдёшь?
-Мама обещала устроить, у неё есть из хороших знакомых кто-то по этой части. Да я уж и думал, чтоб с психами играть. И хорошо, и … боязно… Но только если всё будет размеренно и прилично, никакой ведь музыки не получится.
-Вот потому я и не играю, - не очень даже грустно, просто констатируя факт, сказал Егор. – Именно потому, что всё у меня в жизни, как ты сказал, размеренно и прилично. А ты не боишься после благополучной Европы в нашей нищей России жить?
-Благополучия – полные штаны. Дурдом на работе, дурдом дома. Сыты, что называется, по уши. Вот сменю, как мать, фамилию… И переделаюсь, к примеру, в Родиона. Дабы не очень народ эпатировать.
-Да брось ты… Слушай, Родриго Иванович, может, тебя просто Родькой звать? А? Как считаешь?
-Не… Не стоит. Я пошутил. Так что, на «Томск-Бийск» брать на десятое? Или на чуть попозже, если на десятое нет? Другие поезда не надо?
-Нет, лучше «Томск-Бийск», он надёжнее. Да что ты прямо так торопишься?!
-Не знаю… Не могу себя безработным чувствовать. Да и баксы тоже не вечны, не сидеть же у дядьки на шее, у него своих раздолбаев двое, меня только, мужика здорового, не хватает. А ты сюда часто ездишь?
-Да нет, чаще, пожалуй, в Питер. Даша со всеми, с кем надо, встречи устраивает. Дорабатываем тексты, чтобы они группе подходили, объясняем, какие русские слова какие оттенки имеют. Я же русовед. Вот занялся, можно сказать, разработкой своего особого метода обучения иностранцев, хотя очень уж специального их контингента, русскому языку – к тонкостям, минуя азы, где русскому всё понятно. Иностранцы иногда буксуют, тогда назад приходится возвращаться. Ты мне с испанским поможешь?
-Конечно! А ты школу свою оставлять не собираешься? Егор Павлович?
-Ну и Егор Павлович… Куда я без пацанвы? Скучно без них. Да я сам себя иногда пацаном чувствую. Да и тешу себя всё же иногда мыслью, что преподаю не так ужасно, как того минпрос требует, что не отбиваю любовь к чтению, а где-то как-то местами даже и прививаю. Ты идёшь за билетами-то?
-Это надо на вокзал на двадцать втором? Или на тридцать шестом? Да?
-Делать тебе нечего?! В Академе касс предварительных полно, на Морском только штуки три. Иди давай, раз решил. Нет бы числа двадцатого поехали. Людмила Ароновна тоже вон домой не рвётся…
…До Бийска доехали без приключений. На вокзале встретила жена Егора – Наталья.
Родриго решил, что жена у того куда привлекательнее, чем сестра. Хотя это кому как – Варвара, хоть и откровенно некрасивая, тоже многим нравится – энергией своей неуёмною, бьющей через край жизнью, откровенностью во всём, и в некрасивости в том числе, доходящей порой до наглости. Ну и пусть нравится. Родриго предпочитал женщин красивых.
Наталья была такая как надо. Как надо Родриго. Хотя ничего, даже с его точки зрения, сногсшибательного. Милая. Правильные черты лица, со вкусом подобранная косметика. Тонкая талия, широкие бёдра. Родриго поймал себя на том, что рассматривает эту приличную, семейную, явно не глупую, но и без проблесков гениальности, простую, но не до примитивности женщину – плотоядно. Вот такие мужние приличные жёны, если их расшевелить, научатся так этим мужьям изменять – с таким задором и разгулом – проституткам не снилось… Да с чего это он вдруг решил, что она на это пойдёт?! Она ему повода не давала, одёрнул он себя, почему он так плохо о ней думает?! Или наоборот хорошо… Не давала-то не давала, но зря Родриго убеждал себя в обратном – он уже точно знал, что Наталья будет с ним. Да не собирался он её у Егора уводить. Стыдно, да и зачем… Но что поиграет с ней во взрослые игры, может, даже какое-то продолжительное время нервы с ней себе пощекочет – это точно.
Но мысль эта, хоть и о несомненном, не была особенно важной. Ну, надо с кем-то спать, но это не занимает мозгов, большинство женщин не достойны даже звания «Друг человека». Главное – психиатрия и музыка, остальное – жизнеобеспечение, не более того.
-Ты от нас далеко живёшь? – спросил Родриго Егора, разглядывая его визитку с адресом: адрес ему ни о чём не говорил.
-Да мама твоя знает, - улыбнулся Егор. – Вы вечером приходите, - пригласил он, и жена поддержала его. – Людмила Ароновна, покажете ведь? – сказал он и добавил, обращаясь к Родриго: - Да тут пешком пятнадцать минут, не больше. В одной же школе работаем…
…-Ну вот мы и дома… - блаженно бухнувшись в кресло и не имея ни малейшего желания разбирать свой единственный, но довольно увесистый чемодан, потянулся Родриго. – Ещё бы на работу побыстрее устроится…
Мать вздохнула и пошла к телефону, долго с кем-то о чём-то говорила – Родриго не слушал.
-Ладно, бери документы, иди завтра устраиваться, - сказала она, наконец вернувшись, и объяснила, куда и к кому идти. – Там в наркологии по части психиатров некомплект. Да, за неимением ничего лучшего, суицидников тоже в наркологию отправляют. Работал с такими?
-Обязательно. Так это больница? Стационар, в смысле?
-Ну да, - ответила мать, - стационар, я же тебе говорила.
-Так это же здорово! – возликовал Родриго. – Это ж куда лучше, когда постоянно с человеком работаешь, а не от случая к случаю, когда его то ли муза посетит ко мне прийти, то ли шиза, можно будет для более тесного общения с наиболее удачными и интересными пациентами сверхурочно дежурить, подменять там кого, а потом будут отгулы в Новосибирск съездить… - размечтался Родриго. Мать охладила его пыл:
-Ты устройся сперва, прежде чем шкуру делить, медведя убей. Давай хоть немного вещи разбери. Есть хочешь? Пойду хоть в магазин схожу… Чего купить? Сосисок?
-Не надо, - сказал Родриго. – Картошка есть? Давай пожарю лучше. Не хочу я никакие вещи разбирать, две недели стояли и ещё денёк постоят.
Никакую картошку жарить он не стал – время прошло как-то бестолково, разговор скакал от темы к теме, что так и не дождались своей очереди в Новосибирске, где ещё куча родни и жизнь весёлая и дурная и от этого ещё более весёлая. Так что – разговаривали-разговаривали – глядь – пора уже и в гости идти.
Наталья к возвращению мужа готовилась загодя: пельменей – пацаны помогали – налепила, борща наварила. Людмиле Ароновне (хоть та и была заметно старше и учительница, но не возражала, что Наталья зовёт её Люсей и на ты, официальщины и в школе до оскомины хватает) она всегда была рада, вот теперь и с сыном её познакомится, психиатры – люди интересные…
Оказалось, что сыновья-близнецы Егора, который и старше-то Родриго всего на шесть лет – ровесники Мишки, а он Родриго всё-таки брат, хоть и двоюродный. Выходило, словно Егор и Родриго – представители разных поколений, так, что ли? Это было как-то неприятно, думать так не хотелось. Да и что это вообще за ерунда, бывают дяди моложе племянников и всё такое прочее, Родриго решил не брать в голову.
Наталья усадила всех за стол, как недавно Варвара, выставила бутыль домашнего вина, только не черносмородинового, а из местного винограда, но тоже очень вкусного. Родриго с матерью поняли вдруг, что ужасно голодны – дома так и не собрались перекусить. Но тут никто и не ждал, что они будут скромничать, хороший их аппетит радовал хозяйку. Наталья посмотрела на Родриго и почти утвердительно сказала:
-Я думаю, мы будем на ты…
-Угу, - с набитым ртом буркнул он. 
-А в психиатрию? – спросила она. – Что привело? Мечты о романтике?
-Угу, - опять отозвался (не слишком-то вежливо…) звезда психиатрии. – Сейчас… прожую… Вкусно… Спасибо, хозяйка! Есть охота, а тут такой кусок мяса…
-Ну ладно, жуй, - кивнула хозяйка. – Оправдались ожидания-то?
-А то! – прожевал наконец Родриго и вопросительно глянул на Егора: можно, мол, вина налить? Егор утвердительно кивнул:
-В моём доме стесняться не принято.
Родриго выпил ещё стакан вина и обратился к Наталье:
-Я что искал – то и получил. Мечтал бродить по задворкам всяческих извращённых подсознаний – вот и брожу. Много всякого интересного встречается. Умел бы книжки писать – утонул бы в материале для мистических романов. А так – просто пропадает такая уйма всего, аж жалко. Надо, наверно, Варваре рассказывать. Хорошо ещё, что в музыку попадает… Но мало. Очень мало…
Наталья кивала, говори, мол, интересно, сама налила себе и гостю ещё по стакану вина.
Родриго заметил вдруг, что хозяйских сыновей уже нет дома, а что им – наелись – и гулять, дело молодое, а Егор с матерью его что-то очень увлечённо обсуждают – похоже, ищут способ (всю жизнь искать будут – так и не найдут никогда идеального – злорадно подумал Родриго) сделать более человеческим и менее занудным преподавание литературы в школе. Ну вот, уже руками машут! Хорошее вино! У самого Родриго в голове уже немного шумело, но мало, хотелось сильнее.
-Наташ, может, банку помидоров открыть? – спросил вдруг Егор. И тут же, похоже, про помидоры и забыл, снова к Людмиле обратился: - Вон новый учебник для одиннадцатого… читала уже? Цой, Башлачёв… Можно так забалтывать?! Галочку ставить?! Тоска, как написано… Пригладили, причесали, правду всю выхолостили…
Всё, не до помидоров Егору было, это точно. Зря Наталья пошла. И что-то долго ходит.
Родриго выпил ещё стакан вина и пошёл на кухню.
Наталья не искала никаких помидоров. Она сидела на табуретке и безмятежно улыбалась.
Родриго присел рядом с ней на корточки, за руку взял – крепко, и захотела бы – не отняла, и она это поняла, да она, похоже, и не хотела.
Всё получилось очень просто, без затей, легко и быстро. В меру тепло и ласково, в меру пошло, но без откровенной похабщины.
Она и сама не поняла, зачем сделала это. Скорее всего, бывает так: кто-то уверен, что ты что-то сделаешь – вот ты и делаешь – как под гипнозом – непоколебимая уверенность зачаровывает, ну не может же человек так твёрдо, вроде бы, верить в то, чего нет?! А кому ж и гипнотизировать, как ни психиатру, да ещё такому красивому. И молодому, кстати.
А потом Родриго нашёл-таки банку с помидорами. И спокойно отнёс её в комнату. Никакие угрызения совести его не мучили. Да и с чего бы?! Ничего плохого он Егору не хотел. Да и не задумывался, что делает.
Похоже, Егор с Людмилой темой школьной литературы уже порядком утомились, решили: чем нервы портить себе понапрасну – лучше пельмени есть.
Общий разговор завертелся вокруг связи психиатрии и будущего испаноязычного рока. Связь эта была весьма туманна, но после хорошего вина виделась почему-то очень отчётливо.
***
Беременность превратила это исчадье ада в совершеннейшего ангела. Конечно, Коля знал: это ненадолго, кончится если не сразу после родов, но как только отнимет она ребёнка от груди – точно. Но пока… Не то чтобы она стала какой-то уж там скромной, но и нескромность исполнилась целомудрия – она ощущала себя мадонной, понимала, может, преувеличивала даже, важность происходящего. Но ведь в ней зреет целый новый мир!.. Гордая собой, она всходила теперь на брачное ложе, как на постамент памятника самой себе.
Всходила? Чтобы всходить, надо иногда оттуда спускаться, а она не хотела отпускать Колю от себя даже на секунду. Ей так важно было чувствовать, что они вместе – все трое.
Четвёртый был лишним.
В те несколько коротких дней, когда она предавалась кипению своего – фрау Люстерхайт! – темперамента с Чарльзом, они ни разу не заговорили словами – обмен информацией шёл на уровне эмоций, может, и им самим неясных, несформулированных. Прикосновения не врут, хотя не всегда их можно расшифровать.
А теперь… Чарльз ломился в её сознание – она не выходила на связь. И тогда он стал звать её словами, объясняя что-то путано и отчаянно по-английски – на языке, который она понимала много хуже, чем русский. Он совсем потерял голову, впал в отчаяние, умолял и унижался, ползал на коленях – мысленно – но ведь он хотел, чтобы она это видела – и не знал, видит или нет.
Она видела – и не знала, что делать… Ей совсем не хотелось играть – ни с кем и ни во что. Она жалела, что уступила, что вообще начала игру – и не знала, не знала, не знала, чёрт подери, как выйти из неё.
Сейчас это была не игра в жалость, а самая настоящая жалость. Если б можно было сделать его счастливым… Почему у человека одно только сердце?! А то бы – одно – Клаусу, другое – Чарльзу.
Не бывает так… Значит, надо определяться… Да какое там, давно уже всё ясно. У Чарльза нет шансов… Хоть и жаль его… Не надо больше, ничего не надо больше, Чарльз…
Он пытался представить, что она с ним – и не мог – она тоже что-то решала в мире их грёз. И он видел, что они стоят друг против друга – одетые, не получалось даже самому в этой грёзе раздеться, не то что раздеть её – и что-то сбивчиво говорят на странной смеси английского, русского и немецкого и это что-то никаких надежд не оставляет.
-Я беременна, - доказывала Анна. – Это теперь главное. И больше ничего не будет! – она горячилась. – А я говорю, ничего! – она размахивала руками. – Нет. Ну я же сказала.
-Анна… Пожалуйста… Ну не спи со мной, только не уходи, только будь со мной…
-Нет. Так нельзя. Говорю, нельзя. Тебе будет хуже.
-Пусть! Только не уходи!!
-Пусти!! Всё!
-Не уходи! Анна!
-Всё, сказала! – она уже злилась, непонятно только, на кого. Может, и на себя.
-Анечка! Останься! Не ухо…
Он не успел договорить, она исчезла, связь – их связь! – оборвалась, сеанс связи закончился, и словно выключился экран, перед глазами стало черно. Так, как бывает в смерти. И сознание погасло, растворилось в этой черноте. И радостно понимая, что умирает, и больше не придётся жить без Анны, Чарльз сполз с кровати, на которой валялось всё это время его тело, на пол.
На грохот упавшего тела прибежала Дита.
Oxygen mask… Как хорошо, что Анна её, из своих грёз, забыла здесь, в материальном мире… Дышит!.. Дыши, родной, дыши! Ну вот, теперь ты уже можешь немножечко помочь мне дотащить тебя до машины. Я отвезу тебя в госпиталь.
Кто-то думает, что он сказал ей потом, когда пришёл в себя, спасибо, что опять спасла ему жизнь?! Ну и дурак, если думает. Материл так, что английских слов не хватало, в ход русские пошли, которым, когда в Питере был, Даша и Егор учили, смеясь. Бить не стал, что за смысл бить, ничего она никогда не понимала и не поймёт никогда. Это не плюс, это большой минус, что сестра Анны, так бы, может, и не сравнивал, а сравнил – и в сравнении – не годится никуда…
Анна… Анна… Где же ты?!
Анна! Неужели тебя больше не будет?!
Никогда?!
***
Бегая потихоньку к Родриго, Наталья как-то раз промахнулась – нарвалась в его отсутствие на его мать.
-Наташка! – попыталась пристыдить её та. – Что ж ты такое творишь?! Зачем?
-Не знаю… - Наталья и правда не знала, какой бес движет ею, почему не может она оборвать всё это, вроде бы и не нужное ей, разом, зачем бегает к этому знойному испанцу, которого вовсе не любит и который и того меньше любит её.
-Мужа, что ли, не любишь?! – совершенно искренне возмущалась и недоумевала Людмила.
-Люблю… - Нечего было Наталье сказать.
-Тогда какого чёрта? Егору, что ли, доложить?! – скорее для острастки, чем действительно собираясь это сделать, грозилась Люся.
-На сына, что ли, жаловаться станешь? – вздохнула Наталья. И тут появился сам виновник неприятного разговора. Люся напустилась на сына:
-Пользуешься добротой, расположением, гостеприимством человека, а сам по-скотски с ним… Используешь… Мне стыдно, ей-богу…
-Да почему по-скотски… Я ж ничего к ней не имею. Как и она ко мне, - улыбнулся Родриго. – Всё нормально.
-Что нормально? – сердилась мать. – Непонятно ради чего – это и есть по-скотски – так, мимоходом – обидеть человека, который к тебе с открытой душой…
-Да что такого?! Как будто я только с ней… Подумаешь, - оправдывался Родриго. Наталья же краснела и бледнела, так и не отойдя от дверного косяка – как вошла, открыв ключом, который отдал насовсем ей Родриго, дверь и увидела Людмилу – так привалясь к косяку и стояла…
-Пора бы свою если не жену, так хоть подружку иметь, - пыталась урезонить сына Люся.
-Ага… И психиатрию по боку, и музыку – тем более. Это ж я не для души, а для здоровья. Для снятия сексуального напряжения. А на свою надо силы и время тратить. Своя девушка требует внимания, понимания, заботы, сил…
-А я для тебя вещь, получается, которую и в порядке даже содержать не стоит, для этого муж есть?! – возмутилась Наталья.
-А я для тебя нет, что ли?! – удивился Родриго. – Я думал, всё просто.
-Просто-то просто, не любовь, да… А тебе – как в сортир сходить. Но мы же люди… - злилась Наталья.
-Да прямо… - поморщился Родриго. – Люди вообще-то, но не в койке же. Там мы просто биологические существа. Психология – на работе. То есть психиатрия. Остальное – фигня.
-Фигня?! – Наталья бросила Родриго ключ. – Найди кого поглупее позорить. Мне это не надо. Да, я правда дура была, в чём весьма раскаиваюсь. Чао! – ей не было даже обидно, а только ужасно стыдно.
…У Люси, конечно, язык не повернулся про сына рассказывать, как ни стыдно за него, но и не так же с этим бороться. Но и кроме неё нашлись «доброжелатели». Как уж Егор с женой разговаривал, Родриго не знал, только, когда в следующий раз с Егором увиделся, тот был в курсе всего, но с Натальей уже помирился.
-Ну ты и скотина!.. – поражённо взирал Егор на Родриго. (Ничего себе, ещё и без тени стыда опять пришёл к нему…)
-Ага, - весело согласился Родриго. – Зато талантливый. И обаятельный. Ну Егор! Ну чего ты?! Из-за бабы-то? Да не стоят они мужской дружбы.
-Вообще-то эта баба, как ты выражаешься, моя жена, - уязвлено сказал Егор.
-Ну и… Она от этого другая, что ли?! Не такая, как все бабы?! Брось ты, честное слово. Давай мириться! Я с ней теперь уже не сплю! – с незамутнённой открытой улыбкой предложил Родриго. Руку Егору протянул. Тот посмотрел ещё несколько секунд сердито – и руку всё же пожал – на Родриго невозможно сердиться совершенно. Ну вот как?! Вот он весь – такой как есть, ничего не скрывает, не стесняется – искренний, улыбка обаятельная от уха до уха, никаких подводных камней и задних планов…
***
Это был сон. Но Родриго знал: не просто сон. Способ получения совершенно достоверной информации.
Он оставил их тогда, в коридоре Клавдии Владимировны, когда Вацлав был ещё первокурсником, а теперь он почти уже год проработал в школе. Таким образом, пять лет прошло. Газета на столе, как заметил Родриго (это было бы странно в обычном сне, но это был не обычный сон) лежала за две тысячи первый год, начало мая. Ого, уже, значит, месячной примерно давности кино смотрим? Кино? Жизнь… Чужая, но тоже, он знал, реальная…
…Вадим сидел, откинувшись в кресле, бросив руки на подлокотники, смотрел на Вацлава почерневшими глазами и безо всякой, знал тот, рисовки говорил вещи, огорчительные для обоих:
-Никуда мы с тобой не годимся… Учителя, нечего сказать… Распустил ты детишек, чего говорить, да и я хорош. С одной девчонкой справиться не могу. Позорище! – Вадим потуже затянул свою белоснежную косынку. – Эта твоя Оксана… Это караул просто. Я не знаю, куда от неё деться!
-Может, ей кажется, что ты просто рисуешься, а на самом-то деле тебе это не может не нравиться? – уточнил Вацлав. – Я как-то до этого за ней особой целеустремлённости не замечал. Ну да, конечно, скромности особой тоже, но – так… Веером. Кого зацепит. А тут… Сконцентрировалась. Я думаю, она не верит, что ты не хочешь.
-Но это ж надо быть совсем табуреткой, - поморщился Вадим, - чтобы не понять, когда с тобой играют, а когда всерьёз…
-А может, ты всё-таки не совсем всерьёз, ну, я не в упрёк, просто сам до конца пойми: может, хоть какой-то крошечный элемент игры всё же, пусть неосознанно, есть? А?
-Да ты что?! – опешил Вадим. – И ты тоже мне не веришь?!
-Верю, - сказал Вацлав. – Но подумай: разве тебе совсем не приятно, что она так за тобой?
-Противно, - сказал Вадим. – Противно и ничего больше. Может, если бы не было Алисы… Но она же была! – Вадим опять затянул – ещё туже – косынку. – Голова раскалывается…
-Она была, - согласился Вацлав. – Только… Где она… Пять лет… Или надо пытаться её вернуть – активно пытаться! – или смириться и жить дальше – без неё.
-Нет, - сказал Вадим. – Вот именно что пять лет прошло. Не вернул – значит, уже не верну. Но она была – и вычеркнуть это я не могу и не хочу. Господи, есть таблетка?!
Вацлав нашёл на кухне пачку анальгина, принёс Вадиму.
-Думаешь, голова – просто так? Это она как-то… что-то… не знаю… Давай что-то делать… Куда ты без воды-то грызёшь… На вот… - он налил другу стакан минералки.
-Она умерла… - сказал Вадим. – Она не вернётся.
-Ты то надеешься, то отчаиваешься… Давай всё-таки надеяться… У меня вот вообще ничего нет… Даже любить некого… Давай надеяться. Давай что-то делать.
-Она умерла… - повторил Вадим.
Вацлав разозлился даже:
-Умерла, умерла… Заладил… У мёртвых есть могилы. Ты видел её могилу?
-Нет, - сказал Вадим.
-Её нет, - доказывал Вацлав. – И давай хотя бы в этом убедимся. И, может быть, ты тогда поймёшь, что не вернул её только потому, что в тебе что-то не так, чего-то не хватает, чтобы она вернулась, а не потому, что её вообще нельзя найти. Понимаешь, мы найдём или её, или её могилу. Тогда я признаю, что ты прав, и сделать ничего нельзя. Ты трусишь, и в этом вся беда. Ты боишься открыться, ты боишься, что будет ещё больнее, и от этого страха ещё хуже. Как голова-то?
-Терпимо, - вздохнул Вадим.
-Значит, пойдём? – спросил Вацлав.
-Куда? – не понял Вадим.
-На кладбище. Искать могилу и убеждаться, что её нет.
-Пошли. – Вадим поднялся с кресла.
-Сейчас? – удивился Вацлав. – Да смысла нет. Днём могилу мистического существа найти невозможно в принципе. Пойдём ночью.
-А на какое кладбище? – Вадим опять опустился в кресло. – Их же вон сколько?
-На наше, конечно. Ну просто ведь понятно, что вся магическая логика за то, что она может оказаться только там, где ближе всего к тебе. Любит она тебя, дурака такого, пойми ты это наконец. Только… Подумай всё-таки ещё раз, стоит ли вообще что-то делать? Может, надо просто жить? Обычно? Без неё? Она же просто женщина, хоть и нездешняя. И всё. Или нет?
-Нет. Это просто большая душа. И больная. Почему все думают, что если спишь с женщиной, то больше она ни на что не годна? А она – всё. Она – настоящая…
-Тогда пошли, - спокойно и твёрдо сказал Вацлав.
-Пошли, - согласился Вадим. Казалось, его длинные, тонкие, загорелые пальцы просто нервно комкают стандарт анальгина, но это он старался понезаметнее, чтобы не афишировать этого даже перед Вацлавом, вытащить ещё пару таблеток. Но Вацлав, конечно, всё видел, просто, как человек деликатный, стакан с минералкой протянул молча.
Не хотелось сейчас ни красивой, пусть даже очень красивой, но эстетской всё же, с элементами игры, музыки, ни чёрных страшных сказок про смерть – ведь всё равно такая смерть немножко ненастоящая, немножко тоже игра. Сейчас можно было погружаться только в самое настоящее. Да, она этого заслуживала, эта ушедшая от него девочка-вечность, да, да… может, кто-то потом скажет (а кто узнает? как?), что и сам он этого настоящего не стоит, не заслужил, что вся его история тоже эстетская, но он не думал сейчас так. Сейчас всё было абсолютно всерьёз…
«…Но кто-то зевнул, отвернулся и разом уснул.
      Разом уснул, и поэтому враз развязалось.
      Ты завяжи, кто-то тихо на ухо шепнул.
      Перекрестись, если это опять показалось…»
…Он бережно поставил в плейер кассету – «Всё будет хорошо» Башлачёва, надел наушники и стал ждать Вацлава. Его-то, Вадима, родители нормально, спокойно, как обычно – доверяли – отнеслись к тому, что ему надо уйти на ночь – ну надо так надо. А вот Ян Арвидович характером непостоянен, от настроения его всегда многое зависит, да и мать никак не может понять до сих пор, что Вацлав уже взрослый.
Вацлав пришёл, когда уже совсем стемнело и Вадим перестал его ждать. Вацлав старательно удерживал на лице улыбку – нельзя хандрить сейчас, ведущий в их упряжке опять сменился, и улыбку надо не изображать, а держать, иначе не получится быть другу поддержкой, а не обузой.
-Со скандалом… - вздохнул-таки Вацлав. – Ладно, ерунда, всё нормально. Пошли.
Да, конечно, днём что-то искать было бесполезно. А теперь реальность немного сместилась. Ночь, в которую они вышли, была не просто ночь, это была какая-то… другая ночь… И если Алиса действительно умерла, этой смещённой ночью они найдут её могилу.
Но она же не умерла! Нет!
Они бродили долго. Пространство путалось, как нитки из размотанного клубка, завязывалось узелками, рвалось и стыковалось накривь, спиралью петляла улица Нестерова и вдруг упиралась в Чукотскую, а та опять почему-то превращалась в Нестерова, и вдруг вообще – никаких улиц, темнота и пустота, и не страшно, а просто очень-очень грустно, но… грусть эта какая-то светлая, хоть и очень больная.
«…Как ветра осенние подметали плаху…
      Солнце шло сторонкою да время стороной.
      И хотел я жить и умирал да сослепу – со страху,
      потому что я не знал, что ты со мной…»
И вдруг они оказались на улице Минёров, которую никогда и днём-то не могли найти, и, если верить картам, она должна была привести их на кладбище.
Она и привела.
Теперь оставалось только довериться своей интуиции. Ходить и слушать свои ощущения.
«…Как ветра осенние заметали небо,
      плакали, тревожили облака.
      Я не знал, как жить, ведь я ещё не выпек хлеба,
      а на губах не сохла капля молока…»
Ощущения молчали, и лишь голос человека, которому верилось безоговорочно, звучал в наушниках. Человека, жизни и смерти которого верилось – до дна.
И вдруг на дорожке, где и могил-то не было, чернота стала чернее, чем везде.
-Пошли туда, - видя, что Вацлав боится, но сам уже не в силах сдаться, попросил Вадим. Вацлав собрался с мыслями (или с духом…) и согласился.
Они стояли перед сгустком черноты и молчали. И чернота тоже молчала.
До поры до времени.
А потом сказала:
-Выключи плейер-то. И никогда не верь никому и ни во что безоглядно.
Вадим нажал на «stop» и молча продолжал буравить черноту глазами. Вацлав же спросил:
-Кто ты?
Тот же голос, почти беззвучный, почти телепатический, отозвался в головах:
-Мордер.
-Мордер? – спросил Вацлав. – Слишком похоже на немецкое Мёрдер и английское Мардерер. Ты убийца?
-Я – Мордер. Это звучит красивее. А что значит… Я просто Мордер. Я сам мёртв. То ли есть, то ли нет. И поэтому уж я-то имею право на правду. И на честность. Только ни у кого почему-то не хватает силы поверить в эту правду. Все трусы. Все хотят прятаться в не очень страшную ложь, потому что ложность лжи совсем не страшной вовсе уж очевидна. Все лгут. Поэтому никто ни на что не способен. Вот что вот у тебя на кассете? – обратился он к Вадиму. – Башлачёв, ну так и есть. И ты думаешь: высокая поэзия – и жизнь высокая.
-Не знаю… - сказал Вадим. – Жизнь? Боль вот – точно высокая. Нам до такой не дорасти. Мы так не умеем.
-Ну да… - вздохнул Мордер. – Все вы носитесь с какими-то своими иллюзиями, возводя их почти что в ранг святынь. И каждому из вас у меня есть что сказать такого, чтоб от святыни этой камня на камне не осталось. Всё в грязи. Понимаете: всё. Все святыни. Вся жизнь – грязь, и нет в ней чистого. Ничего. Вообще ничего. Вот ты Башлака сейчас слушаешь… Да его жизнь поганей многих обычных в меру грязных во много-много раз. И не в мелочах, а в самом, может, важном. Предавать – так уж по-крупному. Сядьте-ка, ребята.
Вацлав с Вадимом послушно присели на какой-то старый камень, может быть, бывшее надгробие. И Мордер рассказал… (Родриго подумал, что это как раз такой случай, про который Варвара говорила, что всё знает про своих героев, да не всё можно про них рассказывать, что есть вещи, о которых говорить просто нельзя, если даже человек сам виноват. Варвара бы о таком никогда не стала рассказывать. А вот Мордер – говорил.)
Самое ужасное, что спрятаться от слов Мордера в самообман неверия Вадим не мог, да, наверное, и не хотел, это было правильно, этому он сам учился – он всегда знал, лгут ли ему или говорят правду. Мордер не лгал. Всё то ужасное, грязное, подлое, жестокое – всё было на самом деле.
И всё же он чувствовал, что это хоть и правда, но всё же не вся правда, и рядом с грязью и непростительными подлостями уживаются высочайшие взлёты тех же самых душ, и Вацлав – живое доказательство способности человеческой души быть верной, сострадательной и чуткой – дышит рядом.
Но всё же рассказанное Мордером Вадима убило. Правда… Правда… Злая грязная правда… Должна ли правда быть злой и грязной?.. Или она такая, какая есть? Или она такая, как её поймёшь, в какую поверишь? Справедливо ли это?! Грязь…
Так нельзя!!!
Жить не хотелось…
-Ты ищешь мою дочь… - сказал Мордер Вадиму. – Но я не думаю, что тебе – нынешнему, наивному, стоит её отдавать. Ты не имеешь мужества смотреть правде в глаза.
-Алиса – твоя дочь? – ничему не удивляясь, не радуясь ничему и не огорчаясь, спросил абсолютно, до полного отключения эмоций, до цинизма почти опустошённый Вадим.
-Алиса… Ладно, ты назвал её Алисой – пусть будет Алиса. Да, она – моя дочь. И вот я – то ли есть, то ли меня нет. И она тоже. Я могу поддерживать её сознание. Но ты сейчас такой, что я не думаю, что стоит ради тебя это делать. Не ищи её могилу – такой не существует. Может быть, она сама научится поддерживать сознание, своё самоощущение. Может быть… Она ждёт твоей помощи в этом, но нынешний ты ей в этом не помощник. Ты боишься боли. Преодолей это, пойми, где твоя правда и не прячь никогда голову в песок. Помни: то, что я рассказал тебе – правда, и ты это считаешь недостойным прощения. Или согласись, что ничто в мире не стоит сострадания, а лишь спокойного презрения, циничного и холодного – и я тебе помогу. Или люби всю эту грязь, болей ею и не бойся боли – и она вернётся сама. Но ты топчешься посерёдке…
-Ты убил меня… - вздохнул Вадим.
-Я – Мордер… - в телепатическом голосе Мордера послышалась усмешка. – Не Мёрдер и не Мардерер, но всё же – убийца, хотя и поневоле. – Он замолчал, и рассеялся постепенно сгусток черноты, наоборот, стал светлее окружающего пространства. И время стало каким-то неуловимым, и непонятно, сколько его прошло, но стало утро, и где-то в голове толкалась уже знакомая музыка:
«…Мне утром ночи не жаль.
      Душе в руинах лежать…»
Но эта песня, несмотря на всю её печаль, была очень стойко жизнеутверждающей, а вот в душе у Вадима никакого жизнеутверждения не было. Он опять подумал, что жить не хочется, и даже не в смысле отсутствия желания, а в смысле очень даже активного нежелания.
Но уже Вацлав тормошил его, глядя прямо в глаза, в глубину самых потаённых мыслей очень светлыми и чистыми, очень добрыми и преданными глазами. Вацлав – он всегда всё понимает, и если даже его самого гнёт порой, да и не порой, а постоянно, и корёжит какая-то непонятная, необъяснимая тоска, других, и Вадима в первую очередь, он тоске не отдаст – так не договаривались, Вацлав всегда поддержит, а вот сам и с поддержкой утешиться зачастую не умеет.
-О чём ты думаешь?! – возмутился Вацлав. –  Не смей.
-Конечно, - согласился Вадим.
Да, конечно, конечно… Это всё так… Теоретически. Просто подумалось само, помимо воли, что хорошо бы навсегда обо всём забыть, но он знает, что так нельзя. Родители, ученики… Да ладно… Вацлав-то как без него?! Даже и думать нельзя. Опустошение уступило место боли, и это было уже хорошо.
-Пойдём? – спросил Вацлав. – Ну, пошли же.
-Пойдём, - сказал Вадим, продолжая сидеть.
-Ты можешь идти? – В глазах Вацлава было столько всего, что Вадиму стало даже стыдно.
-А чего ж… - Он поднялся. – Ладно, пошли… - Он снова подтянул потуже косынку.
-Ты всё сможешь… - который уже раз за эти пять лет, и всё же сегодня как-то по-другому, сказал Вацлав. – Ты ещё сто раз собьёшься, но когда-нибудь перестанешь бегать от боли – и от главной своей – да, и от неё ты бегаешь постоянно пока что – боли – и она вернётся. И, наверное, это не только тебе, но и вообще всем, надо этому учиться. И мне тоже.
-Да, наверно… - согласился Вадим. – Ты тоже иногда прячешься. Но мы научимся. И тогда у тебя наверняка тоже что-то хорошее случится. Должно случиться, по крайней мере. Тебе ведь тоже непросто будет научиться…
-Да, - согласился Вацлав. – Я знаю… Как  голова-то?
-Да… Жив пока, и ладно. Да не переживай, терпимо. Разве это так уж важно?..
***
Когда человек позволяет себе расслабиться иногда, сорваться, психануть, спустить пары – ему легче. А если вот так – на губах улыбка, а глаза, когда-то зелёные обычно, а иногда – карие, черны, как сама меланхолия?  Как когда-то Вадим с Вацлавом, теперь уже Вацлав не знал, что делать с Вадимом.
-Если ты не показываешь боль, - увещевал, иначе не скажешь, друга Вацлав, - это ещё не значит, что она не взяла над тобой верх. Но ведь так же нельзя, как ты себя гробишь.
-А что я делаю-то? – вздохнул Вадим. – Всё есть как есть. Я всё пустил на преступный самотёк. Практику прохожу, с детишками твоими вожусь, к сессии готовлюсь. Обыкновенно…
Они сидели у Вацлава в кабинете английского. Забываясь, Вацлав отправлял в открытое окно окурок за окурком, а Вадим уже даже не пытался – бесполезно, Вацлав давно не реагировал – мешать ему курить так много.
-Ты продолжаешь, - печально говорил Вацлав, - жить словно бы так же, как и до неё, а на самом деле – по инерции. Словно и не живёшь. Но ты же не сломался, нет, я в это верю.
-Не знаю. Никто ничего не увидит, я этого просто не позволю себе – допустить, чтобы кто-то увидел, но тебе-то я всегда всё могу сказать. Может, и сломался, причём именно вот сейчас. Не знаю, во что верить, может ли правда быть не просто о гнусности, а сама – гнусностью? Мерзко… Ва-ацек… Ну не надо так за меня переживать, я просто не могу сейчас смотреть, как ты из-за меня мучаешься… Помилосердствуй… Ну держусь я, держусь, честное слово. Понимаешь, как бы ни было – я всё равно буду ходить с гордо поднятой головой. И улыбаться. Я не считаю себя бросовым человеком, я слишком люблю себя и уважаю, чтобы позволить кому-то позлорадствовать в свой адрес.
Вацлав прошёлся взглядом по лицу, по всей фигуре друга. Да, глаза запали, но на губах всё же действительно улыбка, и одет по-прежнему броско, красиво: белоснежные джинсы, чёрная (как тени под глазами, на последнем излёте возможности шутить подумал Вацлав) рубашка, косынка тоже, как всегда, белоснежная – поперёк высокого лба, по тёмным волосам… Хорошее средство от головной боли?!
-Ты в зеркало на себя посмотри… - вздохнул Вацлав. – Ну нельзя же так убиваться. Смотреть страшно, честное слово.
-Да кто убивается, - поморщился Вадим. – Походи неделю с больной головой… Посмотрим, какой красивый будешь… Когда ничего не помогает…
-Ну и чего ты добиваешься?! – с болью сказал Вацлав. – В двадцать лет инсульт заработать? Ну нельзя же, нельзя… Надо что-то делать. К врачу, наверное, идти?
-К какому?! – почти простонал Вадим. – Успокойся ты, успокойся, ладно…
-К невропатологу, наверно, - неуверенно сказал Вацлав. – Ну не сидеть же и не ждать, когда будет ещё хуже…
-Успокойся, а… - опять попросил Вадим. – Ну какой врач… Психиатр, что ли?! Земному врачу мистических проблем не решить. Всё устаканится, не бойся. Ну вот ты можешь иногда разрядки себе устраивать… А я не могу. Я просто жду… Прихожу и ложусь спать…
-Ну хотя бы иди и спать ляг.
-Ладно, ладно… - ровным голосом сказал Вадим и поднялся. – Иду и ложусь спать. Прямо сейчас.
Вадим вышел. Вацлав долго сидел один у себя за столом, поддерживая руками устало и печально опущенную голову, даже курил уже не подходя к окну, да и из-за стола уже не вставая.
Наконец его одиночество прервала его ученица. Её звали Маргарита, но благодаря факультативу по немецкому, который вёл Вацлав, она получила у одноклассников имя Грета.
-Вацлав Янович! Что с Вами?! Как накурено…
-Да нет… - поднял Вацлав лохматую голову и довольно мутным взглядом окинул Грету. – Ничего особенного… Так… Всё утрясётся… Что ты хотела?
Грета смотрела всё же слегка испуганно:
-Вацлав Янович! Я не знаю, что с Оксанкой делать, она ничего понимать не хочет. Вроде приятельница, а всё мимо. Это из-за неё Вадим Игоревич такой… чёрный?..
-Нет, девочка, что ты. У него свои проблемы, с Оксаной никак не связанные. Просто он болеет… Хотя это-то совсем не просто. Ладно, это не та тема, которую мы с тобой могли бы обсуждать…
-Но это же… - сказала Грета. – Так нельзя. Пусть не в Оксанке дело, но нельзя же так оставлять. Вы его хоть к врачу отправьте…
-А что, так видно? – разминая очередную сигарету, спросил Вацлав.
-А Вы словно сами не видите? – даже как-то с укором сказала девочка.
-Ну… я… То, что видят друзья, не всегда заметно остальным. А посмотреть посторонними глазами я не могу – это для меня слишком близко. – Он закурил, поглядел на Грету и спохватился, хотел потушить сигарету, но она его остановила:
-Не гасите. Лучше меня угостите.
-Ну это уж совсем неэтично, - возразил Вацлав, но она уже сама вытащила сигарету из его пачки и закурила:
-При чём здесь этика! К врачу, говорю, надо…
-Ага, - кивнул Вацлав. – Надо. Поди уговори. Нет, ты не вздумай вообще что-то ему говорить, мне можно, ладно, но не ему.
-Ну тогда… - Грета подняла на классного руководителя решительные глаза. – Я не знаю… Но мне кажется… Есть один человек…
-И что? – спросил Вацлав.
-Такое впечатление, что иногда просто поговорить бывает достаточно, - твёрдо уже сказала Грета, гася сигарету в импровизированной пепельнице из банки из-под кофе.
-И что за человек? – заинтересовался Вацлав.
-Соседка моя. Бабке за девяносто перевалило, она, похоже, малость чокнутая, характер – хуже Оксанкиного, но только… Она, наверно, гениальная… Ну… Я сталкивалась с этим. Я не могу объяснить, потому что сама не очень понимаю, но она, мне кажется, могла бы помочь. И она захочет! Вы сходите к ней вдвоём…
-Да? – Вацлав готов уже был уцепиться за любую идею, лишь бы не это опустошающее бездействие с опущенными руками и выброшенным белым флагом. – А может быть… А где она живёт, эта твоя бабка? И как её зовут? И как это будет выглядеть, как она это воспримет, если мы к ней завалимся?
-Живёт она, - терпеливо объяснила Грета, - как раз напротив меня, дверь в дверь, зовут её Ванда Зигфридовна, а насчет вас я с ней поговорю и Вам потом перезвоню. Хорошо? Вы домой сейчас? Не бойтесь, всё хорошо будет. Ну так я перезвоню…
-Ну я тогда лучше к Вадиму сразу пойду… - Вацлав записал на листочке его телефон и протянул Маргарите. – Позвони… спасибо тебе заранее.
-Всё будет хорошо. Или хотя бы лучше, - ободрила его девочка. Она посмотрела в глаза учителю уверенно и прямо, а потом поднялась и вышла из кабинета.
…-Надо что-то делать… - в который раз говорил Вацлав другу. Тот соглашался: надо. Но с дивана не вставал и глазами совершенно больными смотрел… Хотел, правда, встать на телефонный звонок. Но тут Вацлав его остановил:
-Это мне.
-Всё в порядке, - сказала Грета. – Она вас ждёт. Идите прямо сейчас, не тяните, время не на вас работает.
Как ни странно, Вадим согласился на помощь какой-то полумистической бабки как-то чересчур уж быстро, словно поверил в её силы, даже и не зная ничего о ней.
-Мне как, без тёмных очков ходить ещё прилично? – спросил он, одеваясь. Это была хоть неуклюжая, больная, но всё же шутка – а, значит, попытка вернуться в нормальную колею…
-Прилично ещё… - согласился Вацлав. – Хотя уже и на грани…
…Пучки трав и водорослей, занимавшие в квартире странной старухи – несомненно, очень-очень старой, но подвижной, зоркой, ироничной и, похоже, не обременённой особенно болячками – весьма важное и почётное место, дело своё сделали быстро, молоточки, неделю крушившие черепную коробку, ударили ещё несколько раз – всё слабее и слабее – и стихли. И это отсутствие боли было таким странным, ставшим уже совершенно непривычным, что казалось почти счастьем, а уж блаженством – безо всяких «почти». И это тоже не скрылось от зорких старухиных глаз.
-Идите чай пить, - повелительно сказала она, провожая их на кухню.
Чай её – без преувеличения! – казался эликсиром жизни. И пах морем.
-С Мордером пообщались, - утвердительно сказала Ванда Зигфридовна. – Особенно ты… - она кивнула на Вадима. – Не удивляйтесь ничему, я всё знаю, мне положено. Так вот знаешь, в чём беда? Не только ваша, а вообще – многих. Вы считаете, что человек в состоянии понять, рассудить… и даже осудить… кто-то ещё, кроме него самого. Да, то, что Мордер рассказал, правда. Да, то, что Мордер рассказал – ужасно. Но кто может знать всю правду?! Всю! Как он сам себя судил за то, что сделал? Знаете? Нет. И не узнаете. Его больше нет. Что убило? Не это ли? А? Но даже если… Но даже если и не судил… Никто не имеет мужества признать, что никто другой не обещал ему не быть подлецом, что каждый сам вправе, не обращая внимания на чужие ожидания, не будучи обязан их оправдывать, быть таким, каким ему быть велит его собственная, а не чужая душа. Открою, так и быть, маленький секрет, хотя это и не секрет, наверно: всё же не бывает высокой поэзии без высокого отношения к жизни, высокого восприятия жизни, пусть даже сама эта жизнь и получается порой – по принципу «Ну ничего у меня не выходит!» - низкой. Никто не обязан быть таким, каким его хотят видеть, это горько, но всё же и не по обязанности надежды иногда сбываются. Хочется верить, верит душа – значит, верь. И не слушай никого. Утешься! – велела она Вадиму. – Мордер не всю правду тебе сказал.
Вадим улыбнулся уже чуть менее вымученно. Бабка же Ванда – а именно так она разрешила им себя называть – обратила теперь внимание на Вацлава, с ним заговорила:
-Вы должны, ну нет, не должны, но вам надо, есть же предназначение, в конце-то концов, стать внутренне свободными. Вот ты, увы, ещё не раз, даже в поступках, Вадик – только в душе, а ты – и в поступках тоже, поддашься страху и внутренней несвободе, не сможешь ещё долго шагнуть, когда даже и надо будет. Но когда-нибудь вы обязательно сможете. И тогда будет всё. Ты же не знаешь даже, кто ты такой и какие огромные у тебя возможности…
-Какие? – спросил Вацлав.
-Узнаешь, когда способен будешь ими пользоваться. Вацлав – польское имя. Да? – спросила она.
-Да, - подтвердил Вацлав. – Или чешское?! Не знаю. Я себя всегда русским ощущал.
-А Ванда?
-Польское, - сказал Вацлав, никакой связи, кроме обычного совпадения, не усматривая.
-Твои возможности ничуть не меньше моих. Но ох как не просто с твоим характером их раскрыть… Но ты всё раскроешь…
-Когда? – спросил её Вацлав.
-Когда одно юное прелестное существо научится быть одновременно и гордой строптивой Евой, и нежной преданной Женькой.
-Кто это? – не понял её загадок Вацлав.
-Твоя сестра… - сказала бабка.
-У меня нет сестры, - не согласился Вацлав.
-Есть. Но ты не знаешь. Многого ты ещё не знаешь. Но всё будет. Только надо надеяться. Хотя… Надо ли? – она опять посмотрела на Вадима. – Надежда убивает порой хуже всякой безнадёжности, потому что не даёт смириться с тем, что – всё, когда действительно уже – всё, заставляет головой долбиться в стену, которую прошибить невозможно. Невозможно?
-Не знаю, - сказал Вадим. – Откуда мне знать-то, что как на самом деле. Я надеюсь, что возможно.
-Не от этого ли голова болит? – спросила бабка.
-От этого. Больше-меньше, но пять лет уже болит. Ничего, я привык.
-Будешь дальше долбаться? – спросила бабка Ванда.
-Буду, - подтвердил Вадим.
-Ну тогда… Ты понимаешь, что затишье сейчас – лишь передышка. Может, боль и станет легче, не такой будет выматывающей, как эту неделю, но всё равно останется. Боль тела заглушает немного боль души, так что радуйся.
-Пусть, - сказал Вадим. – Я понимаю. Я, кажется, даже понимаю, что во мне не так, только сделать, чтоб было – так, пока не могу. Слишком много зажимов каких-то в душе. Защитных механизмов, которые не защищают, а только прячут от жизни, а так нельзя.
-Ты всё сможешь, я знаю точно, - ободрила его бабка-ведунья. – И Вацек сможет. И всё будет, как утро после кошмарной ночи. И ты, Вацек, тоже найдёшь что-то такое, что – только твоё, и твоя, Вадик, Алиса вернётся. Обязательно вернётся, слышишь. Нет, ну вот только не надо блаженных улыбок идиотских. Ладно, понимаю, устал ты, очень устал. Пей чай и отдыхай, недолго тебе отдыхать-то… Вацек, дай-ка гитару. – Ванда Зигфридовна взяла протянутый Вацлавом инструмент, долго настраивала.
…Голос был совсем не старушечий…
-…«Весна и молитва менялись местами.
       Молчал мой любимый, и крестное знамя
       лицо его светом едва освещало.
       Простила его я. Я ему всё прощала…» Вацек! У Вадика для тебя всегда найдётся, чем тебя утешить, когда особенно плохо. А у тебя для него пусть «Вороны» будут. Вадик, помни, это пароль. Знак, что дальше падать нельзя, что Вацек твой друг и за тебя болеет и всегда готов руку тебе протянуть. И никогда, мальчики мои, милые, гордые, друг другу гордыню свою не демонстрируйте, руку помощи не отвергайте. Чужую – может быть, но не друг друга. Вы меня поняли?
-Да, - сказал Вацлав.
-Да, - согласился с ним Вадим.
-Тогда идите, - сказала бабка. – Когда нужно будет, чтобы мы увиделись, я сама появлюсь. На сегодня, Вадик, будет тебе передышка от моих трав – вечер совсем без боли, но потом она вернётся – как знак того, что ты ищешь и ждёшь свою Алису. Её не станет лишь тогда, когда ты или найдёшь её, или решишь, что искать уже бесполезно. Но боль твоя будет уже терпимой, как все пять лет, а не как последнюю неделю. Или даже ещё легче. И… вот ещё что… Вацек, своди его, да и не раз, в бухту Фёдорова, пусть избавляется от страха перед этим замечательным местом, пусть оно будет, пока Алиса не вернётся, обыкновенным… Вадик… Оно ещё станет опять вашим. Но пока… Не надо ограничений. Живи всей человеческой жизнью. И не человеческой тоже. Бандану-то пока сними, завтра опять наденешь уже. Вон глаза-то как зазеленели, - она улыбнулась как-то очень молодо и с нескрываемой симпатией к ним обоим. (И ничем своего хвалёного характера не проявила…) – И не бойтесь боли. Главное – понять, что именно боль даёт ощущение жизни. Тогда всё-всё будет сразу. Ну всё! Идите теперь. Всё, мальчики, идите… Идите-идите… Всё. Ну всё, всё…
***
Он и не придумывал ничего – всё было в тексте. Только был сейчас Иваном Помидоровым, террористом, не кто-то придуманный, и не дядя с улицы, и даже не сам Шевчук, а вот конкретно он – Чарльз Монро. Если разобраться, ведь Шевчук его в этой песне угадал от и до.
«Оглянулся. Всё тихо. Хвоста вроде нет.
   Колодец двора, и яма чёрного хода
   заколочена. Чёрт бы побрал этот свет!..»
Между изжелта-белыми вспышками, ослепляющими иногда экран, Чарльз видел себя, с оглядкой, почти крадучись, прошедшего через арку во двор. Идущего по двору. Подходящего к пожарной лестнице. Здесь, у лестницы, он скинул с себя всё лишнее. Всю одежду. Остался лишь в чёрном на этот раз парике и фуражке.
И полез…
«…Пока всё нормально. Голуби, тише.
       Гадьте спокойно. Я вам не враг…»
Вспышек на экране больше не было. Вместо них залепило его до чрезвычайности огромным по сравнению с реальностью (с корову голубь был, никак не меньше) голубиным дерьмом.
«…Что пялишься, дура?! Я ведь не голый…»
Конечно, не голый. В фуражке же! Дита, ты чего?! Вот дура, действительно…
«…Я не к тебе, я не бабник, не вор…»
Не к тебе, думал тот Чарльз, который сидел перед компьютером. Нет, не к тебе. К Анне. Не ждёт Анна…
«…Я террорист, я Иван Помидоров.
      Хватит трепаться! Наш козырь – террор!
      Тра-та-тата-тата!..»
Тот Чарльз, что на экране, старательно, с болью «дрожащих истерзанных рук», лез вверх. И залез…
«…Ткнул пулемётом в окно закопчённое,
      в морды кварталов, грызущих простор…»
Окно было не закопчённое, а просто – очень пыльная, в разводах и паутине, фрамуга на каменной, не пожарной уже, лестнице. И Чарльз выставил в эту открытую фрамугу ствол пулемёта. 
Пулемёта… Его пулемёт – гитара. Вклинились в основной видеоряд кадры концертного выступления, он, так же как сейчас одетый лишь в парик и фуражку, с гитарой – как там по-русски? –  наперевес, что ли – точно как с пулемётом. Почти без акцента выкрикивает жёсткие русские слова:
-«…Гул голосов снизу нервною лапою
        сгрёб тишину в роковые тиски…»
Как ещё вас, ничтожные, расшевелить?! Да и стоите ли вы этого? Нет, наверное… А всё-таки – очень уж хочется если не верить, так хоть надеяться, что стоите. Иначе зачем вообще всё?! Зачем писать, петь, жить?! Не для себя же самого?!
«…Скучно вам, серые?! Щас я накапаю
      правду на смирные ваши мозги!
      Тра-та-тата-тата!..»
А он-то думал, это общеамериканский гроб… Не общеамериканский, а общемировой. Как там, опять забыл, по-русски? Всемирный. Вот и Шевчук то же самое почувствовал. Когда нет великой идеи – помыслы мельчают. Болото – весь мир, болото… Какая разница, чьи больные амбиции за политическими идеями о великих нациях, главное, народ должен хотеть быть великим. Или есть разница? Они были ложны, эти амбиции – они погибли. Но он-то, Чарльз, что может?! Немного пошевелить смрадную жижу вонючего болота жизни, чуть-чуть поколебать мещанские устои. Глупо. Однобоко… Но не сидеть же, не делая вообще ничего. Шокировать добропорядочную публику, сытых, глупых, пугливых бюргеров тёмными сторонами… чего… секса – проще всего, ничего эти глупые курицы, курицыны мужья и курицыны сынки и дочки, которые тоже глупые курицы, не боятся так, как разврата, необузданного секса… Но… Ведь действительно – «я не бабник»… Можно спать со всеми мужчинами и женщинами мира, но если любишь одну, если любишь эту дьявольскую Анну – не бабник…
«…-Я ж холостыми! – харкая кровью, -
      он выл на допросах, еле дыша.
      -Ради любви к вам пошёл я на муки,
      вы же святыни свои растеряли…»
Чарльз, сидящий за компьютером, закашлялся, задохнулся, боль резанула по груди, но мысли остались ясными. Нигде он не был настолько самим собой, не играя, не натягивая вечных путающихся масок, как в этой шевчуковской песне, не изображая ненависти, хотя на самом деле всей его жизнью движет любовь. Ещё и ещё раз отмечал он про себя, что если не для них – то вообще ничего смысла не имеет… Дита, дура, не видела ни шевчуковского Питера, ни питерского Шевчука… Может, видела б – не такой бы курицей была. Показать? Да чего бы ради неё трепыхаться…
«… -Нечего, падло, народ баламутить!
       …Взяли и правда его…
         Тра-та-тата-тата!!!»
Он упал, свалилась с головы и откатилась куда-то фуражка, не удержался на голове и чёрный парик. И опять экран залило красным.
…Были ли пули? Кто знает… Пулевые отверстия точно были.
Дальше – всё по обкатанному уже сценарию: грохот упавшего мешка с костями – его тела. Торопливые шаги прибежавшей Диты. Oxygen mask. Бешеная скорость несущейся прочь от смерти машины. Госпиталь. Реанимация.
Третья клиническая смерть. Не много ли?!
***
Родриго поставил на плейер диск «Tr;nenvoll» на всю громкость, улыбаясь блаженно, поудобнее устроился в кресле, дёрнул за шнурок, выключая торшер – последний в комнате свет – и погрузился в самое большое в мире удовольствие – сладкую желанную боль музыки, навевающую отрывочные бессвязные мысли.
«In tr;nenvollen Nacht
  an einem Spiegel zerdr;ckt.
  So weht der Wind durch leere R;ume…»*
Может, и есть в этом некоторая сентиментальность, но как же это красиво!.. Выставленная напоказ боль, которой упиваются, которой упивается в первую очередь тот, чья боль.
Клаус… Весь в белоснежных кружевах. Лицо мученика закрыто руками… Броский грим. Чёрный лак на ногтях. Поза? Конечно! но только… Он актёр, актёр дьявольской милостью. А если убедить всех, что разыгрываешь свою боль как спектакль, можно скрыть от чужих, враждебных или равнодушных, глаз боль истинную. Избавиться от непрошенной жалости или чьего-то злорадства… Белые кружева, чёрный лак… Или ещё – костюм шута. Если бы этого бы не было в клипах, не говоря о том, что теперь Родриго знает Клауса лично, этот образ всё равно бы сам – из музыки!- возник в сознании.
Эстетство? Или просто красота?
Что здесь правда, а что – поза?
Ну ладно, Клаус – актёр.
А вот Вадиму – не до позы. Он действительно делает всё, чтобы никто о его боли не догадался. Он не задумывается о том, насколько притягательна оказывается его гордыня, как, совсем не пытаясь как-то выглядеть, выглядит всё же так, что мурашки бегут.
Всё равно… Красивые, сильные люди….
Что лучше… или, может… Красивее? Самому творить свою боль? Или не ломаться, гордо и стойко быть собой под натиском боли реальной?
Ему-то,  Родриго,  легко  рассуждать…   У него   –   ничего   не
--------------------
Дословно: Ночью, полною слёз,
                распят на зеркале.
Как веет ветер сквозь пустоту, (нем.)
болит. Получать эстетическое удовольствие от чужой боли? Но ведь он никогда не скрывал, что он махровый эгоист. А вот до цинизма!- удобно ему быть таким. Не наплевать, но… Как-то уж очень специфически не наплевать на чужую боль. И ничего он не собирается менять.
Как красивее? Красивее – как Мишка, его победный, немилосердно синеглазый кузен.
Он так великолепен, он знает, может быть оттого, что ему ещё больше наплевать на всех и вся, кроме своей драгоценной персоны, чем даже самому Родриго, что с ним просто даже не может случиться ничего плохого. Его любит даже судьба. Он так верит в себя и своё счастье. Его глаза сияют навстречу жизни. Есть люди, которых природа наделила таким зарядом оптимизма, что выбить из седла их просто невозможно. Мишка – из их числа. И Илья тоже. Но… Илья добрый, а гордец и эгоист Мишка в общем-то злой. Мишка творит чужую боль – красиво, весело… Но эта его способность всегда без усилий радоваться жизни, не ожидая от неё, что она будет хороша, а просто потому, что она есть… Поэтому она для него всегда хороша, она не посмеет его обидеть. В Мишку чуть-чуть влюблены все от младенцев и стариков обоего пола, даже собственный двоюродный брат немного. Боже упаси, ничего голубого, просто всерьёз говорить о женщинах как-то глупо. Всё достойное творят лишь мужчины. Да, правильно говорят, мужчина – человек, а женщина и до друга человека нечасто дотягивает, такие, как Анна – лишь исключения, подтверждающие правило. Точка зрения пацана-пятиклассника? Но чем взрослее делается Родриго, тем больше убеждается в её справедливости.
Нет, конечно же, нет, ничего голубого. Но Мишка – это восторг, это звёздочка, это дерзость. Это – Сокол.
Что всё это значит?!
Да ничего… Просто мысли под музыку. Завтра уже на работу, а сейчас можно слушать музыку.
Опять пошла та же песня – по-русски уже.
«Ночью, полною слёз,
  Зеркало в тело впилось.
  В пустых пространствах воет ветер,
  и жизнь раздета…»
Разным людям красивым кажется разное. И не все те, кто любит радостное и светлое – идиоты. Просто наслаждение у всех – действительно разное. Его вот, Родриго, ничем жизнь не обидела, нет у него никакой такой боли, а вот на тебе, только в боли видится наслаждение, и лишь скука и отсутствие боли может болеть всерьёз. Хорошо только, если боль чужая, а принимать так уж близко к сердцу он, старый циник, ничего не собирается. Ему хватает картин, навеянных музыкой. А для своей музыки будут свои картины. В подсознании после бесед с пациентами такое порой громоздится…
Эти все, в Новосибирске, разинув рты, смотрели клип «Der erste Tag». Конечно, Мишка с Варварой. Но Родриго, посмотрев кассету в спокойной обстановке, когда никто в затылок не дышит, не один и не десять даже раз подряд, мысленно возвращался потом всё чаще к «Ruin». «…So weht der Wind durch leere R;ume…»
Теперь же нет необходимости включать кассету с клипами. Даже и диск не нужен. Музыка звучит в мозгу, видеоряд проносится перед закрытыми глазами.
Нет никаких чувств, кроме лишь зрения и слуха, да и то – внутренних. Ни осязания с обонянием, ни ощущения горячего или холодного, и ни любви, ни ненависти, ни страха, ни боли – душевной или там физической. Keine Sinne.* А раз нет даже страха – значит, нет ничего. Хотя происходящее и страшно – объективно!- но вызывает лишь восторг.
Он не понимал уже, открыты его глаза или крепко, может быть, зажмурены.
Где он? В кресле под выключенным торшером в Бийске сидит?
Идёт через (лучше – сквозь… более по-эстетски звучит, хоть и не очень правильно) руины?
Взорвалась атомная бомба. Человеку телесному нельзя на это смотреть. Но он уже не человек. Kein Mensch.** И он смотрит. Нет ничего красивее и великолепнее атомного грибка. Атомный ветер сбивает его с ног, он знает это, но – не ощущает. Сиянье затмило бы яркостью и помпезным трауром миллиарды Солнц, но где взять миллиарды Солнц, чтобы сравнить… Просто блеск зеркала, разнесённого взрывом в пыль.
И  он  идёт  по  руинам,  давит   тяжёлыми   ботинками   битые
--------------------
* Чувств нет (нем.)
** Не человек (нем.)
кирпичи и прочий мусор. Люди погибли. Он – не человек. Вокруг должны быть одиночество и тоска, а есть лишь восторг. Он вообще не станет писать об одиночестве и тоске, а лишь о хищном, вампирском, волкодлакском восторге (или – вервольфовском?!) разрушения и разрушительства…
Потом, как-нибудь потом он переведёт это на испанский. А сейчас (Это ведь уже не клип «Tr;nenvoll», это уже просто другой мир!) его прёт по-немецки. Kernsonne*… Натурально прёт. Клочки бумаги вместе с кирпичами. Но ручки нет. Как нет? Этот мир он сам творит, таким, каким хочет,  так что ж там, трудно сделать, чтоб была в нём такая мелочь, как ручка?!
Есть ручка. И даже гитара как-то пережила (Надо Родриго было, чтоб пережила – вот и пережила, делов-то…) ядерное великолепное безумие.
Вот и есть один вариант, да и остальные  будут, что за проблема, вернётся домой – сообразит испанский – первой песни несобранной ещё группы «Dracula».
Ядерные реакции – это не только атомные бомбы. Это они превращают Солнца в нейтронные звёзды – а потом – в чёрные дыры, которые с пространством-временем такое, что и самому изощрённому психу не запросто в ум взбредёт. Это разрушительство самой природы, разрушительство помимо людей и даже их фантазии. Это так романтично. (Ах ты, Родриго, эстет чёртов! На романтику потянуло?!) Это так здорово – Kernsonne…
Пальцы сами берут аккорды, он не думает, не смотрит. Откуда здесь магнитофон, да ещё включённый в сохранившуюся в обломке стены розетку?! Бред! Но здесь всё бред и всё должно быть бредом. Пишет магнитофон – ну так и пусть пишет. Он и должен писать.
-Родриго!.. Ну чего ты в кресле-то спишь?! Плейер уронишь. Иди стели да ложись нормально. Тебе же завтра на работу выходить.
Он вернулся не из того мира, нет. Слова матери выдернули его из обычного уже сна, простого, без сновидений – из простой черноты. Медленно, потягиваясь, возвращался он в реальность – там хорошо, но ему – и здесь не хуже. И краем глаза поглядывал: лежит ли у него на коленях та самая, записанная в руинах под ядерным грибком, кассета.
--------------------
* Ядерное Солнце (нем.)
Лежит.
А куда ты нафиг денешься с подводной-то лодки в степях Украины?! – злорадно подумал Родриго.
И пошёл стелить постель и нормально ложиться перед первым днём на новой работе.
***
Подавляющее большинство наркоманов оказалось полными посредственностями. Самоубийц в последнее время тоже то ли не было, то ли отправляли их в другое какое место (на кладбище?!) – да только работа для Родриго обещала быть всего лишь работой, но никак не благодатной почвой для музыки. Пялились на новенького доктора пустые глаза, которым хоть доктор, хоть мать родная – всё мимо, и беседа – труд непосильный, и непонятно вообще, зачем эти врачи дурацкие, зачем хоть что-то, лучше тихо помереть… И Родриго стало вдруг всё глубоко до лампочки, зачем, действительно, что-то… Так… Рутина…
И вдруг он увидел мальчишку с ясными, разумными глазами, выглядевшими здесь чем-то совершенно инородным. Мальчишка лучился каким-то ощущением маскируемого, но не замаскированного счастья.
Заметив взгляд Родриго, другой психиатр из отделения сказал ему:
-Этому твоим пациентом не быть. Выписывается.
Но ведь на лице у мальчишки, что называется – на лбу плакатными буквами, ясно было написано: «музыка».
Вытащив из кармана нового своего белого халата бланк – один из пачки, и зачем он только их туда запихнул, но вот оказалось – не зря, рецепта, Родриго торопливо написал на нём – ручкой, которую до сих пор нервно вертел в руках – свой телефон и имя – и сунул в руку мальчишке. Он почему-то уверен был, что тот позвонит.
Ну и теперь – пусть работа будет только работой. Любая работа – пусть будет. Любая-любая!.. Да, рутинная. Пусть-пусть. Ему вдруг захотелось работать – именно в этих условиях, в которые попал. А вот разбудить гениальность в этих отупевших от кайфа, не дающего уже кайфа… Да, но их-то гениальность ему зачем?! Он почему-то уверен был, что нашёл уже, кого искал – и не потеряет.
Мальчик позвонил. Потому, мол, что имя испанское.
Вообще-то он был уже не совсем мальчик. Юридически –  взрослый, восемнадцать лет, в армию бы пошёл, если б не сердце – окончательно и бесповоротно больное. Но это ведь – только юридически. А фактически… В пятнадцать-то все очень взрослые. К восемнадцати же – двадцати так – выясняется: полные дети. Так что всё-таки мальчик, наверное…
Имя у него было – Никита. Но звали его проще. Просто – Кит.
Не был Кит ни наркоманом, ни самоубийцей в полном смысле слова. Да исследователем он был, экспериментатором, как и Родриго, а на ком интереснее всего эксперименты ставить?! На себе, понятное дело, психологические, во всяком случае. Чужие-то ведь ощущения от первого лица не воспримешь. А он любил – воспринимать. Именно что от первого лица.
Можно сказать, что Кит был фанатом всего испанского, вот и на имя врача, да и на внешность его, типичную довольно – тоже, среагировал. Ну, фанатом не в смысле нерассуждающего следования идее (а какая идея-то?), а в смысле беззаветной преданности испанскому духу и колориту. Конечно, и дяди Хэма начитался, не без этого, не только ж одного Гарсиа Лорки (хотя испанская поэзия – не только Лорка…). Значит, что? Ну да, отношение к смерти. Презрение. Вот и захотелось на себе проверить: способен ли презирать. Достал наркотиков дозу лошадиную – и вколол. На всех наплевать было – не стыдно, не жалко. Они остаются здесь, в этой скучной рутинной жизни, а он – пошёл отсюда. И ничего кроме презрения ни к кому не испытывал. Он вырывался из замкнутого круга жизни – и был счастлив.
Была клиническая смерть. И он знал, что умер. И это счастье было настолько полным, что с ним вообще ничего нельзя было сравнить. Глупо даже и сравнивать-то… Со смертью ничего не сделалось невозможным, зато ушла необходимость заботиться о чём-то глупом, но – жизнеобеспечивающем, и освобождение от всего мелкого, низкого, дрянного вкупе с мистическим ощущением того, что бытие теперь совсем иное, и давали летящее чувство какого-то даже над-счастья.
Умереть не для того, чтобы не быть, а для того, чтобы быть мёртвым и счастливым. И записка предсмертная – не о том, что «прошу винить» или там наоборот «прошу никого не винить», а «хочу узнать, как это».
Что было правдой, что – следствием лошадиной дозы наркотиков? Кит решил, что всё правда, даже то, что следствие дозы. Той самой – лошадиной. Да и что было-то?
Свобода. И ничего больше. Мёртвые никому ничего не должны. Ну, возможно, бывают внутренние побуждения быть должным, но только не у него. Он, Кит, эгоист и гордится этим. А потребовать с мёртвого никто ничего не может.
Но – вытащили в скучную, серую, убого-обрыдлую действительность… Потом, когда Кит вспоминал о том, что и как было в реанимации, вернее, нет, не вспоминал, а лишь пытался вспомнить, память отвечала только на вопрос «как?», полностью игнорируя «что?». Не запомнилось ни единого события, ни единого лица, но – чётко и ясно – ощущение того, что человек способен из состояния духовного грохнуться в состояние сугубо телесное, стать мешком с костями и дерьмом, и не более того. И – грязь, мерзость, низость, презрение всех ко всем и ко всему. И лишь тела без душ вокруг. И вонь. Физически и морально. Потом это вспоминалось словами из песни «DDT», и руки сами находили гитару, даже если её не было здесь минуту назад:
«…Я – испарившаяся моча.
      Я – язык, запавший в гортань.
      Я – брезгливые руки врача.
      Я – понятые – ранняя срань…»
Но уж раз вытащили… Гнить здесь он не собирался. Раз уж остался – сделает что-то такое, чтобы это болото не так смердело.
Всё это Кит изложил Родриго по телефону вполне радостно и охотно – врач-исследователь лишь изредка задавал вопросы, взбадривающие иногда пересекающий фонтан монолога, да направлял поток, опять же лишь изредка, в интересующее его, Родриго, русло.
-Ты можешь прийти? – спросил Родриго.
-Адрес? – согласился Кит.
Через полчаса он уже сидел в кресле под торшером, серьёзный и ироничный, счастливый и готовый к смерти, презирающий и препарирующий действительность и мечтающий о настоящем – одновременно, хитро поглядывал на Родриго умными и очень живыми тёмно-карими глазами из-под светло-русой чёлки – невысокий, щуплый, подвижный, совершенно не задумывающийся над тем, какое впечатление производит на окружающих – а наплевать ему на них, и на доктора этого в частности, хоть и было в этом чуть-чуть позы…
-Я хочу писать и играть музыку, - сказал мальчику Родриго.
 -Нам по пути, - кивнул Кит. – Я тоже хочу. И кое-что у меня есть. Я пытался тексты по-испански писать. Кое-что получилось. Если будем вместе играть, поделюсь.
Так что клавишник у группы «Drakula» появился раньше, чем инструменты – заработанных в Испании денег на них хватало, но вот найти и купить…
У себя в музучилище Кит нашёл людей, которые тоже не против были почувствовать себя иногда испанцами – появились претенденты на роль басиста и ударника.
Странное было у группы состояние – приходили тексты – русские, иногда испанские, иногда немецкие, какие-то переводы Родриго делал сам, где-то, особенно с английскими, Егор помогал; всё это напевалось, наигрывалось на обычной гитаре – и не более того. Сыграть по-настоящему, представить, как это должно и будет звучать – не получалось. Ну вот не было инструментов… Клавишные, купленные ещё давно – это было всё, что у них было…
И наконец…
Кандидаты на роли басиста и ударника стали действительно басистом и ударником.
И что-то, как ни странно, стало получаться. Не в смысле – прилично, а в смысле – так, как хотелось. С магией. Так, что сами приходили порой в состояние то ли экстаза, то ли восторга – в то состояние, когда реально прёт.
Как ни странно, Люся не сердилась на сына и его соратников – ей это тоже нравилось. Хотя хрущёвская двухкомнатная малометражка не очень подходящее место для музыки, но, видимо, все так начинают.
И однажды, отдежурив сутки в своей больнице (а отгулов уже неделя накопилась, и он собирался их использовать для репетиций, а потом можно ехать и с Анной консультироваться, как можно выходить на публику) и вернувшись домой, Родриго застал там лучезарного Мишку и изрядно ожившего, постройневшего – не худой ещё, но выглядит уже вполне симпатично – повеселевшего Лёшку – обоих с весьма даже приличными гитарами.
…И стало ясно, что группа «Dracula» (или «Drakula», по-разному пишут, вот и они будут – по-разному) состоялась. Пусть не всегда смогут братья Сокольские играть с ними, но так ведь и сам Родриго знает, с какого боку к гитаре подходить…
***
За те несколько месяцев, что Родриго не был в Новосибирске,  писал с Никитой песни, да и не только с ним, интернет-контакты с Ильёй и его ненаглядной Ольгой со счетов тоже не сбросишь, много к чему музыку они писали, в доме Клауса и Анны многое изменилось – большая часть его стараниями частенько наведывающейся Нашей Даши превратилась в филиал «DDT-records». На сохранившиеся инструментальные записи «Stille» Клаус и Анна наложили было русский вокал – и не понравилось. Надо было играть всё заново – с русским чувством, с русским разумением. Кое-кто из австрийских музыкантов приезжал, кое-кого Даша уговорила заменить русскими. Конечно, всё не так просто было: свои что – должны или жизнь свою ломать под русскую действительность? Или без музыки – и без денег! –  сидеть? Или с чужими играть? Да и с русской пьянью играть не так-то просто… И концерты… Ну куда теперь Анне – с пузом-то – на сцену?! Это в студии она всё может ничуть не хуже, чем прежде. А на сцену если – что ж, Клаус один? Не решался он пока один-то… Так что толпились в доме русские музыканты, постоянно жили – благо, коттедж огромный – решившиеся на русскую неустроенность австрияки, но русский вариант «Stille» (ещё не решили, как он будет называться, «Тишина» или «Безмолвие», и то и другое нравилось) записывался, причём записывался и новый, изначально русскоязычный альбом «Отголоски», или «Отзвуки», тоже ещё не было окончательной ясности.
Что больше всего поразило Родриго – его братья двоюродные принимали в этом непосредственное, причём живейшее, участие.
Десять дней отгулов Родриго решил использовать максимально насыщенно – попытаться записать со своими студентами музучилища, а повезёт, так и музыканты Клауса и Анны помогут, как можно больше из того, что уже можно было записывать.
Если написать на буклете, объясняла Даша, «продюсер Анна Волкова», никто ничего не поймёт, и диски незнакомой группы (Хотя Даша обещала к Новому году с концертами в Новосибирске и в Питере устроить и с трансляцией по телевидению, но это когда ещё…) покупать не станут. А вот если написать «продюсер Анна фон Теезе» - это уже реклама – способ завладеть вниманием поклонников «Tr;nenvoll». Но авансы надо оправдывать, обмануть их надежды, внушала Даша, Родриго прав не имеет.
Анна фон Теезе… Чем больше Родриго смотрел на неё, тем больше убеждался, что она, как радистка Кэт из фильма про Штирлица, из тех женщин, которых беременность делает удивительно прекрасными. Аккуратный, хотя и не такой уж чтоб очень маленький, животик был единственным изменением в её ничуть не обрюзгшей фигуре, а вот лицо, казавшееся по кадрам с концертов (воочию-то он увидел её уже беременную) достойным вампирши, было теперь прояснившимся, сияющим каким-то.
Если существуют такие женщины, как Анна, пусть их единицы – которые по уму и возможностям в этой жизни ничуть не хуже мужчин, но всё же остаются женщинами – женственными, надменными, царственными – сексапильными и сексуальными, так вот если есть такие женщины, можно простить остальным их тупое зависимое существование ощипанных куриц – за то, что иногда рожают таких.
Нет, Родриго не был влюблён. Он вовсе не хотел в этой жизни зависеть от каких-то внешних обстоятельств, а тем более страдать. Но Анной он восхищался совершенно искренне. И то и другое она, конечно, видела, и это странное сочетание ей нравилось – она видела в нём достойного партнёра, а понадобится – так и потенциального оппонента.
Как-то они сидели втроём. Анна с Клаусом – и Родриго.
-Не понимаю, как можно жениться на такой женщине, - сказал нахал Родриго Клаусу. – Брак вообще не может быть счастливым. Восторгаются теми, в ком видят достойного противника. Ну то есть женщинами сильными, гордыми. В любви люди всегда немного мазохисты. А некоторые и не немного. Но это ведь в любви, а не в браке. В браке все хотят тихую гавань. А это непроходимо скучно. Но жить постоянно с женщиной, с который как на вулкане?!
-Кому как… - сдержанно выразил недовольство Клаус. – Мой вулкан у меня под контролем.
И тут кто-то из музыкантов сунулся в дверь, позвал его. Клаус вышел, Родриго с Анной остались вдвоём.
-Все думают, - с невиданной им ни разу до этого горечью вздохнула Анна, - что если я такая оторва, такая фрау Люстерхайт, так я ничего и не чувствую. Сестра говорила, мол, бросит он тебя, Анька – и ничего тебе не будет. Да, ничего не будет. Меня не будет – без Клауса. А с сестрой… Враги… Это больно… Теперь этот Чарльз у неё… Что мы с ней знаем друг о друге?! Мы никогда и не пытались понять друг друга, составили нелестное мнение одна о другой, и всё, я пустышка, она тряпка… Соперницы… В чём? С Клауса всё пошло… Вот ты любишь препарировать психику, человеческие отношения, а сам не можешь понять, что чем сильнее человек, тем больнее ему когда-нибудь будет. Ты избегаешь боли. Разве это сила?! Не знаю, зачем я тебе про нас с Клаусом рассказываю… Ну ты хоть жалеть не станешь – ты же просто не умеешь. Клаус ведь сперва за Дитой ухаживал… - Анна задумалась, надолго замолчала. Потом вспомнила, что Родриго сидит рядом и вроде бы как слушает её – и заговорила опять. – Им по пятнадцать было. А мне – восемнадцать. Это сейчас… Что такое три года разницы, когда ему двадцать пять, а мне двадцать восемь? Так, ничто. Ровесники. А тогда…Мальчишка и взрослая, казалось бы, женщина. А я не была женщиной. Мне противно было подумать, что кто-то из этих гадких, этих потных и прыщавых, ко мне прикоснётся. А Клаус не был ни потным, ни прыщавым. Я по нему с ума сходила. На все его концерты, он и тогда уже, так, по мелочам, конечно, играл, бегала. А он не знал, что у его Диты есть сестра. Она же, дура, нас в конце концов и познакомила. И он влюбился. Нет, он в ногах не валялся. Он мне три года поступками доказывал, что не мальчик, но муж. А я делала вид, что снисхожу до него, а когда становилось совсем невмоготу, допускала его до себя, до своего тела – и врала, что он – один из многих, когда он был – только один. Единственный. И согласилась с тем, вслух согласилась, что он достоин меня, когда он мне доказал, что он меня сильнее – может решать. Зачем к чёрту скука тихой гавани?! Мы всё время бьёмся за власть друг над другом и свою свободу от власти друг друга. За то, кто выше… Но, как Маленькая Разбойница, любого другого порвём друг за друга, за любую мелочь. У «Rammstein» всё правильно, у нас всё тоже так: «Sex ist ein Schlagt, Lieben ist Krieg»*. И только такая любовь, а не тихая и беззубая, помогает что-то делать.
-Да… - в задумчивости сказал Родриго. – Ты прямо какой-то Мишка в юбке. Тот тоже тот ещё гордец – только  первым  всегда  и
--------------------
* «Секс есть сраженье, любовь есть война». (нем.)
во всём… Какой-то прямо комплекс: доказать всем и вся, что у него нет вообще никаких комплексов, что он во всём первый. Это всё же нервы у вас – спокойные люди не слишком переживают, все ли признают их первенство.
-Мне нравится твой брат, - сказала Анна. – Но что мы с ним похожи… Да, наверное, в этом что-то есть. Знаешь, мне это даже приятно… Жаль, что он никого не любит. Поэтому у них с Варькой и не сложилось. У нас сложилось, а у них нет.
-Ты о чём? – изумился Родриго. – Это что, ты считаешь, у них что-то серьёзное было?!
-Конечно! – изумилась теперь Анна. – Она ж его… не знаю даже, как по-русски…
…Оставался последний день в Новосибирске… Теперь Родриго с музыкантами приедут сюда уже в Новый год, будет две недели отпуска, да ещё отгулов прикопит – и будет концерт в Доме Учёных, Даша обещала, а потом в каком-то питерском клубе.
…О том, что баню на «Юности» открыли после ремонта, услышал где-то Лёшка.
Любителей настоящей русской парной, с которой никакая финская сауна не сравнится, оказалось пятеро: Родриго с братьями, Коля и Кит. Были бы деньги (а деньги были, Коля приглашал) – и занять помещение на целый день не проблема. С гитарой в предбаннике (Ой, а куда Лёшка и Кит с сигаретами бегать буду- то?! Да ладно, с деньгами как-нибудь и это решится…), с пивом и закуской…
Лёшка, кстати, совершенно замечательно выглядит… Вот что значит – загорелся какой-то идеей (ну то есть не какой-то, а музыкальной…), появился стимул жить, взять себя в руки – похудел, глаза горят. Как же они всё-таки похожи с братом!.. Хотя всё же нет в Лёшке Мишкиного яростного азарта, хотя другое обаяние его – но тоже обаятельное. Он такой нежный… иногда на него смотришь, как на девушку, именно так воспринимаешь – как прелестную милую девушку, загадочную, трепетную… Но зачем это Родриго… Мало ли настоящих девушек вокруг?!
Вылив на себя ещё одну шайку ледяной – до дрожи – воды, Родриго пошёл в парилку. Лёг на верхней полке. До чего же хорошо жить, если не думать о том, что иногда кому-то бывает плохо. Родриго улыбнулся своим ощущениям, и тут эти ощущения стали ещё ярче.
Дверь парной открылась. Сияя глазами с неуходящей из них улыбкой, на пороге появился Мишка. Поднялся наверх, сел рядом  с Родриго, не замечая того, что тела соприкоснулись. Или просто не придавая этому значения.
Это бронзовое тело, эти сияющие глаза, эти твердеющие, когда вдруг уходит улыбка, скулы, это случайно попавшей на Землю красоты лицо, на которое смотришь и не знаешь: то ли человеку оно принадлежит, то ли дьяволу во плоти… Да… Да, это бронзовое тело способно сводить с ума не только женщин… Родриго поднял руку, устремляя её туда, куда её так хотелось устремить, прикоснуться, убедиться: существует и не обманет ожиданий, не разочарует. Поднял руку – и вернул на место. Чувство юмора выручило. Был какой-то фильм про еврейского, - подумал Родриго, - пидора, который был влюблён тоже в собственного двоюродного брата. Это что ж получается, - издевался он над собой, - про меня выходит, что ли?! Просто Мишка восхитителен. А я только и хотел, что… Ладно, замяли.
-Боишься?! – рассмеялся Мишка, телепат чёртов. – Правильно, братишка, правильно, бойся-бойся. Имей в виду, я не разрешаю. Нефиг делать. Да ладно, не стесняйся, всё нормально. В моём присутствии все теряются. Ладно, давай-ка пошли отсюда. Это ты перегрелся.
Он шутил, но смех вдруг ушёл из глаз, и стали они сразу холодными и печальными, как пустота мирового пространства. Но лишь на секунду – Мишка сам, похоже, изумился своей печали – и в руки мгновенно себя взял. Из парилки вышел. Шутил весело:
-Лёха, не спи, - брата теребил. – Щас я т-тя… Ве-эничком… - всё Мишкино существо растекалось уже в блаженстве полноты жизни. – Запарились веники-то?
-Да погоди… - окорачивал его осторожный Лёшка. – Я ещё морально не созрел.
-Тогда… - Мишка посмотрел на двоюродного брата хитрыми, смеющимися, дразнящими и издевающимися синими, как синяя птица, глазами. – Тогда пошли. Пошли, говорю, тебя вытяну – этот пока ещё соберётся. Созреет, ха!.. Пошли.
Родриго лежал на животе и радовался этому. Мишка охаживал его душистым веником – весело, от души. Всё-таки это было дико сексуальное действо, но не всё Мишке, хоть он и знал всё, стоило видеть.
…Они вышли в предбанник. Кит в небрежно брошенной на плечи простыне наигрывал на гитаре «Der erste Tag», смотрел на Клауса шоколадными глазами из-под совсем побелевшей за лето чёлки – трогательный такой, милый – и нёс чепуху, для Клауса почти оскорбительную.
-Ну что это за жизнь… Тебе же выспаться некогда. Сколько ты времени в койке проводишь?! Какого чёрта?! Ну, кончил и встал – чего ещё?!
-Это ты – кончил и пошёл, - объяснял неразумному мальчишке Клаус. – Потому что ты спишь не с человеком, а только с телом.
-А какого лешего мне до человека, когда это – баба?! – упорствовал Кит.
-Кит, что за скотство, - возмутился Лёшка. – Анна – баба?! Анна – человек…
-Не скотство, а детство, - неожиданно заступился за оппонента (а тот так и наигрывал «Der erste Tag»…) Клаус. – Ты, Кит, и не разденешься, поди, сроду, и в постель не ляжешь… Штаны на ходу спустил – и хорошо? Только для тела хорошо. А для души?
-Секс – для души?! – изумился Кит.
-Секс – для души, - утвердительно сказал Клаус. – Голый человек и лежащий – беззащитен. Любящий – тоже. Вот беззащитности ты и боишься. Чтобы открыться, надо человеку доверять. Я Анне, как бы то ни было, доверяю. А тебе доверять пока некому. Ну не встретил ещё. Не беда. Встретишь.
-Вот ещё… - фыркнул Кит. – Больно надо, – и вдруг, всё так же перебирая струны, попросил: - Коль, подари песню?! А?! – и смутился вдруг: - Я уже и текст испанский написал…
-«Der erste Tag»? – почти с ужасом переспросил Клаус.
-Ну… - продолжал настаивать Кит. – Это же Мишкина песня. То есть про Мишку. – Ну ты же понимаешь, что она для нас… Коль, очень хочется… А?..
-А кто петь будет? – не сдавался Клаус. – Родриго?
-Мишка, - просто и бесхитростно раскрыл все карты Кит. (Родриго слушал и ничего не мог понять: они что, у него за спиной договорились?! Что ещё за тайны мадридского двора?!) – Ну говорю же: это его песня. Он же по-испански тоже хорошо говорит. Коль, подари… Ну мы же не ради денег, ради бога, делиться готовы. Просто очень хочется. Подаришь? Ну да подаришь же!..
-Ну раз уж она Мишкина… - вздохнул Клаус. – При чём тут деньги?! Ладно. Пусть уж поёт Мишка…
***
Любить?! Жалеть?! А он, тот, с чьей подачи любое самое мерзкое действие всегда оказывается неистребимо сексуальным, когда-нибудь жалел её? Любил? Так пусть и будет один секс! Хватит с неё!
-Нет!! – орала Дита, «fuck you» перемежая «fick dich»*. – Я больше так тебе не позволю!
Что это?! – недоумевал Чарльз. – В кроткой Дите проснулась бешеная Анна?! Что ж! Замечательно!
Под бессвязные вопли летала туда-сюда рука с зажжённой сигаретой, и оставались на груди его ожоги, складывающиеся в очертания букв его имени «Charles». Происходящее словами не описывалось, разве что так… приблизительно… Кажется, она изнасиловала его, а может, и он её, а скорее просто: это – было, и это было зло и грубо и поэтому здорово, кроваво, весело: перевалились через бортик гроба сплетённые, зубами вцепившиеся друг в друга тела, разлетающиеся в ярости, подобно подравшимся кошкам, на полметра и снова сцепляющиеся в клубок, окровавленные, с ошмётками кожи под ногтями…
«…Белый клоун, белый мученик
      ради смеха пьяно-жгучего
      будет издеваться над собой…»
Последним аккордом действа, вернувшего ей – навсегда или на несколько минут?! – любимого, Дита обрушила на голову Чарльза изрядную часть фонотеки. Мириады радужных осколков засыпали гроб.
Пинком выдворив партнёршу из своего заветного пристанища, Чарльз поставил на компьютер один из немногих дисков, что уцелели, полетев в него. Он знал, что всё, что увидят сейчас его плотно зажмуренные глаза, будет воссоздано на этом же диске прямо тут же. Что за диск? Сейчас… Сейчас всё станет ясно…
Сперва была лишь мешанина цветов, и первые слова
«Пегой луной наступает вечер.
  Лысый швейцар зажигает свечи…» прозвучали почти шёпотом. Потом же грохнуло.
--------------------
* То же, что и «fuck you», только нем.
…«Пудрится цирк в ожидании встреч
      с голодною толпой…»
Картинка прояснилась.
Чарльз, голый по пояс, босой, но в каких-то немыслимых штанах, стоял на арене и держал в руках хрустальную – привидится же такое! – канистру с бензином.
Гений вольтижировки, Дита-наездница спрыгнула с лошадиной спины, подскочила к нему и щёлкнула его кнутом. Гневом и болью исказилось выбеленное лицо Чарльза. А кнут раз за разом обвивал его, касался спины, складывая рубцы в слово «Monroe»…
Там, над выходом на арену, пожарный щит. Чарльз схватил топорик. Достаточно ахнуть по дурацкой хрустальной канистре – и можно будет устроить пожар одним отобранным у Диты окурком. Просто бросить его в промокшие опилки.
Чарльз замахнулся – и опустил топор не на канистру, а на ногу Дитиной лошади. Нога отлетела, отрубленная, лошадь же закричала совсем по-человечески, но крик был почти не слышен за громоподобным голосом Вадима Самойлова:
…«Но в час, когда полночь погасит краски,
      бывший Пьеро поменяет маску.
      Новый из тех, кто над ним смеялся,
      превратится в гной!!!»
Чарльз ударил по канистре не топором, а лошадиной ногой с тяжёлым подкованным копытом. Хрусталь разлетелся в пыль, в радужные, как от дисков, брызги, опилки набухли бензином и кровью, а над всем этим бесчинством появился сам Вадим Рудольфович Самойлов – во всём сиянии – глазам больно! –  своего инфернального великолепия – и мужчине возжелать такого не грех и не вопрос. Концертная запись его бесновалась, он же лишь медленно шёл на Чарльза и Диту. На нём был плохо продуманный средневековый костюм – бред современных модельеров. Плащ за плечами, гитара на ремне, мягкие замшевые сапоги – вот и всё средневековье. Конечно, это был не реальный он, а лишь представление Чарльза о нём – о вселенской его дьявольской гордыне и о постыдных слабостях, выпотрошенных госпожой Бобровой… И всё же он был великолепен. Вообще, считал Чарльз, братья Самойловы были созданы природой специально чтобы сыграть дьявола, но Вадим годится на роль самого совершенного существа во Вселенной, Глеб же – лишь чертёнка-замухрышки.
В астральном двойнике Вадима, посетившем клип, понял Чарльз, самого реального Самойлова не было, это тебе не Анна. Что ж, тем лучше, смерть героя клипа не повредит реальному Вадиму – слава богу! А смерть неизбежна – Чарльз собирался порезвиться.
…«Завтра опять у него забота.
      Ведь униженье – его работа…» - громыхал голос Вадима, разрывая пространства и барабанные перепонки неистовством сатанинского куража, сам же Вадим с лёгкой улыбкой, лишь чуть-чуть кривившей благородную линию полных красивых губ, взирал на Диту, курившую стоя на луже бензина, смеющуюся в лицо зрителям, Чарльзу, да и самому ему, Вадиму, тоже. Наконец Чарльз не выдержал – отобрал у Диты окурок. И – бросил его в эту лужу. Полыхнуло сразу и сильно – опилки… откуда-то всплывшая в сознании фраза… «сухие, как порох»… Вспыхнули чёрные волосы Диты, тёмные – Вадима, и концертная запись перестала существовать отдельно от него – он орал злую песню здесь, извиваясь, словно на сковородке, на самом же деле – просто в пламени. Лишь Чарльза пламя не жгло. Он его просто не ощущал, словно не было уже живым, а лишь мыслящим, любящим и ненавидящим, его истерзанное тело.
…«но посмеётся последним наш невидимый герой!!!»
Злой экстаз буйного пьяного веселья-бесчинства перекрывал всё – и бешеный вой пожарных сирен, и вопли заживо поджариваемых зрителей.   
…«Кто изгибал на арене спину,
      тот испытал, что такое сила.
      Пой же, цыган, зажигай-ка, милый,
      белую ты кровь!!!» - каких лёгких хватит, всё наизнанку! И с последним рёвом горящей глотки, с последним ударом по струнам дьявольски-совершенно красивой руки тело астрального двойника Самойлова-старшего вспыхнуло и прекратило быть. И Чарльзу захотелось вдруг, чтоб где-то там, в Питере ли, в Ека-те-рин-бурге ли (тьфу, не выговоришь…) реальный Вадим увидел бы сейчас всё это.
И снова загремела захлебнувшаяся уже было музыка, ещё бесстыднее, ещё отвязнее, злее и веселее, перекрывая адский рёв сходящей с ума пожарной сирены. Сквозь обрушившиеся трибуны вломился на арену десяток пожарно-красных машин. Люди в брезенте разматывали пожарные рукава. Ударили струи – и пламя взвилось троекратно, стократно – до небес. А пожарники, сами напоминавшие… «der brennende Komet»*… всплыло вдруг в мозгу… продолжали поливать бензином и кровью из шлангов весёлое всесильное разрушительно-дьявольское пламя. И оно поглотило… цирк… Землю… Вселенную… Лишь Чарльз мёрз в этой адской ревущей жаровне.
…«будет хохотать он Са-та-ной!!!» - звучали какие-то заблудившиеся отголоски в вое огня…
А Чарльзу было холодно… холодно… холодно… Неловко свернувшись в своём парадном гробу в бесформенный комок голого тела, он корчился и кукожился, лишь в ожогах на груди и рубцах на спине сохраняя улетучивающиеся остатки последнего тепла.
-Милый… Родной… Бедный мой… бедный… - Дита прижималась к нему каждым изгибом тёплого живого тела. – Любимый… Милый… Маленький мой… - и поцелуи её забирали боль и холод, и он почувствовал, что жив, но на вечную его и обычную ярость нет сил, а только нежность к этой вечно изводимой им женщине, нежной и любящей, лишь случайно сумевшей заставить себя стать на минуту яростной и дерзкой. Почему-то очень тошнило. Есть ли на Земле, - с самоиронией подумал Чарльз, - уголок, где я умудрился до сих пор не наблевать?! А Дита исхитряется даже это находить во мне чрезвычайно эротичным.
Но сейчас отлегло, Чарльз вздохнул свободнее – что ж, когда получается сделать что-то действительно стоящее, потом он всегда оказывается на грани жизни и смерти, а то и за этой гранью.
Дита, в этот раз, что ему особенно понравилось, не плакавшая, ещё теснее прижалась к нему, и он сам сжал её железной хваткой объятий, даря наконец и ей граммульку любви…
…А с Самойловым он ещё споёт…
***
Кит выключил компьютер и по-собачьи отряхнулся. Брызги крови и бензина заляпали стены комнаты, но он был цел. Цел – после всего этого пекла. Как?!
--------------------
* горящая комета (нем.)
Пеклом, случается, называют жару, солнцепёк. А случается – ад. Да… Ну уж тут-то никак не солнцепёк был. Так как же всё-таки он уцелел-то?!
Кит поднялся со стула и пошёл в ванную. Разделся, залез под душ. Прохладные струи приятно растекались по коже, смывая кровь и бензин, успокаивали. Очень вдруг захотелось спать. Он опустился на край ванны, не в силах поднять мгновенно налившиеся чугунной тяжестью веки.
…-Никита Витальевич, там Волкову на стол не пора?
Не соображая, что он такое и где находится, Кит ответил:
-Не пора. Я её смотрел десять минут назад. Через час, не раньше.
И лишь тогда поднял голову от заваленного бумагами стола, на котором он, волею судеб оказавшийся почему-то в шкуре врача родильного отделения (Это, конечно, ненадолго, но зачем-то же надо?!), задремал, как теперь вспоминалось, минут десять назад. Он с трудом, но всё же начинал понимать, что Волкова – это Анна…
…-Совсем озверел?! – орала Дита. – Чего по животу-то?! Fucken shit!* Выкидыш же будет!
-Выкидыш?! – озверел Чарльз. – Какой выкидыш?! Выкидыши бывают только у беременных.
-А я беременная и есть!
-Ты с кем, сука, таскаешься?!
-С тобой я, сука, таскаюсь! С тобой одним и ни с кем больше!
Из Чарльза словно воздух выпустили. Он опустился на пол, устало привалился к стенке гроба. Господи, да что с ним?! Что он творит?! Руку на женщину поднял…
-Ненормальная!!
-Почему?! Я люблю тебя! – Дита в упор смотрела на Чарльза, и гнев, почти ненависть – и решимость плескались в её глазах. Она в последнее время не плачет, а только воюет. – Я люблю тебя, сволочь ты этакая. Ты же бросишь меня вот-вот. Ну и катись. У меня ребёнок останется. Твой ребёнок. А ты мне не нужен.
-Ребёнок?! – печально произнёс Чарльз. – Ты что, действительно такая дура?! Не понимаешь, да?! Ребёнок… От меня… Да какой от меня может быть ребёнок?! Кусок мяса, разве что… Я же наркоман. Какие у наркоманов дети бывают…
--------------------
* ****ое говно! (англ.)
-Разные! – прорычала Дита. – У меня будет гениальный.
-А у меня – кусок мяса! – снова обретая силы и ярость, накинулся на неё Чарльз. И опять ударил её. Теперь уже он попал ей по животу не случайно, а старательно целясь. Дита отлетела к стене. Ударилась об неё. И… Стена не проломилась даже, а порвалась, словно бумажная, и Дита пролетела сквозь неё без задержки. Дальше было что-то не то. То ли коридор, то ли череда таких же бумажных стенок, череда бесконечная, надоедливая, выматывающая, выхолащивающая из сознания всё, кроме нечеловеческой боли, разливающейся по животу. Всё-таки выкидыш, - успела подумать Дита – и потеряла сознание.
Очнулась она в каком-то не очень чистом, а по привычным для неё американским стандартам – попросту поганом туалете. Она сидела на полу, одна нога её упиралась в унитаз, а другая была вытянута по полу, там, где растекалась лужа крови. Живот болел нестерпимо. Вот это и есть выкидыш, - подумала Дита, - рожать совсем не так больно. Лишь бы сознание снова не потерять. Надо что-то делать. Идти куда-то. Надо подняться. Просто встать и идти.
Она не успела подняться – дверь открылась. В дверях стояла Анна. Несколько секунд Анна недоумённо взирала на сестру, но потом пришла в себя (За эти несколько секунд Дита успела разглядеть основательный живот Анны и сообразить, что находится, похоже, в родильном отделении какой-то провинциальной больницы, что ж, может, это шанс.), и по коридору отделения разнёсся крик:
-Никита Витальевич! Сюда! Быстрее!!
…Несколько часов назад Коля посмотрел на свою Аню и сказал ей:
-Похоже, пора «Скорую» вызывать. А то родишь в машине.
-Да ну, - поморщилась она. – Зачем «Скорую»?! Я в порядке, сама дойду. Пошли.
-Э, нет, - не согласился Коля. – Тех, которые «сама», там не принимают, только со «Скорой». Так что я звоню?
-Fucken shit! – выразила Аня своё отношение к происходящему. – Идиотизм!! Ладно, звони. Документы проверил? Неужели даже халат свой нельзя?! Ради чего это, ну съездили бы родить домой и вернулись…
-Успокойся, ага? – осадил её муж. – Тебе сейчас нервничать ни к чему, тем более что изменить ничего уже нельзя, а что за смысл нервничать попусту?! Собирайся.
Неожиданно быстро приехавшая «Скорая» в пять минут довезла по февральской заснеженной Пироговке к дверям приёмного покоя родильного отделения, и пока медсестра заполняла то, что для Анны было опознавательным знаком местной жизни – бумаги, в приёмный покой вышел врач. Молодой мужчина. Анна подняла на него глаза и с изумлением выдохнула:
-Кит…
Странно было видеть студента музучилища в роли врача. Да и страшно, пожалуй. Но он одними губами объяснил ей:
-Так зачем-то надо. Я сам ничего не понимаю. Зачем? Но правда зачем-то надо. Не бойся. Я всё сейчас умею и понимаю в медицине – я сейчас врач, и врач хороший. А потом все всё забудут. – И обратился к не меньше жены удивлённому Коле: - Всё в порядке.
Слезая с кресла (она знала, местные женщины без особой симпатии называют его «вертолётом» или «телевизором»), Анна с полупрезрительной улыбкой посмотрела на Никиту:
-Ну что, енот-потаскун, залез-таки туда, куда не звали… Ладно уж… Скажи, скоро?
-Часа через два. Иди приляг. Клауса там, поди, на улицу выставили… Холодно же… Пойду скажу, чтоб не гнали из приёмного. Иди в палату. Всё у тебя хорошо. Вы там с медсестрой все дела сделали?
-Все, - поморщилась Анна. – Всё у вас тут, прости, господи, через жопу делается…
-Ладно тебе, - засмеялся Кит. – Иди отдыхай пока. Он прошёл в кабинет, про который каким-то смутным образом знал, что быть ему, когда ничего срочного нет, лучше там, глянул на февральскую ночь за окном и, не сумев преодолеть чугунную тяжесть век, уронил руки на заваленный бумагами стол – а голову на руки. И действительность понеслась по кругу – Дитой фон Тис на спине трёхногой, но демонстрирующей чудеса выездки лошади, сплетающимися в огненный комок голосами Чарльза Монро и Вадима Самойлова… Но круг видений разорвал голос медсестры:
-Никита Витальевич, там Волкову на стол не пора?
Пока он сквозь не разлетевшиеся ещё огненныё ошмётки сна что-то ей отвечал, по коридору пронёсся отчаянный крик Анны:
-Никита Витальевич! Сюда! Быстрее!!
В дверях туалета стояла Анна. А другая Анна в луже крови корчилась на полу.
Нет, понял Кит, та, что на полу – не Анна, и не двойник её, а лишь сестра – та самая огненная Дита, что была в странном мире, в который провалился он, когда смотрел клип.
Но сейчас он был врачом – и чувствовал себя врачом. И понимал, что до стола младшую сестру ему не вести и не донести – и роды принимать придётся здесь и сию секунду.
Он не успел даже этого. Дита напряглась ещё раз – и напряжение вдруг стёрлось с её лица, уступая место блаженной безмятежности.
-Кусок мяса, - сказала она по-английски. – Жареного! – и разразилась истерическим хохотом. – Чтоб ты, Анька, хоть раз в жизни испытала – такую! – боль! Рожать совсем не так больно. Кусок аппетитного, душистого, свежезажаренного мяса. Что, сестрица?! – продолжала она всё так же по-английски. – Съедим по кусочку?! Доктор, тащи скальпель, отрежем!
-Совсем озверела, - сказала по-немецки Анна рвущей с себя одежды сестре, пытающейся вытащить из трусов то, что родилось, или того, кто родился. Наконец Дита сделала то, что пыталась сделать. Источая аромат свежеприготовленного деликатеса, в руках у неё был кусок жареного мяса.
-Кусок мяса. Жареного, - в один голос, обе по-немецки, сказали сёстры.
-Что, глючит?! – делано возмутился Кит. Он тоже видел кусок мяса, но он знал: кроме него ситуацию никто не спасёт. Он взял кусок мяса из рук Диты, посмотрел на него. – Какой кусок мяса, бабы, вы о чём?! Он смотрел и смотрел – и знал: чтобы кусок мяса стал ребёнком, этого ребёнка должен увидеть он – Кит, нет, сегодня не Кит, а врач-акушер-гинеколог Никита Витальевич. – Совсем вы, бабы, с глузду съехали. Такая девочка замечательная. Красавица просто. – Он уже не знал сам, что же такое он видит, и видит ли вообще хоть что-то, и где он – дома? в больнице? в бреду? вообще нигде? без сознания? Он бы не устоял на ногах, но младенец истошно заорал, и у Никиты открылось если не второе, так, наверное, третье или пятое, дыхание.
Анна подошла к нему (какое там подошла – на этих двух залитых кровью квадратных метрах…) проворнее сестры, заглянула в лицо новорождённой племянницы:
-Чудо как хороша. Правда, Дита. Не бойся, иди сюда. – Она подошла к сестре (та почему-то опять сидела на полу, забившись за унитаз, судорожно кутаясь одной рукой в собственноручно же и разодранные одежды, а другой закрывая лицо), потянула за руку, оторвала её от лица: - Ну же! Взгляни на дочь-то!
Дита всхлипнула и поднялась, роняя с себя обрывки одежды. Подошла к этому странному – сумасшедший он, что ли, но колдун – стопудово! – мальчику-врачу, взглянула на девочку у него на руках. Выдохнула:
-She is Marilyn.*
-Кит! – встревоженно сказала Анна. – Мне пора. Пошли, а то тоже здесь рожу. Ты с Дитой как-то устроишь?
-Устрою, - заверил её Кит. – Пусть Клаус их сейчас забирает. Никто ничего не заметит, не бойся. А потом утрясём. А ты всё-таки погоди чуть-чуть, хоть до родзала дойдём. Дойдёшь?
-Дойду. Только пошли быстрее.
Через час в коттедже на Академической третий ребёнок Диты, дочь Чарльза Монро – Мэрилин сосала грудь счастливой и зарёванной матери. А в роддоме на Пирогова маленький Макс, сын Клауса и Анны, на практике доказывал, что если ребёнка положить на живот матери до того ещё, как перерезать пуповину, он поползёт к груди, найдёт её – и будет сосать…
***
Там, в грёзах, всё зависело от силы воли каждого из них. От амбиций, от самолюбий. Сейчас же, когда он был – вот он, и физическая сила играла не последнюю роль. А он был – действительно – вот он, материализация её грёз – вот же – до последней клеточки, до последнего забытого на бритом теле волоска, до последнего штриха в самой потаённой татуировке. Только хватка куда более железная, чем в грёзах – не вырваться. Да и хочется ли – вырываться-то?!
         Но… Рядом был Клаус, и ведь не совесть же удерживала её всегда рядом с Клаусом, а не с кем-то ещё, а любовь и желание. И ведь и Дита, когда-то в прошлом и будущем –  враг и соперница, но 
--------------------
* Она – Мэрилин. (англ.)
– сегодня – та, которой нужна её, Анны, помощь, была рядом.
И видя близко-близко разноцветные глаза Чарльза, задыхаясь от желания, она с неподдельной почти ненавистью оттолкнула его, сама не зная, хватит ли у неё сил и решимости бороться. Она не знала этого до последнего мига, когда бороться было уже поздно. Он был с ней, он был отвратительно трезв и почти втиснут в тесные ему обывательские рамки, в тот уклад жизни, который был обычным для Клауса и Анны – они отрывались в другом, а вовсе не лишали себя возможности оторваться, но Чарльз-то этого не знал, для него, для Чарльза, этот уклад был абсурдом, и он не был сейчас собой – и Анна не смерилась с тем, что – уже поздно. Они разлетелись по противоположным углам комнаты, ненавидя друг друга за то, что действительность оказалась бледнее грёз, потому что казалось ей, что он – не тот, а ему, что она – не та, что грезились, и продолжая страстно желать друг друга, что были в грёзах…
-Уезжай… - взмолилась она. – Пусть Дита пока остаётся. Или вообще остаётся, там видно будет. А ты – уезжай. Мы не сможем так, ты же понимаешь. Мы не можем жить, только мечтать. Уезжай, слышишь! Грёзы всегда ярче действительности, но от действительности не спрячешься. Только вот общей действительности у нас с тобой нет. Уезжай… Пожалуйста…
…Какая скучища… Нет, материнство – это… Да всё она понимает! Только ей обязательно надо быть самой собой, быть фрау Люстерхайт, а сейчас – кто она?! Что она делает, чем занимается целыми днями?! Нянчится только с сыном и племянницей, да вечно депрессивной сестрице сопли вытирает. Когда они с Клаусом спали в последний раз?! Да двое суток уже прошло, больше даже! Когда они записывались в последний раз?! Студия-то же дома! Даже идти никуда не надо!
Анна подхватила в обе руки сына и племянницу и пошла в студию. Она была уверена: Клаус там.
Он и был там. Что-то выколдовывал, внимательный, сосредоточенный, весь в музыке и наушниках. Она тоже хочет!
-Клаус, - окликнула она его, но он слышал лишь музыку. Она окликнула громче: - Клаус!! – тронула сзади за плечо.
Он оглянулся, улыбнулся ей. Снял наушники.
-Тишина никогда не кончится для меня, - с горечью сказала Анна. – Для тебя – музыка, для меня – тишина. И «Тишину» мы никогда не допишем…
-Давай дописывать. – Клаус встал, взял у Анны детей, поцеловал её, как целовал всегда – так, чтобы крышу опять снесло. – Там твой вокал как раз остался. Давай.
Мэрилин захныкала.
-Машка, молчи, - шикнула на племянницу Анна. – Макса разбудишь. Сейчас покормлю. – Анна торопливо расстёгивала надетую на голое тело блузку. – На, прорва. – Не успела наесться Машка, заголосил тоже проголодавшийся Макс – поторапливал молочную сестру – их обоих кормили то Анна, то Дита – кто ближе оказывался, когда проголодаются.
Клаус с улыбкой, достойной мудрого змия, смотрел на жену. Ему вовсе не казалось, что жизнь стала скучной с появлением детишек. Куда там!.. Он полностью отдавал себе отчёт, что обожает сына и племянницу – и ничуть этого не стеснялся.
…Сытые детишки тихонечко посапывали здесь же, в студии. Анна подошла к Клаусу. Он казался ей сейчас незнакомым, непознанным – и бесконечно любимым, словно всё только ещё начинается. Тоска по безвозвратно свершившемуся – только первый раз бывает первым! – десять с лишним лет назад скрутила всё её существо. Она робко взяла его за руку. Она гладила эту словно никогда не принадлежавшую ей руку, гладила и гладила – словно в первый раз – самой нежной на свете рукой с чёрными ногтями, обильно сдобренными лазерными звёздочками.
-Иди ко мне, - попросила она наконец.
Он обнял её с улыбкой нежности и понимания, он был с ней медленно-медленно, навсегда записывая в памяти каждый вздох, каждый взгляд, каждое движение – каждое биение любви.
-А теперь давай писать музыку… - сказал Клаус, когда всё кончилось так, что Анне стало ясно: всё у них, как это ни банально, только начинается.
Они ничего не успели записать – Дита пришла за дочерью. Грустная как всегда, и как всегда (Хотя можно ли считать за «всегда» несколько прожитых в мире недель?) Анна пошла утешать сестру.
-Уеду я… - жаловалась Дита. – Зачем я здесь?! Детей бросила ради Чарльза, а без него – ради чего? Не примет – поеду к родителям. Знаешь, это, может бать, странно, но я соскучилась.
-Не странно, какое там, - отмахнулась Анна. – Нормально… Ты ждёшь, что я буду тебя остаться уговаривать? Что уговорю? Наш с тобой мир – это лишь перемирие, хотя я сейчас и готова любить тебя. Лучше правда тебе уехать. Иначе мы будем пытаться перекроить друг другу жизнь. А я этого не хочу и не допущу. Ты вот ещё начнёшь мне припоминать, что я Клауса у тебя увела…
-Да ладно тебе, - поморщилась Дита. – Он мне теперь и не нужен вовсе.
-Ну Чарльза…
-Да, я уеду, - кивнула опять Дита.
-Брось сигарету, - строго сказала Анна. – Ты в конце концов и моего ребёнка тоже кормишь периодически…
Дита выбросила сигарету и замолчала. И молчала до тех пор, пока Клаус не привёл Мишку. (Хотя Дита и не знала, что это Мишка – в последнее время Сокольские постоянно играли с Клаусом, но после появления в доме детей всё как-то не до музыки было, но нынче вот собрались.)
-Эта царевна-несмеяна что – твоя сестра? – воззрившись на Диту недоумённо и брезгливо, спросил Сокол Анну.
Не так хорошо понимала, хотя и неплохо ругалась по-русски Дита, с сестрой и Клаусом изъяснялась на полубредовой смеси немецкого с английским, и не слова Мишкины покоробили её, а – интонация, а – выражение лица – презрительная этакая мина. Так с ней обращался только Чарльз, но то, что заставляет обожать человека любимого, в любом другом вызывает лишь отторжение. Одному только Чарльзу давала она незыблемое право так обращаться с собой. И Мишку, того самого Мишку, в которого чуть-чуть, но все окружающие влюблены, Дита возненавидела с пол-оборота, с полувзгляда. Тот же – не унимался.
-Ань, ты чего? Касторкой её напоила? Она что ли всегда такая постная? – И, удостоив Диту персонально к ней обращенного внимания: - И это тебя, такую воблу пресноводную, Чарльз терпел?! Ну разве что за то, что на сестру похожа!
Собрав в кучу все свои не ахти какие по части русского языка познания, Дита с ненавистью кинула в сияющие синие глаза короткое презрительное слово:
-Жидёнок!
Краска стыда бросилась Соколу в лицо, он хотел что-то крикнуть – и задохнулся от негодования. Сейчас он смотрелся обыкновенным неврастеником. Супермен? Ой ли…
-Ребята, вы что, совсем с ума посходили?! – с трудом что-то сообразил Клаус. – Водой вас холодной окатить?! Позорище, честное слово, что вы оба себе позволяете?!
-Я уеду! – опять почти со слезами (Нельзя, конечно, быть такой размазнёй, это действительно осмеяния достойно, и если даже Мишка не прав по форме, то уж по содержанию-то…) проговорила Дита.
-Уезжай… - холодно, почти отстранённо сказала Анна – она и не пыталась ни от кого скрыть, что симпатии её на Мишкиной стороне, просто она отлично знала, что Мишка – в чём-то они с ним, прав Родриго, действительно похожи – как и она сама, не потерпит сочувствия, и если где-то в чём-то кому-то довелось увидеть его слабость, не дай бог об этом даже заикнуться, иначе в полной мере испытаешь, что такое сокольский клюв, сокольские когти, сокольская ненависть.
Захныкал Макс, и Дита сочла, что взять детей покормить – идеальный повод избавиться от общества этого чертёнка, этого – как его там? – Сокола – нелюбимого и потому ненавистного человека, в котором круто намешано черт, за которые она обожает своего блудного Чарльза.
***
 Как только его музыканты сдали сессию в своём музучилище, Родриго быстренько собрался ехать с ними в Новосибирск. Отпуска вместе с отгулами набралось больше месяца. Но и этого было маловато. Даже постоянно звонила и не столько торопила даже, сколько ворчала: «Aburmiento»* «Дракулы» (для первого раза они решили написать на диске название группы по-русски) и «Тишина» и «Отголоски» «Tr;nenvoll» должны были выйти одновременно и уже скоро, а сделано было далеко ещё не всё.
И с концертами ясности не было – не вышло на Новый год, но сейчас Даша всё организовала, Питер ждал и приплясывал от нетерпения – а Анна всё никак не могла решить, достаточно ли подрос  Максимка,  чтобы   начинать   с   родителями   гастрольную
--------------------
* «Тоска» (исп.)
жизнь, чтобы мать могла снова выйти на сцену. Может, пусть Клаус пока один? А ведь музыка много теряла без её ангельского, так не вяжущегося с характером, вокала.
Да, вопросов, было много, но была и уверенность, что все они найдут свои ответы, была радость встречи на даче у Шестаковых (вот и Егор тоже приехал), весёлая, слегка пьяная суета – бестолковая, необязательная, но добрая, милая, смешная, запоминающаяся даже и то фрагментарно: шоколадные глаза Никиты из-под уже успевшей выгореть, хотя короткое сибирское лето, почитай, и не начиналось, почти добела чёлки, смех его; о чём-то Лёшка с Егором шепчутся. А вот снова Кит – изображая, что валяет дурака, становится внутренне серьёзен. Но его серьёзность никого не напрягает. И он сам всё так же улыбается, когда поёт:
-…«глотая потёмки, мы вместе
        довоем тяжёлую песню.
        Но-но-но, no pasaran*,
        пусть всегда звучит во мне
        песня-песня партизан,
        память-память о войне…»
…Кит умеет оставаться серьёзным, даже вполне искренне улыбаясь…
Почему же у Мишки-то твердеют скулы?
А тут ещё Лёшка братца «приласкал»: хотите, мол, стишок расскажу? И рассказал, как ни окатывал его Сокол пламенным взглядом, как Варька ни дёргала:
-«Оторвали Мишке лапу,
    чтобы девок он не лапал,
    потому что Мишка очень
    сексуально озабочен».**
-Шлимазл!*** – взвинтился Мишка.
Братьев успели растащить раньше, чем они всерьёз подрались. Егор с Варварой что-то укоризненно толковали Лёшке, Клаус мёртвой хваткой Мишку держал, а Родриго никак не мог понять: с чего это вдруг Мишка заводится так прямо с пол-оборота от глупых пусть,  но  в  общем-то   невинных   шуток?!   Раньше   он   к   своей
--------------------
* они не пройдут (исп.)
** школьный фольклор
*** еврейское ругательство
драгоценной персоне с большим юмором относился… Впрочем, остыл Мишка так же быстро, как и завёлся, на братца дуться не стал – не его стиль, сам уже что-то, смеясь, рассказывал, кажется, о перспективах (Казённо звучит, но в немецких текстах, как они давно уже заметили, казённые выражения встречаются сплошь и рядом и звучат зачастую весьма мило, и теперь все присутствующие шутки ради совали подобные термины в русскую речь где можно и нельзя…) сотрудничества групп «Drakula» и «Tr;nenvoll» и позитивной роли в этом процессе братьев Сокольских, которые по возможности собираются в обоих коллективах  играть. Потом Мишка попросил:
-Кит, спой ещё «No pasaran».
-…«пусть она всегда звучит –
       но-но-но, no pasaran –
       память-память о любви,
       песня-песня партизан…»
-Ребята! – сказал Мишка чересчур как-то воодушевленно. – Ну как же вы не понимаете?! Это же про нас! Наша песня действительно тяжёлая, и довыть её мы должны только вместе – и никак больше. То ли мы вместе, чтобы песня получилась, то ли песня для того, чтобы мы были вместе. Причём скорее последнее. Нам нельзя ссориться, Лёха, слышишь, дебил?! Я не кот Леопольд, и понимаю, что вы, наверно, прибалдели сейчас с меня, чего, мол, он, расчувствовался, что ли, но я – не об эмоциях, а это всё просто… ну… необходимость, что ли…
Родриго так и не понял ничего…
…Не так-то это просто – начать работать… Вот и на следующее утро ему – вынь да выложь – захотелось к бабе Шуре. Ему – хотелось, а Мишка – не отпускал, до вечера, мол, попишем, вечером поедем. Но Кит понял Родриго. Спас для него ситуацию:
-Там моего тоже много осталось, пусть едет утром, я запишусь, вечером он. Ну Мишка же! Не вредничай…
…-Что с Мишкой творится, не пойму, - жаловался Родриго бабе Шуре, отхлёбывая её сумасшедший чаёк.
-Да почему – творится, - успокоила его бабушка. – Всё нормально. Взрослеет. Тише делается. Жаль тебе – понятно, но не может же он всегда быть мальчишкой. Уходит то, что – через край. Безграничная радость жизни – просто от самого факта блаженство – ограничивается немного, ну там восторг от себя самого. Всё не уйдёт, не бойся – Мишка останется Мишкой. Соколом. А ты попробовал – волкодлаком?
-Пробовал… - вздохнул Родриго. Бабка вопросительно смотрела на него, растирая в пальцах сухие головки прошлогодней полыни. – Соколом лучше. Всё-таки я Мишкин брат…
…Выйдя от бабы Шуры, Родриго спустился в метро. Надо было идти на поезд, а он шёл и разглядывал киоски – ленился. Так и дошёл до той дверцы, про которую год назад наотрез отказался рассказывать ему Мишка. Тогда на ней висел амбарный замок.
А сейчас – ничего не висело.
Родриго дёрнул дверь.
Дверь открылась.
За дверью была то ли другая станция метро – не «Студенческая», но похожая, то ли просто подземный переход. Родриго в дверь, естественно, шагнул. Оглянулся. У него за спиной была глухая стена.
Родриго испугался. И обрадовался.
Чудеса случаются по ночам, когда смещается ощущение реальности, а днём эта реальность до безобразия реальна и вездесуща. И рутинна – со скуки сдохнуть можно. И вот – на тебе – что-то смещается и дробится средь бела дня.
Родриго огляделся. Вокруг торговали цветами, газетами, рыбными деликатесами. Сновали люди, почему-то гораздо легче одетые, чем в метро, совсем по-летнему. Нет, это было не метро – просто большой, хорошо обихоженный подземный переход.
А из подземных переходов, как и из метро, впрочем, тоже, надо выбираться на поверхность земли. Родриго и выбрался. И снова огляделся.
Самым большим объектом (чёртово влияние игры в казёнщину, какие дурацкие термины, не слова даже, в голову лезут…) в поле зрения оказалась скульптура красноармейца в будёновке и с флагом. Дополняли композицию группы поменьше…
Сомнений не было, как не могло быть и ошибки – Илья тогда видео крутил, да и открыток целое море показывал.
Итак, он во Владивостоке. А что – хороший способ, ни времени не надо, ни денег, только вот… непредсказуемо как-то… и… как назад-то?
А… Как-нибудь!
Или – никак?! Может, так и надо?!
Хотя самолёты-то пока никто не отменял… Никакая сказка приморская от ежедневных обязанностей насовсем не спрячет…
Но пока…
Он – во Владике! Не понял, что ли?! Можно Илью увидеть. А то ведь Интернет – всё-таки не панацея от всех бед! Как же он, оказывается, соскучился!.. Родриго зашарил по карманам совершенно не уместной в здешней жаре куртки. Записная книжка… Записная книжка осталась вчера, когда спьяну редактировали один из текстов, у Шестаковых на даче… Но память уже услужливо диктовала голосом Ильи: Берёзовая, семь. Потом сбилась, но всё же Родриго решил не паниковать – и не вспомнит, так соседи подскажут – и тут же вспомнил: квартира тридцать девять.
А вот деньги и междугородная телефонная карточка в карманах были. Родриго спросил у кого-то из прохожих о том, где бы можно было найти междугородный автомат. Ему посоветовали спуститься в переход. В переход Родриго не хотел. Ну как спустишься – и окажешься опять в Новосибирске – сейчас, сразу. И не будет сказки. И Ильи не будет.
Родриго потолкался по ближайшим улицам, нашёл-таки автомат и позвонил Мишке. Мишки вообще-то дома быть не должно было – ему полагалось записываться у Волковых, но трубку взял всё же никакой не дядя Яков, и не тётя Люда – сам Мишка.
-А у нас перерыв, - весело сообщил Мишка и что-то, наверное, яблоко, с хрустом откусил прямо возле трубки. Через часок опять начнём. Ты скоро? А то Кит устал.
-Я… - замялся Родриго. – Дней через несколько. Миш… Я во Владике…
-А… - понимающе кивнул (Родриго так живо себе это представлял – жесты Мишкины, мимику, что казалось – видит.) Мишка. – На метро пошёл от бабы Шуры. А там – дверца. Ну как не открыть?!
«…Осторожно ключик повернул
      и тихонько ручку потянул…» Обратно так же пойдёшь. Через дверцу.
-Да её нет, - поделился с братом тревогой Родриго.
-Спокойно, - сказал Мишка. – Ну я же всё планировал. Будет. Два дня я тебе дал. Понял? Мы там на самом деле много сделали, всё почти кроме твоего вокала. Коля здорово помогает. И Аня. Даже Макса кормит прямо в студии. Спокойно, понял, да?! Я же тебе говорю: так и было запланировано. А ты не слушаешь. Всё. Двое суток – твои, а потом – чтоб как штык. Всё. Пока. – Мишка положил трубку.
Родриго нашёл киоск «Союзпечати», купил карту города и разобрался, что Берёзовая – это на Чуркине – несколько шагов до катера – здесь – несколько шагов с катера – там…
Можно было идти искать Илью.
***
Насчёт Ольги Илья мог быть спокоен – и за себя, и за братьев. Как подумал Родриго, селёдка интересует его исключительно в гастрономическом плане, но никак не в сексуальном. Боже упаси, он и в голове не держал подумать о ней как-то оскорбительно, он отметил про себя безупречность её красоты, но – лишь объективно, но – эта красота была для него – слишком сдержанная, умная, печальная, едва ли не платоническая. То, что выражалось для Ильи словами «стройная», «изящная», для Родриго называлось куда проще – «тощая». Впрочем, разговаривая с умной красивой женщиной, любимой женщиной друга, любой нормальный человек будет радоваться, что, чувствуя к ней искреннюю симпатию, он не воспринимает её, причём без малейшего насилия над собой, как сексуальный объект.
Родриго и радовался.
А случилось всё очень просто. Родриго быстро нашёл интересующие его дом и квартиру, и та, кто открыла дверь этой самой тридцать девятой квартиры, вне всякого сомнения была Ольгой.
-А Илья теперь живёт этажом ниже, - глядя на Родриго смеющимися чёрными глазами, сказала она. – Ты и есть тот самый «граф Дракула»? Ладно, пообщаемся. Ага?
-Ага, - глупо улыбаясь, кивнул Родриго. (Вот это чёрные глаза, то есть, наверное, тёмно-карие, но этого не заметно, а он-то думал безответственно, что у него самого – чёрные…)
-Иди к Илье. Вот он обрадуется!
Илья обрадовался действительно – «вот!». Одно дело – Интернет-связь, где всё по делу, другое дело – когда лупишь друг друга по плечам и хохочешь, и сбивчивыми ошмётками фраз передаётся на уровне подсознания то, чего никогда гладкие фразы сознанию не скажут. Родриго ликовал в тёплой, доброй, весёлой ауре Ильи, и к тому возвращалось его ликование, отражалось, резонировало, наполняло смехом пространство.
Ольга прошла часа через полтора. Сейчас она показалась Родриго совсем другой, чем в первую минуту – словно шлейф печали развернулся теперь у неё за плечами, и видел Родриго: печаль эта привычная, постоянная, и даже не очень обременительная. И она сразу дала понять, что настроена на серьёзное общение.
-Мне очень нравятся твои книги, - начал Родриго, но Ольга оборвала его:
-Не надо комплиментов.
-А это и не комплимент, - возразил Родриго. – Я наоборот повозмущаться хотел. Так давно нет ничего нового…
-Нового… - вздохнула Ольга. – Вот разберусь, что к чему в этом мире – будет новое. Не хочется для жлобов… Ну ты понимаешь… Бисер, короче, перед свиньями метать не хочу.
-Ну а музыку ты всё-таки пишешь, - возразил Илья.
-Илья… - поморщилась Ольга. – Шёл бы ты наверх, к детям. Иди, ладно?
-Ладно, - кивнул Илья и поднялся. – Через пару часов приду. С Борькой и Денисом.
-С Борькой и Денисом, - подтвердила Ольга. – Иди. Мне ему надо кой-чего объяснить. Ты ведь объяснял, я тоже хочу с творческим человеком в высоких материях покопаться…
Илья ушёл – всё было спокойно, никакого напряжения в нём Родриго не ощутил, никакой обиды. А Ольга продолжала:
-Знаешь, мне кажется, что музыку слушают люди одного мира, ну, настоящую, я имею в виду, музыку. А книги читают – другого. И эти миры не пересекаются. Или я незаслуженно хорошо о слушателях думаю?! Но ведь что сейчас читают?! Какая разница, Маринину или Акунина, какая разница, плохие детективы или хорошие – всё равно детективы. Время думать о душе, для читателей, во всяком случае, словно прошло, чего, похоже, в ней копаться… Время рок-рефлексии, рок-беспокойства кончилось… «Время колокольчиков»… Все ищут успеха, а не счастья. Всем всё равно… Кажется, окажись сейчас живы Башлачёв или Янка, и они бы ничего не сдвинули. Их бы просто не услышали. Даже странно, что Шевчук стадионы и с «DDT», и с «Роком по-русски» собирает.
-Не странно, - возразил Родриго. – Люди есть, но… Книга – это, увы, не то, что может собрать их вместе. Ну как… не знаю… выразиться… Слушатели-то сконцентрированы на тех же стадионах, а читатели разобщены, рассредоточены, к сожалению. Просто у всего своя специфика – музыку можно слушать вместе, а с книгой ты всегда один на один. Не знаю, мне кажется, совсем уж отчаиваться не стоит, хотя и весёлого маловато.
-«…Я хочу дожить, хочу увидеть время,
        когда эти песни станут не нужны…» Страшно, что никто не понимает, что нельзя стремиться к покою. Вряд ли он эту ненужность имел в виду, а – чтобы они перестали быть злободневными, о сегодняшнем дне… Он хотел, чтобы меньше было неблагополучия, а не больше – равнодушия… Может, это и было бы хорошо. Но… Неблагополучия стало больше, но и покоя и равнодушия тоже больше.
-Может быть… - сказал Родриго. – Но всё-таки… Вот вышел я в ваш подземный переход. А там девчонка стоит. Поёт. Рыжая. Некрасивая. С гитарой. Ну Янка и Янка – как живая. Не всё ещё потеряно. Возьми-ка гитару.
Ольга взяла.
-Знаешь, мне кажется, она это пела:
«…А дети лупят из рогаток по кошкам.
      А кошки плачут и кричат во всё горло.
      А кошки падают в пустые колодцы…» Да? – Ольга продолжала зло бить по струнам. 
-Да, - согласился Родриго. – И раньше не так много было в душах хорошего, ведь это всё о грустном, и это правда. Но всё равно было. И есть. Иначе бы мы ничего не смогли.
-А я и не могу, - зло сказала Ольга. – Во всяком случае книги писать, героев своих любимых на растерзание дегенератам отдавать. – Всё ещё продолжая играть Янкину «Рижскую», она продолжала уже спокойнее: - Мои герои… Таким бы читателям они бы правда, наверное, показались слабыми людьми, не умеющими держать удар. А они не слабые. Они просто считают ненормальным мир, в котором табуированы движения души, а надо лишь держать удар… Ну не хочу я их на растерзание отдавать. И не отдам. Да и… Те, кто не мои герои, а просто соседи по городу, по району, по дому даже… Они, может, живые, ещё интереснее, может, именно они как раз и есть мои главные герои… Когда-нибудь, может, уже скоро, нам нужно будет познакомиться, но пока не пора. – Ольга наконец отложила гитару.
-Почему не пора? – не понял Родриго.
-Бабулька не велит. Она тут почти что гуру. Как Шевчук в Ленроке.
-А что за бабулька? – встрепенулся Родриго. – Уж не Ванда ли Зигфридовна?
-Ванда Зигфридовна… - удивилась Ольга. – Откуда знаешь?
-Вообще-то она сестра моего прадеда, - объяснил Родриго. – Она обо мне ничего не рассказывала? А о братьях моих двоюродных? О Мишке с Лёшкой? Нет?
-Нет, - сказала Ольга. – Короче, бабка такая – с ней не поспоришь. Она говорит, что я ещё много чего узнаю, но только тогда, когда она решит, что пора… Она вот меня пока ни с Вацлавом, ни с Вадимом не знакомит. Говорит, что они свои проблемы без меня решить должны, а потом можно будет и пообщаться. Короче, не хочу я ни писать, ни говорить о каких-то современных дурацких героях-суперменах-автоматах, мне живые люди настоящие дороже и интереснее. Вот я их не знаю пока, но я за них переживаю.
-Аналогично, - согласился Родриго. – Ты в курсе, Вацлав мой какой-то там, всё забываю какой, брат. Мне бы тоже с ним пообщаться хотелось, может, и я бы помог Алису найти. Мне тоже нравятся люди, которые умеют думать и чувствовать, и при этом считают, что именно так и надо, то есть не ощущают себя ущербными оттого, что отличаются от основной массы безмозглого общества потребления. Зайти, что ли, познакомиться? Мне мой двоюродный брат два дня отдыха дал перед тем, как альбом дописывать.
-И как ты их искать думаешь?
-Я ж по Интернету писал, какое кино мне иногда показывают. Ты ведь в курсе, откуда я вообще о них знаю? Ну так вот я визуально-то помню, и где Вацлав живёт, и где Вадим. Найду.
-Подожди, - остановила его Ольга. – Сходи сперва к бабке посоветуйся. Где живёт, помнишь?
-Помню.
-Вот и иди сходи. Ночевать у Ильи будешь? У него народу меньше, чем у нас.
-Ты с кем сейчас? – вдруг совершенно не в тему спросил Родриго.
-С Иваном, - без тени смущения ответила Ольга. – Игорь с детьми у отца на Посьетской живёт. Мы общаемся… - она пыталась сказать это бодро, но не получилось. – Тяжело… Ничего, всё хорошо… Ладно, сходи правда к бабке и возвращайся. Вы с Ильёй просто как-то подзаряжаете друг друга. Хотя Илья со всеми так… Он вообще солнечный.
-Оль… - сказал Родриго. – Ты мне ничего не отвечай. Просто сама подумай. Илья… Он ведь правда удивительный. И кто как ни он должен быть счастливым, и не ровным постоянным счастьем всегда, а – хоть один раз в жизни – только один! – испытать его пик. Ну ты понимаешь, о чём я.
-Понимаю, - вздохнула Ольга.
-Хоть раз в жизни испытать твою любовь. Только не ври, что ты его не любишь. Я ведь всё знаю. И роман твой я читал. Да, тот самый. И скажу тебе: никто из них друг друга ни в чём не хуже, да только Илья зачастую оказывается в своём спокойном и уверенном оптимизме мудрее братьев. Он верит в своё счастье, вот и  оптимизм. Знаешь, в глубине души ты всё уже решила. И однажды будет душевный порыв, и не надо его бояться – и в этот миг ты будешь любить его… Ничего не говори сейчас.
-Ладно, врачеватель чужих душ, психиатр-исследователь… - печально улыбнулась Ольга. – Шёл бы ты, действительно, товарищ психиатр, сходил бы всё же к бабке Ванде… А с Ильёй мы уж сами как-нибудь разберёмся. Ага? Иди.
…Когда Родриго поднялся на девятый этаж, на двери квартиры, которая, по его прикидкам, должна была принадлежать бабке, он обнаружил записку – обрывок клетчатого листка, накривь пришпиленный к дверной деревяшке канцелярской кнопкой. Ровный, не старческий вовсе, чересчур даже, пожалуй, уверенный почерк…
«Родриго! Всему своё время. Пока что не пора, но мы с тобой обязательно ещё встретимся. И с Мишкой, и с Лёшкой. И не ищи пока ни Вацлава, ни Вадима – пусть всё идёт своим чередом. Вы ещё познакомитесь, и многое сделаете друг для друга, но всё это потом. Наберись терпения и просто живи, а не жди – всё придёт само. Удачи тебе и твоим друзьям – в жизни и в музыке. Бабка Ванда».
***
С отцом, конечно, тяжело – тот просто не хочет понимать, что сын уже взрослый и имеет право быть самим собой – таким, как сам считает нужным. Да, осознанно считает, никакой это не самотёк. А, ну-ну, преступный, ага…
Но… Ведь это только благодаря отцу они с Вадимом не бедствуют, а вполне прилично зарабатывают. Ведь если бы не Ян Арвидович, работающий в издательстве, кто бы им давал книги современные, спросом пользующиеся, да ту же Варвару Шестакову, переводить? То есть переводить-то бы никто, конечно, не запретил, но кто бы взял печатать их переводы…
А сейчас – берут.
…Возвращаясь из издательства, Вацлав подошёл к пристани, взглянул на часы, на залив и сделал очевидный вывод: катер ушёл пять минут назад, таким образом, ждать ему теперь двадцать пять минут. Вацлав присел на кнехт, закурил и подумал, что домой не хочется. А не пойти ли ему пройтись?.. куда-нибудь за вокзал?.. на Эгершельд… Там так красиво… спокойно… Ему почему-то сейчас так хочется покоя… в воздухе висела мелкая водяная пыль – намёк на дождь, ожидание и обещание дождя – спокойного и ненавязчивого, меланхоличного, как сам Вацлав.
Вацлав выбросил окурок и встал. И пошёл в сторону площади, поднялся на неё, перешёл и пошёл по Алеутской к вокзалу. После Первой Морской, выйдя уже на Верхне-Портовую, он заметил вдруг, что вокруг всё не то чтобы не так… а как-то уж слишком… так. Чище, красивее… Дождь закапал ощутимее, грустный и весёлый – сразу, добрый, и притупилась, если не исчезла совсем, способность логически мыслить, рассуждать, а вот чувства – радость и грусть – обострились. Ну да сколько же ему беспричинно грустить – можно однажды и порадоваться заодно – тоже беспричинно.
Менялась геометрия и топология пространства-времени, всё было как-то иначе в мелочах, но по сути – верно, по-владивостокски, может даже более по-владивостокски, чем в обычной, без дождя, реальности.
Со спутанных светлых волос – капало, а Вацлав шёл – и улыбался.
Никогда не было здесь пляжа. Сейчас – был. А над пляжем – летняя кафешка, название которой Вацлав счёл излишне претенциозным. Орали чайки, орал магнитофон, истеричный голос Глеба Самойлова призывал нескольких человек, сидящих за столиками:
«…Поцелуй меня и обними
      и не гадай о том кто я…»
Вацлав взял кружку пива и сел за столик. С радостным удивлением подумал, что с трудом соображает, кто он и зачем, его почти нет – растворился, есть только этот город, дождь – и эта музыка.
«…а когда разбудит нас заря,
      сяду на коня,
  нового коня,
      улыбнусь и назову себя…»
Вацлав отхлебнул вкусного свежего пива, улыбнулся своим ощущениям и увидел, что за его столик села девушка.
…Глаза старухи на юном, прелестном девичьем лице… Она была бы красива, если бы не выглядела такой измученной. Она была одета в синюю мини-юбочку в складку несерьёзного совершенно (прямо «сейлор мун») вида – но в настоящую флотскую форменку – белую фланельку с синим гюйсом.
Девушка медленно посмотрела на Вацлава пыльными серыми глазами, полными муки, мольбы и надежды, накрыла его руку своей – в синей манжете с тремя белыми полосками – и тихо-тихо попросила:
-Помоги мне…
-Что надо делать? – с готовностью откликнулся Вацлав.
-Я не знаю, - взмолилась девушка. – Я знаю только, что ты очень добрый и не откажешься помочь мне. Я же вижу!..
-Не откажусь, – согласился Вацлав. – Но как?!
-Не знаю!.. – почти крикнула она, готовая, похоже, заплакать.
-Почему не знаешь? – спросил он. – Не придумала, как быть? Ну давай подумаем, что надо в твоей ситуации. Что за ситуация-то?
-Не помню… - простонала она. – Ничего не помню… Надо что-то делать… А что?..
-Погоди паниковать, - попросил Вацлав. – Сейчас пива принесу. Хочешь пива?
-Ага, - согласилась девушка.
Вацлав быстренько сходил за пивом и вернулся за столик – к девушке.
Она сделала глоток пива. Сидела, смотрела на Вацлава и молчала.
-Кто ты? – спросил Вацлав.
-Бесполезно спрашивать, - вздохнула та. – Я ничего не помню. Я что-то хотела сделать – очень хотела. И сделала бы – ты бы помог – ты очень добрый – но что?! Я чувствую, что мне это очень-очень надо. Да, может, не столько мне… Не знаю… Жизненно важно. И не помню!..
Казалось, она действительно сейчас заплачет. Вацлав сильной своей и надёжной рукой сжал тонкое запястье, беспомощно и беззащитно выглядывающее из флотской манжеты. Что ж, и он не поможет, не защитит?!
-Давай думать…
-Успеем ли… - со всхлипом вздохнула она. – Времени всё меньше. А ты сегодня слишком расслабился. Дождь, и всё такое… Господи, да что ж он так орёт?!
-Кто? – не понял Вацлав.
-Глеб, - сказала девушка. – Ну Самойлов же.
Видимо, бармен каким-то образом понял, о чём она говорила, и несмотря на название кафе, у него были кассеты не только с «Агатой Кристи»…
«Я страшно скучаю, я просто без сил…» - зазвучал нежный девичий голос, и Вацлав догадался, что в этой давно знакомой песне – разгадка, но… девушка, до сих пор казавшаяся прозрачной просто из-за худобы, уже на самом деле пропускала свет… пока лишь чуть-чуть, но дальше, знал Вацлав, всё понесётся очень быстро. В отчаянии – задержать процесс распада! – она крикнула Вацлаву:
-Скорее! Видишь же! Вспомни!!
И он… вспомнил… почти вспомнил. Не зная ещё, кому нужно звонить, он заспешил к телефону, сунул в аппарат карточку… Чёрт, не той стороной!.. А, вот…
«…всё равно я ужасно скучаю…»
Разгадка была рядом, песня известна до последнего слова, но не прозвучавшие ещё слова не извлекались никак из памяти… А девушка делалась прозрачнее – всё быстрее и быстрее. Успеет ли?!
«…сэр, возьмите Алису с собой!»
Вацлав бешено закрутил диск телефона, набирая номер Вадима. Скорее же!! Алиса! Она – Алиса!! Как же он не… Быстрее! Диск, эта ржавая деревяшка, крутился, как неживой, и Вацлав в отчаянии понял, что не успеет. Алиса становилась всё бестелеснее, и после третьей цифры истаяла вовсе.
Если бы это был фильм – мелодрама, конечно, сейчас бы крупным планом показали повисшую на проводе трубку. Но это был не фильм. Вацлав аккуратно, хотя и машинально, опустил трубку на рычаг. Вернулся к своему столику и вылил в недопитую свою кружку пива непонятно откуда взявшуюся четвертинку водки.
…Как же он не догадался?! Ведь она была именно такая, какой он её представлял по рассказам Вадима. Что за ступор напал на него сегодня, ведь может быть, что именно ради этого и оказался он здесь – помочь другу.
Он безжалостно казнил себя, и всё же знал: она не исчезла навсегда, насовсем, надо искать и верить. Надеяться и снова искать. Вот только почти немыслимо будет рассказать обо всём Вадиму… Ничего, расскажет…
…-Ну чего ты… Да, я всё понял… Ну вот так случилось… Ну что теперь… - Вадим (откуда он здесь?!) тряс Вацлава за плечо. – Пошли. Ничего не надо рассказывать. Ладно, говорю, пошли…
***
Чайки над паромом в тумане… Памятник адмиралу Макарову… Худенькая девушка с синим гюйсом за узкими плечами… Картинки скользили по краюшку сознания – и покидали его, забывались или почти забывались, и какой-то почти неощутимый – то ли сон, то ли что ещё – мир, словно предутренний туман, изорвался в лёгкие, действительно туманные лоскуты… Что это было? Правда – сон? Или – предчувствие музыки? Своей? Чужой? Так что же? Только всё теряло даже намёк на реальность, делалось неясным воспоминанием о воспоминании. Да, истончалось, истончалось, ещё истончалось, разорванное – и наконец перестало быть. Родриго открыл глаза, не осознавая ещё даже, кто он. Тем более не понимал он, где находится.
Но стоявший в дверях балкона Илья обернулся к нему, улыбнулся, примял окурок папиросы в пепельнице на подоконнике – и картинка в голове у Родриго сложилась и прояснилась.
Зашла в комнату Светка – жена Ильи – с годовалым сынишкой Денисом на руках. Родриго удивлялся сам себе: Светка ему однозначно очень нравилась, а он даже не сделал ни одной попытки подкатиться к ней. Конечно, Родриго понимал, что Ольга для Ильи – это Ольга, но Светка ему поэтому не стала менее дорога. Да, но ведь никогда прежде дружеские чувства не мешали ему уводить на время женщин у тех, к кому он эти самые чувства питал. И что же с ним теперь? Неужели решил, что женщина, ну вот Светка в частности, достойна отношения не как к безделушке в руках то у друга, то у него самого, а как к человеку, заслуживающему уважения ничуть не меньше, чем он сам?
Светка улыбнулась и позвала завтракать.
-Мне на работу пора, - вздохнул Илья. – К сожалению. Вечером увидимся. Да ты и вообще, кстати… При случае, как в Новосибирск выберешься, пользуйся дверкой-то. Когда на ней замка-то нет. Выбирай время-то. Можно же выбрать. Кстати, надо же тебе город показать. Ольга собиралась. Свет, посидишь с Борькой?
-Не вопрос, - весело согласилась Светка. – Да и Танюшка собиралась сегодня с детьми помочь. Родриго, ты чего смотришь голодными глазами? Ты ешь давай, не скромничай.
…Теперь Родриго понимал Илью: Ольга не просто красавица и умница, Ольга – истинная ведьма, и именно в эти колдовские ведьмаческие чары можно влюбиться без памяти. И он был благодарен судьбе (Да что это с ним сегодня: совесть играет в благородство? признаки жизни ни с того ни с сего подаёт?!) за то, что он-таки не влюбился – ну не умеет он, старый циник, любить! Не влюбился несмотря на те вдохновенные чудеса, что она ему явила, не затем вовсе, конечно, чтоб он влюбился.
Неясные ночные видения перекочевали в дневную явь, но были по-ночному прекрасны. Любовь и восторг Ольги, распахивающей перед ним свой город, перетекали в Родриго органично и ненавязчиво, и он видел теперь город словно Ольгиными – ну да, так и есть – влюблёнными и восторженными –  глазами. И это было грандиозно – уж если не в человека, в город-то он может позволить себе влюбиться. Город, где он не живёт, можно любить, не принимая в нём участия. Участие – это дорога Ольги и иже с ней. А Родриго будет любить этот город любовью эгоиста, не тратя на это время и душевные силы… Пока, во всяком случае…
-Почувствовал… - улыбнулась, глядя на него, Ольга. – Умница.
Родриго огляделся. Он не знал названий улиц, но ему и безо всяких названий просто весело нравилось здесь. Здесь, где Первая Морская сворачивала на набережную, идущую поверху над причалами, где швартуются яхты.
-Здорово… - улыбнулся Родриго. И очень-очень реально. Словно и дверки никакой не было. Словно нет повода заподозрить, что психиатр сходит с ума…
-А нет повода, - сказала Ольга. – Всё реально, и дверка в том числе.
-Ну да… - не согласился Родриго. – Когда нафантазируешь с три короба, потом начинает кое-что воплощаться – материализовываться по ночам. Да вот за хвост поймать никак не удаётся. Тоже, скажешь, реально?
-А чем хуже? По-другому реально. Тоже психология, тоже физика, просто другая физика, другая психология… Ну по части психологии – это к Илье, он как раз-таки этим всем и занимается, а я насчёт физики. И русского языка. Вот ты по-русски думаешь или по-испански?
-Обычно по-русски, - сказал Родриго. – Иногда по-немецки.
-Хорошо. Вот некоторые считают, что в русском языке реальность и обыденность – почти синонимы. Словом, одно и то же. Ну да, обыденность даёт ощущение реальности, она реальна… Но не только ведь она. Для многих – да, только она, потому что эти многие не делают себе труда выйти за обычные, обыденные рамки. А ты… Я даже разочарована. Ты ведь знаешь, что это всё есть – и боишься выйти за эти дурацкие рамки. Почему? Потому что глупо любить своего двоюродного брата? Или вообще глупо любить? Молчи, молчи, я всё знаю – я же ведьма, я не для того говорю, чтоб тебя обидеть. Просто… Плюнь на общественное мнение, на… на всё наплюй. Поверь правде красоты, красоты любой, даже безобразной. Безобразной – в первую очередь. Основательно буйной. Красоте ядерной реакции, спустившейся на Землю, красоте смерти, тления. Красоте чёрной дыры, от которой не увернётся никто, даже свет. Я физик… Ты что-нибудь в этом понимаешь?
-Ну… - смутился Родриго. – Я достаточно вообще-то эрудированный человек.
-Теория относительности, квантовая физика… Это же всё – правда, всё – на самом деле. А обыденности и мещанскому здравому смыслу, у которого вот и ты в плену, ой как противоречат. Тоже вот физика, только – другая. И то, чем Иван с Ильёй занимаются – тоже правда, только… непривычная. Так что воспринимай всё нормально. Не бойся верить самому себе. Ты же знаешь, что всё правда…
-Да… Да… - вяло соглашался Родриго. Ему не хотелось ни о чём думать. Да уж действительно – какие такие мысли, если всё заполонили ощущения – этот город – разрозненные картинки – настроение – печаль и улыбка, грустная и ласковая, тревога, Надежда, музыка. Музыка, музыка… Музыка. И девушка, поднимающая на Вацлава молящие глаза – пепел, пепелище сгоревшей Надежды найти своего Вадима – в этой музыке. 
-Что с тобой? – недоумевала Ольга.
-Музыка… - пожал плечами Родриго. – Слышишь?! Я не могу напеть, там много всего, но… Ты же можешь услышать! Услышь! Слышишь?!
-Да, - сказала она через вечность, уместившуюся в несколько выпотрашивающих минут. – Только непросто тебе будет дописать её и записать. А ещё сложнее уговорить Дашу поставить на альбом: скажет – не вписывается. Доказывай! Ты всё можешь. И Мишка поддержит. А теперь что? Назад?
-Нет! – встрепенулся Родриго. – Поводи ещё по городу, а… Это… ну не знаю… вообще… Поводи. Только молчи. Не обижайся.
-Нет, - согласилась Ольга. – Да всё понятно… Иди. Смотри. Давай, смотри моими глазами. Этого хочешь?
-Этого, - подтвердил Родриго.
-Пошли, - кивнула Ольга.
…-Ну вот, - опечаленно сказал Илья. – Ничего мы с тобой не успели. Не пообщались толком. А мне завтра даже на работу идти не надо… выходной. Жалко… Ладно, прочь печаль, не в последний раз видимся, - уже с улыбкой…
-Ну завтра и пообщаемся, - не понял Родриго.
-Нет, - не согласился Илья. – Мы ещё всё успеем, но сейчас тебе очень надо домой. Сейчас для тебя – только музыка. Тебе пора в студию. Пошли, провожу до дверцы… Как-нибудь и я время выберу. Ладно, пора.
-Илья…
-Да ладно ты, брось. Допишете – выкроишь денёк-другой, придёшь. Es lebe Mischka.*
--------------------
* Да здравствует Мишка (нем.)
-Откуда ты о нём знаешь?! – наконец заметил это и удивился Родриго.
-Но Ольга же… - удивился его удивлению Илья. – Но – роман про Варьку…
-Но там же не было обо мне… О нас с Мишкой. Так откуда же?
-В том – не было, - по секрету поделился Илья. – А в этом – есть.
-Пишет?! – удивился и обрадовался Родриго. И испугался: - О нас?! Да чего о нас писать-то?! У нас и сюжета-то никакого в жизни не выстраивается!
-Сюжета, - фыркнул Илья. – Не бойся, у Ольги и без сюжета классно получится. Тебе как надо?! Как у Марги Пушкиной? Концептуально, пафосно и просчитано, где этого пафоса сколько надо, чтоб хитом стало? У Ольги и правда – от сердца – хитом станет. Талант, что называется, не пропьёшь, и не весь народ – быдло и дураки покорные.
-Так о нас роман, да?
-О вас, о вас, - хлопнул друга по плечу Илья.
-Но всё-таки: зачем?! – допытывался Родриго.
-Да зачем… Низачем… Просто о возможности жить, не квакая в болоте. Ну вот вы же не квакаете. И мы – нет. Вот чтоб и другие стремились. Ладно, пошли на катер. Пошли. Ты же придёшь ещё. И я приду. Всё путём. Идём.
***
«Алису» записали-таки, хоть это и было, как и предупреждала Ольга, трудно. Мишка и Кит никак не могли понять, чего от них хочет Родриго, наигрывая на своей гитаре что-то словно бы и не сообразное ситуации. Но пришла Анна (Теперь, когда не было рядом Диты, на время записи, в которой непременно участвовал и Клаус, Макса оставить было не с кем, Анна брала его с собой в студию, но он шумел, и, садясь к микрофону, она давала ему – а кого здесь стесняться?! – грудь, чтоб он немного помолчал, нет, мал он ещё, чего и говорить, с матерью на гастроли ездить или без неё на это время оставаться…) и тихонечко напела Никите с Мишкой то, что никак не мог объяснить Родриго. Так и записали – с Анниным вокалом. Причём два варианта записали – поспокойнее и потревожнее. Тот, что потревожнее, поставили на альбом первой дорожкой, что поспокойнее – последней. Даша возмущалась: ломает, мол, всю концепцию. Но больше никто так не считал.
-В конце концов, - сказала Анна, - кто продюсер?! Пока что я. Вот и молчи.
Так что – записали альбом. Жить бы да радоваться. Не получалось радоваться… Плотная печаль безысходности висела в воздухе. Просто, щадя Никиту, делали вид, что ничего не происходит, старались жить, как всегда, как раньше…
В первый день по возвращении Родриго из Владивостока Клаус сказал ему:
-Кит совсем плох…
А то, можно подумать, Родриго сам не видел… Он что, не отец своим музыкантам…
Чем темнее делались шоколадные глаза, темнее – тёмные круги, в которые эти шоколадные глаза всё глубже западали, тем светлее и безмятежнее – улыбка – и не на губах только, а именно что в этих глазах шоколадных. Кит знал, что умирает, но не переживал, казалось, по этому поводу. Даже радовался. Вот только с сигаретой в последние дни не расставался.
-Пойдём покурим, - сказал он Родриго по-испански, когда дописали наконец альбом, и некурящий Родриго пошёл – в голову не приходило сейчас в чём-то отказать Никите.
-Вот, - сказал Кит, закуривая, вытащил из кармана бумаги и протянул Родриго.
-Что это?! – не понял тот.
-Парочка адресов наших ребят из училища. Самых стоящих и по-человечески и как музыкантов.
-Зачем?! – делано изумился Родриго.
-Ну не разваливать же группу из-за смерти одного из участников… - улыбнулся Кит. – Надо меня будет заменить кем-то, одним или двумя, разберёшься, эти оба годятся. Я так хочу. И хорошо, хоть вы себе не позволили на меня сейчас как на инвалида смотреть, дали альбом дозаписывать. Последние дни при деле – хорошо.
-Зачем ты так, - поморщился Родриго. – Ты это прекращай давай. Помирать – вот ещё…
-Как будто от меня зависит… - пожал плечами Кит. – Да и какая в общем-то разница – сейчас или через годик. Или через пару.
-Не боишься? – спросил Родриго, затягиваясь – сигарета была сейчас очень кстати – хорошо маскировала отчаяние и смятение.
-Нисколечко, - мягко улыбаясь, попытался утешить друга Кит. – Я там был. Мне понравилось.
-Ты был всё же не совсем там… - печально сказал Родриго и взял новую сигарету. – Клиническая смерть – всё же не совсем смерть. Пока мозг жив, душа ещё не совсем свободна, и кто поручится, что то, что видел ты – видела твоя душа, а не мозг.
Кит молчал.
-Ну надо же что-то делать! Лечиться… - пытался что-то недоказуемое доказать Родриго.
-Лечился… - пожал плечами Кит. – Бесполезно. А сейчас суетиться не хочу и не буду. И ты тоже панику не пори и вокруг себя не распространяй. Всё. Ша.
-Очень больно? – спросил Родриго.
-Нет. Всё нормально. Дышать только тяжело, - махнул рукой Кит.
-А ты так дымишь… - укорил его Родриго.
-А… Не всё ли равно теперь… И вообще… - попросил Кит. – Шёл бы ты, а… Всё-таки хочется одиночества…
Родриго ушёл. Но пришла Анна. Макса мужу оставила – и пришла.
Села на корточки возле кресла, где, полуприкрыв глаза и небрежно кинув на подлокотник руку с очередной сигаретой, устало откинулся на спинку Кит – мальчик, принимавший у неё роды.
Она вынула сигарету из его пальцев, выбросила её – и крепко сжала его совсем истончившуюся, прозрачную уже почти руку. Она то гладила эту руку, то сжимала её то там то здесь, то прижимала к своему лицу, к губам. Никита совсем закрыл глаза. Казалось – спит, но Анна знала, что – нет.
-Иди ко мне, - попросила она. – Ты же хочешь. Ты же любишь. Ну же! Иди! Только живи!..
-Нет, - не открывая глаз, сказал Кит. – Поздно. Жизнь – слишком дорогая плата за ночь даже с любимой женщиной. Не плачь, не надо. Мне грустно, но я всё равно не стану плакать вместе с тобой. Всё хорошо. Всё будет так, как я и хочу.
Анна, не вытирая навернувшихся на глаза слёз, провела пальцами по его лбу, откинула с него прядь волос, таких белых, что они казались седыми.
Он запустил пальцы в чёрные её космы, сжал, дёрнул легонько.
-Иди, - сказал. – Я люблю тебя, милая моя Анечка фон Теезе. С тем и уйду. Иди.
-Я хочу, чтобы ты жил, - сказала Анна.
-А я не хочу. Иди…
…Это случилось через несколько дней, когда все вместе дописывали «Отголоски». Кит вышел покурить – и исчез. И сколько там времени прошло, прежде чем вошла Анна?
-Люди, вы что?! Кит умирает…
…Он был в сознании, но видно было, что сознание это цепляется за последний краешек отключающегося мозга… Заострились и без того тонкие черты…
-Очень больно? – спросил опять Родриго.
-Не больно… - вздохнул Кит. – Нормально. Только это уже всё.
-«Скорую» же надо! – со слезой в голосе выкрикнул Лёшка.
-Не довезём… - вздохнул Родриго. – Неужели действительно уже всё?!
-Всё, - подтвердил Кит.
-Нет, - не соглашался с очевидностью Родриго. – Надо что-то придумать. Мишка?!
-Игорь, - сказал Мишка.
Удивляться не имело смысла. Не до этого было: счёт шёл если не на секунды, то уж и никак не на часы. Да и… Мишка, очевидно, читал Ольгин роман. И вообще – это же Мишка! А он, Мишка, знает не только больше, чем другие, но и  больше, чем эти другие даже и от него, Мишки, ждут.
-Лови такси, рвём на «Студенческую», - отрывисто бросил Мишке Родриго. – Ой, успеем ли?
-Ну тебя со своей «Студенческой», - фыркнул Мишка. – Я сам. Я быстро. Я же Сокол.
Родриго ожидал увидеть муки обращающегося в Сокола Мишки, но и этого не было. Был Мишка – и не стало Мишки – исчез.
Но вот Мишка-то исчез – но по его исчезновении осталась стойкая надежда: Кит будет жить. И, как ни странно стало это в последние дни, сам Кит сейчас тоже хотел жить – и тоже надеялся.
Анна, не стесняясь Клауса, который сейчас тоже воспринял это как должное, опустилась опять на колени перед Никитой, держала его за руку – держала жизнь в этой руке – удерживала, не давала погаснуть до той минуты, когда Мишка приведёт спасение.
Всего каких-то несколько минут и прошло – и они появились – уверенный, надёжный Мишка, и всклокоченного довольно вида – мятая клетчатая рубашка, тяжёлые ботинки с присохшими пластами грязи – молодой парень – тощий, лохматый, не очень, похоже, свободно чувствующий себя в людном месте, робкий даже, в себе не слишком уверенный, но понимающий, что только он может спасти ситуацию, этого мальчика умирающего спасти – и поэтому должен робость свою и стеснительность преодолеть.
Игорь подошёл к креслу, где сидел Никита. Сказал:
-В смерти, к которой ты так стремишься, не будет той свободы, на которую ты надеешься. Она есть в той жизни, той немного мёртвой, потому что бессмертной, жизни, которую я могу тебе дать взамен этой твоей не разбери поймёшь зачем нужной смерти. Оставайся, Никита, слышишь, оставайся.
Кит молчал, но словно краски жизни возвращались исподволь на его бескровное лицо. А Игорь продолжал:
-Ребята, я верю вашей печали. Но, поверьте и вы мне, она была бы много плотнее и невыносимее, если бы смерти действительно суждено было случиться. Никита… Ну ты же… Ты же правда хочешь остаться.
Все – вот мелодраматическая сцена! – молча и выжидательно смотрели на Игоря и Никиту.
-Оставайся… - опять сказал Игорь.
-Да, - сказал Кит. – Оказывается, можно бояться, даже не боясь. Или не отдавая себе отчёта в этом. Если бы всё же не было выхода, я ушёл бы, не скуля. Но я хочу остаться. Я хочу твоей свободы. Да, я остаюсь.
-Выйдите все, - обретая уверенность, делаясь почти даже властным, сказал Игорь и подошёл к креслу, где уже чуть ровнее дышал Никита.
…Кит вышел через час или что-то около этого. Сказал:
-Коль, водка есть? Игорь же совсем… Как будто на себя всё моё собрал. Вымотался. Но ведь радуется же!.. Ищи водку.
Клаус суетливо стал искать бутылку – спокойный, рассудительный, никогда не суетящийся, не теряющий самообладания Клаус.
-Коль, ты уж извини, но с твоей женой я сегодня всё же пересплю. – Никиту несло куда-то не туда, это всё было похоже на какую-то истерику, так бывает, когда спадает внезапно напряжение, особенно подспудное, долго скрываемое. Кит вдруг засмеялся как-то глупо, делано и не к месту. – Коль, нашёл водку?
Клаус протянул ему найденную-таки наконец бутылку.
Анна вдруг заплакала – некрасиво, теряя всю свою вечную сдержанность, вслух, даже громко, Никита обнял ее – Клаус не возражал даже – мальчику сегодня дозволялось всё.
-Ну всё, всё, - Кит сжал запястье Анны. – Я пойду к Игорю. Он же весь выпотрошенный.
-Я с тобой, - сунулся Лёшка. Родриго думал, что Кит не согласится, но тот сказал:
-Ага, пошли. Стаканы захвати.
Похоже, негромкий, ненавязчивый Лёшка, мягкий, добрый, был как раз тем, кто мог сейчас поделиться с усталым Игорем жизненной энергией. Просто улыбнуться сейчас… А вообще – может быть, Кит, этот русский мальчик, думающий по-испански, и есть тот, кто способен скрасить неизбывное, беспросветное одиночество Игоря, одиночество среди любимых и любящих людей, умных, понимающих – но не способных принять родной ему, Игорю, мир.
Никто не принял. А вот Кит – тот примет. Он ведь именно этого и искал – тайны, чудовищной эклектической смеси мистики и гиперреализма, свободы, одиночества, наконец. Они, Игорь и Кит, слишком похожи, и то одиночество вдвоём, которое Zweisamkeit – уже не то одиночество, которое убивает, которое – Einsamkeit.
И стоит ли жалеть теперь, да нет же, конечно, о чём разговор, что Кит теперь, убегая за Игорем в таинственные его свободные миры, будет исчезать, во всяком случае в первое время, часто и надолго, и как музыкант вряд ли вскоре окажется полезен группе «Dracula»… Пусть исчезает, о музыканте ли речь, когда спасся человек…
Анна пришла ближе к полуночи, когда Игорь и Лёшка были уже хороши (Кит ещё несколько раз приходил за бутылкой) и годились на то лишь, чтоб рухнуть где попало и долго-долго спать. Кит же был практически трезв.
-Ну что? – спросил он Анну. – Не берёшь своих слов назад?
-Каких таких слов? – сыграла в непонимание, и Кит знал, что это игра, Анна.
-А вот этих: «Иди ко мне»…
-Не беру, - сказала Анна. – Иди ко мне. Но лишь сегодня и сейчас.
-Лишь сегодня и сейчас, - кивнул Кит. – И никак не раньше. Так-то вот, милая моя Анечка Волкова.
…Какой же он всё же!.. Не такой, как сильный, гордый Клаус, актёр-трагик. И не такой, как безбашенный мятущийся Чарльз. Он – тонкий, нежный, печальный и радующийся этой печали Никита. Красивый, как все неординарные люди, лишь своей, единственной, ни у кого не повторяющейся красотой…
Белые волосы… И глаза – шоколадные.
***
Любовь Фёдоровна, мать Вацлава, сидела дома одна. Ни о чём не думала, похоже, то, что было – не было даже грустью. Так, пустота… Вацлав вошёл – она молчала. Меланхолически крутила на указательном пальце сдёрнутое с законного места обручальное кольцо. Уронила. Подняла с пола кольцо и глаза на сына.
-Зачем сняла? – спросил тот. – Потеряешь опять – опять будешь на домового грешить. Что, снова с отцом поругалась?
-Опять ты пил… - вздохнула мать. – Не много ли?
-Мам, знаешь… - Вацлав придвинул табуретку поближе к матери, неловко – чуть не мимо – плюхнулся на неё, обнял мать за плечи. – Мам… Я сейчас Алису видел…
-Вадик знает? – спросила мать.
-Знает, - вздохнул Вацлав, закуривая. – Мам, ты не представляешь… Я валенок такой… Я её не узнал. А когда узнал, было уже поздно. Она опять исчезла.
-Поздно, говоришь… Нет, не поздно, - ободрила сына Любовь Фёдоровна. – Она пытается вернуться, видишь же – пытается. Она вернётся. Ну… И я же тебя знаю. Если бы ты сам этого не чувствовал, ты бы за Вадима гораздо сильнее переживал.
-Ну просто хочется верить – вот и убедил себя. Все влюблённые, - Вацлав дотянулся до гитары – и что это она на кухне стоит, мама, наверно, баловалась, - законченные эгоисты. Беспечные эгоисты!.. И я не исключение… То есть я переживаю за Вадима, но если бы… Короче, я бы не был так уверен, что всё у него всё-таки сложится, не относился к этому так беспечно…
«…Как хорошо говорить
      до утра, до зари,
      говорить ни о чём
      и как будто о чём, 
      а потом убежать и нырнуть с головой в лето.
      А ещё хорошо,
      когда падает шёлк,
      и совсем хорошо,
      когда кого-то нашёл,
      и не беда, что лишь утром ты имя узнал – Света…» - Вацлав прислонил гитару к кухонному столу. – Вот так-то вот…
-Её зовут Света? – уточнила мать.
-Света… - вздохнул сын.
-Кто она?
-Сестра моего новенького…
-Всё будет хорошо… - улыбнулась Любовь Фёдоровна.
-Нет, не хочу… Зачем… У неё парень есть, они очень друг друга любят, он, ну то есть пацан, новенький мой, брат её, говорил. Не хочу ничего. Просто светло, что есть такая солнечная девушка. И всё.
-Всё будет хорошо, - опять сказала Вацлаву мать. – Даже если вы не будете вместе, всё равно она есть, и тебя это радует. Вот, собственно, и всё.
-Как в анекдоте про смерть, - рассмеялся вдруг Вацлав. И тут же опять стал немного грустным: - Мам… Ты… Ну… Спасибо, что пытаешься понять меня. Я стараюсь быть взрослым, таким, чтобы можно было опереться на меня – но мне-то ведь тоже опора нужна. Спасибо, что ты это понимаешь. Отец вот не хочет понимать…
-Не надо так, - попросила мать. – Отец очень тебя любит – так, как он умеет любить. Просто любовь у него должна быть такой, какую он считает допустимой. Требовательная у него должна быть любовь… Он очень переживает, что ты не такой, каким по его представлениям, должен быть мужчина…
-Меня не спросил, - огрызнулся Вацлав, - считаю ли я, что должен быть таким… по его… образцу… Да я всё понимаю!.. Трудно с ним. Со мной, понятно, тоже?
-Трудно, - согласилась мать. – И с каждым в отдельности, а с обоими вместе – так вообще. Я на твоего Вадика чуть ли не молиться готова. Даже безотносительно к тебе я его очень люблю, но ты-то… Что бы ты без него делал?!
-Ничего бы не делал… - вздохнул Вацлав. – И ничего бы, главное, не сделал. Помер бы уже, наверно… Мам, ты отца очень любишь?
-Не знаю, - вздохнула мать. – Иногда больше обижаюсь, чем люблю. Да вообще обожать не значит любить. Злюсь часто, что он вот про всё точно знает, как что надо.
-Вадика часто упрекают в том же самом.
-Нет, - ласково улыбнулась Любовь Фёдоровна. – Вадик – он, может, и знает, как надо – ему самому надо! – и ни на шаг от этого не отступит. А отец… Он это про других знает, для других. Для тебя. Для меня.
-Короче, - подвёл Вацлав итог, - Вадик требует от самого себя, а отец – от всех. Вот я Алису сегодня проворонил – и Вадик же меня и утешал.
-Да, пожалуй… Это ещё отец про Валентину твою не знает, а то бы вообще…
-Что вообще? – спросил Вацлав.
-Ну вообще – вообще, - рассмеялась его мама. Не весело рассмеялась, но и не печально – как-то отстранённо. – А вообще – дай-ка мне закурить.
-Так чего вы поругались-то? – спросил Вацлав, протягивая матери сигарету и щёлкая зажигалкой.
-Да не ругались мы, - поморщилась то ли от дыма, то ли от мысли об этом мать. – Обычное недовольство друг другом: он злится на меня за мои эмоции, я на него – за их отсутствие… Ладно, чего уж, пока грустно, давай хоть вместе погрустим. Хочешь?
-Хочу, - вздохнул Вацлав. – расскажи, как это – любить человека, которого не хочешь любить?
-Не знаю, - сказала мать. – Я никогда не думала: хочу или не хочу, люблю или не люблю. Просто такое впечатление, что быть не так, как оно есть, элементарно не может. Это, наверное, как рассказ пятнадцатилетней влюблённой дурочки, но я действительно поняла, что это судьба, как только услышала это звонкое и прозрачное, как льдинка, имя. И такое же холодное. То есть я его видела пару раз до того, как узнала, что он – Ян. Но пропала – именно когда узнала. Просто показалось: это специально для меня. Чтобы я повторяла: Ян, Ян… Ян… Что он сам – звонкий и чистый до прозрачности, и холодный – для меня…
-Как-то это всё очень уж по-женски… - сказал Вацлав. – Чайник поставить?
-А я и есть женщина. Глупая влюблённая женщина. Знаешь, мне нагадали недавно, что у меня года через два или три дочка родится… Немыслимо… Пятый десяток… Поставь, действительно, чайник… Что-то есть хочется… - Она раздавила в пепельнице окурок дотлевшей в пальцах сигареты.
-Всё мыслимо, - не согласился сын, поджигая газ. – Сказали умные люди – значит, верь. Хочу сестрёнку. Из неё, надеюсь, отец не станет настоящего мужчину делать… Хотя… Старый, дилетантский вопрос: стоит ли вообще рождаться на этот свет?! Мы ничего не в состоянии противопоставить всеобщей криминализации жизни – и пытаемся лгать себе, что у них, у криминала, свой мир – а у нас – свой, что тех, кто в их мир не лезет, он не трогает… Это ложь самим себе, но пока это как-то не коснулось кого-нибудь из тех, кого мы сами любим – мы молчим. Лжём себе – молча. Да вот, пытаемся созидать, как это ни громко звучит, что-то своё, но мир, не умеющий защищаться – он же не выживет, а защищаясь, сам обращается ко злу – и обращается во зло. Я не знаю, что делать. И Вадик не знает. И никто, наверно, кто задумывался об этом, не знает… И, главное, я не знаю, стоит ли вообще что-то делать… Ты же не беременна ещё?
-Нет пока. Может, так – бабкины сказки… Но всё-таки мне кажется, что жить – стоит. Банально, но почему-то ты забываешь, что просто искать путь – это уже что-то. Что, говоришь, делать? Ну искать же, искать. Каждый раз, в каждой ситуации, искать, что делать. И – что-то делать. Просто…  У тебя есть совесть, ну, может, не в совести дело, стремление к добру, неуспокоенности, и оно искреннее, и не в том, достиг ли ты многого или хотя бы чего-то, дело – этого стремления хватит, чтобы им заражать. Нет, ты не бездействуешь, и Вадик не бездействует – может, я громко выражаюсь сейчас, но, заражая своих учеников этим стремлением, вы делаете больше, чем если бы кинулись очертя голову в гущу криминального гадюшника и безвестно бы там сгинули… Или, может, мне просто очень хочется надеяться на это самой, и чтоб ты тоже надеялся и о страшном не мечтал… Тащи масло и сыр из холодильника, чайник кипит. – Она дотянулась до хлеба, нарезала. – Не знаю… Если нельзя спасти этот мир, то, может, действительно правы те, кто создаёт миры, в которые можно уйти – и те, кто уходит. Но только этот мир… Ну очень уж его жалко… Если не любить свой мир, то и новый не полюбишь… И его точно так же загадишь… Хотя что я могу…
-Поддержать, - улыбнулся Вацлав. – Хватит бутербродов? Или давай приготовлю что-нибудь посущественнее?
-Хватит бутербродов…
-Просто всегда стоял, да, особенно у нас, во Владике, вопрос: любить людей – что это значит? Любить всех людей, и плохих, злых, равнодушных тоже, то есть желать им стать другими? или любить хороших, и ради них – на уничтожение – просто не задумываясь, что они всё же тоже люди – или не люди всё-таки?!- бороться с плохими? Короче: с плохими бороться или за плохих? Писать классные книги, классную музыку – это для единомышленников, для дальнейшего создания чего-то всё более и более классного, или для того, чтобы ещё кого-то переманить в свой лагерь?
-Взрослых ты не переманишь. И умные люди давно поняли, что смерть – благо уже хотя бы сменой поколений, и что на распутье-то как раз те, кто ещё не успел определиться – молодые. Так что может и не напрасно всё то, что вы с Вадиком делаете… Ладно, давай чай пить.
***
Они вышли на улицу. На улицу Академическую. Если кто забыл, в Новосибирске. И пошли, пошли… Игорь ободряюще улыбнулся Никите, протянул сигарету. Кит закурил и погрузился в свои мысли, довольно-таки путаные и рваные, но и в то же время словно бы и умиротворённые: сумятица осталась – боль ушла.
…Капля воды упала за шиворот. Кит поднял глаза и увидел, что к окну на третьем этаже приделан ящик с цветами. Цветы были основательно политы – капало из ящика.
Кит огляделся. То, что он увидел, на Новосибирск походило слабо. Улица, на которой они с Игорем стояли, круто довольно-таки забирала в гору, а табличка на доме свидетельствовала, что называется эта самая улица Первая Морская. Игорь улыбнулся с видом волшебника, уставшего делать привычные чудеса.
-Пошли, - пригласил он. Они поднялись до перекрёстка и пошли по улице, на которую свернули, снова вверх. – Посьетская, - объяснил Игорь. – Я тут живу с отцом и детьми. Зайдём?
-Н-ну… - замялся Кит.
-«Bitte sehr, Frau*, в мой экипаж,
   там я возьму Вас на абордаж», - пошутил Игорь. – Да пошли… - Он был взбудоражен, но что-то искусственное чувствовалось в его оживлении. – Нет? Ну ладно, я тогда зайду попрощаюсь. Мы ж, я думаю, у меня на пару дней зависнем?
-Ладно, - согласился Кит, - давай ты через пару дней со своими и познакомишь. Сейчас как-то… Ну не знаю… Не готов.
-Подожди тогда.
-Ага.
У своего подъезда Игорь оставил Никиту минут, наверное, на пятнадцать. А потом, как принято говорить, словно снег на голову свалился:
-Тут недалеко магазинчик есть. «Бальзам на Посьетской». Зайдём – и ко мне. Ага? – Игорь нетерпеливо потирал руки, но Кит не мог отделаться от мысли, что этот печальный человек, так стремительно ставший для него самым близким и необходимым, лишь заставляет себя, впрочем, сейчас вот – вполне успешно, быть довольным жизнью.
-Странно всё как-то, - словно вот только вот осознал это – ведь действительно же странно, а – не удивляет, сказал Кит.
-Странно, - согласился Игорь. – По обычным меркам. Обыденным, обывательским, ну, ты понимаешь. Только они теперь не для тебя. Так что не удивляйся ничему. Ага?
-Ладно, - с готовностью согласился Кит. – Будет ещё «чудестраньше», да?
-Всяко, - кивнул Игорь.
Они взяли бутылку Уссурийского бальзама, потом долго сидели в какой-то открытой кафешке над открытым же морем. У таких  летних  кафе  обычно не бывает названий, у этого же было, и
--------------------
* калька с фр. «силь ву пле, мадам» (нем.) («Агата Кристи», «Абордаж»)
престранное.
Впрочем, Кит же решил ничему не удивляться.
Потом – сознание туманилось, но – от алкоголя ли? Может, это была защитная реакция этого бедного сознания, не способного сразу и полностью измениться, оставаясь при этом ясным? Сразу? Полностью? Но он же был там, за гранью смерти? И всё было совсем не по-бытовому…
Нет, вопросов было не то чтоб больше, чем ответов, но… как-то вразнобой шли вопросы и ответы… И потом, когда он пытался вспомнить всё, что было тогда, в ясную картину ничего укладываться не хотело.
Но вот они каким-то образом оказались на пороге квартиры, и… Калейдоскоп впечатлений встряхнулся в очередной раз, и картинка в нём теперь сложилась удивительно ясная и отчётливая. Сознание… Словно стекло протёрли чистой ветошкой, да ещё и с нашатырным спиртом (а то и вовсе убрали – старое, исцарапанное), словно сон, пусть и красивый, но ускользающий, сменился явью, которую можно потрогать руками, пощупать, приблизить к себе – осязать… Игорь зашёл в квартиру.
-Эй, есть кто-нибудь? Кит, ты чего, ты заходи давай, не стой, заходи…
Вышел в прихожую маленький облезлый чёртик с обломанным рогом, улыбнулся приветливо:
-Ой, Игорь Борисович, а мы тут все скучаем без Вас. А это кто?
-А это Никита. Или просто Кит, - улыбнулся Игорь. И Никите шепнул: - Не смей удивляться!.. – И громко: - Кит, это мой друг. Очень хороший. Что, друг, как тут?
-Темпорального разбаланса практически нет. Я тут ДДТВ поймал.
-Здорово! – обрадовался Игорь.
-ДДТВ? – переспросил Кит. – Это что за птица?
-Телеканал питерский. Шевчуковский, - пояснил Игорь. – Для непопсовых людей. Обо всём, не только о музыке. Хотя в основном всё же о музыке. Включи-ка, Чёртушка, - попросил он.
Они прошли в комнату, и чертёнок включил телевизор.
Ведущий, в котором Кит с удивлением узнал Михаила Козырева, с улыбкой говорил:
-И ещё о новостях русского рока за две тысячи двадцать второй год. Затянувшийся конфликт братьев Самойловых привёл-таки к распаду группы «Агата Кристи». Вадим и Глеб теперь являются оба основателями и вокалистами новых проектов. Группа Вадима называется «Арчибальд Кристи» - если кто не знает, так звали первого мужа леди Агаты – и состоит из двух человек – самого Вадима и барабанщика Андрея Котова. Группа Глеба называется «Агата Миллер» - если кто не знает, так звали кровавую старуху в девичестве – и состоит из двух человек – самого Глеба и барабанщика Андрея Котова. Больше ничего интересного за прошедшие двадцать лет в русском роке не произошло. – Козырев убрал с лица улыбку и сказал: - От шуточных новостей года две тысячи двадцать второго – к новостям серьёзным. Вернёмся в две тысячи второй год. Лидер свердловской группы «Настя» Настя Белкина добавила к названию группы артикль «Die». «Die Настя» звучит почти как «династия». А ведь действительно – с ней в группе играет её муж Егор. Но не об этом хочется сказать, а о новом альбоме. Госпожа Белкина записала совершенно волшебный, трогающий прямо до слёз, неземной, запредельный альбом песен Вертинского. Вот, собственно, и всё, что стоит говорить мне, остальное – за самой Настенькой. Смотрите концерт «Печальныя песенки Александра Вертинскаго» в Уральском Политехническом институте. По окончании концерта очередной выпуск программы «Ю-Рок», посвящённый, как всегда, новостям акции «Рок по-русски».
Игорь и Кит переглянулись. Игорь кивнул утвердительно и устало опустился в кресло, распластался в нём. Сказал:
-Смотри, интересно…
-…«Пролетают они мимо скорбных распятий,
        мимо древних церквей и больших городов…»
-Печально всё как-то, - вздохнул Кит.
-Как и было обещано, - подтвердил Игорь. Казалось, он устал делано и натужно улыбаться – вот и вынул словно какую-то пробку, которая держит воздух в лёгких, улыбку на лице, жизнь и сознание в душе… - Ты же умеешь не бояться смерти. Ну же! Бери… Скорби…
-…«Ах, как больно душе, ах, как хочется плакать…
       Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли…»
-Игорь, ну что ты… - пожалел друга Кит.
-Кофе сварить? – тронул Игоря за руку чертёнок. – Давай сварю.
-Растворимого, - мотнул головой Игорь. – Да всё нормально, чего вы, ребята?!
-Почему ты согласился меня вытащить? – спросил Кит.
-Потому что мог это сделать. Другим вот не могу помочь, а тебе, понял, смогу. Да вот, эгоист я, да, подумал, что и ты мне в чём-то поможешь… Поймёшь. Скорбь разделишь. Ведь ты не боишься скорби. А я не могу уже!! Не могу!! Я уже на Луну вою, как собака бездомная! И мне это – навсегда! Не могу я! Скорбь – навсегда. Ты почти понимаешь. А я не понимаю, где ты берёшь мужество её не бояться?! Кит?! А?! Где?! Молчи, лучше молчи, ты всё равно ничего не можешь сказать!.. Я её всю чувствую… На какое-то время – напиться, забыться…
-Игорь… - тронул его за руку чертёнок. – Кофе пей. Ну же, Игорь. – Чертёнок как за последней надеждой потянулся к Никите: - А всё потому что для всех есть «я» - и «остальные». А для него  «остальные» - тоже «я», нет чужой боли, есть просто боль – и вся – своя.
-Молчи, молчи, - оборвал его Игорь. – Всё, что есть – скорбь. Ольга всё понимает. И… где есть возможность закрыть глаза, спрятаться от этой всеобъемлющей скорби – закрывает и прячется. Скорбь… Она бывает красива, но она непереносима. «Капли крови на чёрствых рублях стариков». Всё бывает красиво, если талантливая рука создала оправу, обработала, возвела в ранг символов. Старость… Попробуй, да, вот ты, мальчишка – попробуй поглядеть старикам, особенно добрым, кротким, безропотно сносящим нищету и унижение, в глаза… Как сердце сжимает… Скорбь… Есть ли вообще в жизни что-то кроме скорби?! Не знаю! Я, Кит, правда, не знаю. Чем искупить свою перед ними вину в том, что мне не грозит старость, смерть?! В том, что я в любую секунду могу раствориться в эфире, в небе, в море, дематериализоваться, не теряя при этом ни сознания, ни памяти… Это ли благо?! Вечная память непереносимо тяжела… И нет сил жить. И прятаться не умею. Иногда подумаешь, бывает: вот я их жалею, а кто меня за этот кошмар пожалеет? Но ведь всё равно, даже если я хочу когда забыть о мировой скорби, пожалеть самого себя – я не могу этого сделать, не  могу перестать их жалеть. Но я так больше не могу! Я один… Это так глупо, мелодраматично звучит. Кит… Я правда не могу. Я один. Мне не нужна красота скорби. Я хочу, чтобы скорбь стала легче, переносимее. Чтобы люди не были злыми из-за того, что скорбь загнала их в угол. Но что толку хотеть… Я один.
Кит присел на корточки возле кресла, где сидел так до сих пор и не нашедший в жизни опоры друг, взял его за запястье:
-«Ты не один». Ведь ты же слушаешь Шевчука, ты же ему веришь. А он поёт: «Ты не один». Вот и верь. Он за нас за всех тоже болеет. И ведь я – ладно, пошли сегодня громкие фразы, ладно, пусть идут – я ведь с тобой. Учись у Шевчука не растекаться. Вот я не разделяю его взглядов, но бесконечно уважаю его за искренность и выстраданность этих взглядов, за человечность. Я не верю в то, во что верит он, но я верю – ему. Да, он ищет помощи у Бога. А это не для меня. Ладно, потом о том, во что я верю, во что нет – и почему. Но ты-то Богу веришь! Не ради того, чтобы опереться. Просто веришь. Ну вот и обопрись. Может, правда, где-то они все утешатся, и ты утешься этим…
Игорь молчал. То ли Никиту слушал, то ли Настю по телевизору. Настя пела:
-…«Дочку свою я сейчас разбужу,
        в серые глазки её погляжу
        и покажу ей над башней дворца
        траурный флаг по кончине отца».
-Люди смакуют траур и скорбь, - говорил Игорь. – Талантливо, да, красиво. Сильнодействующе… Господи, как жить, если нельзя умереть. Кит… Кит, прости, что я тебя в это втравил. Что хуже: умереть в девятнадцать – или не иметь надежды умереть вообще?!
-Прекрати, - рассердился Кит. – Я так хочу. Я всё понимаю. Я всё сам сознательно решил, не думай. Я не маленький. И не глупый. Я прекрасно знаю, на что иду. Просто я учился испанскому спокойствию по отношению смерти. А заодно и в отношении скорби. Ничего. Пробьёмся. Тебе был нужен я. Утешься. Всё. Я – вот он.
Игорь отхлебнул остывший кофе. И попытался улыбнуться.
-Вот так всё время… - сказал чертёнок Никите. – Держится – лучше-хуже, но только внешне. А так – одна сплошная тоска. И никто не поможет. Может, вот ты только. Такое чувство, что он тебя предугадал. Знал, ждал…
-Ой, да хватит тебе, - поморщился Игорь. – Врачеватель душ, ей-богу… Всё нормально. Будем жить…
-По любому, - согласился Кит. – Хватит уже мелодраму изображать. Давай Шевчука смотреть, раз показывают.
Концерт Насти тем временем действительно закончился, и на экране теперь появился сам предводитель Ленрока батька Шевчук.
-К акции «Рок по-русски» недавно подключилась группа «The Rion», ознаменовав это дело, - Шевчук хитровато, очень по-шевчуковски усмехнулся, - концертом в «Горбушке». Пожалуй, они первые, кто начал не в Питере. Мне стало интересно, и я решил: то у меня интервью все кому не лень берут, а теперь вот я возьму. Итак, встречайте. Сегодня с нами Вахтанг Хауптманн, лидер этой самой группы «The Rion». Здравствуй, Вахтанг!
Вахтанг – здоровенный белобрысый детина – влез в кадр откуда-то слева – показалось, аж телевизор вздрогнул от таких титанических габаритов. Чертёнок присвистнул.
-Не завидовать! – сказал тому Игорь. И объяснил Никите: -        Всё мечтает о чудовищной мужской стати. Хотя кто ему не даёт, если разобраться, ведь от лени же своей замухрышкой-то ходит.
-А ты – не от лени? – огрызнулся чертёнок.
-Я-то чем плох?! – возмутился Игорь – похоже, настроение его было уже не таким заупокойным, копание во вселенской грязи, скорби и несправедливости, во всяком случае, было отложено до следующего раза. Тем временем мужик с диким сочетанием грузинского имени и немецкой фамилии уже объяснил, похоже, почему подключился к акции именно в Москве, а они прослушали. Шевчук же задал очередной вопрос:
-Как-то не очень я себя чувствую в роли интервьюера. Странно задавать вопросы, ответы на которые я уже знаю. Но расскажи нашим зрителям, почему так называется группа и почему так странно сочетаются твои имя и фамилия. И почему ты так хорошо говоришь по-русски?
-Мой отец, - объяснил Вахтанг, - немец, я, кстати, на него очень похож, а мать – грузинка. Странно, конечно, но так уж получилось. Я долго жил у матери в Грузии, там многие, да почти все, хорошо говорили, сейчас-то всё не так, к сожалению, по-русски. А название… Риони, или Рион – река в Грузии. Тут игра слов: therion – зверь по-гречески. А я сейчас с женой в Греции живу.
-Я как-то высказался, - сказал Шевчук, - что рок пели только по-английски и по-немецки. А ты – ещё и по-шведски. Объяснись, - и опять улыбнулся своей фирменной хохляцко-татарской улыбкой.
-Спасибо Толкину. Толкин и толкиновские темы вообще очень классно звучат по-шведски.
-Русские тексты ведь ты сам пишешь?
-Сам. Хотя, собственно, с Егором познакомиться стоит. Не ради текстов. Просто он личность, а это привлекает. Меня во всяком случае.
-Сформулируй сам, - попросил хитрый Шевчук, - основную идею своих песен.
-Мм… - рассмеялся Хауптманн. – Это, наверно, не личная моя идея. Хочется, чтоб было и красиво, и всерьёз. Хочется удовольствие получать, а не ради денег петь. Хотя как побочный продукт деньги тоже пойдут. Просто вот балансировать между апофигеем правды – и эстетством. Между истинностью – и отстранённостью чувств настоящего поэта – вечное противоречие. Чтобы что-то сказать – надо что-то пережить, чтобы было что говорить. Но чтоб хватило сил говорить, от вселенской боли надо немножко отстраниться, уйти в игру и эстетство… Для меня это – толкиновские темы. И есть идея совместного проекта с Шурой из «Би-2». Ой, ну что ты так морщишься… Шура, честное слово, великолепный Гэндальф.
Шевчук действительно сморщился – чертёнок даже прыснул. Глядя на него, рассмеялись и Кит с Игорем.
-Слушай, чёртушка, - дружески улыбнулся ему Кит. – Зовут-то как тебя?
Чертёнок подумал-поразмышлял:
-А вроде как никак и не зовут.
-Ага, - рассмеялся Кит. – Ты сам приходишь. Надо бы тебе имя подобрать. Ну, подумай, кто ты? Паша, Гриша, Тимофей – кто? Дима? Боря? Толя? Женя?
-Не знаю, - развёл маленькими своими лапками в клочках шерсти чертёнок. – Ну пусть Петька, что ли?..
-Петька-Петька, ага. Ну правда Петька он, - рассмеялся Игорь. – А я Василий Иванович.
-А я, что ли, за Анку? – вроде бы словно обиделся, но не в серьёз, конечно, Кит. – Ладно, Петька так Петька. Так что вот, Петька, имей в виду, я твой имиджмейкер. Роги убираем, шерсть убираем. Из пятачка нос делаем. Копыта – в кроссовки.
Чёртик Петька вздохнул тяжело, но делано – ему льстило внимание Никиты, приятна была его забота.
…Ночью, когда чертёнок усвистал куда-то по своим нечеловеческим делам, а Игорь раскинул для Никиты кресло- кровать, они лежали и разговаривали. Хотелось спать, и от этого не было сил огорчаться, и над всем был какой-то покров мистики. О серьёзном – всерьёз задумываться, но не горевать. Как-то так, словом…
-Всё-таки зря ты из-за женщины так переживаешь… - говорил Кит. (И непонятно, верил ли, после того-то, как был с Анной, в это сам… Но всё же, похоже, верил…)
-Это не просто женщина, - возражал Игорь.
-Даже если не просто. Даже если ты её любишь. Ты пытаешься думать обо всём мире – а вязнешь в проблемах отдельного человека. Не мелко ли?
-Не мелко. Человечество состоит из людей.
-Знаю, - пожал плечами Кит.
-Ну и проблемы человечества ощутить можно как проблемы отдельных людей. Тем более уж кого-кого, а Ольгу эти проблемы тоже волнуют. Ещё как. Только у неё не всегда хватает мужества думать об этих проблемах. Кит, кинь там, на столике лежат, папиросы. Ага. И зажигалку. Спасибо. У тебя-то есть курить?
-Ага, - кивнул Никита. – Что, прямо тут можно?
-Ладно, чего уж там, можно.
-Ну а ты не думал, - спросил Кит, - что может это не нехватка мужества, а как раз оно самое и есть – не растекаться постоянно во всемирную катастрофу, а находить силы отвлекаться, абстрагироваться от кошмаров – и просто жить. И жить нормально.
-Может быть, - согласился Игорь.
-Хуже нет, когда в душе в чём-то обвиняешь того, кого любишь. Тут даже не простить надо, а понять, что ни в чём твоя Ольга не виновата.
-А я её ни в чём и не виню, - удивился Игорь. – С чего ты взял?
-В сознании – нет, - кивнул Кит. – А вот неосознанно…
-Хм… Может быть… Слушай… Откуда ты знаешь-то всё? А? Я же не рассказывал.
-Ха… Знаю откуда-то. Ты же вот тоже знаешь. Или думаешь, ты один умный, а остальные дураки? Не-е… Я не дурак.
-Не дурак, - засмеялся Игорь. – Откуда ты взялся?! И этот Мишка ваш?! Не знаю… Свалились на мою голову… Ладно, пусть, хорошо, что свалились. Всё, давай спать, а?
***
До осени Кит пропадал с Игорем во Владивостоке и прилегающих пространствах. Группа «Drakula» исхитрялась – обходилась-таки без него. Даже программный питерский концерт с «Tr;nenvoll» отыграли, взвалив большую часть физической нагрузки в обеих группах на братьев Сокольских. А ведь Родриго ещё и в больнице работал! Словом, шла у него голова кругом. Но – обходились-таки.
Впрочем, сказать, что во всём этом Никиты не было вовсе – значит, соврать. Его настроение чувствовалось, «владело умами», и новый почти совсем русскоязычный альбом «Нангилима» Родриго писал, глядя на жизнь не своими словно бы глазами. Он, не привыкший за что бы то ни было особенно болеть, считавший, что всё – плюнуть и растереть, и надо просто уметь радоваться, вдруг почувствовал, что печаль – не эстетская выдумка, и не ради написания им хорошего альбома существует, а – просто есть. Наверное, не было ничего странного в том, что альбому новая глубина чувств пошла на пользу, хотя Родриго и удивлялся.
А в сентябре, как ни в чём не бывала, Кит вышел на занятия в училище своё музыкальное. Ну и группа воссоединилась. Но это – уже в сентябре. В конце же августа после эпохального питерского концерта они, ещё без Никиты, но вернулись в Новосибирск. До отъезда в Бийск оставалось ещё несколько дней.
-Родька! – сказал Мишка. – Не пора ли дверцу подёргать? Хочешь?
Родриго хотел…
Потом было много суеты, лиц, голосов, Светка, Илья, Ольга, Игорь, дети, дети, дети, много детей, молодой дед всех этих детей…
И отпечатанные на принтере листы, которые, уступив уговорам Ильи, всё же дала Мишке и Родриго Ольга.
Они читали как-то странно – вырывая друг у друга, путая, участвуя в бестолковом, но важном, потому что искреннем и эмоциональном, разговоре, смеялись как-то нервно и весело.
-Как же ты, - спрашивал Родриго Илью, - сказал мне, что ни за что с Ольгой не познакомишь, а адрес дал – её?
-Я отцовский адрес давал, - спорил Илья.
-Родька, заткнись, - смеялся Мишка. – Он отцовский адрес давал. А дал – Ольгин.
-А Варвара говорила, что меня с Мишкой ни за что не познакомит, - вздохнула Ольга.
-«Жизнь вносит свои коррективы», - важно изрёк чертёнок Мишка. – Ну и как? Нравлюсь?
-Нравишься, - рассмеялась Ольга. – Не сочти это приглашением в койку. Оставлю уж тебя для Варвары.
-А где Иван? – спросил вдруг Родриго. – Я ведь так и не видел твоего мужа.
-Иван в Новосибирске… - вздохнула Ольга. – Да ладно, приедет через недельку. Всё нормально…
-Но его нет и в романе… И тебя самой совсем мало. И Варвары, и Егора. Ну, появляются… Как-то эпизодически.
-Ну и ладно. Просто всё видится словно глазами Родриго. И если мы не принимаем слишком уж деятельного участия в этой конкретной истории, это не значит, что нам пора на пенсию или на кладбище. Вот ещё! Во-первых, не будь нас, многое в музыке и нашей истории о музыке было бы иначе, я думаю, хуже. А во-вторых… Если происходящее не укладывается в литературную логику, это ещё не значит, что оно – зря. Ведь и другие истории будут. Кто знает, где в следующий раз встретимся, может, в Барселоне.
-Саграда Фамилия посмотрим, - блеснул эрудицией Мишка, но его поставили на место:
-Больше ничего не знаешь? – спросил Илья.
-Не-а…
-Ну вот и…
-Ладно, - засмеялся Мишка.
-И зачем-то же хочет нас всех бабка Ванда с Вацлавом и Вадимом познакомить. А она-то всё знает. Значит, должно что-то завертеться. А сейчас надо просто осмыслить происходящее, а не лезть в него, пусть течёт само, надо будет в чём-то поучаствовать, - объясняла Ольга, - поучаствуем ещё. Кстати, очень хочется понять, почему польское «Ванда» звучит так похоже на английское «wonderful». Конечно, простое совпадение, но…
-А вот это ты зря. – Мишка вдруг ткнул пальцем в лист с текстом. – Варвара правильно сказала: знать про своих героев надо всё, но не про всё можно – вслух.
-Что там? – заглянула Ольга в лист.
-Зачем про то, что у Вацлава астма? Нет обострений, и слава богу! Так нет – хочешь накаркать?! Это как у Чехова – эффект ружья.
-Которое, если висит на стенке, то обязательно выстрелит, - поняла Ольга. – Иначе, мол, не повесили бы? Но не мы же жизнь придумываем?
-Риторический вопрос, - сказал Родриго, - кто же автор пьесы под затасканным названием «Жизнь». Но не мы же? Или мы?
-Мы, - сказал Мишка.
-Не знаю, - замотала головой Ольга. – Не думаю.
-Но вот, - заспорил Сокол, - написала, что у Никиты сердце больное – и чуть не погубила. Хорошо, Кит спасся. Мог и не спастись.
-О чём ты, Миш, - изумилась Ольга. – Не писала я про Никиту этого! Где ты нашёл?!
Мишка зашуршал листами, но действительно не нашёл ничего.
-Да непонятно… - начал Родриго – и потерял мысль.
-…где что было у Ольги в романе, а что у вас в жизни, - продолжил за него Илья.
-Вообще много непонятного, - покритиковал Родриго. – Многие сюжетные линии брошены где попало. И кто всё-таки этот Мордер? Очень уж похоже звучит на толкиновский Мордор. И, кстати, на Морру из сказок про Муми-тролля. Кто он?!
-Не знаю, - огрызнулась Ольга. – Он сам не знает, а я должна! Сюжетные линии!.. А в жизни всё до конца доводится, и на все вопросы есть ответы?!
-Нет, но… - начал Родриго, но Мишка его перебил:
-Что не доводится, о том обычно не пишут.
-Другие не пишут. – Ольга словно поставила в споре жирную точку. – А я пишу. И буду писать так, как получается у меня, а не у других.
Пришла Светка, чайник поставила. С сожалением посмотрела на сердитого Мишку:
-Не передрались тут?
-Да нет, всё путём, - отозвался вспыльчивый, но отходчивый Сокол.
-Оль, да ты им распечатай ещё по экземпляру, раз уж показала, - предложила Светка. – Пошли чай пить, потом это всё, завтра. Илюха, дай этому чертёнку гитару, - она кивнула на Мишку: - Он же петь хочет.
Мишка хотел не столько петь, сколько валять дурака. Он просто устал уже быть серьёзным.
-«…А без денег таксист никуда не везёт.
        Кто-то бросил на газон ручной пулемёт…» Это пойдёт?
-Давай что-нибудь другое, - попросил Родриго.
-«…В одном углу Оксанка, в другом углу Этель.
        С кем буду этой ночью, кого свезу в отель?..»
Вышла маленькая потасовочка – и Родриго отобрал у братца-хулигана гитару. Родриго в последнее время чувствовал, это ближе к тридцати-то, что становится взрослым, и Мишкино нынешнее дуракаваляние его малость бесило. У него сегодня были другие песни на повестке дня:
-«…Спи, мой гранит.
        Я «Плейбоем» накрою
        печальную песню
        о блоковской Даме.
        Ограничены матом
        возможности мира,
        и язык ни при чём –
        здесь другие проблемы…»
-Хоть по-русски ты будешь петь, хоть по-испански, - сказал Илья, опять где-то не там, кажется, в грязной тарелке, гася очередной окурок, - а дело-то в том, что тебе твой друг Никита с моим братом Игорем сейчас внушают…
-Кит внушит, пожалуй, - вздохнул Родриго. – Это он умеет…
-Кит? – спросил Илья. – Да какой же он кит?! Кит огромный, как авианосец. А Никита маленький. Кит? Китёнок…
-Всё… - сказал уже немного утихомирившийся Мишка. – Теперь он точно будет – Китёнок… Если только не обидится.
-Прямо, - отмахнулся Илья. – Чего ему обижаться. И вообще, свет, к чаю есть чего-нибудь? А то что им чай-то, они ж, поди, есть хотят… Хотите?
-Есть?! – переспросил Мишка. – Не есть, а жрать!
-Ничего нет готового, - огорчилась хозяйка Светка.
-Ну так давайте готовить! – воодушевился Мишка.
На том и порешили.
***
 Вадим включил музыку, вынес на балкон кресло и собрался проверять сочинения. 
…«Коридор. Тараканы. Туалет. Говно.
      Соседа несёт. Он блюёт. Он весь белый.
      Выход есть, как всегда – в окно»…
От сочинения о Высоцком мысли плавно и даже как-то не очень болезненно переместились к песне Шевчука.
Когда безобразное становится предметом рассмотрения искусства, оно приобретает смысл и даже свою безобразную красоту, вот и «Чёрно-белые танцы» - песня весьма красивая. В жизни, к сожалению, безобразное остаётся лишь безобразным, отражения в искусстве не достойным, ибо жизнь – не песня, а безобразное – просто тупо. Нецелесообразно. Ничему не учит, просто происходит – и всё.
…«когда закончатся чёрные белые танцы!»…
Мысль мелькнула и ушла, Вадим открыл первую тетрадь. Он просил класс Вацлава написать о Высоцком так, чтобы в этом не было пустой говорильни, да он её, эту говорильню, и вообще пытался, к неудовольствию остальных, классических литераторов, литераторш, точнее, изжить. Вадим предложил десятиклассникам тему: «Уверен я: под масками зверей у многих человеческие лица», но не настаивал на ней. Кто думает о чём-то другом, кого чему-то другому Высоцкий научил – пусть пишет о другом.
В первой тетради было о том, что песни Высоцкого, все, в общем-то, но особенно «Алиса в Стране Чудес» - это кладезь мудрости, объяснение всех мыслимых и немыслимых, тех, которые уже случились, случаются сейчас, уже после его смерти, случатся когда-нибудь потом или не случатся никогда, ситуаций, руководство к действию в них, а также в поиске ответа на вечный, отнюдь не Маяковским придуманный вопрос «что такое хорошо и что такое плохо». Причём этой мудрости верить заставляет доброта мудреца, который мудр не холодной мудростью, а всё принимает близко к сердцу, болеет всеми болями Земли…
Что ж, подумал Вадим, трудно не согласиться. Обидно лишь, что школа всё опошлила настолько, что за такие вот откровения он должен ставить оценки.
Вадим перевернул кассету и вперил довольно-таки отсутствующий взгляд в пространство. «Алиса в Стране Чудес»… Опять, куда ни посмотри, Алиса. Как напоминание о той, о которой он и так никогда не забывает. Не далее как вчера Вацек читал ему «Алису» Сельвинского. Вадим и сам любит эти стихи, но… Слишком это больно…
«Как же быть теперь без неё?
  Как мне жить теперь без неё?
  Кофе пить. Газеты читать.
  Ничего о ней не знать.
  Я найду её? М-м? Нет…
  Я на дне отыщу её? Бред!
  На край света за нею? Ложь!
  Ни-ку-да ты за ней не пойдёшь…»   
Вот и он не идёт… Не знает, куда идти. Хотя вообще-то Вацек прав: это от неспособности идти. Имел бы мужество – пошёл бы… Нашёл бы, куда.
Вацек вчера пел всё того же Высоцкого:
-…«Ну а теперь хоть саван ей готовь…
        Смеюсь сквозь слёзы я и плачу без причины.
        Ей вечным холодом и льдом сковало кровь
        от страха жить и от предчувствия кончины…»
Вадим тогда ещё гитару у него взял, спел последние слова чуть иначе:
-«…Мне вечным холодом и льдом сковало кровь…»
Даже в чьей-то чужой песне он не может спеть «я плачу» - эта фраза для него, с его гордыней, непроизносима… Может, это и мешает Алисе вернуться? Мог бы плакать – выкристаллизовалась бы из слёз? Нет, не зря он всё же предложил именно эту тему… Ведь он сам из тех, которые «решили маски надевать, чтоб не разбить своё лицо о камни»…
Он пока прочёл всего лишь одно сочинение. А ведь скоро Вацлав придёт – ему ведь не меньше Вадима интересно, как философствуют его дети.
Все знают, что жизнь полна случайностей, совпадений, впрочем, чаще всего глупых до нелепости. Кассета (Сколько раз он её уже переворачивал?) снова доиграла до «Чёрно-белых танцев»:
…«Ушла сестра. Перепутала дозу.
      Юность юностью мерили зря.
      Я вынул иглу. Я вставил ей розу.
      На сердце пусто – ни рубля»…
Вадим подумал, что в жизни всё бывает гаже в тысячу раз, чем в отражении этой жизни в искусстве, то, что попадает в песни – попадает не само, а благодаря гениальности автора, в данном вот случае Шевчука, сама жизнь ни о чём не думает, думают такие, как Высоцкий и Шевчук.
И тут жизнь явила-таки Вадиму своё далеко не гениальное лицо…
Слабый стон донёсся до его слуха. Кажется, с соседнего балкона звали:
-Игорь… Игорь…
Но отца-то дома не было… Вадим встал из насиженного уютного кресла, заглянул на соседний балкон. Зрелище, представившееся его взгляду, не было достойно стать предметом искусства, но человеческие чувства, и сострадание в том числе, не были чужды Вадиму.
На соседнем балконе, пьяная, грязная, облёванная с ног до головы, лежала соседка Ксения Петровна, восьмидесятидвухлетняя старуха.
Соседка пила много и неумело. В этом её Вадим мог ещё понять: бабка похоронила двух сыновей, а дочь её сама пила не меньше. Только вот каждый раз, увидев старуху, он думал о том, что не дай бог до такого дожить. Беспомощность – это очень страшно. И если он поймёт, что ему это грозит, он покончит с собой. Да… Хорошо, если успеет понять. А если – сразу? Не постепенно, а – вдруг? Что тогда? Если сразу попадаешь в условия, когда даже руки на себя наложить нет возможности?!
Соседка увидела Вадима, застонала:
-Вадик… Помоги…
-Ключи? – спросил Вадим. Обычно бабка, он знал, носила их в кармане халата.
-На столике… забыла… - простонала бабка.
Ну вот и всё… Единственный вариант – несколько метров по карнизу. Один неверный шаг, и… Не смерть… Третий этаж… Инвалидная коляска на всю оставшуюся долгую жизнь, которую тогда он сам оборвать уже не сможет, гарантирована…
Несколько метров по карнизу – и Вадим был уже на балконе Ксении Петровны. Приподнял заблёванное тело старухи, посадил её для начала. Брезгливость вызывала с трудом, но пока ещё сдерживаемое желание, явственно стоящее в горле и выше – составить бабке компанию. Та же, приняв более-менее вертикальное положение, задышала ровнее. Отдышался немного и Вадим – и почти волоком – бабка не очень-то старалась идти – потащил её в ванную. Там, знал он, у неё скамеечка стоит – не первый раз ворочал, и с отцом, и один. Взгромоздил на эту скамейку, воду тёплую (Это ж надо – сентябрь ещё только, а уже вода горячая есть…) пустил. Засунул прямо в одежде бабку под струю, раздел прямо под водой, кое-как и ополоснул и вытер, одел в принесённое из комода чистое бельё, почти что отнёс на диван в комнату. Усадил повыше в подушку. Бабка совсем почти отдышалась. Попросила лишь:
-Вадик… Не уходи…
Да он и не собирался – куда ж её одну-то бросать – пьяную, беспомощную. Спросил лишь:
-Тамара скоро придёт? На кочерге, поди, опять?
-Нет-нет… - выдохнула бабка. – Скоро. Должна трезвая быть. Посиди, милый…
-Сижу… - вздохнул Вадим.
Он сидел. И бабка сидела. Потом вроде задремала. Сначала спокойно, но вскоре сквозь дрёму начала задыхаться, захрипела, застонала – стало ей, похоже, совсем плохо. Вадим торопливо набрал «ноль-три».
К старикам «Скорая» не особенно торопится. Но через час – приехала. Бабка хрипела, словно уже в агонии.
Впрочем, укол в вену (что там они колют, Вадим не знал и не интересовался особо) привёл бабку в чувство, но врач – молодой мужчина – решил, хоть и в больницы стариков тоже не слишком охотно берут, Ксению Петровну всё же забрать.
-Закрой квартиру, - уже почти не задыхаясь, попросила соседка. – Томка придёт, ключи отдай.
-Хорошо, - сказал Вадим, выходя вместе с врачом, бабкой и медсестрой (те-то не очень рвались её в машину тащить, опять он) на площадку. – Закрыл, отдам.
Вернувшись домой, он чуть ли не час стоял то под ледяным душем, то под кипятком – казалось что отмыться от всего, чем измазалось в квартире соседки тело, отстирать от всего этого одежду – невозможно. Запах, словно сгусток чего-то липкого и склизкого, не выцарапывался из лёгких.
Неизвестно, сколько бы он ещё кусков мыла по себе размазал – от такого количества, наверное, уже бы кожа слезла, но всё это сумасшествие оборвал звонок Вацека. Вадим наскоро смахнул с себя воду и натянул плавки.
-Что?! – испугался Вацлав.
-Да… - поморщился Вадим. – Соседку пьяную ворочал, всю в блевотине. Чуть сам не… Ладно, пошли… Знаешь, пожалел даже, что не курю. Лучше табачную вонь в лёгкие набить, чем такое… Да ладно, пошли…
-Читал уже что? – спросил Вацлав.
-Да, что-то одно прочёл.
-Чьё?
-Ой, даже что-то и не посмотрел.
-А Олесь что написал? – задал давно, видно, занимавший его вопрос Вацлав.
-Не знаю. – Вадим нашёл в стопке тетрадок одну, открыл её, и они рядом сели на диван, уткнувшись в написанное. Ничего нечестного а том, что Вацлав читает сочинения своих детей, не было – Вадим сразу их об этом предупредил.
«Если человек очень хочет верить во что-то, и всё же сомневается в этом, он пытается убедить себя, повторяя эту мысль, словно заклинание. «Уверен я, - уговаривает себя и нас Высоцкий, и мы, поддаваясь его обаянию, тоже себя уговариваем: - под масками зверей у многих человеческие лица».
Так ли это?! Это не праздный вопрос. В моём возрасте каждый, наверное, ещё надеется что-то значимое сделать в жизни. А ради кого стоит что-то делать? Ведь только ради людей. Но если маски зверей – не маски, а реальные морды, а за ними лишь пустота, равнодушие и бездуховность, попытки что-то сделать оказываются бессмысленны не потому, что сделать что-то нельзя, а потому, что ненужно. Незачем.
Вот только думая, есть ли лица под масками, все почему-то имеют в виду других. О себе же никто не задумывается, считая, что по определению у него-то не морда, а лицо. Человеческое.
А надо бы начать с себя.
И тут я упираюсь в противоречие. Я-то сам верю, что я – вполне человек. И другие – тоже люди.
Можно было бы скаазть, что я не имею мужества признать, насколько всё гадко. Но нет, я имею. Я знаю, что лица «за масками зверей» есть не у всех. Но я знаю, знаю абсолютно точно, на собственном опыте: настоящие, человечные, достойные люди не перевелись.
И если человек разыгрывает из себя циника и провоцирует других согласиться с какими-то его правильными, но цинично звучащими высказываниям, то это не доказывает, что он действительно циник. Это всего лишь способ заставить окружающих думать. Ведь цинизм проистекает из слишком чёткого знания того, сколько в мире пошлого и дешёвого, знания настолько чёткого и фатально тяжёлого, что спорить с ним нет никакой возможности. А болеть душой из-за всего этого тоже уже нет сил.
Но если человек ведёт себя так, как будто ему не больно, это ещё не доказывает, что ему и правда не больно. Но ведь и боль свою напоказ выставлять тоже совсем не обязательно. Зачем давать кому-то повод грязными руками лапать то, что тебе дорого? Недаром же эта песня у Высоцкого всё в итоге объясняет: «Маски равнодушья у иных – защита от плевков и от пощёчин». И ещё: «Они решили маски надевать, чтоб не разбить своё лицо о камни».
Впрочем, я понимаю, что исчерпать Высоцкого невозможно. Его не объяснишь, а он объясняет всё. Для меня эта песня оказалась – об этом, для кого-то окажется – о другом. И если она сделает этого другого умнее, добрее, внимательнее, то и хорошо, что выйдет, что мы поняли её по-разному…»
-Да… - сказал, закуривая, Вацек. – Эка он тебя…
-Да что… - самокритично сказал Вадим. – Всё правильно. Люблю провоцировать. И боюсь, что кто-то увидит что-то кроме улыбки.
-Оттает душа – вернётся Алиса, - напомнил Вацлав.
-Ну как ей оттаять… - безнадёжно вздохнул Вадим. – Не умею я… Ой, звонят. Поди, Тамара за ключами.
Нет, он совсем не задумывался, зачем возится с бабкой. Просто жалко её было, хотя и брезгливой какой-то жалостью. Хотя жалость, был он уверен, всегда более-менее брезглива. И уж совсем не думал, что какой-то вообще поступок совершает. Вовсе не стремился быть хорошим – просто был самим собой. И вообще считал всё это ни к чему не относящимся, даже с Вацлавом обсуждения не достойным. Совсем не задумывался, что, может быть, как-то приближает этим Алису. Нет, только ради самой бабки.
Когда Вадим узнал, что бабка померла в больнице, он подумал, что для неё, наверно, и лучше, что кончилось это её безмысленное и бессмысленное, овощное существование. А правильных мыслей никаких не было, нет. Только честные.
***
Макс пошёл рано – девять месяцев только-только исполнилось. Анна смотрела на сына и думала о племяннице. Как-то она там? Может, уже тоже ходит? И как там Чарльз в роли отца?
И вообще - как там Чарльз?
Воспоминания захлестнули, что говорится, с головой, а ведь казалось, давно всё забыто.
Теперь уже она сама, безо всякой на то инициативы со стороны Чарльза, пыталась представить, что и как могло бы произойти между ними сейчас, пыталась выйти на связь. Чарльз молчал. И то, что удавалось представить, нельзя было назвать даже картинкой – отдельные рваные кадры, бессвязные и глупые. Чарльз был словно кукла-марионетка, Анна брала его за руку, поднимала эту руку. Потом отпускала. Рука падала безвольно. Поднимала и отпускала голову – падала голова. Член – и член тоже падал. Труп? Импотент?
Чарльз не только что не принимал участия в её фантазиях – да она худо-бедно и сама способна что-то нафантазировать, пустить перед мысленным своим взглядом – нет, он, как видно, уничтожал всё то, что могло бы, не вмешайся он, привидеться ей – начисто стирал всё в её мозгу грязной тряпкой.
Кто-то спросил, чего ему это стоило?!
Но это была месть. За счастливую её и благополучную, без крови, без разрытых могил и восставших оттуда мертвецов, почти без слёз даже жизнь с Клаусом, за то, что она не с ним, за то, что с ним – её сестра, осторожная и печальная, не способная оценить всех её безумств.
Анна страдала от мести Чарльза, но и сам он, чего уж врать, страдал от неё не меньше. Стирая её грёзы, он заодно и свои смахивал в никуда. Сам себя лишал женщины, которая только и могла быть для него – женщиной. Пытаясь увидеть всё то, что хотелось увидеть, внутренним взором – и одновременно лишить такой возможности Анну, он и сам ничего не мог добиться, и она в этом его фильме для одного зрителя – самого себя – оказывалась подобной мертвецу, свежеумершему, тёплому ещё телу – безвольная и потому безжизненная.
Они почти одновременно поняли, что есть лишь два пути – или от всего отказаться (Но путь ли это?!), либо снова объединить свои усилия по созданию общего, для них двоих созданного и существующего мира, снова выйти на преступную связь. Но понять – не значит сделать. Битва амбиций продолжалась, но если раньше это было в общем пространстве, но теперь эти амбиции на то и были направлены, чтобы этого пространства больше не было.
Впрочем, они знали – каждый из них!- что бесконечно так продолжаться не может, что так или иначе, причем, конечно, скорее иначе – ситуация рано или поздно разрешится, пусть разразится катастрофа, но и так, как есть, до бесконечности нельзя.
Но долго-долго всё тянулось и тянуло жилы – у них самих и у окружающих: Клауса, Никиты, Диты.
Диты – особенно…
***
Если женщина не может принадлежать тебе… Да, эти неоднократные поездки в Россию не прошли даром: у кого-то из русских, он и не вспомнит сейчас, у кого, есть песня о том, что можно сделать в этом случае. Или не в этом. Главное, он знает, что делать. Убить и владеть её телом. Тогда он один будет творить этот иллюзорный мир. Он будет представлять её не живую, на что-то влияющую, что-то решающую, а её труп. Труп не решает ничего, труп не сопротивляется, труп не мешает.
Надо только на какой-то миг представить-таки её живую, а потом – он убьёт её. Убьёт. Убьёт! А он сказал – убьёт!!!
Он не думал, что она могла бы скаазть ему. Он знал: не успеет ничего.
Анна… Анна… Какая ты, Анна?!
А вот такая! Разгневанная!
Но – и слова не успела сказать. Вонзил нож ей в грудь…
И её обмякшее тело плавно стекло ему в руки. И он глотал её горячую кровь, любил и ласкал её, мёртвую. Мёртвую потому, что живая не давала ему (Или это он не давал ей?!) любить и ласкать. С мёртвой же он мог теперь делать всё. Даже лечь рядом и тихо плакать. А потом тоже умереть…
-Аня! Анечка! Проснись! – тормошил её Коля. - Проснись! Что с тобой?! – Он всё сильнее и энергичнее тряс её за плечо – она металась, стонала, вскрикивала – и никак не просыпалась.
Наконец Коля добудился жену – она открыла мутные глаза, не понимая ещё, где она, что с ней, жива ли?
-Аня, что? Плохо?! Что сделать? – тормошил её испуганный муж.
-Ничего… - вздохнула Анна. – Это Чарльз…
…Она теперь боялась засыпать. Уснёшь – и опять убьёт. Ну что ему стоит, убив один раз, пользоваться всё тем же вчера, позавчера, неделю, месяц назад убитым телом?! Но он хотел убивать снова и снова – и убивал. Он научился овладевать её сознанием во сне – пусть на какие-то секунды, а потом прекращал это смертью – каждый раз новой.
Наверно, даже в грёзах есть какое-то правдоподобие, или это ему хочется правдоподобия, но, видимо, месяц назад истекшее жизнью тело разложилось бы даже в грёзах.
И он снова убивал и предавался потом плотским наслаждением, разврату некрофилии, а она – за многие тысячи километров от него, в Новосибирске, лежала и ощущала себя – убитой. Мёртвой себя ощущала.
Чарльз! Что ты делаешь со мной?! Ты же любишь меня! Так вот какова, значит, твоя любовь?!
Подумала? Нет, в своём представлении – вот он, перед ней, слились опять их грёзы, их миры! – высказала ему это вслух.
-Что может быть страшнее?!
-Что может быть заманчивее, - скривил губы в оргастической гримасе Чарльз, - чем то, что страшнее всего?! Кто, кроме меня, может дать тебе это?! Кто ещё может хоть малую толику того, что могу я?! У кого хватит фантазии?! И… Ты же хочешь этого! Ты же хочешь меня!
-Я ненавижу тебя!! – змеёй прошипела Анна.
-Как ты великолепна сейчас… Ты ненавидишь меня. И хочешь, хочешь, хочешь меня. Хочешь, потому что ненавидишь. Ненавидишь за то, что хочешь. Хочешь! Хочешь!! Хочешь!!!
Анне показалось, что сам дьявол хохотал сейчас в Чарльзе. Святой великомученик, змей-искуситель, больной, соблазнительный, эротичный, холодный, жестокий, упивающийся страданием – чужим и своим, своим и её, но больше своим. Великомученик? Искуситель? Так какого больше любила?
Любила?!
-Ненавижу!! – яростно прорычала она. Чарльз хохотал. И силы её кончились. Она не сопротивлялась больше, она села – стремительно, почти упала – к его ногам. Пусть делает всё что хочет – любит, убивает – она не может больше сопротивляться. И не хочет.
И не было больше борьбы. Он подхватил её, сдавшуюся, безвольную, на руки, отнёс на огромную, в шикарных атласных простынях, кровать.
И только теперь она поняла, как он всё-таки любит её. Нежнее быть невозможно.
Она не знала, лаская и жалея его, нелепого, нескладного – она не знала главного.
Чарльз решил, что если сейчас в их грёзе они умрут оба, все проблемы разрешатся. Нулевой вариант существует всегда, как решение абсолютно всех задач. Наилучшее решение.
Тогда они, наверное, умрут и на самом деле. И пусть.
Анна ещё ничего не знает. И не узнает. Просто не успеет. Пока она нежится, блаженствуя после их запредельной потусторонней любви, пока спит, усталая, любимая, счастливая, всё случится тихо и незаметно. Пожар уже бушует в дальних комнатах наглухо закупоренного особняка. Осечки быть не может. Это же грёза. Уж это-то он представит идеально.
Лишь спустя какое-то время пожарные найдут их, отравившихся угарным газом. Два тела на роскоши огромной постели: длинное, нескладное, нелепое – его, Чарльза и мраморное, безупречное, прекрасное – Анны… Даже смерть не осквернит её прелести ни малейшим изъяном.
Они очнулись, не зная, кто они и из какой смерти выцарапались… Он – у себя, она – у себя, в Новосибирске, но в одинаковом странном и страшном состоянии, когда не знаешь, существуешь ли, и существует ли вообще что-то.
А потом они – одновременно через полмира – включили телевизор.
«Три дня назад опустошительный пожар стёр с лица Земли особняк короля эпатажа Чарльза Монро. В одной из почти не пострадавших от огня комнат обнаружены тела хозяина особняка и сестры его подруги Диты фон Тис – Анны фон Теезе. По заключению медиков, смерть обоих наступила в результате отравления угарным газом».
Вот так вот… Ни больше, ни меньше…
На что способен человек, ощущающий себя мёртвым, на концерте – на какой кураж?! У тех, кто был в этот день, лишь несколькими часами позже, на концерте «Tr;nenvoll» в новосибирском Доме Учёных, у тех, кто был на концерте Чарльза в Чикаго, не было никаких сомнений, что на сцене действительно та или тот, кто знает все тайны не столько жизни, сколько смерти, кто на самом деле умер, но всё же жив.
***
-Аня! Анечка!
Вломился в гримёрку, в шоколадных глазах – ужас – до паники. И откуда только свалился?! Опоздал, разгильдяй… Но… Ведь телевизор тоже, наверное, смотрел…
Прижала к себе:
-Ты что, Китёнок?!
-Ты жива?!
-Чего городишь-то?! – очень реалистично получилось, актриса, что скажешь?!
Глаза поднял, помаленьку, похоже, успокаивается, во всяком случае, уже что-то соображает. Вот и славно.
-Там… Телевизор… Что вы погибли… Ты. И Чарльз. Что это?!
Она всё вспомнила. То есть ощущение было: сейчас только вспомнила – и заново всё пережила. Но ведь и не забывала же? Нет? Что ж тогда?! Но опять окатило то ли жаром, а скорее – просто ужасом.
Но ведь Кит же рядом – сперва его успокоить.
-Это… Это… Тебе бы и не надо этого знать. Видишь же – жива. Успокойся ты наконец. Хватит трястись. Я жива. Ну ладно, ладно, расскажу потом. Застегни-ка вот. Ну говорю – потом.
Она пугает его, когда – обычно на концертах, но иногда и так просто – становится такой. Шипы эти… Они не только на одежде – на платье, на платье – которое он боится застегнуть. Душа тоже вся шипами щетинится. Но и красивой такой немыслимо – не только внешне, а – вся, всё существо, вся сущность – она бывает в эти только моменты. Фрау Люстерхайт…
-Фрау Люстерхайт! – это Чарльз – он же на концерте в Чикаго!?! – в дверь сунулся. Здесь, в Новосибирске – откуда он, виртуальный её любовник?! Тоже, и здесь, виртуальный? – Не вышло ничего… - презрительно бросил он по-английски. – Я жив, к сожалению. Unfortunately, I am alive. I am sorry.* И ты жива.
О чём он?! Кит застёгивает ей последние молнии. Ещё немного – и к публике. Она уже не в гримёрке? Да? И Клаус рядом? Что ж, пора, действительно, к публике. Если только этот дурацкий календарь, в сберкассах такие висят, здесь-то он зачем, а, ну, собираются они почему-то под ним – так вот, если календарь на голову раньше не свалится, то через несколько минут… Что?.. А, к публике…Если календарь не упадёт на голову… Голова болит. Ну да, она же умерла. Но жива. Конечно, жива, раз голова болит. Она будет петь сегодня о смерти. Всё, о чём бы она не пела сегодня, будет смертью. Она так хочет, она так чувствует, она так решила, наконец!
Просто раньше она не понимала, что такое Смерть. Чтобы понять, надо умереть. Она умерла. Она жива. Вы поняли, недоумки?! Ни хрена-то вы не поняли. И не поймёте. Но плевать. Она поёт не для вас, а для того, чтобы петь.
Она словно на цепи в этой жизни, и надо обрести свободу. Рвать оковы. Не «словно», а действительно на цепи? По сценарию? Что ж, так лучше даже. Что-то Клаус волнуется?.. Да пошли вы все! Как куда?! По-русски объяснить? Так поняли? Вот и идите! Она хочет петь!!
-…So brennen heut’ meine Wunden…**
Потом  что-то  в  сознании  переместилось  и перемешалось,  в
--------------------
* К несчастью, я жив. Я сожалею. (англ.)
** Как нынче горят мои раны… (нем.)
памяти, ощущениях – во всём. Кажется, она всех довела до полного неистовства. Как? Да не помнит же она!! Потом – ушла. Клаус, ломая сценарий, пел один. Толпа гремела:
-Анна!! Анна!!!
-Анны сегодня больше не будет, - сказал, как отрезал, Клаус. И ушёл сам. И его сменил Родриго – он, Родриго, не знал ещё ничего доподлинно – но всё же всё чувствовал – и смертельный, даже посмертный экстаз ощущал от самого что ни на есть первого лица. Потом он объяснит этой чертовой Анне, как по-испански «рвёт крышу». И по-испански объяснит, и как именно рвёт.
А Клаус что-то доказывал телевизионщикам – похоже, то, что отпущенное им время кончилось. Подумаешь, вроде бы, ну пусть  снимают, какая, собственно, разница?! Но Клаус выгнал их. И снова сменил на сцене Родриго и Никиту. А Мишка с Лёшкой опять остались, сколько уже раз всё менялось – а они так и оставались – неслабо рубиться сразу за две команды?!
Сколько времени прошло?!
Анна словно очнулась – поняла, что смотрит на всё из-за кулис, и что на сцене снова Клаус, а толпа орёт:
-«Вервольф»! «Вервольф»!
-«Wehrwolf», - согласился Клаус. – Jetzt wird es f;r euch          «Wehrwolf». Gerade jetzt. «Es ist im Winter so kalt»*, - начал Клаус и сам, похоже, не понял, почему у микрофона не один.
Откуда они взялись?!
Конечно, эти двое, которых не узнала ни Анна, ни даже Клаус не догадался, кто это, имели к песне, которую он зло выбрасывал в зал, самое прямое и непосредственное отношение. Это были Самойловы. А в микрофон теперь рычали трое – и невпопад, дебильно перебивая русский текст немецким и немецкий русским и всё же здорово, потому что сумасшедше:
-Ich denke: Wind hat
  меня нашёл,
  hat mich gedreht
  и закружил.
  Ich hab’ vergessen,
--------------------
* «Вервольф». Сейчас будет для вас «Вервольф». Прямо сейчас. «Зимой так холодно». (нем.)
(«Волку так холодно зимой». «Агата Кристи» «Вервольф»)
  wohin я шёл.
  Ich hab’ vergessen,
  я всё забыл…*
Но ведь не Клаус – Чарльз собирался спеть с Вадимом. И вот уже он (А телевизионщиков-то всех из зала убрали?!) сам – без грима и потому неузнанный – орёт с ними в микрофон:
-«…Но я не помню, кем я был!..»
Да что за хоровое, честное слово, пение?! Ведь и Клаус, и Кит, и Родриго с Мишкой… И Анна… Она сама не поняла, как опять оказалась на сцене:
-«…И он сказал, что я пришёл,
        оттуда, где я всех убил!!»
Отрывочность воспоминаний – это хорошо. Это значит – ничего лишнего, ненужного, проходного. Лишь главное. Шли они как-то домой? Наверно. Только это не нужно. Потому что не интересно. Просто вот сидят уже в студии. Вадим возится с компьютером. Инженер-радиотехник. Но и это неинтересно.
А интересно – общее настроение, сознание, которое не у каждого своё, а тоже – общее. Общее понимание того, что же такое – Смерть, Память, Жестокость. Гитара в руках у Глеба сотрясает каждый нерв, каждую клеточку Пространства. И Чарльз поёт – нет, орёт! – так, что это самое Пространство – Эйнштейн отдыхает! – выворачивается наизнанку.
-Включай! – сказал Глеб брату – и это простое и спокойное слово в наступившей тишине – играть он перестал – прозвучало нелепым диссонансом. Зачем?! Вадим и так бы всё понял.
Вадим включил компьютер. Пошутил как-то стеснительно и неуклюже:
-Вы уж совсем-то Питера Пэна из Глебушки не делайте… А то мне с ним долго ещё… А он и так шизик…
Но слова пролетели мимо и где-то потерялись – уже не до слов было, общая картина, складывающаяся в сознаниях, нет, в сознании – общем, едином, всех здесь присутствующих, картинка, которая     норовила     ускользнуть   –   страшная,    величественная,
--------------------
* Я помню, Ветер меня нашёл,
   и завертел, и закружил.
   И я забыл, куда я шёл.
   Я всё забыл, я всё забыл… («Агата Кристи» «Ветер»)
прекрасная, стараниями умелых рук Самойлова-старшего должна была оказаться прочно зафиксированной на диске, странным, как всё всегда с ними, странными людьми, происходящее, образом мгновенно растиражированном и столь же мгновенно попавшем к тем, к кому он должен был попасть.
…Ведь это старая идея – провести параллель между братьями Самойловыми и братьями Гримм. Кстати, если перевести на русский, Grimm – это ярость, это гнев. Братья Ярость, братья Гнев – чем не Самойловы?!
***
Сперва темнота выплюнула титры: Вильгельм, Крысолов – Вадим Самойлов; Ветер, Якоб – Глеб Самойлов; крысиный Король – Чарльз Монро. А потом грохнулась, словно на камни, глухая тьма.
После пустота затрещала радиопомехами, клочьями фраз, разрозненными бессмысленными голосами:
-И зрители, ура,
  мертвы уже с утра.
-Какое – мертвы! Не мертвы, а пьяны…
Мерзким издевательским голосом Карлсона – Глеб:
-А у Вас Время убежало. Фу, как неприлично…
Ещё вопль:
-Wir hassen Liebe, wir lieben Ha;.*
И снова упала чёрная тишина.
И ещё раз грохнуло:
-Убитая любовь!
-Убитая любовь!!
Убитая любовь!!!
в театре мертвецов!!
И пустая чёрная небывальщина стала разбиваться, расползаться, сереть, откидывались мраморные плиты с могил, восставали из них мрачные мертвецы – жители эсэсовского кладбища. И тут порыв ветра заволок всю действительность чёрно-серым покрывалом.
С места в карьер, обваливаясь в тишину, грохнула музыка, казавшаяся  сейчас  всего  лишь   барабанной   дробью   эсесовского
--------------------
* Мы ненавидим любовь, мы любим ненависть. (нем.)
   Калька с англ. : We hate love, we love hate.
марша. Покрывало бешено вертелось, застилая весь мир, и когда верчение стало сходить на нет, в центре его то ли возник, то ли просто виден стал Глеб – маленький бесёнок. Глеб Самойлов, с низкопробными шутовскими – но так и было задумано! –  ужимками вертящийся на одной ноге, и покрывало, застилающее весь мир и ещё чуть-чуть, было лишь плащом у него за плечами. И в этот момент обрушился голос Вадима:
-Я помню: Ветер меня нашёл,
          и завертел, и закружил…
И эхом из других пространств вторил ему Чарльз:
-I beer as Gale has grabbed me.
And he was spinning, rolling me…*
И тогда Вадим появился воочию – величественный, великолепный, бесстрашный – Дьявол! И мелким бесом вертелся – вился вокруг него Глеб:
-И ты забыл, куда ты шёл,
ты всё забыл,
ты всё забыл.
Вадим вырвал из рук брата Дудочку Крысолова – и картинка сменилась.
Повинуясь теперь гремящему во всю мощь англоязычному крику Чарльза, могилы отныне вскрывались стройными рядами, скелеты, в истлевшем мясе, в истлевшей, но отглаженной эсэсовской форме, гордые, не утратившие выправки, строились в огромные квадраты и под звуки фашистского марша, странно сбившегося в один ком с мелодией «Ветра», следовали – ах, как зловеще и великолепно! – гордые как при жизни и ещё более гордые – посмертно – за огромной – в человеческий рост, но скелетно почти тощей крысой в каске, с лицом Чарльза и тамбурмажором. Но снова, как на крыльях, спланировал откуда-то Глеб – Ветер, и бесконечный его плащ снова застил картинку.
-Я помню крики чужих детей,
 проклятья вдов и матерей, - поливал пространства ненавистью и отчаянием Вадим, и Чарльз вторил ему:
-I’ve heard the screams of little kids,
 I’ve heard the widow’s oater,
-------------------
* Дословно: Я помню, Ветер нашёл меня.
                Он меня завертел, закружил… (англ.)
 I’ve seen the eyes of dieing men,
 but don’t remember who was me.*
И снова песня смешалась с воем ветра, с эсэсовским маршем посмертного факельного шествия, которое неверные пляшущие блики рисовали почти мультипликационно. Рисовали и гасли – один за другим – в тишину и темноту.
И Глеб-Якоб и Вадим-Вильгельм сошлись в смертельном поединке где-то высоко под небом – на окровавленной стене средневекового замка. Лишь одному из них могла достаться Дудочка Крысолова, дарующая забвение. И лишь тогда, когда она достанется кому-то окончательно – со смертью соперника, ясно станет, во что она будет употреблена.
А пока она была у Вильгельма. У Вадима. И мелодия песни снова перебила марш Третьего Рейха.
-Я помню стены – стекает кровь, - орал Вадим, и стены замка кровавились всё сильнее и сильнее.
-Я помню руку, которой бил.
 Всё остальное – обрывки снов…
И Якоб, то есть Глеб, судорожно пытался подняться после пудового кулака брата и истерически вопил:
-Ты всё забыл…
Ты всё забыл!.. – и тянулся к Дудочке, чтобы брат действительно – забыл. И куда-то опять, на и за периферию забвения, отодвинулся голос Чарльза:
-I beer the walls and pouring blood.
 I beer the arm, with what I hit.
 All rest was as unclear dream,
 that I forgot.
  I have forgotten…
  I have forgotten…**
--------------------
* Дословно: Я слышал слёзы маленьких детей,
      я слышал вдовьи проклятья,
    я видел глаза умирающих мужчин,
      но я не помню, кто был мной. (англ.)
** Дословно: Я помню стены и текущую кровь,
                Я помню руку, которой я бил.
      Всё остальное – неясный сон, что я забыл.
      Я забыл… Я забыл… (англ.)
Вильгельм победил – он не мог не победить. Якоб испустил дух, но Глеб был не только Якобом – он был Ветром, был тем самым испущенным духом. Облетев раза три вокруг победившего – не выпустит уже теперь Дудочку! – брата, Ветер махнул на всё своим бесконечным плащом-покрывалом – и снова сменилась картинка.
Теперь Вадим-Вильгельм вышел один на один против Чарльза – Крысиного Короля. И играл теперь на Дудочке не мелодию песни и не эсэсовский марш, а что-то пронзительно грустное, от чего у него самого сводило судорогой душу и слёзы наворачивались на пересохшие глаза. Чарльза же корёжило по полной. Крысиное тельце, словно пропущенное сквозь мясорубку, теряло пропорции, обвисало бесформенным мешком то ли с фаршем, то ли с дерьмом – а потом находило в себе силы для новых очертаний – и приобретало их. Теперь это было вполне уже человеческое тело, наспех заправленное в маскарадный нелепый костюм гигантской крысы.
-Я помню, Ветер меня нашёл! – бросал ему в лицо Вадим, и Чарльз всю ярость собирал в ком слов и кидал их обратно в Вадима:
-And he was spinning, rolling me!
Тамбурмажор валялся, втоптанный в кладбищенскую грязь двумя парами кружащих друг за другом ног.
Эсэсманы, лишившиеся предводителя, какое-то время продолжали свой мёртвый марш, тянули носок в посмертном великолепии, но деформация, превратившая Крысиного Короля в человека в смешной шапочке с круглыми большими нелепыми ушами, добралась и до них. Форма сваливалась с обрюзгших крысиных тушек, и коротенькие лапки тянуть уже не было возможности.
Музыка опять сбилась в комок радиопомех, вырывая из злой песни – и этой, про Ветер, и из других, бессвязные мятущиеся куски, и хаос воцарился в рядах крыс-эсэсманов. Но кто сказал, что марш крыс – это недостаточно страшно?!
Лава крыс текла, напирала, громоздилась, карабкалась, задние лезли передним на спины, два яруса, четыре, десяток, и другой, и… У верхних оказывались крылья летучих мышей – тоненькие перепоночки с трудом, вкривь и вкось удерживали в воздухе жирные туши сухопутных тварей. У кого-то в почти ещё человеческих руках этих тяжёлых бомбовозов были факела, ронявшие вниз, на головы собратьев, капли огня, у кого-то – пауки свастик. Те, которые в самом верху, вовсе в небе, не были уже крысами – там, в вышине, ровными рядами двигались бомбардировщики, нёсшие свастики не в руках уже, а на крыльях…
Чарльз поднялся с земли (как? когда? почему он дал себе упасть?), сделал в сторону несколько неверных шагов. И вся бесконечность извергнутого кладбищем безобразия шатнулась, судорожно дёрнувшись, за ним – в ту же сторону.
Вадим поднёс к губам забытую на несколько минут Дудочку – и Чарльз понял, что не в силах больше сопротивляться. И безвольно поплёлся за Вадимом.
Теперь Вадим почти бежал в сторону видневшегося где-то у горизонта нефтехранилища, лишь изредка выдыхая предназначающееся Чарльзу и его воинству забвение – для этого надо было лишь поднести Дудочку к губам.
Он дунул в неё в последний раз и резко отскочил в сторону – на последних метрах, минимально возможных, чтобы уцелеть в том аду, который грянет секундами позже, когда факельное шествие ахнется в бензобаки…
Ахнуло! Ах, как ахнуло! На миг в чёрном мире не осталось ничего, кроме выжигающего глаза и всё вообще белого света – а после этого мига не осталось вообще ничего.
Вскидывая перед собой руки – крест-накрест – жестом защиты – Вадим думал, что он защищается от этого полыхающего преисподнего ада. Нет… Он защищался от Ветра, ведь и он сам, Вадим, коснувшийся Дудочки Забвения, ничего не помнил теперь и не боялся – но Ветер мог вернуть страшную память – и именно это-то и было по-настоящему страшно. И он заслонялся – слабенькая защита! – от брата вскинутыми перед собой скрещенными у закопчённого лица руками.
Опять зазвучали слова песни:
-Я помню: Ветер меня нашёл,
 и завертел, и закружил, - пел почти тихо и нежно, с болью и отчаянием, с печалью, но без надрыва, Вадим на этом свете, а Чарльз вторил ему с того:
-I beer as Gale has grabbed me.
 And he was spinning, rolling me…
А Глеб, кружа брату голову, кружился вокруг него, обегал, сам, как планета, как артист балета, на одной ноге вертелся… Окружив Вадима тремя оборотами плаща-покрывала, почти лишив его сознания, Глеб всё суживал круги и замедлял круговерть, и наконец остановился, припал к уху брата, зашептал что-то издевательски (а покрывало всё летало вокруг…), с улыбкой ненавидящего торжества. Несколько слов – и Ветер взлетел, устремляясь в небо, туда, куда Вадиму – Вильгельму – Крысолову пути пока не было.
Ужас рос в глазах Крысолова по мере осознания слов Ветра… Сбившаяся было опять песня снова возобновилась:
-…и завертел, и закружил.
     И он сказал, что я пришёл
     оттуда, где я всех убил!!!
Вадим присел на корточки. Тряхнул головой. Закурил.
-…And he’s told me, that I have come
      from there where I’ve killed all…*
Чарльз подходил медленно, шатаясь… Вадим протянул ему сигарету. Тот мотнул головой:
-Не курю. I don’t smoke.
-Ладно, теперь-то… Кури…
Чарльз взял сигарету, сел рядом. Они привалились спинами к какой-то закопченной искорёженной железяке – останкам взорвавшегося нефтехранилища. Сидели, курили… Опять откуда-то, с заоблачных Глебовых высей, пошла выворачивающая душу музыка – отчаяние и вина.
-I have forgotten… - отозвался Чарльз. – Я всё забыл.
-Я всё забыл… - согласился Вадим. - I have forgotten… Ich hab’ vergessen…
***
Грипп уже прошёл свой пик и понемногу откатывался, когда Вацлав всё-таки заболел. Ну, что, казалось бы, страшного?! Поправится. Но на смуту мыслей в голове, расколотой температурой под сорок, наложились вечные – ну что, мол, ты когда мог по-человечески сделать! – придирки отца – и состояние было такое, что поправляться-то и не хотелось.
------------------
* И он сказал, что я пришёл
   оттуда, где я всех убил… («Агата Кристи», англ.)

Конечно, о нём не забывали, наоборот, все переживали, старались помочь, кто чем мог. Вадим с отцом заходили, опять же десятиклассники его, и даже Светка зашла вместе с братом – а ему никого не хотелось видеть. И все попытки Вадима встряхнуть друга летели мимо – Вацлав слушал и не слышал – просто не хотел ничего слышать. Неужели не понятно: он хочет, чтобы его просто оставили в покое – ну дайте же человеку поболеть спокойно и одиноко…
Как-то утром, когда он всё-таки был один – у всех ведь и свои дела есть, на Вадима вон два класса свалилось, да бабка Ванда проблем понасоздавала, и детям учиться надо, не только любимого классного руководителя мёдом с малиной пичкать – Вацлав, который уже поправлялся понемногу, но всё же был ещё разбитый, с проясняющимся, но не прояснившимся ещё сознанием, решил наконец встряхнуться – посмотреть всё-таки, к примеру, что там за диск принёс ему Вадим.
Вацлав включил компьютер и довольно тупо уставился на экран.
Однако первые же кадры обрушившегося на него клипа начисто смели отупение. Впрочем, это было не прояснение мыслей, а скорее сумасшествие. Он ещё и не видел, считай, ничего, а уже какие-то голоса – посторонние, несвязные – собачились в его голове:
-Это вандализм какой-то – к стенке всех подряд ставить.
-Вандализм – от слова Wand – стена, - расхохотался другой голос.
-Вандализм – от имени Ванда, - огрызнулся первый.
Но бред истаял понемногу, уступая место зубодробильному зрелищу парада мёртвых эсэсманов, и Вацлав не знал уже, по какую сторону экрана он находится.
Клип кончился, но Вацлава не отпустил. Тогда он включил его ещё раз.
И в тот момент, когда летучие крысы готовы были врезать свои факела в цистерны нефтехранилища, на экран упала темнота – не был бы Владивосток Владивостоком, если б электричество не отключали.
Может, и не весь город попал под чёрное покрывало Глеба – но улица Черёмуховая попала.
Несколько секунд Вацлав сидел перед остывающим экраном, с которого исчезло изображение крыс, но факела всё горели. И летели в сторону бензобаков.
И грохнуло.
Резкая боль выбила из головы сознание…
…Очнулся он от завываний Ветра. Ветра по имени Глеб:
-…ты пришёл
оттуда, где ты всех убил…
Что это?! Он никого не убивал! Превозмогая боль, прогоняя её и забывая о ней, ненужной и глупой, он встал и куда-то пошёл…
Как же Чарльз остался жив?! И зачем ему это эсэсовское воинство?! И так ли важно, кто кого убил? Вадим Самойлов в клипе? Или сам Вацлав, как нашёптывал ему Ветер – Глеб?
Шёл и шёл… Ощущения были странные. Более чем странные. Казалось, что он в этом мире – и всё же не в нём, словно стеклянной стеной от него отгороженный – ни потрогать, ни понюхать, ни попробовать…
Какой-то сбой дало время, и пустота, оставшаяся после взрыва, стала заполняться тем, что было до него. Всё так же – а вот ещё словно бы кто-то – кто?! – клип решил посмотреть и смотал назад и клип и время заодно – стояло незыблемо на горизонте только что лежавшее в руинах нефтехранилище, как шестьдесят лет, как час, как минуту назад, чеканили шаг скелеты в форме SS.
Фашисты! Звери! Враги! Уничтожить это дьявольское преступное воинство! Никогда прежде так лично, на своей шкуре, не ощущал Вацлав, что, оставаясь с чистыми, неокровавленными руками, нельзя спасти мир и тех, кого любишь. Пока он будет ждать, что положенную на его долю грязную работу сделает за него кто-то другой, они будут убивать.
Они убьют не его, нет. Они убьют тех, кого только он может спасти. Мать, отца (и что, что не ладят?! это ж его отец!), неродившуюся сестрёнку, деда (дед в Питере, ну и до Питера дойдут на этот  раз, если он, Вацлав, будет сидеть сейчас сложа руки), Вадима, детишек… Светку…
Жуткая ненависть и желание убивать, животное, на жажде крови замешанное (и это Вацлав?! который мухи не обидит?!) окатили его словно бы кровью же с головы до ног.
Жирные тушки крысиных эсэсовцев несли свои факела навстречу гибели. Сами несли – и погибнут сами. Не-ет! Он должен убить их! Он! Он солдат сейчас – и только он имеет право, убивая, спасти тех, кого любит он. Иначе – не спасутся.
-Er sagtet mir, dа; ich пришёл
 оттуда, wo ich всех убил…* - ветреным завыванием – или голосом Глеба? – толкалось в голове.
Он ничем не сможет их остановить! И сейчас они вонзят свои факела в… в то, что взорвётся, обращая всё в пепел, в золу, в радиоактивные отходы – в отбросы. И каждый раз умершие уже однажды на войне, они будут умирать – снова – снова – снова – снова – до бесконечности. Каждый раз, когда кто-то будет смотреть этот чёртов клип. До бесконечности!.. Как же это страшно! Вечная смерть страшна, но вечное, бесконечно повторяющееся умирание страшнее тысячу крат…
Это же он – Вацлав, готовый откликнуться на любую боль! Он не стал другим! Нет, он не может спасать, убивая. Но и не спасать – не может! Но он время остановит – но найдёт способ спасти, не убивая.
Эти несчастные создания – убивали. Но они расплатились такой уже ценой, что ныне достойны лишь сожаления.
И спасения.
Жгучая ненависть сменилась острой жалостью… И желанием спасти. И кто, как ни  он сам, падая в серое небытие, обесточил улицу Черёмуховую?! Да кто бы то ни был, но жалкие твари на сей раз избегли, растворяясь в остывающем пространстве экрана, своей позорной участи.
Он готов взять на себя всю вину человечества!..
Эти мёртвые фрицы – убивали? Да нет же! Это он, пьянея от оргастического почти восторга и ненависти – он очень хорошо помнит эти ощущения! – убивал. Он, Вацлав Янович, любимый учитель детишек из школы на Калинина! Он убивал!!!
Добро можно выбрать сознательно, лишь не понаслышке зная, что такое зло. На своей шкуре зная!
Он убивал?!! Он ещё помнит эти ощущения, но Дудочка Забвения уже касалась его слуха, и он не помнит уже, чем они, ощущения эти, вызваны. Он убивал?! Да бог с вами! Когда?! Кого?!
--------------------
* И он сказал, что я пришёл
  оттуда, где я всех убил. («Агата Кристи» «Ветер»)
 Он открыл глаза. Похоже, он лежал в каком-то окопе. Он попытался встать – и увидел две протянутые к нему – помочь, поднять! – руки. Чарльза и Вадима Самойлова.
Они вытащили его куда-то наверх, к себе. Вадим протянул сигарету. Жадно глотая дым, Вацлав услышал голос Чарльза:
-Это он меня спас.
-Я?! – изумился Вацлав.
В ушах гремел, выл, неистовствовал голос Глеба – Ветра.
-Ты помнишь Tr;nen des fremdes Kind…*
-Я?! – опять сказал Вацлав. – Я не спасал. Я – убивал…
Как сладко, как горделиво, оказывается, ощущать себя ответственным за всё, не способным отказаться ни от одной существующей в этом мире вины. Чувствовать, что всё в этой жизни в твоих руках, и если что-то плохое всё же происходит, то нечего сваливать вину на чужого дядю. Не смог предотвратить – сам виноват.
А ведь когда он первый раз посмотрел клип, ему хотелось добыть для Вадима Дудочку Забвения. Если Алису нельзя вернуть, нужно, чтобы Вадим, хоть он и не согласится на это, забыл о ней. Но… Ведь если он, Вацлав, должен отвечать за всё на этом свете, что ж он Вадима-то пытается лишить такой возможности?!
-…Я помню крики чужих детей,
     проклятья вдов и матерей,
     глаза мертвеющих мужей… - орал Глеб, и это было страшно. Но это было необходимо. И ему, Вацлаву, и другу его Вадиму, знал он – тот ведь тоже смотрел клип – ещё до него, до Вацлава – и что-то да вынес из него… Что? Да ту же, наверно, мысль об ответственности.
Он взял у Вадима Самойлова новую сигарету, и в это мгновение плащ-покрывало Глеба разделило их. Глеб забрал брата с собой, Вацлав же в этом мире не в состоянии уже был оставаться.
…Его разбудил звонок Вадима – они с Игорем Валентиновичем опять зашли проведать его. Хорошо всё же в привычном мире!.. Несмотря на весь бардак в нём…
Но всё же и в этом родном мире расстилался над ними плащ Глеба, и не оставлял он их в печальных и горьких событиях, которые произошли в самое ближайшее время…
--------------------
* слёзы чужого ребёнка (нем., дословно)
И когда всё это случилось, Вацлав сказал себе: Оксану убил я.
И с ужасом подумал, что то же самое говорит себе сейчас Вадим. И понял, что тот не меньше него имеет право быть к себе до конца беспощадным.
И наверное, именно в тот момент что-то безоговорочно изменилось в них, качнув весы Надежды и Безнадёжности в сторону Надежды…
***
Закрыв дверь за своими мальчишками, Вацлав вернулся в комнату – к Вадиму.
Вадиму было плохо. Впрочем, и Вацлаву было не лучше. Смерть – не слишком весёлое событие.
Вацлав всегда завидовал умению Вадима пить не то чтобы не пьянея, но сохраняя в целом хотя бы магистральный контроль за своим душевным состоянием. И вот сейчас Вадим был откровенно и вдрабадан пьян – и не менее вдрабадан – в панике.
Не в том дело, что сегодня не до приличий – какие приличия в день похорон… Бутылка на столе при пацанах, при Грете с Надькой… Об этом, что ли, разговор, когда происходит – непоправимое…
У нас – у тех, кто остался, - подумал Вацлав, - будет ещё время зализать раны, нанесённые Оксаной. У неё же нет этого времени. Нет времени что-то осознать, исправить. Её время кончилось. И ушла она – непрощённая. Как с этим остаться – навсегда?! Даже в смерти?! И что такое смерть? Может, теперь это понимание непрощённости – навсегда с ней?! На вечную смерть?!
За несколько минут, пока Вацлав провожал ребят, бутылка на столе (О боже, это вторая уже, что ли?!) полностью опустела.
Вадим смотрел на друга сумасшедшими зелёными сейчас, но от этого не менее, да если даже не более! – больными глазами – и молчал. Да ему и не надо было ничего говорить – Вацлав и молча всё понимал. Думал, во всяком случае, что понимает.
-Она ушла… А мы остались. И – чувство вины, что не успели простить. И жить нам теперь – всю жизнь с этой виной.
-Эх ты… - вздохнул Вадим и отвёл глаза. – Разве важно, каково нам – живым?! Это наши проблемы, в конце концов. Всё равно мы живы. А она – нет. Вечно все живых жалеют, мёртвых бы кто когда пожалел… Ни для чего, просто так… Просто потому, что они больше всех потеряли… - Вадим замолчал, встал, вполне координируя движения, нашёл ещё одну бутылку, открыл.
-Может, хватит?! – встревоженно спросил Вацлав. – Тебя и так уже несёт без тормозов.
-Пусть несёт, - отрезал Вадим. – В кои-то веки – действительно без тормозов. Сколько можно-то? Бояться всю жизнь? За шкуру свою? – он налил два почти полных стакана. – Давай. Так надо. Олесь мудрее нас оказался. Он успел простить. Может, хоть поэтому ей будет хоть чуть-чуть легче.
-Ты забыл, что она натворила? – спросил Вацлав.
-Не забыл. И за друзей прощать труднее, чем за себя. Но только… Вот только я сейчас просто вот кожей ощущаю, что такое смерть. И каково ей. И вообще уже ничего не понимаю и не хочу понимать. Просто мы так часто делаем что-то хорошее ради того, чтобы быть хорошими, ради того, чтобы самим как-то… ну не знаю… расти морально… фу, какую я казёнщину несу… но ты-то понимаешь, я думаю, о чём я?! Мы слишком много рассуждаем: так благородно, так неблагородно. А нет бы – по наитию – ну просто захотеть от души, а не по рассуждению какому-то гнилому – кому-то помочь подняться… Да кого мне упрекать, кроме себя?! Сам вечно просчитывал, как можно, как нужно… Каким быть, чтобы Алиса вернулась. А вокруг – люди. А я их и не замечал словно. Да нет, не то. Тех, кто дорог, замечал, конечно. А остальные – что, фон?! Нет же! А я думал лишь о том, чтобы они, эти остальные, тех, кто дорог, не обидели. Пытался я, да и ты тоже, нет, молчи, молчи, не оправдывайся и меня не оправдывай, хоть раз понять, что у той же Оксанки в душе происходит?! Чёрта с два! Вот размазать – это пожалуйста. Да не в том дело, что я не прав. В том, что людям от этого плохо. – Он замолчал и побледнел.
-Ты чего?! – всполошился Вацлав.
-Хреново, - поморщился Вадим. – Ладно, не паникуй. С кем не бывает.
-Ну только не с тобой, - хмыкнул Вацлав.
-А я что, не человек? – стараясь дышать глубоко и ровно, почти обиженно сказал совершенно сегодня не похожий на себя Вадим.
-Да кто ж тебя знает?! Ой, да не обижайся ты. Мы сегодня с тобой что, ролями поменялись?
Вадим, подумал Вацлав, даже болеет всегда, не нарушая эстетики – чёрные тени под глазами от больной головы – это даже как-то… в духе «страданий юного Вертера», но вот представить его с распухшим от насморка носом, или там с больным животом – попросту невозможно. Но сегодня, похоже, Вадиму наплевать было на всё, и на эстетику в первую очередь.
И на свою гордыню?..
-Минералка есть? – спросил Вадим.
-Щас, - возмутился Вацлав. – Тебе сейчас только минералки… С газом. И совсем с копыт. Шёл бы ты… Извини за пошлость предложения… Проблевался…
-Щас, - возмутился и Вадим. – Не дождётесь, что называется. Хотя, собственно, в самой идее что-то есть… С точки зрения борьбы с гордыней. Но всё же я, извини уж, не стану бороться с ней таким мерзким способом. Уж лучше погоржусь.
-Ладно, грызи вот лимон, - согласился Вацлав. – И не пей больше, ладно? А то что я с твоей гордыней делать-то буду?! Ты как, очухался маленько?
-Да ничего, не переживай так, ну чего ты, правда? Вот паникёр, честное слово! Вацек, успокойся… Лучше б ты тоже ужрался бы, что ли… Ладно, дай-ка гитару…
Минут десять или что-то около того Вадим сидел, совершенно ничего не замечая, кроме гитары, потом поднял на друга глаза, и это, понял Вацлав, были глаза человека, всё для себя решившего и ощущающего по этому поводу облегчение, если не радость.
-«Дождь… Звонкой пеленой наполнил небо майский дождь…
    Гром… Прогремел по крышам, распугал всех кошек гром…
    Я открыл окно, и весёлый ветер разметал всё на столе…» Ну что же ты молчишь?! Давай вместе…
-«…Глупые стихи, что писал я в душной
        и унылой пустоте», - включился Вацлав, но тихонечко, стараясь не привлекать к себе внимания – очень уж чисто и звонко, искренне и высоко звучал голос Вадима:
-«…Капли на лице. Это просто дождь. А может, плачу это я.
        Дождь очистил всё,
        и душа, захлюпав, вдруг размокла у меня…»
-Да… - сказал потом, когда песня стихла, словно правда «улетела к неизведанным мирам», Вацлав: - Раньше ты такого даже спеть никогда не решался… «…А может, плачу это я…» Ты ли это? Что с тобой будет завтра?
-Всё будет. Всё когда-то случается в первый раз. Первый раз могу без ужаса думать об этом. Что бы ты сказал, если бы правда увидел мои слёзы?
-Сказал бы?.. – переспросил Вацлав. – Какое там – «сказал». С ума бы, наверное, сошёл от страха и тревоги. Это бы могло значить только, что случилось что-то страшнее смерти, страшнее самого страшного.
-Всё, всё, без паники, - совсем почти уже трезво (умеет же, чёрт, всё-таки держать себя) остановил его Вадим. – Не бойся, не увидишь. Я умею владеть собой, ты же знаешь. Но вот мысль об этом уже не пугает. И позором не кажется. Не знаю, хорошо это или плохо. Наверно, хорошо. Просто раньше никакая печаль … горло… не царапала. А тут вдруг подкатил комок. Думал, от стыда перед самим собой сгорю – нет. Не знаю… Не узнаю сам себя. Слушай… Неужели это Оксанка своей смертью… так… Ну ты представь… Да не теоретически… Почувствуй… Нет… Ну это не объяснишь. Ты про Олеся думаешь. А он-то – простил. А ты ему говорил – прости, а сам – не можешь. Просто почувствуй, каково уйти – непрощённой. Содрогнись… Вацек, да хватит же курить, сколько можно?! Опять свою астму разбудишь!
Они замолчали. В наступившей тишине вдруг очень отчётливо стало слышно, что у соседей играет музыка.
«…И из смрада, где косо висят образа,
       я, башку очертя, нёсся, бросивши кнут,
       куда кони несли и глядели глаза,
       и где встретят меня, и где люди живут…»
Конечно, можно рассуждать, что все случайности – это просто случайности, и нечего в этом смысл какой-то, руку судьбы искать. Да вот только Высоцкий – это всё равно Высоцкий, хоть случайно, хоть нет. Особенно если Шевчук поёт. Услышать только надо…
***
-«Вперёд идти я не могу,
    я стоя силы берегу…»? – с сомнением повторила Варвара. – Знаешь, я ничем не могу тебе помочь. И Егор вряд ли сможет. Ты слишком врос в эту песню, чтобы кто-то ещё мог что-то с ней делать. И русские, и немецкие куски текста настолько твои, что наше с Егором вмешательство стало бы зримо чужеродным. Могу только посоветовать несколько вариантов возможных, что делать. Можно так и оставить – вы же так уже делали! – в одном общем варианте и русские, и немецкие куски, и это, честное слово, будет лучше всего. Не надо, вот точно говорю, ничего менять – всё срослось нерасторжимо. Или если уж очень хочешь полностью русский вариант или совсем немецкий – жди. Со временем, может, и отстоится, само что-то придёт, выкристаллизуется. А пока, если очень неймётся, на альбом можно и инструментальную версию поставить. Но помяни моё слово – лучше оставить так, как есть.
-Хорошо, - согласился Клаус. – Ты, наверное, права. Знаешь, кстати, Штелио приезжает.
-Да? – обрадовалась Варвара. – Насовсем?!
-Ну… Кто знает… Но коттедж соседний ему Даша прикупила-таки напоследок.
-А почему напоследок?
-А она всё бросила и уехала из Питера. Что-то такое говорят, кажется, она беременна.
Вошла Анна, и Варвара поспешила оставить их вдвоём с мужем – всё время им – вот бешеные! – друг друга не хватает, за столько лет не угомонились…
-Слушай, Коль… А дочь мы как назовём? – спросила Анна.
Не дав изумлению проявиться ни в одном дрожании предательского мускула, Клаус сказал с довольной, радостной улыбкой:
-Я думаю, Александра. Да, Сандра, я думаю. – Он снова заперебирал струны гитары:
-«…Родина! Еду я на Родину.
        Пусть кричат «уродина» -
        а она нам нравится,
        хоть и не красавица…»
-Что-то ты совсем… - сказала Анна, - …обрусел…
-А я и был русским… - пожал плечами Клаус, ах, то есть, Коля.
-Но рожать-то, я думаю, я на этот раз буду в Австрии? – с тревогой спросила мужа Анна.
-Ну думай, - улыбнулся этот самый негодник-муж. – Я же тебе не запрещаю – думать.
-Ты что, серьёзно? – испугалась Анна. – Я правда хочу рожать дома.
-А ты ещё не поняла, что дома мы именно что здесь?
-Ну тебя, - рассердилась она. Но он не стал обращать на её полупритворную сердитость внимания: беременные женщины имеют право на причуды и капризы. Он рассудительно объяснил ей:
-К тому же – Кит ведь здесь. Ты его спросила: поедет он в твою распрекрасную Австрию? А? Спросила? Чего молчишь? Не спрашивала ведь?
-А зачем?
-Глупышка… Кто ж у тебя роды-то принимать должен?! Никита Витальевич – и никак иначе. Так что успокойся и не парься давай. Всё хорошо, всё устроено, всё отлажено. Родилка знакомая, хоть и  с тараканами, ну так ведь тараканы тоже знакомые. – Коля встал, подошёл к жене, поднял её на руки, бесстыжий поцелуй впечатал в безобразную фиолетовую помаду. – Это всё, я так понимаю, ещё не скоро? Есть время заняться сексом втроём? Это ж здорово! Пошли! 
***
Когда тебя нет, кажется, что того, что вокруг, тем более нет. Кому кажется? Ой, да…
Сознание возникало, и возникало отражение в сознании всего, что вокруг.
Ещё непонятно было, чьё сознание, где, что, как, мир вокруг состоял из каких-то разрозненных фрагментов, но было уже главное – в мире была музыка, и мир – был.
Строго говоря, ничего ещё не было, но – музыка была – и была всем миром.
Высокий, почти ангельский женский голос пел на языке, который стремительно делался понятным (и всё прояснялось как-то очень быстро):
-…Твой свет… В нём от меня лишь тень.
     Ты далеко. А я – нигде…
А я нигде, - с печалью подумала она. Или – везде. Где в пространстве локализована мысль? Она была пока лишь мыслью. Пока.
А потом обрела тело. А вокруг была вода. Водой нельзя дышать. Но пока ещё ей не нужно было дышать. Тело было глыбой соли.
-…Море – это соль и слёзы,
     а на небе-небе звёзды… - летел над Пространством мужской уже, но со слезой, голос.
Это она – соль и слёзы. Дочь Моря…
Она вспомнила любимого, его руки, глаза, его печаль раньше, чем поняла, что она – Алиса.
-…А на море-море воля.
     Мертвецы хотят обратно…
Обратно? Как?! Она – мертва? Она умерла у его ног… Всё умерло в ней, но и сейчас, поняла она, пусть это и сентиментально, она любит его.
-…Не нужна твоя мне жалость,
      от неё мне толку мало,
      просто «я люблю» сказалось…
И эхом отозвался глухой и печальный, инфернальный и зовущий в это инферно мужской голос:
-Nur «ich liebe dich» doch sagen…*
Что ещё, кроме «я люблю», ей нужно сейчас услышать?! Но… «Ты далеко, а я нигде…» Нет! Она так не хочет! И не будет!
Она начала вдруг заикаться в толще морской воды…
Мёртвые не дышат, как известно.
Она жива?! Она жива!!
Но она не сможет вернуться, пока Вадим боится, пока он не уверен, что у него хватит сил вытащить её к себе, на белый свет. В свет. В жизнь.
А женщина (её зовут Анна, вспомнила уже Алиса, выныривая на поверхность воды) всё пела:
-Вот на колени ты встаёшь
 и в свет меня с собой берёшь.
И тихим отголоском, эхом, звучали её же слова:
-…Und mich zu dir ins Lichte ziehst…**
Летучей рыбкой высоко выскакивая над поверхностью моря, она жадно вдыхала влажный  воздух.  Как же это больно, как же это
здорово – дышать, жить…
Ещё один голос выдвинулся на первый план в разрозненных песнопениях Пространства:
-…Дождь очистил всё, и душа, захлюпав,
--------------------
* Дословно: Лишь только «я тебя люблю» сказать-таки. (нем.)
** Дословно: И вытащишь меня к себе в свет. (нем.)

     вдруг размокла у меня.
     Потекла ручьём прочь от дома к солнечным
     некошеным лугам,
     превратившись в пар, с ветром полетела
     к неизведанным мирам…
Сейчас будет дождь, - с мольбой к каким-то высшим силам попросила Алиса – и ударил дождь. И её душа тоже размокла и потекла, и теперь она могла плакать – и плакала, счастливая, окунувшаяся в боль без страха и сожаления, без сомнения и… Безо всего, что могло бы помешать вернуться.
Зачем она обвиняла во всём Вадима?! Да, он боялся… Но боялась и она сама, может, и ещё больше, чем он.
Стандартные страхи: жизнь несёт боль. А не живи! И не будет тогда больно.
Ещё хуже… Боль смерти, небытия, безнадёжности много-много хуже боли жизни. Даже если её и не было, она всё равно тосковала, тоскует и будет тосковать о нём.
Но вот же она есть! Она вернётся…
-…Позабыв про стыд и опасность после
      с осложненьем заболеть…
-…Море – это море крови.
     Море – это море боли…
-…Но мне не выжить без тебя…
      Kann nicht mehr leben ohne dich…* - пел Клаус. Конечно, никто не сможет выжить без любимого или любимой, если только правда любит. И нельзя больше оставлять Вадима одного… Почему она так долго не решалась сказать себе просто: «Я буду жить назло всему, потому что нужна ему, буду – и всё!»
Где-то очень-очень далеко, за горизонтом, виднелись уже сопки Владивостока… Берег бухты Фёдорова…
И она знала, что на этот раз он поймёт, что она ищет его, что его отчаяние сменилось уже надеждой, и что она сама не растворится уже в море раньше, чем они встретятся. И вообще не растворится.
Живые люди в море не растворяются.
Берег бухты Фёдорова стал уже чуть ближе…
--------------------
* Дословно: Больше не могу жить без тебя. (нем.)