Ариозо Канио

Финн Заливов
Опять же мне и тут повезло, хотя черт его знает. Я тогда заканчивал восьмой класс, но главное для меня в то трепетное юношеское время было получить первый юношеский разряд по боксу. Шел второй год моих занятий этим замечательным видом спорта в секции бокса физкультурного общества «Трудовые резервы», которая  работала, не покладая рук, и растила настоящих бойцов кулачного боя на соседнем с моим домом стадионе.

Нашим тренером был старик Домбровский, хук которого был притчей во языцех, но этого удара никто уже давно не видел, но о котором все говорили: - «Такого хука  правой не было ни у кого с момента появления бокса». Наш старикан применял, якобы в молодости, на ринге, все свои ноу-хау этой спортивной дисциплины, посылая всех соперников в нокаут. Он был хороший дедок, но руки у него уже дрожали. Часто, когда он, наклоняясь над тобой в углу ринга,  подсказывал, как тебе вести бой,  в его дыхании ощущался легкий перегар. Он был, видимо, от принятых вечером предыдущего дня, законных двухсот грамм в компании с другими воспитателями спортивной молодежи общества «Трудовые резервы» страны советов.

Где-то в конце апреля, на одной из тренировок, я увидел новичка, который работал на ринге с нашим «зверем» Шиловым, не отпускавшим никого из своих спарринг партнеров без серьезного урона в любом тренировочном поединке. Шилов был невысокий кряж с рычагами гориллы, и доставал ими все точки на голове соперника, в том числе и затылок, несмотря на его рост. А этот новенький был как раз высокий стройный подвижный, и на боксера не похож совсем. Шилов был уже кандидатом в мастера, а Костя, этот новичок, как выяснилось потом, был перворазрядник, и пришел к нам в секцию из другого спортивного общества, якобы поучиться мастерству у старика Домбровского. Работали они оба уже по взрослому, и были старше меня лет на пять. В тот раз наш «зверь» и любимец старикана прилично уделал Костю-новенького, но тот держался очень достойно, хотя нос уже был разбит.   

Костя прижился у нас. Он, видимо, понравился нашему старику своей подвижностью и реакцией, а, может быть, своим интеллигентным вида и мягкой культурной манерой общения, да и все наши ребята обратили на него внимание. Было в нем что-то притягательное, не то, что с нашим зазнавшимся Шиловым, который и в жизни то был таким же зверем, как и на ринге, а Шилову Костя явно не нравился, что было видно по его нежеланию даже говорить с новичком.

Как-то само собой получилось, что мы с Костей уже после второй тренировки шли домой вместе, так как оказалось, что живем почти рядом. Мне было немного непонятно, почему наш новый боец, который был значительно старше меня, проникся ко мне симпатией и разговаривал со мной, как с равным, и живо интересовался и моей персоной, и всем, что было связано с моей жизнью вне секции. Я тоже был заинтересован узнать о Косте побольше; уж очень он располагал к себе своей мягкостью, правильностью речи, и своей красотой. Он был весьма хорош собой и лицом и фигурой, и была в нем какая-то женственность, так контрастирующая с рингом и боксом.

Как оказалось, Костя, предстоящим летом собирался уже во второй раз поступать в консерваторию на вокальное отделение, на которое, по его словам, он не был принят из-за какой-то ерунды, или по причине отсутствия блата в приемной комиссии, и что в консерваторию берут в основном «своих», окончивших школу при консерватории.  Он же учился в обычной общеобразовательной школе, и, наряду с боксом, занимался серьезно вокалом в студии Дома культуры, но не у кого-нибудь, а у самого Печковского Николая Константиновича. Я много слышал от мамы об этом замечательном русском лирическом теноре, и, похоже, она еще до войны была влюбленной почитательницей его таланта, потому что знала о нем все. О том, что его, по началу блестящая, карьера оперного артиста завершилась после войны, когда Печковский был осуждён по ложному обвинению в связи с фашистами, прошёл лагеря ГУЛАГа, откуда вышел почти через десять лет, но полной реабилитации так и не получил, и ему разрешили лишь вести любительскую музыкальную студию.

Я, конечно, тут же продемонстрировал свои знания о Печковском, полученные от мамы, что привело Костю, сначала  в замешательство, потом стало причиной его явного теплого и дружеского расположения ко мне. Так началась наша странная короткая дружба, о которой у меня на всю жизнь остались смешанные, но скорее добрые  чувства.

Костя, узнав еще и о моем увлечении серьезной музыкой, которая, впрочем, ограничивалась лишь посещениями Филармонии и Концертного зала Консерватории, стал каждый раз после тренировок приглашать меня к себе домой слушать Великих оперных певцов. У него была большая, по тем временам, с большим вкусом собранная коллекция записей на грампластинках этих самых Великих голосов, покоривших своей красотой весь мир.

Почти всю коллекцию составляли записи Великих итальянцев – теноров, каждый из которых был велик в своем звучании по-своему. Это были записи Энрико Карузо, Марио Ланца,  Марио Дель Монако, Беньямино Джильи и шведа Юсси Бьерлинга, неочищенные от шумов несовершенной еще в их время звукозаписи, но которые, несмотря на это, сохранили всю силу и красоту их голосов. Они поражали меня фантастическим владением этими, неповторимыми по тембрам, диапазонам, насыщенности, человеческими голосовыми инструментами их обладателей. У Кости были и Шаляпин, и Лемешев, и Козловский, и Собинов, и Печковский, но слушали мы чаще всего итальянцев. У самого Кости голос был, как мне тогда казалось не очень сильный, но красивый без вибраций и пустот, но его непонятно было, как определить. Он был где-то посередине между лирическим и драматическим тенором, хотя сам обладатель голоса и будущий студент Консерватории, как я надеялся, считал себя драматическим тенором, и очень хотел быть похожим на Марио Дель Монако. Он даже солнцезащитные очки носил из желания быть похожим на своего кумира, зная, что тот почти их не снимает из болезни глаз.    

Несколько недель я проводил в доме у Кости по полтора-два часа ежедневно, и мы слушали и слушали лучшие оперные арии. Он заразил меня своей любовью к опере в лучшем её звучании. Именно в этот период нам с Костей удалось живьем послушать Владимира Атлантова, еще студента, в зале Консерватории в студенческой постановке, и я запомнил тогда Костины слова: - Атлантов станет Великим тенором нашего века.

Костя жил с мамой и бабушкой, которых я почти никогда не видел, приходя к нему домой на прослушивание. Они, по словам моего старшего друга, старались не мешать нам в нашем уже совместном увлекательном погружении в мир великих голосов и музыки. На меня вся атмосфера Костиной комнаты и сама музыка действовали завораживающе, к тому же, при прослушивании, нас объединяло, возникающее почти в унисон, восхищение тем или иным местом в арии, и оба мы находились в состоянии какой-то эйфории.

И вот однажды в такой момент, когда мы слушали ариозо Канио в гениальном исполнении Марио Дель Монако,  Костя подсел ко мне на диван, и сначала обнял меня за плечи, затем начал целовать меня, пытаясь дотянуться до губ. В его глазах были и страх, и любовь, и какая унизительная просьба ответить ему на его нежность и ласку ко мне. Мне сразу стало стыдно и противно быть так близко рядом с ним. Я вскочил с дивана, и уже через несколько секунд бежал вниз по лестнице на улицу, весь красный от стыда и негодования на Костю за это его проявление, непонятно каких чувств ко мне.

С того самого дня я больше не видел Костю ни разу в жизни, и вскоре бросил занятие боксом, но любовь к Великим оперным певцам и их гению осталась во мне с того времени навсегда. Но когда я слушаю, или вдруг случайно где-то услышу ариозо Канио, то вспоминаю Костю и его лицо в момент нашего с ним последнего прослушивания этого шедевра.


http://www.youtube.com/watch?v=SDhXrFqikeU&feature=related