Васька. 1999

Татьяна Лисик
ВАСЬКА

Плыл проспект. Грамотнее было бы не “плыл”, наверное, а “тек” - но он ниоткуда не пробивался и не впадал ни во что. Исеть - она ведь тоже и не текла будто, а просто была, молча и всегда, словно она - не живая, а каменная река на малахитовом срезе.
Плыл проспект, как палуба первого класса высоко над волнами. Его механической, тяжкой материальности мы не замечали. Ударов своего сердца тоже почти не слышишь, и тока крови по венам - даже раздутым, меняющим русло - не чувствуешь. Правда, ближе к вечеру тут оживали иномарки - пустоглазая нечисть, выскакивали  с улочек побезобиднее - шасть! - нежно шинами шурша. С такими, перебегая дорогу и щурясь, мы не очень-то ладили.
Плыл проспект, и не дрожал от гари и жары в мареве, потому что не позволял себе дрожи. Его не трогала даже комариная истерика – летней ночью. Даже тополиная драма – в июньский полдень. Даже слезная оттепель в начале февраля - ее мы вдыхали  до боли, до  холода в легких, до сердцебиения, - а оно оборачивалось грохотом электрички на мосту. Трамваи, проходя под мостом, отвечали поездам стуком колес - скупо и безнадежно: перекликалась тоска. Жизнь могла изменить беспардонная синяя искра на проводах, но ее не было, и нам оставалось молча  спуститься вместе с грязью и сыростью в переход, где партию корвалола на скрипке уже исполнял высокий подросток с футляром у ног на мокрых затоптанных плитах. Даже дождь стекал здесь по воздуху, как по стеклу, и, кажется, так и уходил вниз - в камень.
Тяжко и устремленно плыл июньский проспект, а мы с Ольгой печатали шаг посреди его жара и не увязали каблуками в асфальте, как в родных городах. Дорога наша лежала в универ. Первой парой был английский. Были мы тихи, как перед бурей, глаз за тяжелыми стеклами широко не открывали, не торопясь впускать реальность. К утру все притуплялось. Ночами на кухне под лысой лампочкой на всех накатывало предчувствие беды: не остановишь, не разминешься. Гулька чернела восточными глазами в сторону слепого окна без занавесок:
- Девчонки, что-то случится! - и мы каменели, то и дело пытаясь опомниться: три истерички, это просто длинная сессия, и вечный Бург, и Питер только снится. Гульку курить не тянуло, а мы накуривались на жизнь земную и последующую, и если что любили в себе, так это стоический, по-Ольгиному - асоциальный покой. Не орать, если Гулька опрокинула под стол банку с кипятком, а втроем, - молча и безучастно, -  проследить,  как презренная посудина катится по полу в небытие - под батарею.  Не бежать первыми на экзамен,  а с толком позавтракать и покурить - часам к десяти препод смирялся уже со всем. Не икать от смеха, а устало созерцать доску в меловых разводах, когда наша злонравная сокурсница Рощина, не сдав русский, бесится за партой:  “Нужен мне ваш русский! Да меня зовут замуж в Германию, в Америку и в Израиль, а выйду я за того, кто мне в постели больше понравится!”
         - Оль, а у вас река есть?
- Есть!
- А как называется?
- Сатка! А у вас?
- Есть.
- А как называется?
- Вятка!
Мы с Ольгой, наверное, могли бы стать бродягами. Не бомжовками и уже не хиппами, а просто пошли бы в сторону Сибири - по трассе, по стране, как в детстве, как во сне, в суровых очках, и камешки на шеях - хрусталики, агатики, ониксы, которые мы дарили друг другу каждую сессию - на счастье.
Раскалялся день. Жар из-под колес обжигал колени. Блестящей и серой была Исеть - башкирская сабля в российских гранитных ножнах. Асфальт и гранит сливались в натужное воспоминание о Питере - о, вечный Бург, и Питер только снится. Слева от нас, и от Исети слева, мутнело темное кафе с новыми тентами, ярко-синими с белым. И беседки были белые.  И, по-моему, с намеком на ажурность - я не помню, я не помню уже: шаровая молния продырявила, испепелила, расточила наш полусон. Рядом с беседкой стояла хозяйка, и улыбалась, и смотрела странными глазами, как в фильме “Мэри Поппинс”, а к беседке были привязаны за веревочки
        гроздья салюта.
        выводок гигантских радужных пузырей.
        куст сигнальных ракет.
        ломтик Рождества в Дании.
        лоскуток карнавала в Рио.
        серебристый парашют Санта-Клауса.
        фонтан под солнцем, которому крикнули “Замри!”, и он замер.
        К беседке была привязана огромная связка воздушных шаров. Такого сияния в советском детстве мы не видели. В крупных городах такие шарики только-только начали появляться – но не в Вятке и не в Сатке. Это был ослепительный многоголовый десант высотой в полтора человечьих роста  - и он жил и пылал на ветру.
Пытаясь спасти трудами нажитую благопристойность, чуть пригнувшись от удивления, мы, не сговариваясь, двинулись  на штурм игрушечного рая, который больше не смел, не смел, не смел оставаться непокоренным:
- Я всегда хотела такой для Натки, пойдем, посмотрим!
  Думаю, из своих игрушек Ольгина дочка Ната создаст музей. Во все, что Ольга покупала для Натки на сессиях, мы переиграли. Неделей раньше в ларьках “Роспечати”, как предчувствие, возникли круглые коробки с маленькими каучуковыми мячиками - распрозрачное раздолье, карамельный карнавал. На стилистике в универе мы только что разбирали длинный текст про стародавнюю и дальнюю командировку хорошего очеркиста, так что купленные мячики немедленно стали прозываться по-лошадиному: Мохнатко, Лысан. В ночи под недреманной  лампочкой Ольга и я гоняли их щелчками по клеенке - кто кого  собьет со стола. Гулька стояла над нами -  тихо и понимающе, как медсестра в дурдоме.
Над ее тонким профилем  зияла антресоль - хозяйка квартиры, сумрачная поэтесса Алла, зашвыривала туда пачки из-под сигарет. Весной Аллу ограбили: ободрали даже ковры со стен и вытащили все в окно, перед носом созерцателей из дома напротив. Алла поставила на окна решетки, дверь сделала стальную, как в танке, а жить тут все равно не смогла и  решила сдать квартиру каким-нибудь тихим девочкам - студенткам. Вскоре она прокляла свою наивность, но так на УНЦ появились мы.
-Унца-унца-унца-ца! -  Гулька тыкала пальцем в табличку в автобусе, где конечной остановкой значился УНЦ. Мы и не трудились узнать, как это расшифровывается – Уральский, научный, что, центр? – хорош «центр». Бург, протянув через лес асфальтовую лапу, еще не поглотил этот остров в море цивилизации, но ждать оставалось мало.
И вечный Бург, а Питер только снится. Мы и не пытались быть справедливыми к этому городу. Подбежав, подлетев к бело-синим тентам, мы увидели, что к нашему игрушечному раю уже приценивается, прицеливается народ, и мысленно показали всем  по нехилому кукишу.
Стайка инопланетян, наполненных гелием, рвалась с привязи домой - в родные небеса, к планетам и светилам. Один шарик был безумнее и невиданнее другого: кто в виде русалочки, кто - сердца, кто - рыбы, кто - звезды.
            - Ну, какой?!
На самом верху, ближе всех к небесам, осматривался, раскланивался, тихонько кивал своим соображениям пришелец - и вовсе немыслимый. Как именинный торт в Америке: со всем-всем-всем, что есть сладкого в жизни. Размером - свести руки, обняв воображаемые плечи. С затылка шарик был  грозового фиолетового жара. По краю пылал серебром. А с лица был таков: внутри, в глубине – картинка с утенком Дональдом. А сам лик – прозрачный, как у питерского ребенка.
Кажется, тогда мы и поняли, что его зовут Васька. Или погодя, когда, все еще судорожно пытаясь остепениться, мы сунули странноглазой Мэри Поппинс перемятые бумажные рубли и шагнули обратно на проспект, гадая про себя, как нам теперь в него вживаться – втроем, с Васькой.
Проспект был величиной постоянной, мы на проспекте - переменной. В то лето, выпадая по вечерам из универа, мы были бледны и прокурены, и остатки туши держались на ресницах усилием воли. Но путь к остановке лежал мимо главпочтамта, а там почти каждый вечер - на асфальте, лицом к перекрестку, справа  ларек с пивом, сзади вонючий фонтанчик, - являлась миру уличная группа музыкантов - без названия, но с мощным аппаратом: рок-н-ролл, когда рухнули стены. Конечно, играли и чего попроще - смеясь и ради улиц. Господи, как мы это понимали. На первом курсе продвинутая тинэйджерка допытывалась:
- А вы - дети внутреннего мира или дети улиц?
- Улиц!
- А я - внутреннего мира! - огорошили пионерку, но были вещи  и поважнее репутации книжных детей. Улиц! – и шагать по ним, как по дну неба. Улиц! - внутренний мир – это  арки, дворы и подъезды. Улиц! - и мы, навсегда попав в круговорот  листьев,  сора и окурков на тротуаре,  вдруг обнаруживали себя в центре музыки, под которую танцевал пыльный проспект.
Дергались бомжи с краю круга. Томно выносили на люди отношения и себя пары в золоте. Взлетали над асфальтом под общий визг и восторг ребята из секции акробатического рок-н-ролла. Саксофонист вышибал жемчужную слезу. Раскрытый футляр от гитары сроду не пустовал – и все же, повелев музыкантам играть “Семь - сорок”, самый главный среди них, Мокряков, внедрялся в толпу с черной шляпой. К ценителям искусства проникался. О прочих скорбел. С нас не брал ничего. Если  музыку рвала пьяными криками извечная урла, инструменты мягко и  недвусмысленно  приставлялись к колонкам, гитаристы, сверкнув очами, преображались в изваяния Брюса Ли, а сам Мокряков, глядя в толпу, сладко пел в микрофон:
- Маэстро, сделайте из него форшмак! - и тут же деловито засовывал в рот боксерскую защитную пластинку для зубов. Нанятый охранник и народное презрение отбрасывали очередного придурка к пивному ларьку или сносили с тротуара вообще. Хотя бы на вечер судьба таланта в России была в безопасности - и мы успокоенно шли с пивом на край сорного фонтана, и там, под волнами ветра, магнетизируя бомжей, созерцали небо с его дна. А вскоре приходила пора пропасть в горячей утробе вечернего автобуса, содрогаясь от неприкаянности в остывающем Бурге.   
…Будь я одна, поход с Васькой на веревочке отдавал бы трагедией: сверкнули и растворились бы в толпе, как два потерявшихся братика из “Отверженных”. Первые пять секунд проспект и не являл собой ничего необычного. Мы приноравливались на ходу к Ваське, как к львенку на поводке. В ушах застрял ветер: Васька, проходя сквозь воздух, дышал прерывисто и шумно, как флаг. Из-за него улицы почти  не было слышно, пока расплавленный воздух не проколол детский возглас:
- Какой красивый шарик! Он похож на конфетку!
А классический интеллигентный папа просиял чуть ли не раньше сына. Он еще удивленно и весело спросил, почему именно на конфетку, но мы их уже пролетели. И только тут поняли, что, кажется, проспект -  секундно, не скрывая, простив себя, -  дрогнул.
Думаю, Васька, пылая под солнцем, просто прожег видимость, и она поползла в стороны - мы так протыкали горящей сигаретой целлофан. Откуда-то снизу и с боков поднимались лица. Раньше мы их не видели. То есть, не видели до того, как в них отразился Васька. Гелиевый шарик, игрушка, просвечивал прохожих насквозь, как держат на просвет леденец, и менял в лице всех - теток, детей, студентов, девчонок, работяг.
Они щурились. Замирали. Терялись. Как мы, чуть пригибались от удивления.  Тормозили нас - “пожалуйста, погодите”. Чтобы просто побыть рядом с Васькой, спрашивали, где мы взяли такое чудо.
- Счастливо вам!
- Это вам счастливо!
Я не знаю, как мы шли. Может, как маленький, оборзевший от счастья и гордости катер, которому салютует парад крейсеров. А может, как Винни-Пух с Пятачком. Мы оборачивались. Почти что кланялись. Мы не думали, что радости будет столько. Это не заслужить. Такое только дарят. Если бы не Натка, мы бы тоже его подарили - рывком, вместо “Счастливо!” Васька все равно уже остался бы нашим. Осиянный шариком, перегретый солнцем проспект на поверку оказался простодушным и благословенным подсолнуховым полем.
  Обольщаться мы не терпели сроду: двое-трое сограждан несокрушимо мыслили себя лопухами. Зеленели, отскакивали, а глазки озарялись догадкой: с фантазией, девочки, продаетесь. Мы не просто Винни-Пух с Пятачком, мы еще и две девицы в юбках и с ногами - это кололо, как камушек в ботинке. Но только  подсолнухов  в поле все равно было больше, больше, больше! - и мы вдвоем крепко держались за нитку, на которой летел и палил видимость инопланетянин Васька.
Не снижая скорости и сияния, Васька шмыгнул с нами за тяжелую дверь универа, бегло озарил аудиторию, скрылся под партой - в восторге, что надо прятаться,  - и был  привязан к железной перекладине, чтобы не утянуло сквозняком в окно. И, однако, не перестал просвечивать всех подряд даже там: напротив, сложив ручки перед собой, тихонько горбилась англичанка.
Сверкнули очки и за ними - серые кнопочки. Англичанка улыбнулась - но вспыхнув и сморщившись, чтобы не зареветь. Маленькая отличница  за преподавательским столом уже  успела отчаяться хоть когда-нибудь купить такую игрушку своим собственным детям.    
 -Это для Ольгиной дочки...
Услышав это, англичанка задержала взгляд  на стене, чтобы не брызнули слезы.  Мы не хотели ее ранить. Она еще не знала, что ничего не страшно, пока ты один.
Через три года Ольгу и фотографа их газеты Сергея похитили в Чечне. Солдатик - земляк пропал без вести, они поехали его разыскивать и, как было сказано, «отправились из Грозного в горное селение». Универ был окончен, вечный Бург прожит и покинут,  шли “Новости”, когда позвонила наша сокурсница Катька из Москвы:
- Ольга пропала.
Московских журналистов все же выкупали.  За двух уральских корреспондентов из районки платить не спешил никто. В приемной миротворца Лебедя посоветовали прислать информацию по факсу, хотя о похищении Ольги и Сергея сообщали через день во всех новостях. Глумливую, бесовскую безнадежность любых розысков вскоре подтвердила вторая  чеченская война: таких заложников просто не дают найти. Оставалось молиться. Молоденький батюшка в храме первым делом предупредил:
- Молиться как за живую.
В том апреле мы с мужем брели с пивом по площади в надежде  устроиться на бордюре под голубыми елочками. Начинался городской праздник: сходились толпы, попсовики изгалялись на сцене. С уханьем и столпами желтого пламени посреди площади вздымался настоящий воздушный шар, вознося над асфальтом  отважных и  денежных горожан. У ящиков с мороженым продавались яркие связки шариков, - славных, потешных, все более мудреных Васькиных родичей, - но где им было до того, единственного, и разве кто-нибудь из них способен был утешить и  передать молчаливый привет за километры. А тут еще пиво ободрало все внутри, как асфальт коленку. Муж  неожиданно, скороговоркой произнес:
- Вот кто угодно, только не Ольга. Она же…
- Самая лучшая! – вдруг, по-пацански, согнувшись, почти крикнула я, и поняла, что кричу не свои слова. Так говорили в фильме – где героиня за день до расстрела бежала из бангкокской тюрьмы. К тому времени я уже немного умела умирать. К тому времени я тоже поняла: чтобы не увязнуть в чужой игре, как муха в паутине, надо бежать. 
В “Вестях” вдруг замелькали карты с красными стрелками: дикторы наперебой сообщали, что фотографу Сергею удалось выбраться из квартиры, где их держали в Грозном, и добраться до МВД. Через несколько часов Ольгу, как повторяли ведущие, милиционеры освободили “красиво”. Плен длился 52 дня.
Потом были репортажи, как они с Сергеем выходят из самолета - полупустые сумки на плечах, микрофоны в лицо, и Ольгина улыбка: не орать, не нагнетать, не биться в истерике. Потом мы говорили по телефону:
- Ольга, что это были за сволочи?
- Тань, это не сволочи. Они такие же люди, им детей кормить надо...
Потом многие понимающе кивали: да им просто дали убежать. Но после освобождения Ольги и Сергея почти сразу была захвачена съемочная бригада НТВ. “Молиться, как за живую”. Последнее зло не сумело заставить принять себя, предсмертно оцепенеть, и дало сбой. На миг расползлось, как прожженный  целлофан.
…Васька за свой первый и огромный день на людях нисколько не устал - сверкал себе, как глаз-алмаз, в подступающих сумерках. В автобусе была давка, как в преисподней,  и шофер садистски врубил блатняк, но Васька нахально примкнул к щеке сухой и серой тетеньки. На проспекте такие от нас отшатывались. Мы открыли рты, чтобы извиниться. Тетенька подняла глаза, как проснулась:
- Что вы! Мне даже приятно…
Автобус, разжав двери, выплюнул нас последними на кучу гравия в облако пыли, и мы припустили на пустырь за домом. Рассекая по крапиве, добрались до Аллиных решеток, поскреблись в окно и пригнулись: когда Гулька выглянула в форточку, перед ней как бы сам по себе, без нас, сверкал Васька во всей красе.
Гульку с утра то ли одолел сплин, то ли она хотела дописать стих - улыбка у нее была, как после слез. Но умница Васька легко вписался в капризную и нежную Гулькину тоску: засиял помягче, дал прийти от себя в восторг и завис, тихонько поворачиваясь вправо-влево под потолком над пружинной кроватью.
Потом пошли самостийные подвиги: посреди сессии было три свободных дня, и Ольга решила воссоединиться с семьей в Челябинске. Там Натка выронила не то Мохнатку, не то Лысана, и он укатился за киоски в грязь - отмывали чуть ли не из шланга. Но он проявил отчаянный нрав, глядя на Ваську: Ольга с мужем Аликом и с Наткой зашли в кафе, и там свободолюбивый Васька, сияя и искрясь,  вдруг отцепился от стула и взмыл под высоченный сталинский потолок. Подсолнух на Урале в то лето рос буйно: все кафе оказалось нашим. Посетители выскочили из-за столиков, выбежали барменша с техничкой, кассирша бросила незапертые деньги - и все принялись  дружно и отчаянно подпрыгивать за Васькиной веревочкой, а до нее оставался еще один человеческий рост. Когда  позвали директора кафе, и он уже хотел ставить стул на стол и гадал, нельзя ли потом поставить туда еще стул, Ольга была близка к слезам. И тут вернулся Алик с шестом - высмотрел его где-то на улице. И - знай наших! - еще раньше догадался завязать Васькин хвост петелькой: для Натки. Все кафе браталось и ликовало: Ваську встречали, как с далекой планеты Марс.
Только это было потом. А в тот день - он уже пережил закат - мы отдышались, вымылись местной коричневой водицей, откурились. Зыркнув на крючки от ковров, - Алла так и не удосужилась их убрать, и они мерзко болтались по стенам, - мы решили не мешать Гульке предаваться сплину. Она собиралась замуж:
- Стас, любимый, сейчас Таньке Леша будет звонить, надо положить трубку. Ты не расстроишься? Нет? Погоди, как это - ты не расстроишься?! 
Поручив Гульку Ваське, мы выскользнули в чернильную ночь - в  ларек за хлебом и шоколадками. И вдруг пошли-пошли по трассе, по шоссе, безлюдной полосе, мимо черного  леса - спящему УНЦу не судьба была возразить. Танцующей, звериной походкой - собаки, рыси, духи? - только не люди, мы прошли остановку, больше километра. Могли  и дальше, но замерли напротив нового общежития, одиноко торчавшего посреди глиняного поля. Постояв и послушав грохот и мат, льющиеся со светом из желтых окон - там была свадьба - мы чего-то испугались и обратно пошли уже шустрее, скакнув пару раз от проезжих машин в жесткую траву.
На экзамене англичанка с видом отличника, который решился раздавить муху, тихонько и яростно нас послала. Но далекий Васька  делал свое дело - мерцал из дома, увезенный Аликом в  Сатку: на пересдачу англичанка пришла уже смущенная и разговорчивая  и, расписавшись в зачетках,  легко отпустила нас. В любом случае, мы друг друга поняли.