Баба Маня

Немышев Вячеслав
БАБА МАНЯ


                «…Мы переживаем самую смутную, самую неудобную,
                самую переходную и самую роковую минуту, может быть, 
                из всей истории русского народа».
               
                Ф.М. Достоевский, «Смятенный вид» 

    
     Баба Маня вернулась домой с почты, где она получала пенсию, и еще регулярно получала письма из далекой Нерюнгри от среднего сына Анатолия.
     Почтальонша никогда не носила письма бабе Мане домой как другим пенсионерам.
     Раз в неделю баба Маня выбиралась в люди: всегда долго собиралась - надевала шерстяную нафталинную из шкафа юбку, фиолетовую кофту, а на плечи клала бережно ею хранимый в красных маках платок - сынов подарок; долго открывала и закрывала на проволоку калитку; долго наставляла пса Балбеса, чтобы охранял без нее дом и хозяйство. И долго шла потом до почты, надеясь и представляя, как лежит теперь сыново письмо отдельно от остальных. Торопилась баба Маня по дороге: чем ближе к почте, тем все ускорялась. Кто ее видел, думал обыкновенно про себя: во, старая лесничиха на почту скачет. А баба Маня резвой трусцой, трусцой, - и казалось ей, что сынок ее средний в далекой Нерюнгри ждет, не дождется, - чтоб мать быстрее уж прочла письмо о нем самом и его прекрасной жизни. А она волочится, будто не спешит совсем, дура старая.
     Письма бывали регулярно - раз в полгода. 
     Балбес по обыкновению кинулся встречать и вымазал лапами и слюнями нафталинную ее юбку.
     - Праклята-ай. Уди што-ля, - не сердито, буднично ругнулась на кобеля баба Маня.   
     Зима что-то долго в этот год не наступала: «православные христьяне» Покров уж встретили и проводили; ноябрь перевалил ко второй половине - к декабрю, а снега все не выпадало - стояли мокрые дни.
     В доме было сыро, - печь остыла за ночь и за долгое утро.
     Баба Маня шла на почту, когда еще и темно было, но она по дороге шла такой знакомой с детства, что и каждую ямку, кривульку, выбоинку знала - так, что перешагивала, обходила и не страшилась подвернуть нечаянно ногу. Ей-то вообще походить пришлось: и по лесам, и по долам с перелесками. Почта в такое время была всегда закрыта, но баба Маня стучалась не в дверь почты, а скреблась в оконце, где жила почтальонша. Та выходила на порог и долго сначала куталась в теплое, а потом говорила, что «нету теперя письма», и что было же только месяц назад. И после они некоторое время судачили. Почтальонша вдруг всхлипывала не жалобно, а привычно, буднично, - что и писем-то на деревню как с самого Покрова всего пять штук пришло.
     - Маманя мне рассказывала, что с села на войну забрали сто пятьдесят мужиков, а пришло тока пятьдесят. И то ж жили. А нынче? 
     Так они судачили. Прощались. Шла баба Маня обратно к себе на край села, мимо заброшенного яблоневого сада, где у леса стоял ее дом.
     Под ногами в доме вилась кошка. Баба Маня обозвала кошку «сатаной нечистай»; в нетопленной комнате уселась за стол и положила перед собой деньги. С печи слезли два котенка таких же раскрасок (трехцветных гладкошерстных) как и мать их.
     - Что, Мурка, давай таперича считать, - сказала баба Маня. Кошка с котятами примостилась у ног хозяйки. - Две с половинай пенсея, да полтары тышшы «гробовые», - она отложила две тысячные купюры. - Вота, на кабанчика, значить.
     Баба Маня гнала самогон. В селе про то знали: к ней ходили за самогоном и рано утром больные - похмельные, и к каким праздникам тоже селяне-соседи приобретали у Лукьяновны (звали так бабу Маню по-соседски) гремучего ее лесного настою.
     К селу их Дудоровскому Ульяновского района Калужской области до восемьдесят шестого года и дорог никаких не шло - так, по проселкам и добирались. Как случилась на Чернобыльской станции авария, тогда и стали строить.
     Лукьяновна сколько себя помнила во взрослом возрасте всегда жила с лесом по соседству и тридцать шесть лет проработала лесничим среди мужиков - «матершинников да безбожников». Мужа своего она схоронила пять годов назад. Детки разлетелись. Теперь проживала баба Маня одна: дочь старшая Валюха жила с семьею через пять дворов, а младший Колька, найдя себе молодуху девятнадцати лет, поселился в ее доме. 
     Прибрав деньги, зашаркала баба Маня по дому: в печи разожгла, подкинула дров; бросила чего пожевать кошкам; забралась на печь, поворошила лесные орехи, чтоб просушивались лучше. Пока в дому греется, вышла во двор. Балбес голодный кидался на хозяйку лизаться. Баба Маня стряпалась не в доме: через дворик стояла кухонька, в кухне на печи - живом огне и стряпалась. Разложилась баба Маня перекусить: порезала хлеба тяжелыми ломтями и с банки налила молока в кружку: бережно лила, чтоб и капли не пролить мимо (корова отелилась, молоко все теленку отдавала). Тут вспомнила, что Балбеса надо покормить: отломила от подсохшей буханки ломоть и кинула в дверь. Пес жадно схватил хлеб и, не разгрызая, проглотил.
     - У-у, дурна башка. Когда ж лаять станеть? Беспалезная собака выродилась. Тьфу.   
     В кухне теперь густо пахло краской. К зиме баба Маня решилась обновить свою «квартеру» - выкрасила окна-рамы, потолки и где в дверях порастрескивалось тоже замазала краской. В доме красила вперед - высохло уже; в кухне от таких неноябрьских, «нерусских» погод влажнее было - долго не выветрялся дурный запах.
     Вышла потом к задам, стала у забора и смотрит в небо. Серятина. Лес начинался за картофельным полем; лесу тому не было конца - глухие там были чащобы: до самого Брянска можно было дойти. А то и сгинуть можно было, если в нехоженое забредет кто с дурьей головы.
     Хлопнула калитка. Колька пришел. Колька хмур - не пьет уж с полгода.
     - Ма, дело есть.
     Колька раньше жил у матери. Ему с бабами не везло. А какой красавец поначалу был: в отца лицом и статью. Все водка проклятая распатронила, растлила сынка ее. Баба Маня так незаметно, когда шла за Колькой в кухню, подвсхлипнула. Про себя давай матери божьей класть поклоны: «Ты ослобони, мать-дева, от пакостности и безабразия сынка Кольку. Отмолю, отмолю… Госпади-ии… «хлеб наш насущный… и остави нам долги наша…»».   
     Колька в кухне стал у шкафа; в шкафу за стеклянными шторками была фотография отца Колькиного - в костюме и при галстуке. Баба Маня как смотрела, всегда думала, что и не скажешь, будто с деревни: мужчина видный из себя и образованный - при галстуке - как на парад-демонстрацию прям идти.
     - Че, Коль, поругалися?
     - Мам, чего ты сразу «поругалися»? Деньги мне нужны. Дай четыре тыщи. Очень нужно. Мать, я отдам. Ты же знаешь, что работы шиш в селе. К весне поедут дачники, тогда чего найдется. Валька не дает, мы с ней поцапались…
     - А ты, Коля, все с людями цапаешься не по делу. Ить сестра… Вон Толя пишет, что на Севере ихнем собираются все люди по большой дружбе.
     - За большими деньгами они там собираются. Мать, чего ты снова-здорова? Мне там делать нечего, где Толька. Сейчас и там не платят. В Москве одной и можно заработать. Что мне, в лесничие, как ты, идти? Мало что ль «гробовых» нам? Мало здесь всякой дряни «наловились» с детства? Еще в лес не хватало… Дай, мать, денег. Во как нужно.
     Колька по горлу резанул ребром ладони.
     Баба Маня стала считать в уме: пять тысяч она отдала, чтобы дом подняли, а то совсем покривилось крыльцо и, где печь, пол сгнил. Подняли стало быть. На три тысячи сенца привезли коровке с телком. Курям комбикорму. Свинку зарезали; да что того мяса было? - раздала: почтальонше, Вальке в семью. Ничего и не продалось. Денег скопила за лето - на самогонке приберегла; ничего больше ей не продать и ниоткуда не взять. Как же без кабанчика? Будущим годом, если без кабанчика теперь, останется она без мясца.
     - Сына, я на кабанчика отложила.
     - Мать, я ж тебе сказал, какой теперь кабанчик? Чем его кормить? Его держать - себе выйдет дороже. Не думай ерунду, мать. Вон, по селу последние, у кого была скотина, и те порезали. Не выгодно.
     - Да что же, сына, как же не выгодно? Ить всю жисть держали скотину. Куда ж нам без скотины?
     - В магазинах, мать, вся скотина теперь, да в телеке.
     Нервничал Колька: ему до зарезу нужны были четыре тысячи теперь: жене подарок сделать ко дню рождения - модный телефон. А молодуха не станет его долго терпеть, если он так будет холодно к ней относиться. Молодуха может и покрасивше его теперь найти. Теперь такие девки пошли: насмотрится по телеку московского голожопства и подумает, как бы ей с этих чертыханных мест поскорее сбежать. Сбежит его молодуха - тогда совсем кранты: совсем ему, мужику в тридцать восемь лет, оставаться одному. Нет баб в деревне - нет! И скотины нет. Думалось Кольке об этом всем тяжело, - а еще тяжело, что прекратил он употреблять, а, прекратив, стал глядеть на мир трезвым взглядом. И оттого делалось ему ужасно пакостно на душе - погано делалось. 
     Баба Маня, повздыхав, принесла деньги. Отдала Кольке.
     - Толька две, сына.
     - Спасибо, ма, как лето отдам. Вот увидишь, - и ушел Колька.
     Осталась баба Маня опять одна.
     В хозяйских делах прошел день. Вечером, усевшись у телевизора, стала баба Маня колоть лесных орехов: тюк молоточком - и ядрышко в рот, тюк - и в рот. Кошки, втроем забравшись в кресло, стали вылизываться.
     - И-и, Мурка, шалава, нализываш мне гостей.
     В новостях чего-то все говорили про экономику и финансы. Баба Маня надела очки и стала вслушиваться. Но почти ничего не понимала.
     - Ведь ты скажи на миласть, кризис пришел. Чего такое?.. Эта штош теперя делать всем? Ба-а, людям опять какие переживания, - и вдруг приосанилась, очки сдвинула, смотрит поверх сурово: - А как жа не кризис? Вон яблонявый сад какой был! Где нынче - а? И лес… как рубять, как рубять! А «молодешь» подсаживать кто с вас будить? Не хочите? Так вам и кризис окаянный пожаловал. Вот оно анчихристово время… Прости мя, грешницу этакую-разэтакую, господь. И дева-мать… «Иже еси… да не введи нас во искушении, но от лукаваго избави…». 
     И так она под новости все шептала губами молитвы и незаметно задремала. И не слышала с первого разу, как стали стучаться в дверь и звать:
     - Баб Маня-а! Отзовись.
     А как застучали в оконце, то Лукьяновна проснулась и, напугавшись сначала, сообразила, что это к ней каких-то людей бог прислал, на ночь глядя. Подумала грешным делом, что за самогонкой. Но еще подумала, что деньги ей теперь ох как нужны. Кабанчик-то… Но самогонки не наварила она, а только поставила бидон браги. И кляла себя, что не наварила раньше, и просила у святой девы милости и прощений.
     Со света баба Маня не разобрала, что за гости пожаловали. У порога - двое мужчин: один пониже покоренастей, а второй высокий, - так он все сзади мялся. Тот, что покоренастей, знакомым приветливым, но и нагловатым голосом поздоровался:
     - Здравствуй тебе, баба Маня. Не узнала? А мы стучим, стучим.
     - Василек! Ой, радимай. Вася… - тут уж узнала баба Маня старого своего знакомого, молодца Василия, приезжего из Москвы. А вот второго, все не могла вспомнить: но высокий ей лицом понравился - жалостливый взгляд у него был, страдальческий чтоль.
     Скорым махом в первую минуту баба Маня все и передумала - вспомнила, рассудила. А как обрадовалась гостям, так  и стала звать за стол.
     Ужинали салом с квашеной капустой и черным хлебом, еще каждому досталось по холодной вареной картофелине. Выставила баба Маня самогонки.
     Разлила по рюмкам, а высокий стал отказываться.
     - Чего ж так - антлигент? Выпей первача, очунеешься. Не боись, чистая как сляза.
     Высокий улыбнулся. Василек понюхал ядреной деревенской водки:
     - Нельзя ему, баб Мань, он - писатель.
     - Понятно - алкаш, - она сложила ладони лодочкой к лицу, заохала: - Беднай ты мой… Тада чая. Счас и поставлю. Бедна-ай, беднай… - она снова запричитала.    
     Стали баба Маня с гостями выпивать: Василек махнул разом; Лукьяновна по-женски выцедила да не всю, а вполовину налитого. Писатель книжицу разложил перед собой: читает и сальцом закусывает, капустки берет жменями и кладет в рот. Баба Маня косится на него, а сама спрашивает Василька, чего приехали - от скуки или по каким делам. Василька она давно знала. Он мужик был твердой походки - бродил по лесам, а то и оставался ночевать в темной глухомани. Баба Маня сама всю жизнь с мужиками, - сразу отличить умела крепкого мужчину от шарамыжника-забулдыги. Василек ей пожаловался, что заехали по делам в район насчет земли, - будто в окрестностях можно приобрести недорого участок, - он бы соток пятьдесят прикупил. А председательши, которая главная по земельным вопросам, на месте не оказалось. Вот оказией зарулили и к ней, и если баба Маня не откажет, то и переночуют у нее с удовольствием.
     Лукьяновна всполошилась, что «пойду прям счас и стелить стану». Василек говорит, что успеется, надо пообщаться - не видались много времени. Успокоилась Лукьяновна, привыкла к гостям, стала дальше расспрашивать:   
     - А и чего, Василек, скора тебе уж на солдатскую пенсею выхадить? Намаялся, бедна-ай… по стольким лихастям поездил - повидал. Спаси мать-дева, господь всемогушшый.
     - Рано, баб Мань, на пенсию, такие дела грядут. 
     - Тю, страсть. Прям дела-а! А и точно, я глядела седня новостя, а там про энтот, как его окаянный… кризис. Все прям перепуганные, бешанныи, будта у их корова телится, телится и никак не можить бедныя разрешитса.    
     Баба Маня говорит-говорит, а подливает незаметно.
     Писатель вроде читает свое, а будто и слушает разговор за столом, участие тоже принимает:
     - Кризис… Да нет, баба Маня, вам и беспокоиться нечего. Что у вас денег в банках много? Ну, если много, тогда, наверное, нужно забрать и хранить дома.
     Баба Маня на писателя так грозно взглянула, подтянула под грудь темную простую юбку, и сначала шепотом, а потом все громче и серьезней заговорила в ответ:
     - Какия деньги? Тю, дурак, чего бормочешь? Отродясь денег не бывало, а как появлялись, улетучивалися кудай-та. Вот, на кабанчика приберегла, а Колька… Эх, была, не была, давай, Василек, выпьем, - Василек уголком рта чуть улыбается, - за то, чтоб девки грома не боялись и хер до старости стоял.
     - Хо-хо-хо, баб Мань, ну сказала. Ну, за такое опрокинем. - Василек с Лукьяновной чокаются звонко и выпивают. Баба Маня до дна выцеживает.
     - А и есть так, быть тому, - и тут такое загнула, что писатель аж поперхнулся, а Василек расхохотался громом: - ефучий караул! - и запела на разгульный мотив: - «Все прапьем, прагуляи-им...»
     Писатель теперь же совсем оторвался от книжки: сало жует, и разговором - таким поворотом темы - становиться на глазах прям заинтересованным. И стал вопросы задавать провокационные:
     - А чего, скажите, баба Маня в деревне теперь делается хорошего?
     Ну а Лукьяновна была не такая, чтоб попадаться на провокации, хоть и хмельно ей стало - вольготно как бы; она, подумавши так, - к печи прошла, от печи обратно к столу и руки в замок на груди собрала, - принялась издалека:
     - Были тут корреспанденты у меня, вроде тебя - тожа писатели - не пили. Тьфу, беда… Я им рассказала, прям, как есть. Я лесником тридцать шесть годов проработала. Вызвали меня в Калугу выступать к великаму празднику - дню Первага мая, на Пасху значит, а я думаю - ефучий караул, чево жа сказать им? - писатель рот открыл, слушает. - Приглашают меня на трибуну, микрофоны, огни… Бог ты мой небесный…
     Василек на Лукьяновнины слова стал очень серьезный.
    - Вот советская власть, - сказал он, - простого человека на тебе - вытащить на свет, пожалуйста: говорите, товарищ рабочий человек.
     Печь в кухоньке растопилась по-хорошему. Баба Маня раскраснелась от водки. 
    - А и подумала я, и говорю: «Здравствуйте мои сотрудники! Всех поздравляю вас, желаю вам всего хорошего. Одно вам скажу: «хлеб наш насущный дай нам днесь, остави нам долги наша…» И повезли нас в честь великаго праздника сниматься на кино в Калугу: по дорогам остановили транспорты все. А я и говорю на лесничего одного: ох, миленькай ты мой, так, как нас - рабочий люд, наверна, и Горбачева не встречали? Доехали, а там рестараны такие: тут-то ножичком резать, там вилочкой поддевать. А я сижу и думаю: у меня два бидона браги дома на работе, мужики мои как найдуть и пожруть все начисто.
     Тут уж и писатель не сдержался - рассмеялся. И умно сказал:
     - Ты скажи на милость, вот русский человек: его - в ресторан со всеми вытекающими, а он думает - дома два бидона браги! Хе-хе.
     - А дурней меня там и не было, наверна. Представь себе, куда деревню брать в город? Они мне дали такое понятие, что я трудилась, столько всего поделала, сколько с планами справлялась. И так они прекрасна меня отблагодарили, что вот постояла я на высокой трибуне. И тут, как понажирались все в рестаране, танцы, пляски начались. Думаю, какую хоть частушку им спеть.
     - Баб Мань, спой и нам что-ли частушку, - Василек просит.
     Баба Маня сразу и запела:
     - «Мой миленок пьяница пропил сваи яица, а я иму и гаварю, прапивай теперь мою».
     - Хо-хо-хо.
     - Очень разумно, хе-хе, - вставил писатель. - А гармонист-то есть у вас в деревне? 
     - Э-эх, такой гармонист есть. Все пел, что угодно. Он вас и встретит, и так вам задушевно с душою споеть.
     - Пьяница гармонист-то?
     - Что ты! Тьфу, нечистай. И спаси, и помилуй… он всю жизнь председательствовал, на должностях ответственных был  в колхозе. Серьезнай гармонист.
     Писатель наелся сала, стал раскручивать конфеты: кидает фантики на стол, а конфеты прямо целиком в рот и кладет одну за другой.
     - Баба Маня, а Россию что ждет в будущем - как вот вы думаете, как деревенский так сказать житель?
     - Что заслужим то и получим. Что посеем, то пожнем.
     - А какое самое лучшее время было в России, баба Маня?
     - Знаешь, что хочу сказать, начинается родина с таких лохмудеев как мы. Мы были и останемся. С нас Россия и держится. Время лучшая - та, которая было с нами… «во все времена отцу и сыну и святагу духу, и ныне, и присно, и аминь». Конец сказу. Можа я не права опять?
     - Да нет, баб Мань, права, - поддерживает Лукьяновну Василек. Он вроде как нейтральный на позиции в разговоре, но, когда становится критическим спор, поддерживает бабу Маню полезным подтверждением. 
     - Ты не записывай меня здорова-та. А-ах ты, божа мой, пятнадцать суток дадите… ну, тады и мы отлупим напоследок шороху, - да как запела скрипучим своим голосом, да все в ноту у нее получалось: - «Полюбил меня кирпичник молодой, завалил меня он в глину головой, как задрал мне полосатый сарафан, и задал он мне такую сатану…», больше ничего вам не скажу-у…
     А писатель теперь не смеется понапрасну, а гнет свою каверзную линию:
     - Баба Маня, а как же дальше - никто не хочет скотину выращивать? Что ж делать?
     - Это, милай, совсем другая забота. Ты знаешь, милай, я очень признательна этай жизни. Я пастухом знаешь сколько, дите мое, была? Чужих пасла. Я хозяйкой была. Как говориться: «Птица счастья завтрашнего дня, прилетела крыльями звеня. Выбери меня, выбери меня…», а вот теперь нет у меня ни фуя.
     - Вот тебе и здрасте, - писатель вроде и загрустил. Но он казался сонным, притомившись был с дороги. Зевал, и в книжку свою тыкался носом. 
     - Чаю б, баб Мань.
     - Ох, поставлю счас, Василек мой, ребеночек мой, - кинулась к газу, зажгла со спички, чайник синенький поставила на огонь. -  «Яму сказала я всего харошего, а он пращения не папрасил. Яму сказала я…». Эха, мати моя, я посмотрела по телевизору, а одному мужику сто двадцать лет стукнуло, и бабка при ем тоже древних годов. Господь мой… Богу помолюсь, кресту поклонюсь… А нам бы годок другой пострадать ишо; так и волочемся - прошел денечек и слава богу.
     Писатель теперь налил себе чаю, «жреть» конфеты далее. А Василек стал намекать бабе Мане, - что не помнишь разве моего второго товарища - этого самого писателя? А как мы два года назад приезжали в сентябре? Еще жили в лесу три дня. Еще ночевали с Колькой на сеновале. Тогда Колька страсти рассказывал про место в лесу - Машино, и говорил, что так назвали потому, что на том месте сгубили невинную душу - девицу Машу. Теперь Машкина душа по ночам ходит и стращает заплуталый народ по деревням, и будто особенно страхи эти действуют на пьяных и пьяниц, и что самое - она по утрам стращает, когда у похмельных происходят страшные головные боли и душевные переживания. Лукьяновна крестилась и с ополовиненной уже бутылки наливала первача. А Василек спрашивал, что, - может, Колька с того самого и пить перестал? Писатель слушал и монотонно рассуждал, что крестьянство в России пребывает в упадке, что скотину нужно разводить, и что государственные мужи, будто не понимают, что надо дать крестьянину жить повольготней. Баба Маня предположила, что президент в России ведь грамотный человек, почти как царь был Романов до семнадцатого года, - и хоть у царя умишка не хватило содержать государство в порядке, и хоть уморили его мученически, но святым же поэтому и сделали. А за что сделали, так баба Маня думает, что за мученичество. Ее мать про русского царя много рассказывала. Хоть сама и была, мать ее, неграмотной бабой, но сведущие люди приносили в деревню разных царских новостей регулярно. Лукьяновна сказала, что на Руси юродивым копейку подают, и так «с древни глубокой идеть» от большой любви русского человека к богу Христу. Василек вспомнил, что тут пролегает Чернобыльская зона, - и не бросила ли баба Маня занятие собирать грибы? Баба Маня по секрету большому открыла, что она знает места, где хоть знаки «радиктивные стаять», но грибы там собирать можно. Отчего же можно, спросил тогда писатель. Лукьяновна на него сердито опять взглянула: как же тебе объяснить, такой-разэтакий, ведь и не объяснишь, - а потому что нюх у нее образовался со временем на крепкий «нерадиктивный» гриб.
     Писатель бабе Мане приглянулся и сперва, и теперь вроде ничего казался ей, только дотошный был, больно грамотный - все читал. Вот они с Васильком пьют и задушевно продолжают о всяком разговаривать, писатель вдруг им и говорит:
     - А вот я вам сейчас прочту цитату. Послушайте, послушайте. Важно, на мой взгляд, - и стал читать из своей книжки: - «Наличие крепкого слоя мелкого и среднего крестьянства во все времена являлось лучшей защитой против социальных болезней, от которых мы так страдаем сейчас. Это, в конце концов, единственное решение, обеспечивающее нации возможность снискивать себе пропитание в своей собственной стране. Только в этом случае исчезает гипертрофированная роль промышленности и торговли, и они занимают здоровое место в рамках национального хозяйства, в котором существует должное равновесие».
     Баба Маня прислушивалась. Василек снова стал серьезным: в стол уткнулся взглядом и заводил желваками.
     - Вот еще, смотрите, - продолжал писатель: - «Гораздо быстрее можно построить флот, чем в тяжелой борьбе с рядом препятствий создать крестьянское хозяйство и заселить фермерами новые земли. Но зато флот гораздо легче разрушить, нежели сломить создавшееся крепкое хозяйство». Ну, каково? Ведь в самую точку, сукин сын… - он зевнул, и печально посмотрел на Лукьяновну и Василька. - Пойду, я, баба Маня, спать. Посижу у телевизора пока. Не стелите, не беспокойтесь, ради бога. Я привычный.
     Баба Маня все ж поскакала в дом стелить. И когда мимо проходила, с уважением посмотрела на толстую книжку, которую писатель аккуратно закрыл. Но кто написал, и что за книжка не разобрала, - да мало ли на свете мудростей? Ей всего и не положено знать, темной-то крестьянке.
     Как ушел писатель спать, пришел вдруг Колька. Лукьяновна увидала сына через окошко и зашептала, будто боялась, что, услышав ее, кто не из своих накличет на Кольку новые беды и расстройства. Зашептала:
     - Коля вон приехал. Дите мое родное. Если б ты, Василек, знал… дороже его у меня никого нет. Чукча, чукча… деточка мой.
     Колька вошел, на мать не глядит.
     - Здорова, Василий Николаич. А моя говорит, к матери машина зарулила. Думаю, сходить чтоль глянуть - кто.
     - Как дела? Ты чего-то озабоченный, Колян?
     - А что, озабоченный… то то, то сё. Патроны мне для маузера не привез?
     - Ты сказал бы раньше. А на черта тебе вообще маузер? Пойдем на Чертово болото, там хороший винтарь подымем. Под «семь шестьдесят две» патроны не проблема.
     Колька помялся, но решился.
    - Дай две тыщи в долг до весны.
    - Нету, Колян. Откуда. Мы, полковники российской армии, живем от зарплаты до зарплаты. Писатель наш теперь тоже безработный. Помнишь его - на сеновале как пугал? - Василек будто пьяным сделался, а сам и не пьяный вовсе: - Чего, Колян, женился, мать говорит?
     - Приспичило, значит. Ну, я пойду. Весной сходим на Чертово болото. Щас уже со дня на день снега лягут. Холодно, в лес.
     И ушел Колька. Баба Маня вышла вслед за ним. Послышались резкие голоса за окном. Василек прислонился к стеклу и задумался. Водка перед ним стоит - налито в рюмке, - а не пьется что-то.   
     Баба Маня по шатким доскам крыльца поднялась в дом. Покрутилась в прихожке, у печи повозилась - задвинула заслонки, чтоб натопленное тепло не уходило теперь сквозь трубу. Слышит, зовут из комнаты:
     - Баба Маня - вы?
     - Я-а, - откликнулась. Зажгла свет в прихожей; в комнате было прохладно; подумать успела, что примораживать на улице стало, знать скоро ляжет снег. - Я-а. А то кто ж тут могит быть. Замерз?
     Писатель закутался в ватное одеяло, сидит на диване, ноги поджав. 
     На край скрипучего дивана подсела баба Маня - так пристроилась, чтобы вдруг не стеснить писателя в его важных размышлениях; стала подкутывать одеялом под ноги ему.
     - Ну что вы, баба Маня, не надо, спасибо вам большое.
     - Да за что ж спасиба, сына мой?
     Он ей теперь еще сильнее понравился, писатель этот. И вопросы у него не каверзные совсем, а будто - как ребятишки балуются: вот они такие вопросы простецкие, на которые и ответы на виду ж, бабке и задают. А сами глядят исподтишка, чего теперь глупая бабка «скажить».
     - Вы, знаете, баба Маня, кто-то у вас ходит по дому. Я сейчас лежал один, и уже засыпал, вдруг как заскреблось. Домовой? А может бесы?..
     - Типун табе на язык. Тьфу, в доме не упоминай нечистага. Спаси господи, боже, свята дева… Эта мафия ходить.
     - Мыши, чтоль скребутся?
     - Хо, мыши… Кошки мои! Мафия кошачия. Четыре штуки, как с куста, нате вам распишитесь.
     - Ух, а я думал, что все - пришел за мной нечис… ну этот с рогами, чтоб за мои грехи меня мучить, терзать, а потом душу забрать.
     Баба Маня привалилась к писателевым ногам, обхватила их и зашептала:
     - Ты так не говори, дажа ни шепотом не говори, дажа и думать не смей. Святы, святы… «Отче наш, иже еси на небеси и на земли… во имя святага духа…». Господь нам в пути в жизни всегда помогат.
    - А может, и нет бога-то, баба Маня?   
    Лукьяновна задохнулась, хотела уж встать и идти из дому, но глянула на этого глупого человека, что такое ей сказал - сказал самое, что ни на есть противное и непристойное, - и решила ему высказать по правде и до конца:
    - Чтоб тебе типун на язык сел. Болдун. Как щас дам.
    - Шучу, - смутившись, оправдался писатель.
    - Я что тебе всегда говорю, ты должен свое в сердце держать: людей, бога, друзей. Только в душе. Раз обманешь, всю жизнь будешь проклятый. Вот тебе мой совет. Если сам себя любишь, уважаешь, то и тебя полюбят другие - это в первую очередь. Все от нас зависит. Вот вы сейчас приехали… а я - на хер бы вы мне нужны? Эта от меня зависит.
     А писатель смотрит на бабу Маню и часто-часто моргает, будто слеза зевотная пробилась из глазу.
     - Мудрено русский народ излагает мысль, - произнес он.
     - Эта не от мудрености, милай, эта, что я вижу в своей жизни, то и говорю. Э-эх, да если бы я кончила хоть классов семь, я бы тебе такую лапшу на уши навешала. Но я, крестьянска баба - неученая, темная. Я вот девушка была молоденька, а пошла сразу пахать на землю. А вы что учитесь, что нет - и все бесталка, - стала баба Маня так стучать кулаком себе по голове, будто со злостью, будто с тоскою и обидою на них - слепых и глухих. - А вы не способны щас сделать, что мы делали. Я понимаю, у кажного ить свои руки, ноги и глаза. Свое другому не приделаешь. Поросенок по-своему хрюкает, куры по-своему, корова по-своему облизывает. Хозяйство, фуй разберешься, - и вдруг, вспомнив, запричитала: - Ох, Василек, сына мой… обезножили его проклятыи-и. Да за что же яму такие тяжкие измучения в жизни были дадены?
     В комнате был телевизор - советский еще «Рубин»; два кресла и столик; шкаф-стенка «Авангард» с двумя рядами книжных корешков. И Ремарк был, и Лесков, и даже Стругацкие. «Квартера» бабы Мани выстроена была самым простецким образом: печь посредине, а остальные пространства разделены фанерками, обклеены обоями. Вот и получалось - комната и две каморки. И прихожка. В прихожке баба Маня закладывала в печь дров - топилась. На печи шуршались кошки. Одна выглянула и спряталась, - наверное, кошки ждали, когда погаснет последний в доме свет, чтобы шабуршать по углам и «сторожить всяку нечисту силу».
     Баба Маня у писателя руку попросила.
     - Да не бойся, давай, давай и разверни к верху. Вот так. Пусть тебе все будет, пусть все будет… - стала баба Маня тереть своей сухонькой, но крепкой ладошкой по писателевой руке. Трет и приговаривает: - Всяка дрянь отринь, вся харошая приди… Господь мой бог, господь и дева свята чиста… Пусть все будет, будет, будет…
     Так сильно зашлась тереть, что и натерла - аж стало горячо в ладонях. И бросила, мягко положила писателеву руку обратно на одеяло.
     - Мож, еще одеяла принесть - а? Холадна? Я заслонки прикрыла в печи, счас потеплеет. О, о, глянь-к, мафия пожалвала.
     Кошки не вытерпели ждать: одна показалась в проходе, а за ней прятались еще две трехцветные морды. Хлопнула дверь. Кошки мигом испарились. Василек пришел, - и стали укладываться. Баба Маня им пожелала на сон и, застеснявшись будто двух мужиков в своем доме, торопливо из дома вышла. Дверь хлопнула. Василек стянул брюки, сел на кровати: обе ноги в пол упер, не правой ниже колена кнопочку прижал, - щелк и отстегнулся протез. Шикарный был протез, импортного производства. Снял чулки. Стал культю натирать специальными мазями. Потер сколько требовалось и, потянувшись к стене, - кровать у стены стояла, - выключил свет.      
     Лежали тихо. Кошки, выжидая до времени, тоже не проявлялись.
     - Спишь? - подал голос Василек.
     - Так, пытаюсь. Ты давно бабу Маню знаешь?
     - Страшим лейтенантом, в девяносто седьмом еще, когда в Кантемировке служил, приезжали сюда на разминирование.
     - А что ж здесь?
     - Тут такие были бои. Тут линия фронта проходила до сорок третьего, почти до Курской битвы. Вальтер Модель, фельдмаршал здесь немецкий рулил… По лесам ходили, собирали снаряды, которые после войны. Это сейчас МЧС, а тогда всеми такими делами занималась армия. Нас восемь человек здесь у бабы Мани поселили. А потом я приезжал уже один, мне тут понравилось. И сейчас вот думаю, чтобы здесь купить участок. Говорят, можно за пять тысяч чуть не гектар.
     - Врут, не может быть так дешево.
     - Может, врут. А может и быть, тут же Чернобыльская зона.
     - Да-а… Николаич, а ты ногу чувствуешь?
     - Ногу? Ну, да. Сниться, что две ноги: иду и хорошо иду. Проснусь и хочу пятку почесать. Привык. Да…
     - Я помню, как сначала ты мучился.
     - Я тебе не рассказывал… Когда подорвался, упал и думаю: две войны прошел - везло, и на же тебе под самый конец. Обидно - как теперь жить?
     - Обидно… Слушай, а я с прошлого раза думал. Помнишь, когда на сеновале ночевали, Колька рассказывал про Машино, пугал… а потом рассказал, что мать родилась в Германии в сорок пятом году? Как же такое могло быть? У нее отец военный, воевал?
     - Отец бабы Мани был полицаем при немцах.
     - Полицаем?!
     - Тихо, тихо! Кошки пришли.
     Они примолкли и стали слушать тишину. В тишине шабуршали по дому кошки. Василек радостно сообщил:
     - Ко мне кот пришел. Жирный сволочь. В ноги. Хорошо. А к тебе?
     - Ой-ой, ха-ха. Две. Три! Мурчат. Ха-ха.
     - Хорошо в деревне.
     - Да.
     - Мафия.   
     За картофельным полем черной непролазной стеной вставал лес. Перед калиткой бабы Маниного дома с улицы светил на столбе одинокий фонарь. Лопоухий Балбес, похлебавши из ведра у колодца, покружил по двору, нашел место у крыльца на соломке и, закутавшись хвостом в калач, притих. В кухне погас свет. Тишина кругом образовалась, такая, что если встать к картофельному полю и лесу лицом, закрыть глаза и стоять, тогда покажется, что космос кругом, а не земля. Что так тихо и покойно становилось на душе, как и быть только может в бесконечном безвоздушном космосе. Баба Маня бродила по темному двору: то подойдет к калитке, то к задам, где поле и лес. То заговорит сама с собой, то замрет посредине двора и слушает случайные голоса из леса: какая птица чихнет с ветки простужено, какая сосенка скрипнет тоскливо, а то земля застонет сокровенной тишиною. Тишину эту не всякому дано услышать, как понять не дано всякому о своей родине - понять так, чтобы принимать ее, родину милую, такою как она есть и была от древнего веку до нынешних смутных и неудобных времен. Тогда, как услышит баба Маня тишину земли, станет ей покойно на душе: дома она - дома, а ни где-нибудь.   
     Утром стало бело.
     Лег снег.
     Василий Николаич по пояс голый обливается у колодца, фырчит, кроет крепкими словами:
     - Ух ты, ах ты, все мы космонавты. Давай и ты… Едрит твою! - и опрокинул на себя целое ведро. Балбес шарахнулся, хвостом завилял глупо. Василий Николаич оттерся полотенцем от последних капель. Красный лицом и плечами стоит. Баба Маня из кухоньки выглянула, пара клубы выпустила из дверей. Глядит теперь на Василия Николаича и писателя. Писатель тоже поплескался, но так, что только на лицо и на голову полил. Снегом хорошо припорошило: на деревьях поналипло, и на фонаре - на столбу, и на крышке колодца. И на крыльцо нападало. Походили по двору. Балбес глупый стал носиться. Двор и запятнился следами.
     - Слабый снег-та, - подумала баба Маня. 
     На завтрак опять была сало с квашеной капустой, еще по яичку. Баба Маня стала за Кольку своего говорить:
     - Вы чего такого не подумайте. Колька у меня, хоть и выпивал, но всегда гнул хрип. И пахал и сеял. И пока не встретился с энтой, прости мя… все был весел, и мне всегда чего дарил по праздникам. Ну, выпивал, - а кто сейчас не пьет?.. Но она, видать, девка бывшая с городских: можа, шалавилась тама где. А теперь вота вернулась от московских пакостей и мово сынка охомутала. Порченая девка, не быть им долга. Коля, сына моя… Чукча, чукча… 
     - Баб Мань, а Валька чего не скажет ему?
     - Тю, Василек… Василь Николаич. Да у Валюхи своя семья. Когда ж ей?
     - Понятно. Ты, баб Мань, вот что, - с этим словами Василий Николаич вынул из кармана тысячную купюру и выложил на стол. - Это тебе, баб Мань, на кабанчика. Прими от чистого сердца.
     Писатель от своей книжки оторвался и на обоих глядит. Баба Маня сначала замерла, потом, испуганно огляделась, глаза зажмурила; стала открывать по одному глаза: нет, не пропали деньги со стола, не померещилось ей. И никак ей не вспомнить, когда же она гостям обмолвилась про кабанчика. Знать обмолвилась. Стыдоба ей. Она, задохнувшись, стоит и боится к деньгам прикоснуться. Да тут как назло писатель вынимает вторую «тыщу» и туда же. Вот теперь Лукьяновне и в самом деле сделалось нехорошо. Присела, и плечи у нее стали подрагивать. Только плакать она не взялась, а стала с подвсхлипами причитать:
     - Как жа, как жа. Мне?.. Да вы что! Да господь бог мой с вами пребудет. Да разве можно просто так деньгу брать? Ох, ах… 
     И все утро стала баба Маня привыкать к деньгам на столе. Стала серьезной. Выставила на стол самогону. Василий Николаич отмахиваться было, да куда там.
     - Ну, тогда, баб Мань, сказал он, - давай наших помянем.
     - Это кого ж?
     - Ну и моего батьку, он тоже Николай, и твоего, дядю Колю покойного. И еще всех солдат: и тех далеких и моих. Которые погибли за родину.
     Лукьяновна рюмку подняла.
     - Ладно. Усопшие - теперь рабы боговы. Жалко, жалко.
     Помянули.
     Стала баба Маня серьезно рассуждать. А сама от денег дальше, будто жжет.
     - Вот я што скажу: что нажито махом, то и пролетит прахом. Ведь как жили? Что наработавали, то и имели. А на весь мир каравая не испечешь. Вот в своем хозяйстве и не всякий ученый сможет разгребстись. Тут еще и сноровка нужна. Почему так? А вот как:     корова отелится, - к теленку скока раз подойдешь, носом его тыкаешь в сиську, пока сам научится пить молочко? Цыплят кура вывела, - а поди им объясни, что надо клевать. Лошадь ожеребилась… Тожа самая… Ну, это хозяйство. Вот эта и есть власть, то есть от власти зависит в хозяйстве.
     - Баб Мань, - Василий Николаич писателю подмигивает, лови, мол, момент, а то Лукьяновна не такая простая, чтобы с ходу выкладывать душу, а теперь, гляди - время настало для откровений, - а что, про отца расскажи.
     Выпили уж по третьей и четвертой. С утра-то! Хмельно бабе Мане. Еще ж деньги эти на столе - прямо глаза все выела. И стыдно ж. Да и все равно ей радостно на душе, и где-то в глубине души она все ж про кабанчика, про кабанчика…
     - Пошел ты… Тю, во дурак, спросил! Отец… Эха, если ба не отец, та все б сгинули. Палицаем он, говорят, был. А я ж знаю? Толька чего кому-та взбрендило энтих немцев трогать? Ну, пришли себе, живуть себе, мирных не трогають. Зачем тебе, сука, надо было тронуть этого немца? Сами виноваты, суки… - и словно опомнившись, сразу тоном жалостливым стала говорить: - Эх, миленький мой сыночек, разве ж я все упомню, что сказывала мать. Немцев тут было сколька-а! Я тогда была с горошину, а немцы ипали уж нас по-хорошему.
     Василий Николаич писателю объясняет:
     - Партизаны убили двух немцев. Немцы вызвали карателей. Те все село, соседнее с нашим вот Дудоровским, Веснины - детей, баб, стариков - согнали в сарай и подожгли. И все село танками заровняли. Хатынь такая же была. А бабы Манин отец узнал об этом и своих спрятал заранее. Фельдмаршал Модель очень был суровым человеком, если по отношению его солдат происходили такие дела.
     Как-то неохотно баба Маня вспоминала про отца. Все уходила от разговора: то подливала Василию Николаичу, то по кухне шла наплясывать с кипящим чайником. 
     - Как меня мать привезла из Германии, спасла, и не знаю я. 
     - А отец ваш, где же остался, там, в Германии? - спросил писатель.
     - Не знаю, сгинул где-та. Вота у меня пятно родимое, - Лукьяновна задрала рукав и стала показывать на правом плече огромное родимое пятно - грубое, пупырчатое - как рожа-болезнь бывает. - Как мать то мою били, как били… всю беременную ногами испинывали в кровь и смерть. Ан выжила, ан и я народилась. Видал, какая рожа? - страсть одна смотреть. Знаешь, что хочу сказать, у меня отец был пекарь в Веснинах, а мать была поваром. И началась энта война… И вот нашелся дурак - убил немца. А надо было б с умом, с умом, тогда и люди были б живы.
     - А как с умом, баб Мань, немца убить? - Василий Николаич с интересом ждет ответа, а у самого на скулах загуляли бугры.
     - Что немцы? Немцы тоже люди, они такое же, как и мы.
     - А Родину защищать, баб Мань, как же, если не убивать оккупантов? - гуляют желваки по скулам.
     - А кто ее защищает, вот скажи мне один на один?
     - Солдаты, - рвутся желваки, как два бешенных пса с цепей. 
     - А где они?.. Их побили, поклали - погнали на убийство, ефаный в рот! На убийства! - разволновалась баба Маня. - Налей мне пять капель… Как утят, блять, у море покидали и все. Можть я не права? - ей уж налили; она махом одним выпила. - Они молоденькие не оперенные. Утяты-поплуны. Мать-то вылезла, а эти фшить, фшить - и потонули. 
     - Баба Маня, а это… - писатель лезет с вопросом.
     - Пошел ты, - пьяненькая Лукьяновна уж. 
     - А кто над вашей матерью издевался - немцы или наши?
     - Наши, - прошептала баба Маня, подумала и сказала: - и немцы, блять, туда жа.   
     Писатель теперь в книжку свою не смотрит, а смотрит во все глаза на бабу Маню - и так задумчиво смотрит, словно вытянуть из нее своим таким пристальным взглядом хочет главное что-то. Но он и мучается при этом, потому что никак ему было не разобрать, - что же тут теперь делается, о чем на самом деле идут такие вроде бы никчемные разговоры. Но и серьезные в то же время, но и страдальческие, но и такие, что от этих разговоров хочется ему - страсть как захотелось - взвыть, и кричать страшным больным криком на весь бабы Манин двор, на весь лес, чтоб слышно стало до Чертова болота, до старой Калужской дороги. Да и чтоб на весь мир - всю сонную молчунью землю было бы слыхать.
     Но дела теперь в кухоньке творились не по чьей-то доброй или злой воле - дела теперь сами собой происходили. Так в русских застольях что утром, а что и вечерами, а что и днями-неделями напролет бывает: сойдуться в тягостных беседах люди, а после за упокой выпьют, а после о большом незримом посожалеют, о боге скажут осторожно. А в кипящий момент, как разойдется душа, - да раскинется, что и поля ей картофельного в полгектара станет мало, мало станет и горизонта и неба с птицами и ночными звездами, - так вскинется русская душа. И запоет. И понесет тут ее, душу русскую, в неудержимый пляс выколачивать пыль и треск из сосновых с пола досок. 
     И запели. Баба Маня и запела:
     - «Ох, рябина кудрявая, оба хараши, милая рябинушка, сердцу подскажи…». 
     - Ох, сила, - крякнул Василий Николаич.
     - Надо про бабу Маню кино снять, - подсказывает писатель, а сам по столу стук-стук в такт пению.
     - А и снимайте. Можть, под старость мои внуки посмотрят. А вообще: «Виновата во всем, виновата кругом, и все хочеть себя оправдать. Так, зачем же, зачем в эту лунную ночь позволяла себя целавать?.. Ах, зачем жа зачем…»
     - Русские женщины сначала позволяют целовать, потом… - и Василий Николаич не выдержал, как умел, стал подпевать: - «Целовал, миловал, целовал, миловал, говорил, что я буду его-о…»
     Баба Маня юбку обтряхивает, лупит себе по бокам:
     - «А я верила все…» Э-эх…
     - Житие мое, - кричит Василий Николаич. 
     - Пошел ты.
     - Ха-ха-ха.
     - Ну, давай, баб Мань, за твое здоровье.
     - Знаете, за что я хочу выпить? За то, что вы уважаете меня, едите ко мне… «Миллион, миллион, миллион алых роз…» - выпила и сразу: - «А-аренбурский пухо-овай платок…» Ой, ребят, заберите вы эти деньги, прям, не могу.
     - Ладно, баб Мань, убери и забудем. На кабанчика это. Закрыли тему. А нам с кабанчика на будущий год сала. Вот и сочтемся.
     После Василия Николаича рассуждений приятно стало бабе Мане, - что вроде и не так ей денег дано, а с отдачей. Повеселела Лукьяновна. 
     - Матушка, святы дева… «И сшила платье белая, када цвели сады. О будущем загадывал, о свадьбе думал ты…», - и сразу на другую песню: - «От кто-то с горочки спустился, наверна, милай мой идет…»
     - «На нем защитна гимнастерка, она с ума меня сведет», - в голос подхватили Василий Николаич и писатель.
     - «На ем пагоны залатыя и яркий орден на груди. Зачем, зачем я повстречала яго на жизняннам пути?..»
     Писатель подскочил и давай кидаться в пляс: стучит по полу ногами; пол ходуном пошел; покрикивает, приахивает, танцуя. 
     - Эх-ах-эх, - стучит ногою. - Эх-ах-эх! - и кричит во все горло: - Гуляй рванина от рубля и выше!
     - «… горьки твои, горьки упреки, любимай мой, упрямай мой. А ты взглянуть не дагадался, умчалси вдаль, орел степной…».
     А за окном, - будто в песню, танцы - выгуливалась первая зимняя метель: подуло помело, да и закисло - растаяло. Балбес погнал, погнал ворону и зацепился рыжей грязной бочиной - громыхнуло колодезное ведро, цепь стреканула пулеметной очередью - рухнуло ведро прямо в колодец. Три кошки сидят себе в доме за стеклом: лижутся, жмурятся на светлый день, на первый глупый снег. Кот - их папаша - снаружи. Важно метет хвостом по снежной кашице, чтоб дураковатый Балбес и не смел даже приближаться к нему и его усатому семейству.   
     Как подошло время гостям разъезжаться, Лукьяновна выставила им банку меда, литровую самогонку из запасов, грибов, и еще картошки мешок приволокла. Отнекивались. Но взяли. Лукьяновна сказала:
     - Пошел ты. Дурак. Заберите тада деньги.
     Перед отъездом Василий Николаич заговорил о деле:
     - Баб Мань, я что думаю, отпиши на меня часть дома, или земли. Я тут баньку поставлю. Буду приезжать. А ты хоть стадо коров заведешь, хоть и свиней, мне все равно. Хочу я поселиться здесь в ваших краях, когда выйду на пенсию.
     Баба Маня молчит.
     - Подумай, баб Мань. Ты меня сколько знаешь. Ну, дом ладно, хоть земли клочок…
     Чего они еще обсуждали, писатель не слушал, не стал слушать, вышел из кухоньки. Стоит на пороге - курит. Потом машину завел и ждет Василия Николаича ехать. Стали прощаться. А баба Маня на прощание спросила-таки:
     - Чего это за книжку ты читал, милай сыночек, уж очень правильно там сказана про крестьян. Добрая, наверна, книжка?
     Писатель ничего не ответил, достал книжку и протянул бабе Мане. Та читает:
     - «Моя борьба», Адольф Гитлер… Мати моя, свят, свят… Тьфу нечистай. Ох, напугал меня начисто прям, чуть не до смерти. Такую сатану. Тьфу… - и вдруг умно посмотрела, не пьяно - а с болью настоящей: - Это что ж такое делается? Что ж прям и написано, как ты читал? 
     - Много еще чудного на свете, баба Маня. Сам иногда не верю в то, что вижу. Ну, прощайте, баба Маня.
     Она расцеловалась с Василием Николаичем.
     - Скажу вам напоследок: я, хоть и неграмотный человек, но понимаю, когда умный человек со мной советуется. Про меня что ж: все лучшая было в прошлам, дети мои, в жизни нашай была. А вама еще все впереди. Прощевайте. Дороги вама счастливай.
     Машина тронулась.
     Баба Маня закрестилась, а потом стала крестить отъезжающую машину.
     - Во все времена и во веки веков аминь, - вдруг подняла руки и запела: - «Гаварили ей о том, что калхозная богатства заходила в кажный дом. Ух, ма-гучи наши силы, шира-аки наши паля, - все затихал и затихал ее голос. - И-за-бильная радная, на всех Русь моя-аа…»
     Машина скрылась за поворотом.
     Лукьяновна еще долго стояла и смотрела на пустую дорогу. Потом кинула руки плетьми и пошла к дому.

     По русским дорогам езда такая - нет ни конца, ни начала русским дорогам. Можешь, конечно, выбрать направление и гнать, гнать на север или на восток, а можешь и на запад с югом, если хватит бензину. А в основном по Руси колесят, значит, что «ходять» кругами. А в некоторых еще неблагоприятных для западного направления местах русских дорог может так трясти на ухабах, что или разобьешь рулевую рейку - скажешь себе: «ни ногой боле сюда». Или привыкнешь, и будешь ждать ровного места, чтобы ощутить себя в самом деле наконец-то человеком приличным, цивилизованным, европейским. Интеллигентно ощутить себя, в конце концов.
     На высоченной горе - город Козельск. Василий Николаевич относится к Козельску со всей серьезностью.   
     - Татары семь недель не могли взять Козельск. Прозвали Козельск «злым» городом. Так наши предки сражались отчаянно. Место высокое, где стоит Козельск, с ходу было не взять. И природа всегда ведь за русских. Но взяли… Вырезали всех - и детей, и стариков. Так русских боялись. Но святые места татары не тронули, - может, леса глухие не пустили, может, гнева побоялись… русского бога. Там теперь монастырь Оптина Пустынь. Заедем? Давно собираюсь.
     В монастыре - у ворот и на улице перед стенами - много нищих. Нищие просили, чтобы им подали. Многие приезжие люди были с фотоаппаратами. Небо затянуло серой мглой. На автостоянке продавали мед и крестики. Под зонтиками пили чай; продавали по десять рублей монастырские хлебы. И было благолепно. Зашли в храм. Василий Николаевич пишет теперь на поминовение имена. И пишет одного неправославного калмыка. Когда священнослужитель спросил:
     - Как по православному имя Савр?
     Василий Николаевич ответил:
     - Он хоть и калмык, но был русским солдатом. Помяни его, батя.
     Священнослужитель был старичком с широкой бородой. Наверное, монах. Он терпеливо объяснил, что в православном храме поминают православных.
     Стал Василий Николаевич ждать очереди, чтобы поговорить с батюшкой. Ждал и не дождался, - было в очереди много людей. Во дворе монастыря Василий Николаевич остановился у одной из могил. Прочитал о похороненном:
     - «Монах Андрей, в миру генерал-майор Андрей Андреевич Петровский. Участвовал в восьмидесяти пяти сражениях. Храбро сражался при Бородине и под Лейпцигом. Принял монашество. Умер…» Человек был!
     Купили по монастырскому хлебцу и поехали. По дороге еще купили яблок. А как выезжать было на ровную трассу, остановились. И вот теперь стоят двое мужчин у дороги и с высокого места смотрят на поля и леса.
     - Россия, - казал Василий Николаевич. - Русь.
     Его товарищ, названный им же в представлении для бабы Мани писателем, закурил и, рассматривая горизонт, стал говорить, и при этом очень осторожно подбирал слова.
     - Мы побывали у бабы Мани. Зачем?.. Чтобы еще раз задуматься о России? Ладно, я все равно, не смотря ни на что, тебе, Вася, благодарен, что вытащил меня на прогулку из четырех стен. Теперь я как живу? - был известным журналистом, стал никому не нужным писателем. Ты - как? Ты был майором, подполковником, стал полковником русской армии. Имеешь за плечами две войны, три ордена на груди и не имеешь одной ноги. Имеешь желание, но не имеешь возможностей, - это по поводу покупки земельного участка. Так?.. Горестно мне от всего этого вышесказанного. Горестно и тебе… я знаю. Ты же хочешь, и стал бы жить там - в Ульяновском районе Калужской области в селе небезызвестном Дудоровском. Но баба Маня не отпишет тебе дом… Не потому что она не доверяет тебе, а потому что у нее Колька и еще средний Анатолий в Нерюнгри есть. Помнишь, как хвалилась письмами? Но ты не бросай надежды, Вася, пробуй. Может, уговоришь. А может, купишь земли в сожженных Веснинах или где-то рядом?.. С Гитлером получилось неэтично. К бабе Мане по отношению и к памяти неэтично. Что ты думаешь Вася о Гитлере?
     - Гад ползучий. Но знать нужно тонкостей.
     - А о демократии?
     - Дерьмо. И знать нечего. Пидо…
     - А я думаю, что дерьмо - это то, что мы читаем Гитлера в такую смутную, неудобную, переходную, роковую минуту в истории русского народа. Лучше бы Толстого со своим любимым Кутузовым или Достоевского с его русской идеей. А впрочем, я бы мог читать Гитлера и не так на публику, - то есть не надо было смущать бабу Маню. Все-таки у нее отец был полицаем при фельдмаршале Вальтере Моделе. Но меня другое волнует, даже не Гитлер. Я всегда читаю так: читаю только то, что читаю и не более того. И Адольф Гитлер тоже как другие графоманы - собиратель образов, естествоиспытатель в некотором роде. Да бог с ним, или дьявол с ним. Плевать мне на Гитлера. Я думал все утро, и все же не решился ее спросить. Она где ночевала - а, Вася?
     Василий Николаевич сказал, что баба Маня, наверное, спала в кухне. Наверное, постелила себе на полу у печи. Наверное, ей стало неловко спать в доме с гостями: наверное, неловко не потому, что с мужиками в одном доме, а боялась - чтобы не смутить гостей своим присутствием.   
     - На полу ночевала в кухне у печи, - утвердился Василий Николаевич.
    
     На утро следующего дня, как уехали гости, снова напорошило снега.
     Зима собиралась с силами.
     Баба Маня достала шерстяную нафталинную юбку и стала одеваться идти на почту. Подумала сходить - чего уж, может, вдруг неожиданно будет письмо от среднего сынка Анатолия с далекой Нерюнгри. Вон, сколько за последнее время ей привалило неожиданностей. Баба Маня шумнула на кошку с котятами:
     - Кружисся, кружисся под ногами. Тьфу.
     Балбесу наставила охранять. И пошла. Пришла к почтальонше, и они некоторое время судачили. Потом баба Маня не пошла обратно к своему дому, а свернула и пошла по селу. За яблоневым садом у дома стала скрестись в окошко. Зажглось в окне. Выглянула молодуха. Потом Колька вышел на порог. Когда дверь прикрывал, послышался за его спиной недовольный тон молодухи.
     Смурной какой-то Колька со сна; он теперь мать спрашивает:
     - Ты чего, ма, рано так? Случилось чего?
     - Нет, Коля.
     Баба Маня полезла в карман юбки, достала оттуда деньги - две тысячные бумажки.
     - На, Коля. Тебе ж четыре было нужно. Возьми, сына.

     24 ноября 2008 г.      Москва.