Гильдия переводчиков

Егор Червяцов
Так слушай, миленькая моя Лапка, что я расскажу тебе на этот раз перед сном: жила-была собачка, которую звали Гуся. К слову, это была отнюдь не такая собака, как ты: не такая глупая, не такая злобная, когда я отнимаю у тебя мой законный бутерброд с ветчиной, не такая рыжая, не такая дворняжка. Впрочем, у неё было с тобою и нечто общее – её тоже звали Гуся. Ведь и я зову тебя часто Гусей, ибо так повелось со времён моего детства, что самое любимое в моей жизни (а это всегда что-то живое, мягкое и тёплое), я зову Гусей, Кысей, Матрёшкой или Мусенькой. У любви, ты знаешь, мой верный маленький рыжий пёс, много имён. И все я готов подарить тебе…
Однако, вспомним, наконец, и о той Гусе, которую её хозяин, пожилой врач, запросто так и назвал Гусей. Он тоже часто рассказывал своей собачке (хотя её огромный размер, возможно, и не позволяет рассуждать о ней так уменьшительно) истории о жизни далёких стран и незнакомых людей, о природе, которую Гуся, так же, как и ты, видела в своей жизни так редко, и исторических деятелях, да и просто размышлял вслух обо всём, что римскому догу, как ты понимаешь, было настолько интересно, насколько мои рассказы занимательны для рыжей дворняжки. Тем не менее, так же, как и ты, добрая Гуся всегда ждала того момента, когда, выпив в начале восьмого часа кружку подогретого с сахаром молока, её престарелый и одинокий хозяин усаживал её рядом с собою и, легко поглаживая, сообщал самому себе новый факт из собственной биографии. В процессе этого достаточно длительного повествования Гуся обычно засыпала крепко и сладко. Однажды, так бывает, милый мой щенок (пусть тебе почти два или сколько там лет, ты остаёшься для меня тем маленьким пушистым дрожащим клубком, который я подобрал на песчаном пляже в памятный дождливый июльский день), хозяин Гуси умер.
Новые квартиросъемщики, родные дети пожилого врача, не пожелали держать в доме собаку. То ли у них были дети, то ли аллергия, то ли безденежье… В общем, я не помню причину, по которой Гуся, сама уже ставшая старушкой (ей было одиннадцать лет), оказалась зимним вечером на холодной улице имени Блюхера или ещё какого-то врага народа, что в целом неважно. Мучаясь голодом и замерзая на открытом и промозглом февральском ветру, старый верный пёс, редко выходивший из дому из-за немощи хозяина, да, собственно, и не стремившийся особо к этому, хотя – вот ещё одно сходство между тобой и ей – она тоже не была лишена возможности давать потомство, прилёг под каким-то кустом. Конечно, этот шиповник или как его там, не мог, в особенности зимой, уберечь Гусю от холода. Но Гуся не знала, куда идти. Тут-то Гуся и почувствовала, что в этом мире она совсем одна.
«Возможно, если бы Гуся знала, как в действительности велик мир, или, сколько ещё таких одиноких собак и людей разбросаны по нашей планете, ей стало бы лучше», – подумаешь ты. На это я замечу: величие мира рождает скорее страх, а одиночество другого – скорее сочувствие, нежели лёгкость и уж тем более веселье. Так и Гусе не стало бы легче от подобного знания. Всё, на что её смогло хватить, это лечь под этот злосчастный куст и вспоминать свою жизнь. Ты подумаешь: «Собаки настолько глупы, что рассуждать об их памяти абсурдно». Я вновь не соглашусь с тобою и продолжу свой рассказ.
Огромный старый римский дог лежал на белом снегу и вспоминал голос… Да, именно старческий голос, многие вечера обращённый к ней. Собака вспоминала и не могла вспомнить, о чём разговаривал с нею старик. На самом деле, многие слова она просто не могла понять. Но лежа здесь, в этом мрачном ночном холоде, Гуся всё же силилась вспомнить хоть что-то. «Как жаль», – думала она. – «что я всегда засыпала на половине его доброй повести, и не могу теперь вспомнить ничего определённого». Напомню, что собака была крайне стара, а потому мы не должны винить её в том, что она не воспроизвела в своей пёсьей памяти медленных слов хозяина. Достаточно уже и того, что в этом кромешном морозном сумраке она думала именно о нём.
Внезапно она вспомнила только это: «Быть или не быть? Вот в чём вопрос». Нет, это был не просто Шекспир. То была часть рассказа пожилого врача о том, как он выбрал свою профессию, вернее о том, как ему запретили быть переводчиком. Он рассказывал нечто о том, как он самостоятельно, используя свои скромные познания в иностранном языке, составил перевод «Гамлета» и нескольких других бессмертных шекспировских произведений, а некто, назвавшийся членом гильдии переводчиков и славный авторством строки «в овраге подгнивали гуси», с гордым видом заметил, что новые переводы лирического старья миру не нужны.
Когда эта мысль во всей своей полноте уже пронеслась в собачьей головке, добрая обычно Гуся, уже почти замёрзшая окончательно, вдруг ощерилась, привстала и отчётливо пролаяла на всю эту улицу Героев Соцтруда или как их там звать одно единственное: «Сволочь!». Так она платила всей мерзости этого мира, всей его подлости, олицетворённой в этот миг лишь одной зловещей и невзрачной фигурой уже давно удобрявшего заштатный погост члена гильдии переводчиков.
«Лаять в данном случае было бесполезно и глупо», – подумаешь ты. Теперь я вынужден буду согласиться с тобою, моя пушистая красавица. Поняла это и Гуся. Пролаяв это ставшее сакральным ругательство, она вдруг быстро стушевалась и отчаянно вновь упала под худосочный куст. Там она снова вспомнила о своём добром старике, о чашке молока, о пяти минутах восьмого, о длинном монотонном рассказе про Гамлета, о совершающей неверные движения слабой старческой руке, о роговых очках, о пожелтевшем лице в гробу, о детях, никогда не навещавших своего смертельно больного отца, и на её больших карих глазах выступили солёные слезинки. Впервые за всю свою жизнь малышка Гуся плакала. Плакала она и в последний раз…