Куртка из прорезиненной ткани. 1998

Татьяна Лисик
                “Грейпфруты на завтрак”, Катрин Риуа.

Я купила ее на рынке. Под безжизненным уже, пустым, как стеклянный шарик, августовским солнышком черная куртка мягко переливалась и смотрелась как-то по-особому, хоть и привешена была в палатке внизу и сбоку, хоть и воняло от нее резиной, хоть и стоила она столько же, сколько половинка от лифчика в нормальном-то магазине, ну, да где теперь. И еще осталось грошиков на кепку, комиссарская черная кепка - вот уж фиг прорезиненная, из настоящего кожзаменителя: волосенки развесить, как Ты Друбич, кепарик на глаза, и вперед. Дешевые понты, конечно, тусовочные выкрутасы, блеск и нищета партизанок.
А теперь, под сентябрьским жизнеутверждающим ветерочком, по серости - по лужам, она мне что-то разонравилась. Попса, наверное. Полгорода гопниц в таких бегает. В шестом классе, помнится, дебаты на уроках литературы устраивали, что лучше: если тебе товарищ на день рождения принесет дорогой подарок из магазина, или притаранит какую-нибудь фигульку из коры и шишек, или вышивку, или макраме. Договаривались, конечно, что лучше фигульку - от всей души, мол. Мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь. Ну, вот этой фигулькой я себя сейчас и чувствую. И кепка не спасает, добавляет только попсы, шишек и макраме. От всей души. Блеск и нищета партизанок...   
А иду я на работу, а иду я пешком, потому что ехать две остановки, а на эти же деньги я куплю себе сигарет поштучно, а еще в придачу я делаю хитрый финт: срезаю угол и прохожу мимо театра. Мимо его театра. И даже не в надежде где-нибудь тут его повстречать - не пионеры мы уже, чтобы о таком мечталось. Мне,  - вот именно, - приятно так идти.  Я и из троллейбуса всегда смотрю, когда мимо проезжаю: тепло и видимость жизни. Не звонил две недели. Третья пошла. Если не позвонит и на этой, можно считать, что меня бросили. Это нечестно.
Я влюблена в актера. И ничего не клин клином. Я с ним ради него, а не ради кого-то еще. И не ради себя. Мне это вообще ни к чему, и так репутация плавает, как чинарь в луже. Но он магнетизирует. Он - потрясающе притягательная личность. Я ничего похожего раньше не видела. Господи, что я в нем нашла.
Пять лет назад в его театре ставили мой самый любимый спектакль из всех, что я видела. Он был весь соткан, сплетен, смешан из стихов Серебряного века, положенных на музыку до неправдоподобия удачно - обычно такие попытки вызывают затяжную отрыжку. Из танцев, образов, условностей и тонкостей, из недомолвок и догадок - в том-то и дело, что никаких разговоров  в спектакле не было. Да и сюжета - ровно на один вечер: певица из ресторана в последний раз видит своего возлюбленного, которому - ну, таким по жизни хоть бы фиг, ангел лучезарный, ходячее оскорбление, плевок в душу, в стихах сказано - порочен и невинен. А она - на ладони, яснее ясного, она играла по его правилам, которых не было, и разбилась о свою ненужность. А потом она ушла, и все ушли, и он ушел, он - за какой-то мегерушкой из кабака, колебался, но позвали; она - то ли умирать, то ли выжить до следующего раза, до новой погибели... Ну, так вот, он, - мой Он, - этого самого аленделона и играл. Я тогда еще не знала, что это - он. Я на спектакль ходила два раза, и оба раза - с нашей разношерстной и неприкаянной компанией, и оба раза - с любимым парнем. Пять лет назад. Потом мы поженились. Потом разошлись. А спектакль проецироваться на жизнь вон когда начал. Теперь это я, что ли, - певица из кабака, пластилиновая фигурка, черное платье, легкий ток по губам от микрофона, локти, лопатки, сухожилия, нервы, каблуки, боли выше крыши, а голосу - как раз на ресторан, умираю без устали, - не Пиаф, не Дженис Джоплин, не Ты Друбич, и официант в меня влюблен по сюжету, только это не поможет - добавит боли, а он, - мой Он, - сейчас плащ наденет, шляпу заберет и скользнет красиво по сцене вбок, и все, жизнь кончится, в который раз - с новой силой...
А ему этого говорить нельзя ни фига. Мужиков пугают чувства. Пугают. Они вообще норовят повести себя так, будто ты у них хочешь что-то отобрать. Когда мы пришли к нему домой, его странно зеленоглазая кошка Сара тихонько разревновалась.
- Это в честь кого она Сара?
- Бернар.
- Глаза классные.
- А она слепая. Сарочка, успокойся, ты здесь хозяйка, ты...
И на что бы мне тут позариться? На нору в блочной общаге, на кухню без холодильника, на кучу новых неврозов в придачу к прежним? Мужики страшно боятся, что окажутся хоть что-нибудь должны. Денег, заботиться, звонить...Нет, в теории я могу представить, как это - назначить цену, в чем бы она ни выражалась, но как потом этим пользоваться - вырвет же... Однажды, давно-давно, наш тогдашний редактор Кока, похожий одновременно на Урфина Джюса и на его деревянных солдат, наводнивший газету эротическими снимками и тупыми юморесками, посулил мне целую полосу, в еженедельнике это не мало, делай, что пожелаешь...
- А что это ты такая грустная? Может, ты водки хочешь?
- А что, есть? - непонимающая улыбка, взгляд в окно, мимо Коки - вот они, все его попытки приобняться в коридоре.
- Ну, для тебя найдется...
Я вышибла задом редакторскую дверь и с тех пор своего благодетеля видела один раз - когда кабинеты уже были раскурочены, мебель сдвинута и закрыта бумагой, а сам Кока, криво улыбаясь, раздавал трудовые книжки - газету все-таки развалили, ладно, хоть без меня. Потом однокурсник Эдька, находившийся, кстати, в начале класснейшей карьеры, ругался с украинским “г”:
- Ну чего ты такая тупая? Я вот для работы могу переспать хоть с Рабиндранат Тагором...
Ну не получилось у меня тогда вообразить, что на полосе я буду разумная, добрая, вечная - для Бога и любимых людей, конечно. А, приходя на работу, буду терпеть этого сучка с задоринкой - вся из себя разумная, добрая и вечная. Я не то, что уж больно хорошая. Наоборот, скорее. Но так уж сложилось исторически - блеск и нищета партизанок...
Театр уже пройден, и летнее кафе сейчас минуем - как по осени ужасно смотрятся тенты, и даже покурить не сядешь - холодно, идти надо, на работе муть какая... На работу я иду узнавать, работаю я там еще, или уже все.
Телефон дома молчит, как подавился, а я столько хочу спросить... Я думала - может, это свет так падал, когда мы в первый раз целовались у каких-то железных ворот, не досидев до окончания пьянки после презентации фильма (в котором он сыграл не кого-нибудь, а бесенка со склонностью к убийству), и у него в глазах вдруг - раз показалась, пропала, потом снова вспыхнула - вот именно, боль. Стеклышком на солнце. И ничего, кроме нее - ни зрачков, ни радужных оболочек, а только эта боль подступала к краям, – светилась, плескалась, - непонятная, без ответа... Я бы и решила, что мне показалось - с тех пор  я ее не высмотрела ни разу, но тут по телевизору - мою звезду снимают в рекламе, из-за чего я соловею, как только по какому-нибудь каналу гонят местные ролики,  - вдруг на его крупном плане эта боль всплеснула в глазах. Он не из образа вышел. Просто камера не обманет, я точно знаю. Значит, под классной оболочкой души-парня, лысоватого и кудрявого сразу, роста посредственного, но на сцене кажется высоким, с кроссовками, бейсболкой, выпирающими венами ( “ - Алкогольные? - Нет, я качался. “ ) - еще и эта боль...
А по жаре эти кудерышки принимают жалкий вид и торчат на манер рожек. Особенно, если снизу смотреть. Это - когда целуешься. Я больше всего боюсь, что, когда мы будем (будем?!) вместе, это будет одноразовый секс. То есть, начнется более-менее, а как закончится, тут и выяснится, что одноразовый. Как ему объяснить, что это настолько плохо, нет, это действительно плохо - даже для тех, кто не считает, что это плохо. И что это не так уж много - смотреть, как он работает, курит, глотает водку, гладит кошку, смотреть, как его темные пальцы двигаются вверх по моей руке, прожить рикошетом хоть одну его роль, еще одну жизнь, о которой знать не знал - но вот она, здесь, внезапно и упрямо, чтобы ее поняли... Поняли. Конечно, он-то ничего не поймет про меня. И не спросит. А мое солнышко, которое из этого города и из жизни моей полгода тому назад выпорхнуло (как билетик в троллейбусе подлой снежинкой слетает в грязь - и тут же входят контролеры), которое я сейчас якобы клин клином - поучало: “Никогда не связывайся с теми, кто тебя не понимает”. Солнышко, так ведь никто не понимает, и ты - в первую очередь. А ты еще и гордился своими ублюдствами - как и вообще всем, что от тебя исходило: “Ты заметила, что благодаря мне ты стала сильнее? Ты была, как пластилин, что хочешь, то из тебя и сделаешь...” Счастливые мозги. Научил бы, как это. А то я пью водку через силу, курю, как нанятая, и у меня нет тебя. Месяц проходит за месяцем, а у меня все так же нет тебя... Нет - значит, не было. Плевать. Я иду на работу, и я влюблена в актера. Сама по себе. А не клин клином.
На работе не была неделю - мы с сыном заболели, и моя мама для чего-то вызвала мне врача. Наша участковая младше меня, в куртке из прорезиненной ткани - и ничего не такой же, у нее какая-то диссонансная: с блестящими молниями на карманах и с большими обтянутыми пуговицами. Моя, по крайней мере, без претензий. Стоят ровно столько, чтобы таким, как мы, осенью было что напялить, и не сдохли бы с голоду ни семья, ни кошка. Блеск и нищета партизанок. У обеих дети, разница в месяц; поговорили-повздыхали, как подружки, а больничный я так и не взяла, даром, что температура к вечеру подлетела к 39 и во рту дыхание было перечное - перечный бриз, перечный блюз. Накануне меня угораздило несанкционированно притащить в газету рецензию на спектакль - его театра, разумеется. И редактор - холерический господинчик, хозяин-барин, - маленько распух. И минут сорок визжал, как маленький фюрер: “Мы не будем это пропагандировать! Нам нужна журналистика факта, а не слова!” Потом принес листочек и ручку, и, отдышавшись, продиктовал заявление об отпуске за свой счет. Без конечного числа. Гуляй теперь - не хочу. Господи, нет.
Еще один поворот, и я сверну на изрытую улицу, с одной стороны - деревянную, расползшуюся по глине, а с другой - престижной застройки, и там уже до работы - шаги считать. Если не позвонит и на этой неделе - меня бросили. Не подобрав. Интересно, на сколько меня еще хватит. Иди на работу, которая не была и не будет твоей. А дома сядь с размаху на глухонемой телефон - чтобы он проглотил свой рычаг. И боль в безумных, нервных, вопросительных актерских глазах ты больше не увидишь. И не расплещешь ее, светящуюся боль слепой кошки, которая охотится по звуку, не выживешь из глаз хоть ненадолго. Не прожить тебе диковатой, сквозной, ветреной, закулисной истории актера и жур-налистки, не сверкнуть от боли стеклышком на солнышке. Конечно, нечестно. Вот только не проси ни у кого разрешения быть. Все равно не позволят. Значит - молча и вопреки, как трава на асфальте. И куда теперь - вдоль забора направо, мимо строя задниц иномарок - пластилиновая фигурка, локти, лопатки, сухожилия, нервы, каблуки - не Пиаф, не Дженис Джоплин, не Ты Друбич - комиссарская кепка, куртка из прорезиненной ткани, блеск и нищета партизанок...