Напутствие

Феликс Ветров
Но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкопывают и не крадут.

(Матф. 6 : 2О)



Нам предстояло пройти в тот день много километров.

Три года минуло как мы вернулись с мамой из сибирской ссылки и жили в Москве, а тогда сняли на лето комнатушку в деревне.

Мне сравнялось той весной десять лет, и мила, сродственна была мне деревенская жизнь, мне - мальчишке, выросшему чуть не с младенцев и до семи лет в большом старинном таежном селе: все тут казалось своим, прежним, таким, как там.

Зажив впервые дачниками, по давней сибирской привычке мы исходили вдвоем вдоль и поперек все окрестные леса, разведали места, узнали тропы и дороги, и этот шумящий разнообразно-богатый зеленый мир вернул, казалось, уже навсегда потерянные чувства.

Через леса и лежал наш путь в то раннее утро, когда мы вышли на дорогу за околицу, по хилым мосткам перебрались через узкую речку Десну и в сверкании молодого солнца углубились в березняк по наезженным телегами колеям.

Где-то там, за лесами, полями, лугами и деревнями скрывался особенный дачный поселок, где, согласно договоренности, маме надо было найти для важного делового разговора одного известного в то время детского писателя.

Еще в Сибири она начала писать прозу, и вот тогда, закончив первую свою книгу, отправилась искать неуловимого в столице беллетриста В.Г., обещавшего прочесть ее рукопись, - автора, прославленного знаменитой книжкой о лучшем мальчике сталинской поры, о герое-пионере, деревенском пацане, пославшем на гибель родного отца и убиенном за то рукою собственного деда... ну да, о нем... о незабвенном несчастном  П а в л и к е, призванном стать примером всем детям прекрасной счастливой страны.

Книжка - книжкой, но, вероятно, писатель тот был незлым, а, может, и отзывчивым человеком. Во всяком случае он обещал начинающей писательнице какую-то помощь и поддержку, однако прием назначил почему-то непременно у себя на даче, - и вот, оказавшись по совпадению как раз в тех местах, мы отправились к нему в дальнюю даль, вдвоем, одни в огромном безлюдном лесу, в свете брызжущего радужными искрами новорожденного солнца, через осыпанные росными каплями лужайки, под волнующимися кронами берез, а лес уж весь играл и трепетал в тот час жадной радостью участия в новом пробуждении света, и это полное, неудержимое ликование вырывалось и разносилось бессчетными птичьими голосами, и та же переполненность светом отражалась в нас самих, озаряя верой в неизбежное счастье, в удачу, везение и исполнение всех надежд.

Да и могло ли быть иначе, если каждый шаг, каждый взгляд, каждое дуновение и прикосновение сами по себе открывали нам безмерное совершенство?..

Вокруг тонко звенели и высвистывали, исходили в старании перепеть друг друга тысячи птиц. Их разноголосый - то напевный, то дробно разносящийся по лесу веселый хор словно приобщал нас к сокровеннейшей всеобщей радости, что пульсировала и дрожала во всем: и в каждом листике, и в шустрых водомерках, скользивших по глади луж, и в стремительном быстром беззвучном пролете невиданных стрекоз - словно выточенных из бирюзы и легко уносившихся на иссиня-черных крыльях...

Мы шли, прикидывая направление, припоминая наказы деревенских:

- Далё-к-о-о... Не за нашим, за тамошним лесом... после как поле пройдете и еще лес - деревня будет, Благославль... После - прямками, прямками... эту как пройдете - опять лес будет... старый... А там - Березовка... маленькая, дворов с тридцать...

Мы шли бодро и смело, как исходили вдвоем без страха многие-многие версты красноярской тайги, и вперед нас звало и вело что-то... непременно прекрасное, а пока - мы были рядом и вместе, мать и сын, одетые бедно и просто, упорные странники, путники... с крепкими палками в руках и котомками за спиной, - мы уходили все дальше, и всякий новый поворот лесной дороги открывал неповторимость еще одного куска неисчерпаемого мира.

Лес подсыхал в горячих лучах, и звучней, привольней становился шелест листьев в верхах деревьев. Густой и частый птичий переклик сменился отдельными редкими песенками, душистей и жарче делался веками настоенный лесной запах миллионы раз сменившихся поколений трав и цветов, янтарной смолы и бересты...

Мы шли, не сбавляя шага, чтоб нерастраченные силы утра отдать как можно большему пути. Я то обгонял маму, то отставал, завидев что-то неизвестное у обочины в траве или в заполненной водой колее, но тотчас спохватывался и снова шагал за ней след в след.

Леса были обширны и просторны, но и они кончались, одни - внезапно, когда дорога с опушки круто сворачивала в поля, другие истаивали подолгу и помаленьку, заметно редея, светлея и понижаясь ростом, обращаясь нескончаемыми густыми зарослями невысоких молодых осинников... а после - вдруг раскрывались далекие шири горизонтов, волнами вздымавшиеся один из-за другого по мере подъема в холмы, - и мир делался громаден во все концы - с ушедшими назад и будто сжавшимися лесами, с разбросанными кругом далекими деревеньками, едва означенными почти нереальными уголками острых двускатных крыш и далеким-далеким, ярко белеющим, подобно маяку на скале, маленьким силуэтом разрушенной церковной колокольни - единой господствующей вертикалью, поставленной указывать путь.

Мы всходили на вершины холмов - и дух забивало ветром, залитой небесным светом широтой пространств, все более бледными синими далями горизонтов, - и сила рвущегося из сердца благодарного изумления была в созвучии с каждой травинкой, с каждым комком подсохшей дорожной глины... с каждым невесомой точеной трясогузкой, перебегавшей, покачивая хвостиком, по дороге.

Свет шел отовсюду, сильный, плотный свет белых облаков, солнце пекло голову, и во всем, во всем вокруг ощущалось поющее, всеохватное  и  всесвязующее  единство, которое требовало  ответа, отзвука... обозначения и поименования, какого-то  с л о в а, призванного завершить и замкнуть некий круг...

Немало деревень лежало вдали и по сторонам - быть может пять или шесть набросанных горстями крохотных изб, сараюшек...

Наверно мы вышли на высочайшую точку округи, когда все собралось и сплотилось в единую массу ждущего, живого, объятого этим общим светом, - и всюду незримо творилось свое... и двигалось время жизни, и совершались дела, и справлялись житейские требы летнего дня.

И я, десятилетний, приостановившись на вершине и замерев от переполненности души, - так остро и сильно чувствовал свою неотделимость от этого всеобщего неслышимого движения, от этой - так обдуманно размещенной на земле и плывущей куда-то жизни, которая так покойно и глубоко дышала вокруг, и входила в меня, и вплетала в самое себя - и меня, и маму, и трясогузку, и каких-то невидимых человечков там, в деревнях... и все это жило, и прорастало во времени, и исходило недоступной словам любовью.

А дорога звала, требовала шагать дальше, хотя сойти с этой высоты было почти невозможно: поля, поля... втекающие в хлеба темные мысы лесов, горячие валуны у дороги, порывистое шевеление стеблей и листьев на ветру, густая желтизна цветов, жужжание пчел над растрепанными головками чертополоха...

Но снова мы шли - и все не могли насмотреться. Всякий шаг был нам посланием и даром, всякий взгляд был метой и знаком чего-то невыразимо-громадного, цельного, не могущего распасться... бесспорным подтверждением того, на что, казалось, страшно даже взглянуть.

А  оно, это - пребывало повсюду и говорило о себе - ненастойчиво, но неоспоримо, спокойно и внятно...

Странно - за весь путь ни души еще не встретилось нам навстречу: наверно, то было воскресенье, и незачем было людям идти куда-то от своих дел и домов в тот час.

Потом мы устроили привал - на полотенце в траве лежала простая летняя еда: молодая картошка, зелень, лук, свежие огурцы. Не помню слов, разговоров... наверно, мы больше молчали, наверно, вспоминали каждый - свою Сибирь, свою тайгу, по которой мы так стосковались в каменной Москве.

И снова - идти, идти... снова - наезженные колеи под ногами, снова леса и луга, когда, наконец, на извиве дороге мы оказались вдруг у околицы первой деревни, что встретилась на пути.

Она стояла в стороне от больших шоссе, вдали ото всего, и хоть находилась лишь в сорока верстах от Москвы, - рождала чувство страшной глуши, заброшенности - и горькая нищета ее будто стегнула по глазам.

Дырявые драные крыши, ветхие стены, заклеенные бумажками выбитые стекла в оконцах... какие-то жалкие обтрепанные куры, худые пришибленные собаки... и как конечный знак беды - подряд вдоль единственной улицы - три черных пепелища, три остова в уголь обратившихся человеческих жилищ.

Одно пожарище еще слегка дымилось, а может - то ветерок вздымал и разносил легчайшую золу...

Погорельцев не было видно, но у одного забора, у калитки чудом спасшегося от огня соседнего двора, - стояла старая-престарая деревенская женщина и смотрела на нас.

Мы притомились дорогой и, подойдя, попросили попить. Ни слова не говоря, она повернулась и, словно ждала нашей просьбы, протянула битую эмалированную кружку, полную чистейшей воды.

Странно: столько лет прошло с того дня. Но и поныне во рту - освежающая льдистость той родниковой воды, а надо мной - глаза женщины, что напоила нас.

Что был ее взгляд?

Что заключалось в нем и что выражалось им, если и теперь те глаза смотрят на меня из дали времени?..

Мама еще раз спросила дорогу, верно ли идем, старуха, подумавши, кивнула, показав куда-то рукой. Напившись - мы протянули ей с благодарностью пустую кружку.

Она смотрела - и чуть улыбалась... странной... какой-то особенной, какой-то  незнакомой, нездешней и - страшно знакомой  улыбкой:

- Идите с Богом! - сказала она негромко.

И в этот миг - словно что-то прорвалось и раскрылось - то ли вовне, то ли во мне самом. Словно одним ударом расчистили завал и освободили путь.

“Идите с Богом!..”

Тепло и просто сказала она это, но я ощутил еще детским существом своим - неслыханную громадность вложенного в те слова смысла.

Ощутил - как теми словами моя душа - чужого незнакомого мальчика на дороге - вдруг накрепко и навсегда связалась с  е ё  душой, с её лицом, улыбкой, с  её  корявыми, наработавшимися старческими руками с распухшими суставами пальцев.

Мы были  благословлены, и Слово на дорогу, произнесенное старой, наверное, неграмотной крестьянкой, - пронзило меня навек определенностью и завершенностью ответа.

Ну да! То и было Слово, что требовалось для изъяснения сущего, всей тайны жизни и светлой тайны этого дня,

Оно одно - и никакое другое.

Ибо лишь одно Оно могло принять, выразить, вместить и замкнуть собою великий круг конечного назначения всего.

Я слышал то Слово - множество раз. Но лишь в тот миг вдруг впервые сознал подлинную глубину Его значения.

Женщина стояла в солнце и смотрела нам вслед, улыбаясь и помахивая на прощанье рукой.

Мы уходили - и она отдалялась, уменьшалась в глазах, но уже все, все в мире, все вокруг было в сиянии Слова, переданного из души в душу, все было объято Им, Его неизмеримым смыслом. Оно было подхвачено сердцем - как подхватывает ждущий фитилек свечки поднесенное пламя горящей свечи.

Этот жар и свет - перешли и распространились, вспыхнули ярче, прибавились на земле, и я, десятилетний, так ясно ощутил это, когда все предстало передо мной в этом свечении, в этом таинстве передачи Словом - Огня, горящего порукой Божьего участия в судьбе мира, - свечой веры той женщины и маленьким огоньком воспрянувшей детской души.

В Слове, произнесенном той старухой у калитки, соделалось, быть может, самое главное для меня, впервые пришло новое и иное: сознание Церкви как единства людей в Боге, сознание роли человека в перенесении от сердца к сердцу Духа Благодати, открытие связующего начала веры, сплавления душ воедино в Огне Божьей Любви, а значит - понимание всякого истинно верующего человека как живого очага, как сеятеля, несущего в себе огненные зерна всевечного пламени Христа.

Все было в том невидимом Огне - и сострадание, и помощь, и обещание счастья, и пожелание легкого благополучного пути с Именем Божьим в сердце и на устах.

То Слово напутствия - подобно крестному знамению укрепило и возвеселило нас, мы прибавили шагу и двинулись тверже и бодрей.

Еще несколько деревень прошли мы, но они не запомнились. Все затмило и поглотило чуть улыбающееся доброе лицо в морщинах, глядящее, прижмурясь, из-под ладони нам вслед.



...Солнце давно прошло полуденную точку небосвода и день шел под уклон, когда, уже никого не расспрашивая, по причудливым очертаниям строений мы угадали тот маленький дачный рай, что возвели себе из  слов  советские труженики пера.

Занятные то были строения!..

Никогда еще прежде не доводилось мне видать такого скопища откровенного материализованного тщеславия, таких судорожных конвульсий воплощенной зависти, ревности, утвержденных в дереве и камне, в кирпиче всех расцветок и красной заграничной черепице!..

Поражали высота и незыблемая несокрушимая прочность заборов, окружавших усадьбы, где этакими бастионами овеществленного процветания, крепостями воинственного самодовольства красовались...  нет-нет... не дачи... какие там - “дачи”!.. - а особнячищи замысловатейших форм и вычурнейших планировок...

А окна!.. А балюстрады!..

А ротонды, мезонины, мансарды, галереи, бельведеры!..

А... башни!.. Да-да,  самые настоящие  собственные башни - со шпилями и зубцами... настоящие дворцы и замки князей и баронов новейшей советской закваски...

Странно, но и тогда мое детское сознание постигало безошибочно: во всем там вокруг была какая-то нечистота и неправда, нарушение какого-то важнейшего правила жизни - там не знали и мучились - куда бы и как вбухать полученное за страницы и страницы писанины, воспевавшей установленный порядок вещей... писанины, воспевавшей прозой, словами пьес и стихами это прочное, монументальное, на века воздвигнутое благоденствие - при жестком разделении мира на хозяев этого острова счастья - и обитателей тех убогих нищих людских становищ, что миновали мы в тот день, и великое множество которых было повсюду разбросано на этой прекрасной обездоленной земле.

Какой-то местный доброхот в пижаме не без удовольствия вызвался быть нашим экскурсоводом: не скрывая язвительности и почтительного сарказма, он называл литераторские имена, пристегивая их к разноцветным заборам и хоромам, высившимся среди сосен, клумб и цветов.

Имена те в ту пору решительно ничего не говорили мне.

Лишь коротенькая фамилия знаменитейшей детской поэтессы отозвалась во мне и навсегда срослась с этаким как бы “мавританским палаццо” о четырех этажах, взнесенными ярусами, с жестяным сказочным вымпелом-флюгером на шесте вверху остроконечного шпиля.

О! Это имя я знал - и знал отлично! Поэтессу ту очень любили у нас, в Сибири, в нашем Большом Улуе, любили и частенько цитировали ее стихи, особенно стихотворение “Письма Сталину”, в котором всю дружную компанию ссыльных-”второсрочников” (то есть сосланных на вечное поселение после отбытия второго срока в лагерях) особенно восхищала и умиляла строчка:



Пишет Сталину “спасибо” золотая Колыма...



...Мы бродили, смотрели, переглядывались и пожимали плечами.

И помню: сложное смешанное чувство владело нами... как бы неловкость или стыд...

А еще - чувство нашей полнейшей свободы от этой натужной показной сытости, от потребности  о б л а д а т ь, чувство совершенной ненужности нам этого истошного торжества “удачников” и “жизненных победителей”.

Было... будто совестно чего-то... неловко...

В нас звучало, горело и не гасло то Слово, перед которым так смешны и жалки были эти каменные и рубленые палаты, эти ужимки ретивой силы и спеси, и мы только переглянулись и засмеялись, увидев на роскошном участке отыскиваемой дачи писателя В.Г. - вместо цветов и живой травки - сплошную гладко вылизанную площадку, залитую серым асфальтом и бетоном и похожие на уличные урны уродливые гипсовые вазы, непременные атрибуты казенной сталинской “лепоты”, установленные по бокам от дубовато-помпезного входа в огромную виллу,  возведенную в полном смысле слова н а  к р о в и  бедного маленького “идейного” предателя-отцеубийцы Пашки.

Пока мама разговаривала с пузатым очкастым писателем в полосатой розовой пижаме, мне было скучно, я сидел где-то на приступке террасы и молча разглядывал чужие терема, время от времени замечая искоса бросаемые на меня брезгливо-досадливые взгляды хозяина владений.

В дом нас не пригласили, да и разговор продлился недолго, кажется всего несколько минут, и был он, как я чувствовал, неприятен, сухо-деловит и бессмыслен.

Я вертел головой, рассматривал этого человека, его дом, крыльцо из мощных сосновых плах...

Тут всё находилось в резком, несовместимом противоречии с тем Словом, и меня подмывало скорей уйти от этого скучного надутого человека с раскормленным, сонно-унылым лицом.



Как и следовало ожидать - мы ходили ни за чем.

И мы двинулись в обратный путь - шагать предстояло еще полдня, до самого вечера, через темнеющие леса.

Мы возвращались. Было грустно, но мы шли - будто обновленные, с чувством облегчения... быть может - от сознания сохраненной независимости, свободные перед Богом и принадлежащие лишь Ему одному.

Как  живо  помню  я  ту  внутреннюю перемену, то  пробуждение  главного чувства, что совершилось во мне в тот день!

Запечатление того мига - прошло через всю жизнь.

Сорок лет минуло с того дня. И по всем законам Божьим - давно, давно утешил Господь сном вечным ту ясную душу, что улыбкой и крестным знамением проводила нас в дальнейшую жизнь.

И ныне - где-то на заросшем, наверняка давно забытом заброшенном погостике, под крестом иль давно уж без креста - дремлют безымянно в земле потемневшие кости той старой крестьянки.

Помнит ли ее еще хоть кто-нибудь на земле? Я помню. На всех путях моих всегда и всюду звучит для меня ее слово:

- Идите с Богом!..

Спасибо тебе, душа.

Иду. Иду.


1992 г.


Этот рассказ вошел в книгу "Перед Чашей", М., "Путь", 1999